Мемуары кардинала Миндсенти. Часть 4

Иван Лупандин
Часть 4

Арест и допросы

Глава 1

Мой арест

         
          Нападки на меня и инсинуации продолжались все лето 1948 года. Осенью, в качестве непосредственной прелюдии ареста, была начата новая кампания под девизом: «Мы уничтожим миндсентизм! От этого зависит благосостояние венгерского народа и мирное сосуществование между Церковью и государством». Школьников и рабочих заставляли участвовать в уличных демонстрациях, направленных против меня. Коммунистические агенты повели демонстрантов к епископскому дворцу; демонстранты требовали, чтобы епископы сместили меня, «упрямого и политически близорукого» кардинала-примаса, с позиции главы венгерской Церкви. Епископы отвергли эти требования. Но, несмотря на отрицательный ответ, газеты сообщили, что некоторые епископы также осудили «мою антидемократическую враждебность к народу». В мое отсутствие епископы выступили с заявлением [от 3 ноября 1948 года], в котором подчеркивали, что их взгляды совпадают с моими.
         Как это происходило и раньше, до секуляризации школ, множество агентов появлялись в конторах и на фабриках, заставляя рабочих и служащих подписываться под петициями, требующими отстранения меня от должности и суда надо мной. Муниципалитеты сел, городов и графств, к тому времени уже контролировавшиеся коммунистами, слали письма в кабинет министров и в парламент: в этих письмах утверждалось, что народ требует, чтобы я был наказан. 18 ноября 1948 года я ответил на эту беззастенчивую фальсификацию общественного мнения, обратившись с посланием к народу, в котором я указал, помимо прочего, что в нашей стране, за исключением столицы, не было свободных выборов с момента окончания Второй мировой войны. Я закончил письмо напоминанием, что некоторые из моих предшественников на посту примаса были мучениками, и добавил слова прощения, адресованные моим гонителям.
        Выпуск газеты «Magyar Kurir», в котором было опубликовано это послание, был конфискован. Полиция запретила священникам оглашать мое послание в храмах. Однако журналисты сообщили, вопреки истинному положению вещей, что священники не оглашали мое послание потому, что не были согласны со мной и осуждали занятую мной позицию.
       Утром 19 ноября 1948 года мой секретарь – доктор Андраш Закар – был арестован на улице, когда он направлялся после мессы в архиепископский дворец. Полиция доставила его прямо в печально знаменитое здание – дом номер 60 по улице Андраши. Теперь уже вовсю велась подготовка к моему аресту. Сотрудничающих с властями и «прогрессивных» католиков заставляли подписывать т. н. открытые письма. К моему огорчению я обнаружил, что даже Золтана Кодая убедили подписать такое письмо вместе с Дьюлой Cекфю и Йожефом Каваллиэром. Более того, после опубликования их письма все трое были направлены ко мне в Эстергом. Я принял их 8 декабря 1948 года в присутствии моего генерального викария доктора Яноша Драхоша.
        Как только они вошли, Кодай молча отошел к подоконнику в дальнем конце комнаты. Этим жестом он дал мне понять, что не желает участвовать в этом печальном спектакле. Он играл роль стороннего наблюдателя и, очевидно, не по своей доброй воле.
        Йожеф Каваллиэр, который в период между двумя мировыми войнами сотрудничал с католической газетой «Uj Nemzedek» («Новое поколение»), говорил от лица всех трех, объясняя мотивы, по которым они приехали в Эстергом. Будучи добрыми католиками, они не желали участвовать в общем деле с другими подписантами, которые были отлучены от Церкви как сторонники секуляризации школ. Я удивился, что этот человек, который был уже назначен «послом Венгрии при Святом Престоле», проявил такое невежество в области канонического права, и сказал ему: «Отлучение также полагается за участие в интриге против кардинала Католической Церкви». Каваллиэр, бывший журналист, а ныне марионетка в руках коммунистов, так и не стал послом, но, я полагаю, получал зарплату.
        После моего колючего замечания он больше ничего не сказал, но дал слово Дьюле Секфю, католическому историку и коллеге Балинта Хоманша, который томился в тюрьме, куда его упрятали коммунисты. В период правления нацистов Секфю сильно полевел в своих убеждениях. Ракоши сумел устроить так, что русские согласились на кандидатуру Секфю в качестве посла Венгрии в СССР. Он опубликовал брошюру, восхваляющую Советский Союз, – к ущербу в глазах всего мира для своей научной репутации.
        Секфю теперь утверждал, что будущее католицизма и нации требовало честного признания нынешнего соотношения сил – другими словами, признание диктатуры, которую коммунистическая партия навязала незаконными способами. Венгерский католицизм, согласно мнению Секфю, не должен проявлять в этом вопросе щепетильности, потому что коммунизм более не является врагом религии. Гонения на религию прекратились также и в Советском Союзе, где Православная Церковь служит благу народа в счастливом согласии с атеистическим государством.
        Я ответил, что мы прекрасно знаем, какого рода зависимости была подчинена Православная Церковь, несмотря на лояльность, которую она проявила во время войны. Мы также знаем, как Советский Союз использовал все прежние методы гонений на религию, чтобы поработить Греко-Католическую Церковь на Западной Украине и в Закарпатье. Я также высказал свои доводы применительно к ситуации в Венгрии. В тот же день, 8 декабря, я посчитал нужным письменно изложить мою позицию и опубликовать мой ответ на «открытые письма». В своем ответе я указал, что архиепископы и кардиналы в других странах «народной демократии» также подвергаются преследованиям; что гонения на религию никак не связаны ни с моей личностью, ни с нашей Церковью, но проистекают из самой природы материалистического атеизма.
        После этого я ожидал ареста. Поэтому я попросил мою семидесятичетырехлетнюю мать приехать в Эстергом, ибо я полагал, что ей легче будет перенести тяжелую весть о моем аресте, если она будет рядом со мной в это время, а не узнает об этом, находясь дома, вдалеке от меня. Я знал, чего ей это будет стоить, и искал какой-то способ, чтобы облегчить ее боль. Ради этого я уже несколько раз в разговоре с ней затрагивал тему угрозы ареста, которая висела надо мной. И меня очень подбодрило, когда она сказала, что она проделает крестный путь, идя по стопам Скорбящей Богоматери. Возможно, она надеялась, как и многие другие из моих родственников и друзей, что я уеду за границу, чтобы избежать ареста. Но в конце концов она примирилась с тем, что пастырь не должен оставлять своего стада.
         Готовясь к аресту, я сделал окончательные распоряжения. Я позаботился о преемстве кафедры и повелел, чтобы, когда я буду находиться в заключении, три генеральных викария, назначенных мною из числа членов кафедрального капитула, приняли на себя мои обязанности. Я заявил, что даже в тюрьме я не уйду добровольно в отставку или «раскаюсь» в каких-либо преступлениях. Если же такое раскаяние будет каким-то образом исторгнуто из меня, то оно должно рассматриваться как выбитое под пытками или как следствие разрушения моей личности. Заявив об этом в ноябре 1948 года, я надеялся тем самым уменьшить эффект показательного процесса и сорвать маску с его устроителей.
        Я также принял меры, чтобы мое заявление было доставлено епископам и кафедральному капитулу после моего ареста.
        В Эстергоме 16 декабря 1948 года мы провели последнюю конференцию епископов, на которой я председательствовал. Полиция уже в течение некоторого времени задействовала информаторов, наблюдавших за дорогой, ведущей к моей резиденции, и посетители должны были называть себя.
         Поэтому когда мы собрались для проведения епископской конференции, у нас было ощущение, что нас охраняли почти как узников. Мы приняли совместную декларацию, в которой объяснили, почему не удалось достичь соглашения между Церковью и государством. Я просил епископов не заключать никакого соглашения после моего ареста. Я также рекомендовал им не принимать от государства никаких субсидий, выделяемых на жалование священникам, и уповать на то, что венгерский народ не оставит своих священников без пропитания. «Мы можем быть бедными, но мы должны сохранять независимость. В атеистическом государстве церковь, которая не смогла отстоять своей независимости, с неизбежностью оказывается в рабстве».
         После обеда, на который была приглашена и моя мать, епископы один за другим покинули дворец. Когда их машины тронулись в путь, полицейские заблокировали дорогу. Каждый автомобиль подвергался обыску, пассажиры должны были предъявлять документы. Очевидно, что полиция полагала, что примас попытается бежать в одном из этих автомобилей.
        Так что я был уже фактически узником.
        23 декабря 1948 года днем, около половины второго, отряды полицейских окружили мою резиденцию. С этой целью прибыла длинная колонна полицейских автомобилей под командованием полковника Дьюлы Дечи. Без разрешения и даже без ордера они вошли в архиепископский дворец и устроили обыск. Когда начальник моего секретариата потребовал, чтобы они предъявили ордер, они заявили, что обыск проводится по делу моего личного секретаря доктора Закара, который находился под арестом уже более месяца. Тем не менее они обшарили весь дворец: кроме комнаты доктора Закара на первом этаже, они побывали на двух верхних этажах и в подвале. Они рылись во всех комнатах, в архивах, в библиотеке, в жилых помещениях. Обыск длился пять часов. На это время они заперли меня с моей матерью и тремя священниками из архиепископской курии в одну из малых гостиных. Там мы молились в тишине, прочитав несколько раз Розарий.
        Зачем им все это было нужно? Ради чего они теряли столько времени? Все документы, которые им были нужны для показательного процесса, уже, конечно, были в их руках. Возможно, они хотели создать впечатление, что знаменитый впоследствии «цилиндр» им стоило немалых трудов найти. Этот «мистический» предмет остался у многих в памяти в виде таинственной улики, представлявшей собой фотографию двух куриальных священников, стоящих возле продолговатого металлического контейнера, в котором хранились документы из архива.
        В архивах архиепископии на втором этаже дворца было много таких контейнеров, разной высоты и диаметра. В этих «цилиндрах» хранились акты архиепископских владений: цилиндры предохраняли документы от пыли и порчи. В этих цилиндрах также хранились планы и фотографии зданий и поместий. И, разумеется, там были также пустые контейнеры в запасе на предмет их возможного использования в будущем. После обыска полиция сообщила, что в одном из этих контейнеров, спрятанных в подвале, были обнаружены документы, свидетельствующие о заговоре. Они привели с собой во дворец моего секретаря, который был в полубессознательном состоянии, и утверждали, что он помог им определить место, где я хранил опасные бумаги.
        Весь этот эпизод с металлическим контейнером был, конечно, не чем иным, как провокацией. Уже за несколько месяцев до этого полиция обеспечила себе «документы, свидетельствующие о заговоре». Мы знали, что путем запугивания и шантажа полиция пыталась завербовать осведомителей среди сотрудников нашего секретариата, машинисток и курьеров. Директор моего секретариата обнаружил, что одна из машинисток снабжала полицию копиями документов, которые она печатала. Эксперт по почерку Ласло Шульнер и его жена, после того как им удалось бежать на Запад, сообщили, что несколько копий документов, якобы обнаруженных в металлическом цилиндре, попали к ним на экспертизу еще за несколько месяцев до обыска в архиепископском дворце. Политическая полиция дала им эти документы для «редактирования». Среди этих «обнаруженных документов» были и те, которые я приказал уничтожить еще в октябре 1948, не желая вовлекать других людей в свои грядущие беды. Я уже давно готовился к обыску и поэтому вовремя дал инструкции моему секретарю уничтожить все письма, заметки, меморандумы и все прочее, что могло бы причинить неприятности моим корреспондентам после моего ареста. У меня нет оснований предполагать, что мой секретарь не выполнил приказания. Я никогда не отдавал распоряжений прятать какие-либо документы.
         Когда обыск закончился, меня попросили подписать протокол. Я отказался и заявил протест, основываясь на международном правовом положении кардиналов Римско-Католической Церкви. Я также выразил протест в связи с арестом двух священников архиепархии – казначея Имре Бока и архивиста Яноша Фабиана.
          После того как полиция покинула дворец, доктор Дьюла Матраи – начальник моего секретариата – сообщил, что наш арестованный секретарь Андраш Закар действительно вел полицейских по всем помещениям и показывал им все, что они желали видеть. Но странная вещь, – сказал Матраи за ужином – во время всей этой «экскурсии» Закар непрерывно смеялся. Его лицо и глаза являли признаки ненормальности. Офицеры полиции обращались с ним, как с сумасшедшим, и подчеркивали, что доктор Закар их хороший друг, что они хорошо к нему относятся и что дважды в неделю ему дают мясную пищу. Закар, казалось, получал удовольствие от общения с полицейскими. Он бегал по залам, чего раньше никогда не делал. Его обычное серьезное поведение радикально изменилось.
         Я был очень расстроен этой непонятной историей: на протяжении ужина и потом в ночном одиночестве я не мог ни о чем думать, кроме как о докторе Закаре и о странной перемене, произошедшей с ним. Мой бедный секретарь! Ему было только тридцать пять лет, он был в расцвете сил; и теперь, после всего лишь пяти недель, проведенных в тюрьме, он оказался полностью сломлен. Сильный, решительный мужчина превратился в развалину.
         Но, с точки зрения коммунистов, секретарь был лишь второстепенной фигурой. Калеча его, они метили в меня.
        Готовясь к худшему, я надел мою самую старую ветхую сутану, самый недорогой из епископских перстней и самый простой наперсный крест. Поступая так, я думал о том, что, когда они заберут меня, они отнимут у Церкви лишь эти менее ценные предметы. Я решил также взять иконку, которую прислал мне в ноябре 1948 неизвестный мне монах. На ней был изображен Христос в терновом венце, а под изображением была надпись: Devictus vincit («Будучи побежден, Он победил»). Я думал, что возьму эту иконку в главное здание тайной полиции на улице Андраши и буду держать ее при себе в тюрьме, если это будет позволено. В действительности она оставалась со мной и во время суда, а когда [уже после суда] мне разрешили в тюрьме служить мессы, я использовал эту иконку в качестве алтарного образа. Она сопровождала меня и тогда, когда я находится под домашним арестом; и когда восставшие венгры освободили меня в 1956, я первым делом взял с собой эту иконку. Также и в американском посольстве я всегда служил мессы перед этим изображением побежденного и побеждающего Христа. Эта иконка и сейчас со мной. Первая часть надписи: «побежденный» – была реальностью моей жизни; надежда на победу находится в будущем, в руках Божиих.
         Наступил канун Рождества. День шел обычным образом. Я совершил полуночную мессу в печали и тоске; на душе было тяжелее, чем в 1944 году, когда я находился в тюрьме Шопронкёхиды. На мессе присутствовала моя мать. Я не знал, какие страдания ей придется испытать в течение предстоящих дней: может быть, мой арест и казнь.
        25 декабря в 5 часов вечера я совершил свою последнюю прогулку по саду вместе с начальником моего секретариата. Наша овчарка сопровождала нас. Когда мы вернулись в дом, она сопровождала нас до второго этажа. Когда мы подошли к дверям моей комнаты, пес встал на задние лапы и положил морду и передние лапы мне на плечи. Он никогда не делал этого раньше, поскольку я не уделял ему много времени. Я сказал: «Быть может, этот верный пес чувствует, что это была моя последняя прогулка в Эстергоме».
        Накануне праздника святого Стефана первомученика, которому посвящена моя титулярная церковь в Риме – Сан Стефано Ротондо – я был арестован.  Снова необычно большой отряд полиции, возглавляемый полковником Дечи, прибыл к дому. Они въехали во двор, и вся колонна машин сделала разворот, как бы готовясь немедленно отправиться в обратный путь. Они с шумом вошли в дом и, громко топая ботинками, приблизились к моей комнате на втором этаже. Я стоял на коленях и молился. Дверь распахнулась настежь. Вошел Дечи. Находясь в большом волнении, он подошел ко мне и сказал: «Мы прибыли, чтобы арестовать Вас». Восемь или десять офицеров полиции вошли вместе с ним в мою комнату и окружили меня. Когда я попросил предъявить ордер на арест, они нахально заявили: «Нам не нужен никакой ордер». Один из них добавил, что демократическая полиция не дремлет и в состоянии найти предателей, шпионов и контрабандистов-валютчиков даже если те носят кардинальскую мантию.
       Не было никакого смысла сопротивляться. Я взял мое зимнее пальто и бревиарий. Мы вышли из комнаты. Еще какие-то полицейские ждали в холле. Никого из моих секретарей не было поблизости. Восемьдесят полицейских оккупировали здание и удерживали персонал и секретарей, чтобы они не встретились со мной.
       Однако моя мать, которая услышала шум, вышла из гостевой комнаты. Она закричала. Я обернулся, чтобы попрощаться с ней. Полицейские попытались помешать мне. Я оттолкнул их и подошел к матери. Она обняла меня. «Куда они ведут тебя, сынок? Я пойду с тобой!», – сказала она. Я успокоил ее, поцеловал ее руку и щеки. Она заплакала.
       Полицейские оттащили меня, повели к воротам и сунули в большую машину с занавешенными окнами. Справа от меня сел полковник Дечи, слева – какой-то майор. Рядом с водителем, но лицом ко мне, сидели полицейские с автоматами. Так меня взяли из архиепископского дворца и повезли глубокой ночью в Будапешт.
       Я пытался читать Розарий. Но я не мог сосредоточиться. Я вспомнил слова Писания:

       "Он сошел с неба, схватил меня, избавил меня от оного потопа, спас меня от торжествующей злобы, от врагов, которые могли делать со мной все что угодно. Злые дни, когда враги мои преследовали меня повсюду. И все же Господь был со мной..." (Пс 17, 17-19)

       "Ныне ваше время и власть тьмы" (Лк 22, 53)

       Я хочу привести здесь мои слова прощания, с которыми, предвидя то, что произойдет, я обратился к моим священникам:

       "Никогда и нигде ничего не может случиться с нами без Божьей воли и попущения. И малая птица не упадет на землю без Его ведома. Мир может многое отнять у нас, но не нашу веру в Иисуса Христа. Кто может разлучить нас со Христом? Ни жизнь, ни смерть, ни какое-либо другое творение не может отлучить нас от любви Божией... Мы не подобны тем, кто не имеет веры и упования... Напротив, мы должны еще более ощущать, что мы соделались примером для мира, ангелов и человеков... Пока у нас есть силы, будем подвизаться ради царства Христа, царства справедливости и милосердия. Но на этом пути будем почаще вспоминать слова Тертуллиана: «Обвинения некоторых обвинителей служат к нашей славе»".


Глава 2

На улице Андраши, 60


        Колонна полицейских автомобилей остановилась перед домом номер 60 по улице Андраши. Мне приказали выйти из машины. Затем меня провели через два ряда плотно стоявших полицейских в печально знаменитое здание. Здесь венгры, обученные своему ремеслу гитлеровским Гестапо, создали в дни немецкой оккупации мрачное место пыток, истинный центр террора. Даже прохожие, которым приходилось идти по каким-то своим делам в окрестностях этого здания, старались его обходить или отворачивались, если шли мимо него. В те дни весь окружающий квартал приобретал определенный характер из-за доставки узников и движения полицейских автомобилей. Количество арестов возросло в страшной пропорции, так что и другие соседние здания были превращены в тюрьмы. Я подумал о невинных венграх, которых вели через мост в Осиеке, чтобы потом доставить их в страшный Семибашенный замок в Стамбуле. А в настоящее время подобным же образом столь многие шли «по мосту вздохов» в чекистский ад. Мне пришел на память также лабиринт царя Миноса, в глубинах которого смерть ожидала узников.
         На улице Андраши были свои кровожадные паши. Одним из них был генерал-лейтенант Габор Петер, глава всей системы организованного террора. Я раньше не знал лично Габора Петера, но теперь мне пришлось хорошо познакомиться с ним. В молодости он осваивал ремесло портного и одновременно научился казаться тихим, воспитанным и тактичным, т.е., другими словами, представляться вполне человечным. Он мог быть услужливым и отвечать согласием на те просьбы, которые отказывались удовлетворять его товарищи.
        После этих лет освоения портняжного ремесла он обучался в партийной школе, где его всесторонне подготовили к его новой профессии. Этот низенький человечек держался с важностью, намного превосходящей апломб других «московских аристократов». Более того, согласно сведениям, приводимым Дьердем Палоци-Хорватом, Петер женился на Йоланде Шимон, которая долгое время работала личным секретарем Ракоши. Петер успешно служил режиму. Русские, по-видимому, знали об этом, а потому позволили ему возглавить самое зловещее учреждение режима.
         В отношении ко мне он пытался показать себя с лучшей стороны и демонстрировал любезность. С большим чувством он рассказывал о своей бедной матери, как он колол для нее дрова, когда был еще ребенком, чтобы она могла растопить печку в их холодной квартире. Но Дежё Шуйок нарисовал более правдивый портрет Габора Петера:
        «Когда зимой 1947 Национальная ассамблея, поддавшись давлению русских, лишила неприкосновенности тех депутатов, которые обвинялись в «заговоре против республики», Габор Петер лично пришел в парламент. Облизываясь на добычу, он ждал момента, чтобы наброситься на своих несчастных жертв, покидавших здание парламента. С выражением мстительной ненависти на лице он стоял у выхода из здания и лично надевал наручники на тех, кого отдали на его милость. Это был уже не «храбрый портной», но зверь-садист, набрасывавшийся на своих жертв, чтобы уничтожить их».
         После суда над Райком Ракоши сказал о Петере: «Он хорошо поработал». Позднее, однако, отвечая на упреки Тито, Ракоши, подобно Пилату, решил умыть руки и заявил: «Вся ответственность лежит на банде Габора Петера».
         Кабинет Габора Петера находился на улице Андраши, 60. Ночью в своей комнате он, несомненно, слышал крики истязуемых узников, их стоны, их предсмертные хрипы. Он знал, что подследственных бьют резиновыми дубинками по почкам и гениталиям, что им загоняют под ногти иголки и прижигают им брови горящими сигаретами, что с помощью специальных лекарств из узников делают психически больных людей, что подследственных лишают сна. Он знал, что все это делается для того, чтобы вынудить их дать те показания, которые нужны режиму.
        Но тюрьма на улице Андраши была не единственным местом, где венгерских патриотов замучивали до смерти. Военно-полицейский отдел имел в своем распоряжении несколько бараков и тюрем. В одном Будапеште их было несколько. Русские изобрели эту систему и обучили венгерских палачей своей дьявольской науке. Я не сомневаюсь, что из-за кулис русские руководили многими спецоперациями.


Глава 3

Первая ночь

         Никто из тех, кого не допрашивали и не держали в тюрьме на улице Андраши, не может представить себе тех ужасов, которые там происходили. Даже полицейские, которые дежурили в здании, не знали всего. Слишком много посвященных могли бы, в случае бегства, раскрыть слишком много тайн относительно жестокой реальности. Те же, кого освобождали из застенков (хотя это случалось редко), предпочитали молчать по очевидным причинам. Среди людей, однако, ходили слухи о творившихся там ужасах; правительство пыталось бороться с этими слухами, распространяя прямо противоположную информацию. Так, в книге, написанной на английском языке (автор ее был венгр), сообщалось, что арестованных сначала доставляли в гостиницу на улице Чоконаи, где с ними хорошо обращались, кормили и поили вином в течение двух дней и лишь потом доставляли на улицу Андраши. Автор сообщал, что он узнал об этом от полицейского чиновника, который работал на улице Андраши, а затем бежал из Венгрии.
        Время от времени действительно происходило так, что в случае, если заключенный «хорошо себя вёл» и дал нужные полиции показания, его освобождали, чтобы он служил осведомителем. В таких случаях правительство могло иногда награждать его обедом в ресторане. Но режим умел также и заставлять людей поститься поневоле (я слышал от архиепископа Грёса, что, когда он находился в заключении, охранники в течение двух суток «забывали» приносить ему пищу).
        Так или иначе, меня доставили прямо на улицу Андраши. Там меня отвели в холодное помещение на первом этаже, где несколько человек собралось, чтобы посмотреть, как меня будут переодевать в тюремную одежду. Майор полиции и хромой агент в штатском схватили меня и стащили с меня рясу под хохот присутствовавших, а затем сняли с меня и нижнее бельё. Взамен мне дали безразмерный, разноцветный халат, напоминающий те, что носят восточные факиры. Некоторые из присутствовавших начали плясать вокруг меня, а майор заорал: «Ты, собака, мы долго ждали этого момента. Хорошо, что нам не придется больше ждать». Этот коренастый толстый офицер хвалился во время одного из «сеансов», что за последние двадцать или двадцать пять лет он всего два раза заходил в церковь и то очень ненадолго. Он мог быть льстивым, как кот, но по природе своей он был гиеной. Кличка у него была «дядя Дьюла». Те, которые получили от него «лечение», вполне могли называть его «маленьким Ушаковым». В действительности мы не всегда знали истинные имена офицеров и палачей, поскольку псевдонимы и ложные знаки отличия часто использовались в качестве камуфляжа.
        Когда Морису Торезу, генеральному секретарю коммунистической партии Франции, французские полицейские однажды приказали раздеться во время задержания для допроса, он начал протестовать, равно так он не желал, чтобы к нему во время допросов обращались на «ты». Но во время этой встречи с его венгерскими товарищами я сразу понял, что всякий протест будет бессмысленным. Я хранил молчание, понимая, что всего лишь разделяю судьбу многих мучеников и узников всех веков. Я вспомнил о кардинале-примасе Англии Джоне Фишере, который томился в тюрьме при Генрихе VIII, о Папе Пие VII, оказавшемся в руках Наполеона, о польском кардинале Ледуховском во власти Бисмарка. В ХХ веке я разделял судьбу кардиналов Стефана Вышинского и Алоизия Степинаца, а также архиепископа Берана. Особым крестом для меня было оказаться кардиналом-узником в стране, посвященной Богородице. Перед моим мысленным взором возник образ Пилата и его слова: «Ecce homo!».
        При обыске в тюрьме на улице Андраши у меня отобрали не только мой бревиарий, розарий, медальон с изображением Богородицы и книгу «О подражании Христу», но также часы и «Уголовный кодекс». «Уголовный кодекс» я взял с собой , чтобы, поскольку у меня не было адвоката, ссылаться в беседе со следователями и судьями на соответствующие статьи и обличать их несправедливости. Ибо я хорошо сознавал, что мне придется взять бремя защиты на себя.
        Для священника его сутана значит очень много, особенно в такого рода обстоятельствах. С тех пор как я был рукоположен во священники, я редко носил светскую одежду. Поэтому мне было очень больно, когда с меня сняли мою сутану. Сутана – это что-то вроде телохранителя для священника.
        После того как меня таким образом лишили всего, что я взял с собой, меня отвели на второй этаж. Из узкого коридора с низким потолком боковая дверь вела в комнату, площадью 12 на 15 футов и весьма темную, хотя окно в ней выходило во двор.  Вместо кровати там была лишь ободранная кушетка. Но на ней не было возможности поспать, потому что в этом здании пик активности приходился на ночное время. Моя камера, в которой почти всегда находилось несколько человек, поначалу вообще не проветривалась, а потом ее стали ненадолго проветривать два раза в неделю. Тюремщики боялись, чтобы кто-нибудь из противоположного крыла здания не увидел, что происходит в камере и не определил, кто в ней содержится. Надзиратель, бывший каменщик, почти постоянно находился в моей камере. В дни после Первой мировой войны он показал себя стойким коммунистом. В 1920 его направили в исправительный лагерь в Залаэгерсеге, и теперь он хотел отомстить мне, в то время являвшемуся приходским священником в этом городе, за все свои страдания. Он записался на партийные курсы и, подобно седовласому профессору, тяжеловесно вещал о превосходстве материалистической философии и недостатках идеалистических философских систем (я позже встретил его в тюрьме в Ваце: к тому времени он уже был майором). С ним были всегда какие-то молодые люди, которые все время вели тошнотворные разговоры и отпускали сальные шуточки. Самый молодой из них хвастался, что, с тех пор как он перестал ходить на исповедь, у него всегда водились деньги на «лучшее» развлечение, под которым он подразумевал посещение публичного дома.
        За пределами камеры стояла мертвая тишина. Только иногда слышны были крики истязуемых в камерах пыток. Где-то в 11 вечера в коридоре раздались громкие шаги. Меня взяли на мой первый допрос, который проходил в комнате, дверь в которую находилась в одном из коридоров. За столом сидел большевистский «правовед» – полковник полиции Дьюла Дечи. Рядом с ним сидели пять других офицеров полиции, а за пишущими машинками две женщины-коммунистки с сигаретами во рту. Все они, казалось, были в дружеских отношениях между собой и обращались друг к другу просто по имени.
        Дьюла Дечи также закурил сигарету и спросил: «Как Ваше имя?»
        Я назвал себя.
        «Где и когда Вы родились?»
        Я ответил.
        «Каков Ваш род деятельности, где Вы жили раньше, когда разошлись Ваши пути с венгерским народом, как Вы стали врагом нашей страны?»
        Я сказал: «Я католический священник и служил капелланом в Фельшепати, где я работал среди простых людей во время Первой мировой войны. Затем я был преподавателем религии в Залаэгерсеге, а позднее там же настоятелем прихода. Вся моя работа была исключительно на благо венгерского народа. Я всегда старался служить его благосостоянию. Ни в качестве епископа Веспрема, ни в качестве кардинала-примаса Эстергома я не изменял венгерскому народу. Я не ощущаю себя виновным в каких-либо действиях, направленных против моего народа».
        Дечи: «Если бы это было так, Вас бы здесь не было».
        Я: «Только одна реальная причина необходима, чтобы человека доставили сюда, – а именно, что он неугоден режиму».
        Дечи: «Мы мешаете прогрессу венгерского народа».
        Я: «Я никогда и нигде не пытался противодействовать прогрессу. Но я не заметил никаких признаков прогресса. Мне жаль, что действия вашего режима противоречат вашим словам».
        Дечи: «Вы пытались установить связи с империалистами, действуя вопреки интересам Вашей страны. Вы хотели убедить их вмешаться во внутренние дела Венгрии и развязать войну».
        Я: «Сам режим побудил меня сделать попытку связаться с американскими властями. Я пошел на это только после того, как многократно и тщетно обращался к венгерскому правительству с просьбами противостоять злоупотреблениям со стороны советских оккупационных властей».
        Дечи: «Вы предоставляли американцам информацию о Красной армии».
        Я: «Это даже не ложь. Например, когда в один год в графствах Комарон и Эстергом дважды производились сборы денег и вещей для Красной армии, я действительно информировал об этом американцев. Ко мне с жалобой обратился вице-комиссар графства. Действуя в интересах страдающего населения, я обратился к американскому представителю Контрольной комиссии союзников, чтобы пресечь подобные злоупотребления. В то время Венгрия еще не подписала мирного соглашения с США. Наша страна рассматривалась как одна из оккупированных областей. США были одной из легальных оккупационных властей, и у них был представитель в Контрольной комиссии союзников. Всякий гражданин Венгрии имел право обратиться в эту комиссию, как и я. Ваше утверждение, что я пытался спровоцировать войну между США и моей родиной, лишено всякого смысла. Когда я писал это письмо в комиссию, США еще находились de facto в состоянии войны с Венгрией. Я обратился к американцам только для того, чтобы они использовали свое влияние в Контрольной комиссии союзников, чтобы прекратить вопиющие злоупотребления другой оккупационной власти. И это Вы сейчас называете изменой».
      Пока я говорил, машинистки готовили протокол допроса. Но в этом протоколе не было записано то, что я в действительности говорил. Поэтому я отказался его подписать. В этот момент Дечи сказал: «Запомните: в этом учреждении обвиняемые должны давать признательные показания в той форме, в какой мы хотим». Он сделал жест рукой, как бы показывающий: «Научите его признавать свою вину!»
      Майор ответ меня обратно в камеру. Было уже около трех часов утра. Двое охранников сдвинули стол, стоявший посреди комнаты. Майор крикнул мне, что я разделся. Я не подчинился. Он кивнул своим помощникам. Вместе с ними он стянул с меня мой клоунский наряд – рубашку и штаны. Затем они вышли и стали лихорадочно искать кого-то в коридоре. Внезапно в камеру вошел лейтенант, обладавший мощным телосложением. «Я был партизаном», – сказал он. Он говорил по-венгерски, но его лицо, дикое, исполненное ненависти, не было венгерским. Я отвернулся. Он отошел в сторону, но затем внезапно набросился на меня и изо всей силы ударил меня ногой. Мы оба ударились о стену. Дьявольски усмехаясь, он воскликнул: «Это самый счастливый момент в моей жизни». Слова были не нужны; я мог прочесть его чувства в искаженных садизмом чертах его лица.
         Майор вернулся, а партизану велели уйти. Майор достал резиновую дубинку, силой заставил меня лечь на пол и начал бить меня, сначала по ступням ног, но затем стал бить и по всему телу. В коридоре и прилежащих комнатах взрывы грубого смеха, в котором слышался садистический восторг, сопровождали удары. Сотрудники и сотрудницы, присутствовавшие на допросе, по-видимому, были где-то рядом и, может быть, среди них был и Габор Петер. Майор вскоре запыхался, но не ослаблял силу ударов. Несмотря на напряжение, процесс битья явно доставлял ему глубокое наслаждение.
         Я стиснул зубы, но не мог сдержать стонов. Поэтому я тихо скулил от боли. Потом я потерял сознание, и очнулся, когда меня окатили водой. Затем меня подняли и положили на койку. Сколько длилось это испытание, я не помню. У меня отобрали часы, но даже если бы они у меня и были, я едва ли смог бы различить цифры. Я вспомнил о судьбе и чувствах многих честных венгерских девушек, монахинь и матерей, которые были изнасилованы. Они тоже пережили крушение мира внутри себя. Я вспомнил благородный образ барона Вильмоша Апора, епископа Дьёра. Я с радостью разделил бы его участь. Псалмы из бревиария всплыли в моем сознании:
        «И они возрадовались и собрались, собрали на меня удары...искушали меня, надсмеялись надо мной с глумлением, скрежетали на меня зубами своими» (Пс 34, 15-16).
         "Как сраженные, спящие в могиле, о которых Ты уже не вспомнишь, и они от руки Твоей отринуты. Таково место, в которое они положили меня, во рве глубочайшем, во тьме и тени смертной. На мне утвердилась ярость Твоя, и все волны Твои Ты навел на меня. Ты удалил близких моих от меня, они сочли меня мерзостью для себя, я нахожусь в тюрьме, из которой нет выхода, мои глаза помутились от слез. К Тебе я взываю, к Тебе возвожу руки мои всякий день" (Пс 87, 5-9).
         Затем меня снова одели и повели на допрос. Опять от меня потребовали подписи. Я снова отказался со словами: «Это не мои показания».
         Разъярившись, Дечи приказал: «Уведите его». Меня еще раз избили. В третий раз они потребовали мою подпись – и вновь безуспешно. И третий раз они попытались выбить ее из меня с помощью резиновой дубинки, применявшейся с той же силой под аккомпанемент глумливого смеха присутствовавших. Затем они снова потребовали, чтобы я подписал протокол. Я снова ответил им: «Когда мне покажут протокол, где будет записано то, что я сказал, я подпишусь под ним». И снова мне сказали: «Здесь полиция, а не обвиняемый решает, в чем ему признаваться».
          Между тем прошло уже много времени, и уже стало рассветать. Допрашивающие, по-видимому, тоже устали. Меня отправили в камеру и в ту ночь больше не вызывали.


Глава 4

Первый день

       Майор лично отвел меня из комнаты для допросов в камеру, в которой, кроме меня, было еще пять охранников – каменщик и четверо его приятелей. В камере было не продохнуть от табачного дыма и зловонного застоявшегося воздуха. Я лег на койку в моем полосатом клоунском наряде, но не мог уснуть. Охранники обсуждали меня, используя самые грязные выражения; я старался не прислушиваться к их разговорам, но размышлять о событиях этой страшной ночи, которая теперь была уже позади. В душе теплилась радость при мысли о том, что хотя бы в эту первую ночь им не удалось заставить меня подписать протокол, полный лжи и искажений.
        В восемь утра принесли воду для умывания, и мои охранники разделись и обливались передо мной. Я предпочел умываться в моем костюме арлекина. Когда я закончил умываться, охранники потребовали, чтобы я вынес ведро с грязной водой. Один из охранников пошел вслед за мной, а начальник камеры и остальные кричали мне вслед: их глумливые шуточки эхом отдавались в коридоре.
        Затем мне принесли завтрак и настаивали, чтобы я все съел. Однако я попробовал только чуть-чуть, чтобы увлажнить мои сухие потрескавшиеся губы. Еще несколько раз они требовали, чтобы я ел, но в конце концов, видя, что я не притронулся к еде, унесли поднос. Сидевшие со мной в камере надзиратели продолжали курить и вести неприличные беседы обо мне. На этот раз тон задавал другой грубый парень. Майор, орудовавший ночью резиновой дубинкой, также заглянул, очевидно, для того чтобы я не забыл о его существовании. Затем, когда сон одолел некоторых охранников, в камере стало тихо. Я продолжал размышлять. Было много вещей, которые могли стать предметом для медитации.
        «Ищущие души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей и замышляют на всякий день козни. А я, как глухой, не слышу и, как немой, не отверзаю уст моих. И стал я как человек, который не слышит и не имеет во устах своих ответа. Ибо на Тебя, Господи, уповаю я, Ты услышишь, Господи, Боже мой. Молюсь же я о том, чтобы не восторжествовали надо мной враги мои, да не похвалятся они падением моим. Я близок к падению, и скорбь моя всегда предо мною. Беззаконие мое я сознаю и сокрушаюсь о грехе моем. А враги мои живут и укрепляются, и умножаются ненавидящие меня безвинно, воздающие мне злом за добро, нападающие на меня по причине правоты моей» (Пс 37, 13-21).
         Мне пришло в голову, что Ракоши уже запросил и получил отчет о прошедшей ночи, и на основании этого отчета, возможно, будет направлена телеграмма Сталину. Я представлял себе, как лихорадочно работало министерство внутренних дел, возглавляемое Кадаром, и какая оживленная активность должна быть проявлена министерством юстиции, возглавляемом Иштваном Риесом, и как Габор Петер и его приспешники получают дополнительные полномочия,  и как их науськивают, чтобы они применили эти полномочия против меня. Красный тоталитаризм давал на мне выход своей ярости. Меня решили заставить ощутить в моей душе, теле, нервах и костях власть большевизма, который готовился воцариться в моей стране.
         Готовился показательный процесс, за которым, затаив дыхание, будет следить весь мир. Поэтому здесь не может быть никаких полумер, никакой пощады к жертве. Я должен буду пройти весь этот путь до конца, равно как и они.
        Около полудня меня спросили, что я хочу на обед. Я коротко ответил, что меня это не интересует. Они, как будто разыгрывая какое-то театральное представление, повторяли снова и снова, что еду мне принесут из ресторана. Я, конечно, этому не поверил. Напротив, я не сомневался, что еду готовят на улице Андраши и что в нее будут добавлены одуряющие наркотики, чтобы парализовать мою волю к сопротивлению. Я уже и ранее слышал, как сильных людей ломали в этом заведении. Поговаривали, что для этого использовались два вида наркотиков. Один вызывал болтливость, другой – апатию. Зная об этом и испытывая законные подозрения, я в начале почти не притрагивался к пище, которую мне предлагали.
         Моя первая еда в тюрьме состояла из супа, мяса и овощей. Я попробовал лишь немного, потому что после обращения со мной в предшествующую ночь я убедился, что меня готовят к новым допросам и к последующему показному процессу. Мои подозрения подтвердились, когда внезапно и без предупреждения в мою камеру вошли три врача. Они появились после обеда, не представились и, не задавая ни мне, ни моим охранникам никаких вопросов, начали меня осматривать. Они ощупали мою щитовидную железу, на которой я до этого перенес операцию, осмотрели глаза, прослушали сердце и легкие, измерили пульс и кровяное давление. Довольно серьезный человек в возрасте от пятидесяти пяти до шестидесяти лет руководил осмотром: двое мужчин помоложе, которым на вид было лет тридцать пять, почтительно и тщательно следовали его инструкциям.
        Доктора оставили лекарства, и во время последующих приемов пищи охранники давали мне положенные дозы. Несомненно, в задачу охранников входило следить, чтобы я проглатывал таблетки. Но я при первой возможности уничтожал их. По большей части я крошил их пальцами и получившийся порошок всыпал в остатки пищи. Иногда, когда охранники были рядом, я принимал таблетку, но запивал ее столь небольшим количеством воды, что мне удавалось прижать языком сухую таблетку к нёбу. Затем, когда охранники отворачивались, я ее выплевывал. Если остатки пищи уже унесли, я прятал таблетку в ботинке.
        Постепенно голод брал своё и заставлял меня съедать что-нибудь, и поэтому им в конце концов удалось подвергнуть меня действию наркотиков, добавляемых в принимаемую мною пищу. Я сделал такой вывод, потому что доктора (их всегда было трое) приходили осматривать меня во время еды или сразу после. Были, однако, дни, когда они приходили и в другое время и обследовали меня между приемами пищи. Они не разговаривали со мной, не задавали мне никаких вопросов и не делились со мной никакой информацией. Но из их поведения и присутствия я сделал вывод, что, вдобавок к отслеживанию результатов действия наркотиков, в их задачу входило определить, насколько я был в состоянии переносить избиения, как далеко они могли идти в физических пытках и не откажет ли мое сердце. Они должны были сбалансировать дозировки наркотиков и физические и психологические пытки таким образом, чтобы представить меня на показательном процессе и чтобы я не произвел плохого впечатления. Операция на щитовидной железе, которая отрицательно сказалась на работе сердца, казалось, особенно их волновала.
       После того как доктора ушли, я опять прилег на кушетку, но все же не мог уснуть. Да и вокруг меня снова стало шумно. Тем не менее я на несколько минут прикрыл глаза и задремал. Тотчас же комендант камеры подошел ко мне и разбудил меня. Когда тебе не разрешают спать, это само по себе представляет собой своего рода пытку, и это было составной частью того дьявольского метода, посредством которого ломали волю подследственного. В моем случае охранники имели строгие инструкции не давать заключенному отдыхать или спать.
       Послеобеденное время в зловонной атмосфере камеры тянулось мучительно медленно. Отсчитывая на пальцах молитвы, я попытался читать Розарий. Когда они заметили, что я как будто молюсь, каменщик стал говорить на еще более грязные темы, чем до этого. Он наслаждался своим неуважением ко мне и тем, как ему удавалось вызывать приступы смеха у молодых людей. Их грубость и низость больно ранила меня. «Что станет с венгерской молодежью, если коммунизм сможет беспрепятственно заражать ее?» – думал я. Какое это будет несчастье для нации. Ибо именно сейчас, когда ей угрожает столь страшное будущее, нация особенно нуждается в духовно сильных, героических молодых людях. Та же темная и безбожная сила, которая лишала нашу страну независимости и погружала нацию в рабство, она же растлевала и разрушала наших молодых людей, чтобы никто из них не смог героическим усилием спасти нашу страну и христианство. Во времена турок были бескорыстные герои, охранявшие границы.  Но сможет ли молодежь, погубленная большевизмом, найти в себе волю и готовность предпринять необходимые усилия? Картина печального будущего возникла в моей душе. Я читал Розарий, отсчитывая молитвы на пальцах, и просил Деву Марию, Покровительницу Венгрии, чтобы Она спасла нашу страну от столь ужасной судьбы.
        Было бы также хорошо, если бы я смог отвлечься на чтение бревиария, но его у меня отобрали. Я начал читать по памяти молитвы канонических часов. Я про себя читал наизусть псалмы и размышлял о смысле праздника Рождества. Мученичество святого Стефана, первого святого, и житие святого апостола Иоанна предоставили мне большой материал для медитации.
        Ближе к вечеру меня спросили, что я хочу на ужин. Как и в полдень, я ответил, что меня это не интересует. Еще раз мне объявили, что еду для меня принесут из ресторана. В шесть часов вечера охранники принесли тарелку с овощами и пару сосисок. Я съел лишь немного, и это им очень не понравилось. Я также уничтожил лекарство еще до прихода докторов. Как и в полдень, они провели обследование, не сказав ни одного слова.
        Затем, до начала ночного допроса, в камере все было тихо.


Глава 5

Обвинение – улики – опровержение

       Снова допрос начался в одиннадцать часов вечера. Меня привели в ту же комнату, что и в прошлую ночь, и там сидели те же люди.
       Полковник Дечи посмотрел на меня пристально. Затем сухим, невыразительным голосом он прочитал заранее заготовленное заявление. Оно содержало в многословном обрамлении мои т.н. «признательные показания», отдельные пункты которых сводились к следующему:
1. Мой протест против учреждения республики, адресованный Золтану Тилди.
2. Мои контакты и личная встреча с Отто фон Габсбургом в США летом 1947 года.
3. Подготовка проекта кабинета министров для будущего венгерского королевства.
4. Установление контактов с Посольством США в Будапеште с целью развязать Третью мировую войну.
5. Препятствование возвращению в Венгрию короны Св. Стефана, так как я рассчитывал короновать ею Отто фон Габсбурга, когда для этого наступит подходящее время.

       Было уже за полночь, когда Дечи закончил читать. Он потребовал, чтобы я подписал заявление. Я сказал, что не сделаю этого:
       «Текст заявления изобилует ложными суждениями и неправильными интерпретациями. Я ничего не знал о заговоре и об организованной попытке свергнуть правительство, ничего не знал о планах переворота или подрывной деятельности в армии, которая одна в силах совершить переворот. То, что меня удерживают здесь на улице Андраши, равно как и события последней ночи показывают, что эти обвинения совершенно беспочвенны. Если бы у вас были хоть какие-то улики, мой секретарь Андраш Закар, профессор Юстин Бараньяи и я были бы немедленно переведены в уголовную тюрьму. Тогда ни сфабрикованные заявления, ни пинки и удары не потребовались бы, чтобы вынудить обвиняемых сознаться. Резиновая дубинка была бы излишней. Вам не пришлось бы под пыткой исторгать у нас признание, потому что полиция смогла бы доказать факты посредством документов, так что эти доказательства невозможно было бы публично опровергнуть. «Признания», которые исторгают от избитых, полуживых заключенных, ничего не доказывают. Власти делают вид, что им приходится защищать безопасность государства. Но их реальная цель – это устранить определенных людей с высоких позиций только за то, что эти люди законно критиковали методы и деспотизм коммунистов».
        Дечи не позволил мне продолжать. Он сделал знак майору. Меня отвели обратно в камеру, заставили раздеться, чтобы резиновая дубинка снова начала свою работу. Как и в предыдущую ночь, глумливый смех охранников вдохновлял истязателя наносить сильные удары по особенно чувствительным местам. Я потерял сознание. Когда я пришел в себя после избиения и надел белье и костюм клоуна, меня снова отвели к Дечи. Чертыхаясь, он снова потребовал от меня подписи, и я еще раз ответил, что готов подписать заявление в котором действительно содержалось бы сказанное мной. В этот раз мне удалось сделать некоторые заявления, которые, мне, разумеется, не разрешили произнести на одном дыхании. Я не цитирую дословно, но привожу общее содержание того, что я тогда высказал:
        «Это правда, что я предупреждал относительно [пагубности] предлагавшегося закона, согласно которому наша страна провозглашалась республикой. Это было мое право и моя обязанность. Всякому обычному гражданину было бы разрешено делать то же самое: конституция гарантирует ему необходимую для этого свободу. Даже сегодня всякий, если допустить, что мы живем при демократическом правительстве, по закону может основать партию, которая будет иметь целью восстановление монархии.
        Отто фон Габсбург однажды попросил Дьёрдя Паллавичини передать мне приветствия и спросил меня через кардинала Йозефа ван Руя, сможет ли он встретиться со мной в Риме. Я поблагодарил за приветствия, но отказался от встречи. Любому здравомыслящему человеку покажется нелепым, что органы безопасности попытаются сфабриковать обвинение в антиреспубликанском заговоре на столь неубедительных основаниях.
        В 1947, после Марианского конгресса в Оттаве, я действительно встретился с Отто фон Габсбургом, как это и отражено в вашем заранее заготовленном заявлении. Я встретился с ним в Чикаго, но по его, а не по моей инициативе. Если бы моя поездка на конгресс в Оттаву действительно преследовала ту цель, на которую вы намекаете, и если бы моим главным делом было бы устраивать заговор с целью уничтожения республики, то было бы странным, что за 26 дней моего пребывания в Америке я встретился с Отто фон Габсбургом только один раз и эта наша единственная встреча длилась всего полчаса. Ваше предположение, впрочем, верно: я действительно говорил с ним о несчастной судьбе нашей страны и о проблемах Церкви. Я говорил с ним об этом, потому что знал, что у него большие связи с лицами, играющими важную роль в общественной и церковной жизни в Америке. Поэтому я попросил его помочь нам собрать и переправить в Венгрию гуманитарную помощь. Я был рад, что он пообещал помочь и сказал мне, что американцы с большим уважением относятся к венгерским христианам и что венгерские католики могут рассчитывать на поддержку американских католиков.
        В заявлении, которое вы зачитали, упоминается письменное обращение к Отто фон Габсбургу от моего имени. Я составил его по просьбе архиепископа Нью-Йорка кардинала Спеллмана, который является большим другом венгерского народа. Кардинал, как и многие другие мои друзья на Западе, опасался, что я рано или поздно могу быть арестован. На этот случай он хотел, чтобы какое-нибудь хорошо известное лицо могло бы говорить от лица преследуемых венгров вместо меня. Единственной причиной, побудившей меня написать это обращение, являлась забота о сборе и отправке в Венгрию американской помощи, которая будет в безопасности, если ее доверить известному лицу с безупречной репутацией.
        И опять-таки я не намечал никакого «кабинета министров». Правда здесь лишь в том, что я попросил профессора Бараньяи составить для меня список тех патриотически настроенных людей, которые до этого были активны в общественной и политической жизни и теперь, после больших чисток, все еще оставались на свободе. Профессор Бараньяи также подготовил для меня исследование, касающееся конституционного положения примаса. В письме, которым он сопроводил свое исследование, он указал, что в сложной и опасной ситуации, в которой оказался [венгерский] народ и которую он назвал «правовым вакуумом», примас обязан выступить в роли политического арбитра. Возможно, он думал о международном конфликте, но явно не имел в виду попытку убедить США объявить войну Венгрии. Я уже высказал свое мнение по этому вопросу во время вчерашнего допроса.
       В составленном вами протоколе допроса упоминаются документы, якобы найденные в металлическом контейнере в подвале архиепископского дворца. Я должен заявить, что впервые узнал о существовании этого контейнера во время обыска, который вы провели во дворце, и вот теперь вы опять упоминаете об этом контейнере. Я думаю, что контейнер и его содержимое – это улики того же сорта, как ружья и патроны, якобы обнаруженные в католических школах.
        Что касается обвинений, связанных со Святой Короной, то я хочу сделать следующее заявление: из моих писем – которые, очевидно, перлюстрировались полицией – явствует, что я желал, чтобы эта наиболее драгоценная национальная и церковная венгерская реликвия была отправлена в Рим, чтобы она находилась в безопасном месте, пока продолжается трудный период неустройств и испытаний. Ибо я слышал о планах использовать корону для археологических исследований. Вот почему я хотел, чтобы она была возвращена в Рим, откуда мы ее получили тысячу лет назад. Я хотел, чтобы она была вверена попечению Папы Пия XII, который является большим другом Венгрии».
        В этот момент Дечи, рыча от злости, сказал, что он мне уже говорил, что полиция не желает слушать всю эту чушь, но от меня требуется признание, которое отвечает на их вопросы. Затем последовал обычный ритуал: я отказался подписать протокол, меня отвели обратно в камеру, последовало избиение, после чего под утро возвращение в комнату для допросов еще на одно краткое «интервью». И снова Дечи ругался и требовал подписи. И в эту вторую ночь они не достигли успеха.

Глава 6

Ежедневная мясорубка

         Наконец меня привели назад в наполненную табачным дымом непроветренную камеру. Будучи совершенно без сил, я лег на старую кушетку и повернулся лицом к стене. Затем я увидел на тумбочке маленький стаканчик вина. Итак, даже в этом месте ужасов все же нашелся гуманный человек, который понимал, каким благословением является святая месса для священника в такой ситуации. Я взял маленький кусочек хлеба, который мне принесли к завтраку, и спрятал его. Когда охранники на минуту оставили меня одного, я налил половину вина в мой стакан с водой, произнес слова консекрации над хлебом и вином и причастился. Таким образом, я смог дважды совершить мессу. После этого вина мне больше не приносили. На третье утро появился «партизан». Он обыскал всю комнату и унес с собой вино и стакан с водой. Очевидно, что они рассчитывали на то, что им удастся договориться со мной в этом вопросе. Но в течение 39 дней, которые я провел в той камере, я старался не обращаться ни с какими просьбами, ибо я был убежден, что «в благодарность» от меня потребуют подпись под протоколами допросов.
        Рутина оставалась неизменной. Я уже не спал 48 часов. Стоило мне прикрыть глаза, один из охранников тотчас подходил ко мне и будил меня. После обеда в камере появился полковник Дечи и «пожаловался», что я «так враждебен по отношению к нему». В конце концов, – сказал он, – мое дело было почти полностью в его руках. Я ответил, что не требую никакого особого отношения, но лишь соблюдения того, что гарантируется уголовным кодексом.  В частности, в соответствии с уголовным кодексом, я имею право на присутствие адвоката во время допросов, и я уже поручил доктору Йожефу Гроху, епархиальному юристу, быть моим официальным защитником. Кроме того, мне может предъявить обвинение лишь государственный прокурор, и его решение должно быть основано на уликах, как это и требуется законом, а не на простых подозрениях. Если таковых улик нет, как, например, в моем случае, то обвиняемый должен быть освобожден из-под стражи. Если же вы собираетесь содержать меня под стражей и дальше, то я, со своей стороны, требую немедленно перевести меня в обычную государственную тюрьму.
        Дечи в ответ лишь пожал плечами и собрался уходить. Я сказал ему, что обо всем будет проинформирован Габор Петер. Дечи не возражал: напротив, он велел двум охранникам тотчас же отвести меня в кабинет Габора Петера, который находился на первом этаже. Поскольку на моем теле были сплошные синяки от избиений, мне трудно было подниматься по лестнице. Полицейский открыл дверь в кабинет. Хозяин «дома на улице Андраши» сидел за письменным столом в просторном хорошо обставленном кабинете. Он изучающе посмотрел на меня, а затем предложил мне сесть напротив него. Приятным голосом он спросил: «Как Вы? Как Вы себя чувствуете?»
      Я ответил: «Точно так же, как всякий будет чувствовать себя в этом вашем заведении».
      Петер: «Вы очень недружественно настроены по отношению к нам и не показываете своим поведением никакой готовности идти на компромисс».
      Я: «Повсюду в Венгрии сейчас на словах превозносят права и свободы гражданина. Но под вашей эгидой не так уж много говорится об этом. Здесь заключенных пинают и бьют, лишают сна, заставляют принимать наркотики и подписывать заявления еще перед допросом. Следователи утверждают, что показания должны соответствовать желанию властей, а не реальности. Право на присутствие на следствии адвоката не удовлетворено. Министру Беле Ковачу, по крайней мере, было разрешено, чтобы в тюрьме с ним находился доктор Золтан Пфейфер, который тогда являлся государственным секретарем министерства юстиции».
      Габор Петер пристально посмотрел на меня и сказал с угрозой в голосе: «Вы узнаете гораздо больше, если будете столь упрямым».
      Я встал и вышел из комнаты.
      Прошли годы после этой сцены, и сегодня я иногда думаю, что Дечи и Петер, возможно, рассматривали мое желание видеть начальника тайной полиции как знак того, что моя решимость уже начала ослабевать. Эта просьба могла рассматриваться как нелогичная и противоречащая моему поведению и характеру, поскольку я должен быть понять, что именно Петер отдал приказ относительно всех тех мер воздействия, которые применялись против меня. В действительности мотивом моего желания видеть Габора Петера было что-то напоминающее скуку, желание перемены, определенная усталость от ритуала допросов в том виде, в каком он практиковался до этого момента. Габора Петера и Дьюлу Дечи, безусловно, раздражало мое упорное сопротивление. Тем не менее на следующий день министр внутренних дел Янош Кадар заявил представителям прессы, что улики вынудили меня сознаться в заговоре, шпионаже и спекуляции валютой  и что после этого я потерял сознание.
       Во время одного из последующих допросов я поднял тему этого пресс-релиза и указал, что газеты печатают ложные сведения обо мне. Дечи правильно угадал, что я узнал об этом из-за того, что охранники неаккуратно читали газеты, так что я мог увидеть кое-что из напечатанного там. После этого охранникам было запрещено читать газеты в моем присутствии.
        Пытка может сломить любого заключенного в течение нескольких дней. Прошло две недели, прежде чем я подписал протокол допроса, который, впрочем, не содержал признания вины в виде обвинительного акта; в нем не было также ничего, что могло быть истолковано как благодарность или признание режима. Даже после 39 дней заключения мои палачи не добились от меня такого документа. Но я должен сказать, что в моем случае физические пытки применялись гораздо умереннее и более ограниченно, чем по отношению к многим другим заключенным. Их первой задачей было сломить меня психологически, потому что я должен был сыграть уготованную для меня роль на показательном процессе. Мои противники не смогли увидеть отсутствие логики в этом деле – ведь каждый мог спросить, почему меня держали больше месяца в тюрьме на улице Андраши, если «перед лицом неопровержимых улик» я «признал свою вину» уже через два дня после моего ареста.
       Когда наступил вечер, мне принесли ужин в миске, но я почти к нему не прикоснулся. Я только отломил кусочек хлеба и пожевал его. При виде еды я сразу начинал думать о том, какого рода наркотик или парализующий волю препарат мог быть подмешан в пищу. Если запах казался мне подозрительным, я не прикасался ни к супу, ни к овощам. И позднее я ел суп лишь тогда, когда он был негустым и прозрачным, так чтобы на поверхности не плавало ничего подозрительного. Но иногда из-за страха я не пил и мясной бульон, который в других случаях я бы попробовал. Когда я сейчас вспоминаю мое тогдашнее состояние ума, я не могу не посмеяться над своей наивностью. Ибо на улице Андраши мясной бульон, разумеется, столь же опасен, сколь и любой другой суп и вообще любая другая еда, которая мне предлагалась.
        Прошло уже 72 часа без сна, когда меня отвели на четвертый ночной допрос. Сцена и участники были теми же самыми. Снова мне предъявили обвинение в заговоре и шпионаже. Идея заключалась в том, чтобы вбить обвинения в голову заключенного, так чтобы он постепенно сам убедил себя в том, что он действительно замыслил заговор, что у него действительно не было никаких мыслей, кроме как организовать восстание, и что он жил и действовал лишь с одной целью – уничтожить республику. При этом упоминались неизвестные имена, приводились дары и места, о которых заключенный едва знал, пока он не начинал ощущать себя марионеткой, которую полиция дергала то за одну веревку, то за другую. Занавес в этом театре марионеток то опускался, то поднимался. Сцена также могла вращаться: обвиняемого могли поместить в любое желаемое положение. В конце концов заключенный приходил в такое замешательство, что сам начинал помогать плести пряжу, разукрашивать подробностями сцены, признаваться в самых диких преступлениях, которые до этого даже не приходили ему в голову.
        Когда я вошел в кабинет для допросов, я решил отвечать на все вопросы как можно спокойнее и без эмоций. В течение некоторого времени мне это удавалось. Но я потерял терпение, когда мои палачи, искажая факты, состряпали совершенно бессмысленную декларацию. Полковник зарычал на меня: «Ваше дело признаваться в том, что мы хотим услышать».
        Я ответил: «Если факты здесь никого не интересуют, если протоколы, допрос и обвинение – это только показуха, бессмысленная чепуха, не основанная ни на каких фактах, то зачем тогда признание вины?»
        Меня тут же передали в распоряжение майора за «неуважительные» реплики. Он снова взялся за меня. И снова резиновая дубинка гуляла по моему обнаженному телу, а из коридора опять слышался глумливый смех, сопровождавший пытку.
        Меня привели обратно в кабинет. Следователи швырнули на стол протоколы допроса и потребовали: «Подпишите!»
        «Я не подпишу, пока не будут удалены те абзацы, против которых я возражал».
        «Каковы Ваши возражения?»
        «Перейдем к деталям, и я сформулирую свои возражения».
        Они снова прочли протоколы допроса и попытались иначе сформулировать некоторые абзацы или слегка изменить текст. Но никаких существенных изменений не было сделано. Напряжение все возрастало и охватило всех присутствующих; меня снова избили. Эти жестокости закончились только с рассветом. Я думаю, это связано с тем, что те полицейские, которые дежурили в здании днем, не должны были знать, что происходит в нем по ночам.
        Днем повторилась уже знакомая сцена. Грязные шутки, грубый смех, едкий дым наполнили комнату. Во время очередного визита доктор показался мне обеспокоенным, но ничего не сказал. После обеда меня навестил лейтенант из команды следователей и принес виноград. Когда я отказался принять эту еду, он положил виноград на стол и еще раз попросил меня, чтобы я принял у него хотя бы неполную исповедь. Его угнетала необходимость работать над моим делом, сказал он: он верующий человек, но у него большая семья, которая живет на его зарплату, и его несомненно уволят, если допрос ни к чему не приведет из-за моего упрямства. Я выразил сожаление, что ничем не могу помочь ему.
        Вся эта сцена была явным розыгрышем, ибо позднее Дечи послал другого следователя проинформировать меня о том, что мой секретарь и профессор Бараньяи на следствии дали показания против меня, так что мое дальнейшее запирательство бесполезно. Их заявления были мне прочитаны, и мне показали подписи обоих обвиняемых. Я взял это на заметку, но ничего не сказал. Посланец Дечи удалился; я услышал звон колокола соседней церкви, призывавший к молитве «Ангел Господень». Я стал читать Розарий. Наступил вечер и опять пришли доктора с визитом. Лежа на потрепанной кушетке, я думал о моей ситуации и старался собраться с мыслями перед предстоящим ночным допросом.

Глава 7

Валютные махинации

         Эти допросы продолжались с сохранением неизменного ритуала, а днем я дремал в наполненной спертым воздухом тюремной камере в компании отряда из пятерых охранников. Изменения происходили лишь тогда, когда сменялся кто-то из следователей. Даже Дечи разрешил майору на одну ночь руководить допросом вместо себя. Затем две ночи подряд только мой палач был со мной; во время частых избиений резиновой дубинкой он все время спрашивал меня, кто мои «сообщники». Допросы, которые я помню, состоялись в первые две недели моего пребывания в тюрьме. В то время я еще сознавал, что происходит вокруг меня и пытался сопротивляться всякому постороннему влиянию, как тому, которое я ощущал ясно, так и тому, о котором я лишь догадывался. Разумеется, между мной и моими мучителями разверзлась огромная пропасть. Я не ненавидел их, но боялся их и старался как можно меньше иметь с ними дела. Я смотрел мимо них и пытался сделать так, чтобы они поняли, как они презренны в своей низости, в своем позорном сговоре с Москвой, направленном против венгерского народа и Католической Церкви.
        То, что произошло после первых двух недель, я помню значительно хуже и воспоминания эти носят неясный характер.
        Уже в течение первых двух недель моего заключения Дечи предъявил мне обвинение в нарушении законов о валютных операциях. Он упомянул о большой сумме в долларах и швейцарских франках, говорил о чеках, присланных из США и Ватикана. В то время я не имел возможности определить, насколько его заявления были правильными. Много лет спустя, когда документы «Процесса Миндсенти», наконец, оказались в моих руках, я увидел, что цифры в обвинениях разнились. В «Желтой книге» приводятся иные суммы, нежели в «Черной книге». В протоколах допросов, тексте приговора и в обосновании к приговору приводятся цифры, которые не согласуются между собой. За это время я уже понял причину обвинения в валютных махинациях. Это было стандартное обвинение, применявшееся в качестве испытанного средства в борьбе против Католической Церкви с ее международными связями – так что и при Гитлере, и при коммунистах оно было обычной частью судебных процессов [против духовенства]. Коммунисты стремились, насколько это возможно, связать обвинение против меня с делом князя Пала Эстерхази, главы наиболее знатного венгерского рода. Объединив нас таким образом, власти хотели убедить венгерскую и мировую общественность, что примас страны, в союзе с крупнейшим землевладельцем, желал присвоить себе землю, которую режим отдал мелким фермерам. Более того, примас ставил своей целью восстановить монархию во главе с Отто фон Габсбургом и упразднить демократические «свободы», гарантированные республикой.
         Во время допроса я не мог по памяти с точностью указать все те суммы, которые мы получили от иностранных благотворителей в течение трех лет. Моим обыкновением было направлять деньги и чеки, которые высылались на мое имя, тем [католическим] институтам, которые на тот момент особенно нуждались в поддержке. Например, когда посол США Селден Чапин привез мне чек на 30 000 долларов – дар от кардинала Спеллмана – я в присутствии посла передал этот чек прелату Михаловичу, который отвечал за бесплатные кухни и другие благотворительные учреждения в Будапеште. Именно эти суммы привел в своем заявлении Дечи. Он обвинил меня в том, что я не обменял эту валюту по официальному курсу и тем самым нанес ущерб экономическим интересам Венгрии. Дечи сказал, что епископы, священники и церковные учреждения обменивали деньги на черном рынке и таким образом способствовали циркуляции иностранной валюты в стране. И он подчеркнул, что я являюсь виновным в этом. Он упоминал о конкретных суммах. Я до предела напрягал свою память, чтобы ответить на эти коварные предательские обвинения.
         Прежде всего я сослался на активную деятельность церковной организации Каритас в Будапеште и в других больших городах и индустриальных районах. Я упомянул о невзгодах в годы инфляции (1945-1946) и напомнил Дечи, что в это время вся нация – за исключением оккупантов и коммунистов – выживала только благодаря возможности купить и продать что-либо на черном рынке. Церковь обеспечивала работу 126 благотворительных кухонь в одном только Будапеште. Продукты же можно было купить в обмен на ценности или иностранную валюту. Наши кухни сразу бы закрылись, если бы в нашем распоряжении не было бы американской или швейцарской валюты. Благодаря пожертвованиям мы смогли на регулярной основе обеспечить горячую пищу, одежду, топливо и лекарства для десятков тысяч людей на протяжении более двух лет. Мы одни заботились о бедных и больных, когда правительство по большому счету не сделало ничего, чтобы устранить последствия страшной нищеты.
         Разумеется, для таких дел милосердия требовалась помощь в виде материальных и человеческих ресурсов. У нас должны были быть автомобили, склады, офисы, персонал. На протяжении того периода, когда все заводы и фабрики вынуждены были расплачиваться с рабочими производимыми на фабрике товарами, Католическое действие вынуждено было поступать так же. Всякий, кто обменивал американский доллар на венгерские форинты по официальному курсу, обнаруживал на следующий же день, что на эти деньги он может купить лишь два фунта соли или коробку спичек. Было бы абсурдно, если бы мы подобным образом распорядились своей иностранной валютой. Те, кто жертвовал нам деньги, имели права ожидать, что мы наиболее эффективным образом распорядимся полученными от них деньгами и будем продолжать нашу благотворительную деятельность как можно дольше и результативнее на благо сотен тысяч людей. Более того, добавил я, едва ли было бы нравственно, если бы правительство решило извлекать прибыль, отбирая 70-75 % всей поступающей из-за границы материальной помощи. Но мой главный аргумент состоял в том, что закон о валютных операциях, на который намекал Дечи, был введен лишь после окончания периода инфляции и цена доллара – в интересах определенных групп населения – была занижена настолько, что Церковь в случае, если бы она обменивала валюту по официальному курсу, получила бы не более 25-30%  реальной стоимости полученных из-за рубежа денежных пожертвований. С пафосом в голосе я сказал: «Если бы в Венгрии сегодня были нормальные политические условия, то правительство скорее поблагодарило бы Венгерскую католическую церковь, вместо того чтобы практиковать издевательства и пытки здесь, на улице Андраши, за что будут испытывать стыд будущие поколения».
         Я также указал, что было бы невозможно для меня лично изучать каждое новое правительственное постановление, но в моей бухгалтерии были опытные эксперты, которые информировали меня в ноябре 1948, после суда над лютеранским епископом Лайошем Ордашом, что производимый ими обмен иностранной валюты всегда производился в соответствии с законом, ибо банковские служащие своевременно сообщали им об изменениях в правилах. Дечи ответил, что у него имеются признательные показания моего бухгалтера Имре Боки и моего секретаря Андраша Закара. В этот момент я снова попросил об удовлетворении своего права проконсультироваться с моим адвокатом и выслушать показания банковских служащих в его присутствии. Дечи сказал, что мой адвокат доктор Йожеф Грох оказался «фашистом» и «врагом народа» и поэтому недостоин выступать в народном суде (прошли годы, прежде чем я узнал, что доктор Грох был арестован в то же время, что и я, по-видимому, для того, чтобы он не смог выступить на суде в качестве моего защитника). После этого отказа я попросил разрешения встретиться с председателем коллегии адвокатов.
         Когда я вышел на свободу, я узнал о заявлении бывшего министра финансов Миклоша Ньяради, что Высший экономический совет Венгрии весной 1947 года принял решение предоставить церквям и другим каритативным организациям право обменивать валюту по более высокому курсу, чем официальный. Это «гуманное» решение проистекало из понятного желания избежать приостановки в поступлении пожертвований из-за рубежа, так чтобы как можно больше этих денег поступило в страну. Согласно Ньяради, этот льготный курс обмена превосходил даже тот, что имел место на черном рынке, где доллар продавался в 4-5 раз дороже, чем по официальному курсу. Это постановление, однако, не было опубликовано: о нем были лишь частным образом проинформированы заинтересованные стороны. Прелат Михалович, банковские служащие и мои эксперты в бухгалтерии, несомненно, знали об этом особом постановлении.
        Чтобы прекратить эту дискуссию, я под конец заявил, что решающий аргумент состоит в том, что я не использовал никакую из упомянутых сумм на мои личные нужды. В этот момент мне предъявили мою записку, в которой я просил оплатить работу в винограднике в архиепископском поместье, чтобы тем самым обеспечить наличие вина для мессы у архиепископа и его священников. Но это, со всей очевидностью, не относилось к личным расходам.
        Еще об одной детали, возможно, следует упомянуть. На одном из последующих допросов, которые проводились майором, тот внезапно спросил меня: «Составили ли Вы завещание? Каково его содержание?»
        Я ответил: «В этом завещании содержится все то, что кардинал-примас должен сказать верующим, священникам и народу. Я указываю в нем, что многие вещи делались в нашей стране под видом законности, а в действительности были незаконными. Я призываю венгерский народ оставаться верным своему историческому прошлому, любить свою страну и уважать религиозные и нравственные основы жизни. Я также сделал распоряжения относительно немногих принадлежащих мне вещей и оставил распоряжение относительно моих похорон».
         Мой ответ, по-видимому, вызвал интерес к этому документу. От меня потребовали, чтобы я распорядился о том, чтобы Эстергомский капитул передал мое завещание на хранение в полицию. Меня попросили подписать для этого соответствующий машинописный текст. Поскольку я уже был измучен и хотел избежать очередного сеанса избиения резиновой дубинкой, я согласился на это требование. Затем полиция запросила у капитула текст моего завещания. Однако оно не цитировалось и не упоминалось во время суда. По-видимому, власти были разочарованы тем, что в нем не содержалось упоминания о больших суммах и о личном богатстве.
        Тот допрос закончился, как и обычно, на рассвете. Я припоминаю, что Дечи периодически пожимал плечами и что практически ничего из сказанного мною не вошло в протокол допроса.   


Глава 8

Разрушение личности

        Ночные допросы изматывали и самих следователей. Поэтому они часто сменялись. Только майор, резиновая дубинка и я неизменно присутствовали каждую ночь. Мои физические силы ощутимым образом таяли. Я начал волноваться о своем здоровье и о своей жизни. Меня терзали ужасные видения: мне казалось, что на стенах висят яркие разноцветные обручи: они быстро вращались и иногда вкатывались в камеру. Мой зоб, который был приостановлен операцией, совершенной 10 лет назад, снова обострился. Начало сдавать сердце; также меня угнетало чувство полной оставленности и беззащитности. Иногда я проводил целые дни в размышлениях: «Неужели действительно нет никакого выхода, никакой защиты?». Напрасно я требовал адвоката и спрашивал во время допроса, почему не явился председатель коллегии адвокатов. Дечи сначала ответил снисходительно, что он не может выйти на связь с председателем коллегии адвокатов, но позже прямо заявил, что он не заинтересован в том, чтобы в такое неоднозначное дело вмешивались адвокаты. Я сам ничего не мог сделать. Измотанный и истощенный, я продолжал сражаться и спорить в одиночку. Снова и снова я категорически отказывался подписывать заранее приготовленное следователями «признание». И снова и снова майор вступал в действие, тащил меня обратно в камеру, где меня раздевали, бросали на пол и били. И с той же регулярностью охранники затем старались усилить эффект пытки, мешая мне, измотанному ночным допросом, погрузиться в сон.
        Во время этих часов боли я часто вспоминал нашего святого епископа Оттокара Прохазку, одного из великих лидеров венгерской церкви, который страдал от бессонницы и отмечал, что во время своих страшных ночей он часто был в состоянии понять желание покончить с собой. Я также думал о методах пытки в древнем Китае, где узники, приговоренные к смерти, подвергались дополнительному наказанию, заключавшемуся в том, что им не разрешали спать. Идея была в том, чтобы принудить осужденных мысленно все время переживать перспективу неминуемой смерти.
       Мои силы к сопротивлению постепенно таяли. Нарастала апатия и равнодушие. Все больше и больше границы между истиной и ложью, реальностью и нереальностью казались мне смазанными. Я стал нетверд в своих суждениях. День и ночь «грехи», якобы совершенные мною, вбивали мне в голову, и под конец мне стало казаться, что я действительно в чем-то виновен. Снова и снова одна и та же тема повторялась в бесчисленных вариациях; мои следователи всегда направляли допрос в одну и ту же сторону. Мне было ясно только одно: из этой ситуации нет выхода. Моя вышедшая из строя нервная система ослабляла сопротивление моего разума, помрачала память, подрывала мою уверенность в себе, ослабляла мою волю – короче, разрушала все те способности, которые являются самыми человечными в человеке.
         Когда я лежал на койке в подобном состоянии летаргии, я слышал крики, раздававшиеся из других камер. Но иногда моя собственная апатия была столь велика, что я практически не обращал на это внимание. Я почти ничего не ел из-за опасения, что разрушающие сознание наркотики могут быть подмешаны в пищу. Как обычно, три тюремных врача посещали меня после каждого приема пищи. И хотя они не могли не заметить моего ухудшающегося состояния, за все тридцать девять дней, что я провел под следствием, они ни разу не предписали хотя бы проветривание камеры или прогулку на свежем воздухе.
         Мной стала овладевать тревога, которой я раньше никогда не ощущал. Я стал испытывать страх за Церковь, переживал за всех тех, на кого мое «дело» могло бы навлечь беду. Эта патологическая тревожность, вероятно, была вызвана подмешиваемыми мне наркотическими препаратами. С их помощью полиции удалось вызвать у меня сильнейший страх, который все больше направлял мои решения и поступки.
         В один мрачный январский день следователи в очередной раз привели меня в подвал. Я оказался в тускло освещенном зале. Там, в театральных позах, сидели генерал-лейтенант Габор Петер и полковник Дьюла Дечи. На другом конце комнаты истощенные, небритые, потрепанные, в позе кающихся грешников стояли сотрудники моей курии, которые были арестованы до меня – начальник архива, секретарь и делопроизводитель. Нетрудно было понять, через что пришлось пройти этим трем священникам. Очевидно, они прошли через ту же мясорубку, что и я, а, может быть, и худшую.
          Габор Петер, сидевший на возвышении, указал на них, и мой секретарь – стоя в неудобной позе, что было на него совершенно не похоже – в течение 10 минут читал выученный наизусть текст. Его голос дрожал, он нервически дергался. Идея этого текста была в том, что всякое сопротивление бесполезно, что следователи знают все, что они обладают полнотой власти и будут использовать ее беспощадно. В заключение мой секретарь попросил меня дать те показания, которых требуют власти, и отвечать на все вопросы.
       Я подумал: «Мой бедный секретарь, какие страдания тебе пришлось вынести от них, прежде чем ты согласился играть эту роль!» Мне было совершенно ясно, что он не говорил от себя, но произносил речь, вбитую в него резиновой дубинкой или чем-нибудь похуже. Но я ничем не выказал мое осознание этого, а просто посмотрел на моего несчастного помощника с большой симпатией и не прокомментировал происходящее. Затем меня отвели обратно в камеру. Оловянная миска с моим ужином появилась на столе, и, как обычно, пришли доктора. На некоторое время меня оставили в покое, и я смог поразмыслить об увиденном и попытаться представить себе, какого рода мучения пришлось претерпеть моим священникам.
      Затем меня опять повели на допрос, и Дечи тут же стал угрожать мне: «Если Вы будете вести себя так, как Вы вели себя вчера, то резиновая дубинка заставит Вас говорить». Тем не менее я молчал, и в результате в ту ночь я дважды подвергался избиениям.
      В течение следующих ночей они не трудились вызывать меня на допросы: со мной имел дело только палач. Меня привели в большую пустую комнату, где нас было только двое. Нас окружала полная тишина. Может быть, кто-то и подслушивал за дверью, но не было видно ни души. После того как меня раздели, майор встал передо мной и спросил: «Кто работал над идеологическими и политическими пунктами Вашей программы?»
      Этот новый вопрос застал меня врасплох. Мне пришла мысль, что он хочет узнать что-то о настоятеле Пале Божике. Чтобы не повредить настоятелю, я ничего не сказал. То, что он «сделал», было в рамках допустимого в каждой демократической стране и даже считалось долгом по отношению к Церкви, стране и нации. Палач пришел в ярость, зарычал и в ответ на мое молчание взял в руки орудия пытки. В этот раз он держал в одной руке резиновую дубинку, а в другой – длинный острый нож. И затем он погнал меня, как лошадь в загоне, заставляя меня бежать рысью и пускаться в галоп. Дубинка снова и снова обрушивалась на мою спину – в течение некоторого времени без перерыва. Затем мы остановились, и он грубо пригрозил: «Я убью тебя; к утру я разорву тебя на куски и брошу останки твоего трупа собакам или в канал. Мы теперь хозяева». Затем он опять заставил меня бегать. Хотя мне не хватало дыхания и занозы с деревянного пола больно вонзались в мои голые ступни, я бежал что было сил, чтобы спастись от его ударов.
        Было уже почти два часа утра, прежде чем мой палач осознал, что хотя пытка причиняла мне большую боль и могла привести меня к обмороку, она не привела к желаемому результату, а именно, чтобы я покаялся или предал моих коллег, находящихся под следствием. В момент ареста он обратил внимание на горе моей матери при расставании. Теперь он, по-видимому, вспомнил эту сцену, потому что заорал: «Если ты не признаешься, я приведу сюда завтра утром твою мать. Ты будешь стоять голым перед ней. Ее, возможно, хватит удар. И поделом, она это заслужила, ибо родила тебя. И ты будешь в ответе за ее смерть».
        Снова на меня опустилась дубинка, снова я бегал по комнате, и снова я молчал. Испытывая боль и страх, я на секунду поверил, что эта угроза будет приведена в исполнение. Представить мою мать в этом месте было невыносимо. Но постепенно до меня дошло, что им совершенно невозможно привезти ее сюда к утру: ведь Миндсент находится на расстоянии 125 миль от Будапешта. Когда я это осознал, я немного успокоился, но я был совершенно измучен зверствами следователей. Никто из тех, кто видел меня за месяц до ареста, смог бы узнать меня сейчас после этих сцен повторяющейся физической агонии. В течение следующего дня я впал в такое потрясенное психологическое состояние, что решил удовлетворить некоторые требования следователей. Так, на следующую ночь во время допроса я упомянул о трех «участниках заговора», из которых двоих уже не было в живых, а третий покинул страну. Обуреваемый сомнениями, я позволил им выудить из меня эти имена в надежде, что пройдет по крайней мере неделя, прежде чем они обнаружат, что этих лиц нельзя уже подвергнуть допросу. Но я ошибся. Майор сначала обрадовался; но мой «обман» был скоро обнаружен, и на следующую ночь меня подвергли тем же пыткам. Позднее, особенно в тюрьме, стоило мне случайно наступить на гвоздь или щепку, болезненные воспоминания об этих ужасных ночах тотчас возвращались.
        Как выяснилось, мои усилия спасти настоятеля Пала Божика были напрасны. Позднее в больнице, когда я читал книгу о суде над архиепископом Калочи, я узнал, что Божик проходил как обвиняемый по делу Грёса и получил суровый приговор. Еще позднее, уже после моего освобождения, я узнал, что он умер в тюрьме при невыясненных обстоятельствах. Я всегда высоко ценил его как человека, верного своим убеждениям.
        Но мучителям в конце концов удалось достичь своей цели и заставить меня подтвердить грубую ложь. Несмотря на мое сломленное состояние, я сначала отшатнулся; но я уже был неспособен продолжать борьбу. Мысль о резиновой дубинке заставляла меня заранее содрогаться, и в конце концов я подписал – хотя используя один последний маленький трюк, который некогда использовали пленные венгры в Турции. Он состоял в следующем: после моей подписи я поставил инициалы С. F., означавшие coactus feci (т.е. в переводе с латинского: «Я сделал это по принуждению»). Полковник спросил меня подозрительно:  «Что означает Йожеф Миндсенти, С. F.?» Я ответил, что это сокращение для cardinalis foraneus, термина, используемого для обозначения провинциального, а не куриального кардинала. Он принял это. Радуясь тому, что добился моей подписи, он велел отправить меня обратно в камеру. Я очень хорошо понимал причину его радости. Несомненно, его начальники уже ругали его за неуспехи: быть может, Ракоши или даже сам Сталин выказали свое неудовольствие. Но мой маленький трюк имел для меня неприятные последствия. На следующую ночь полковник в сопровождении пяти человек ворвался в мою камеру. Они тыкали в меня кулаками и пачками документов. «Ты свинья», – орал на меня полковник. «Ты одурачил нас. Тебе не разрешается добавлять что-либо после, или под, или перед своим именем. Ты больше не кардинал и не архиепископ, ты не более чем заключенный!»
         Это был последний инцидент из того периода моего заключения, который ясно запечатлелся в моей памяти. То, что произошло позже, после окончания второй недели заключения, т.е. с 10 по 24 января 1949, осталось в моей памяти лишь фрагментарно. Большую часть случившегося я припомнил только тогда, когда читал "Желтую книгу" и "Черную книгу". Возможно, что во время этого второго периода меня меньше били, но интенсивнее накачивали наркотиками. Врачи наведывались с многозначительной регулярностью, чтобы проверять состояние моего здоровья. И я чувствовал, как мои силы к сопротивлению тают. Я уже не мог аргументировать последовательно; я уже не отрицал грубую ложь и искажения. Время от времени я покорно произносил фразы, вроде: «Нет нужды больше говорить об этом: может быть, дело обстояло так, как утверждают другие».
        Я обычно отвечал таким образом, когда мне зачитывали протоколы допросов «сообщников» или «свидетелей». Я иногда просил изменить содержание некоторых документов, прежде чем их подписывать, но я не знал о том, что протоколы допросов всегда готовились заранее в нескольких вариантах, и документы, которые я подписывал, часто содержали другие даты и факты, чем те тексты, которые мне прочитывали вслух. У меня не было возможности прочитать текст перед тем, как подписать его, и я обычно был так измотан и испытывал такое сильное отвращение, что уже не обращал внимания на то, соответствует ли то написанное в нем тому, что я сказал. Не осознавая, что случилось со мной, я стал другим человеком.


Глава 9

Документы

         Годы спустя, находясь в американском посольстве, я смог ознакомиться с "Sаrga Kоnyv" («Желтая книга»), имевшей подзаголовок: «Документы к уголовному делу Миндсенти». Протоколы допросов, воспроизведенные в ней, были для меня большой неожиданностью. Я был еще более удивлен публикацией моего факсимильного «признания». Мне показалось, что всякий должен был тотчас же признать этот документ грубой фальшивкой, ибо это был явно продукт неумелого и неразвитого ума. Но, когда я ознакомился с зарубежными книгами, журналами и газетами, которые освещали мое дело и комментировали мое «признание», я понял, что публика решила, что это «признание» действительно было составлено мной, хотя и в полусознательном состоянии и под влиянием «промывки мозгов». Таково было объяснение многочисленных ошибок в правописании и путаного языка документа. Некоторые высказывали предположение, что полиция использовала экспертов-графологов, которые ретушировали отдельные фрагменты текста; но то, что полиция опубликует документ, ею же самой состряпанный, казалась слишком наглым, чтобы в это поверить.
         «Желтая книга» была опубликована в середине января 1949 года, т.е. во время третьей недели моего заточения. Конечно, я к тому времени был сломленным человеком, но все же не до такой степени, чтобы составить подобное «признание» или написать его под диктовку. Пусть даже я подписывал протоколы допроса, о чем уже было сказано выше; но даже во время второй половины моего содержания под следствием я продолжал отказываться подписывать документы, содержавшие гораздо меньше лжи и фальсификаций, чем то, что было в т.н. «признании». Вполне возможно, что усиленное применение резиновой дубинки могло привести меня в такое состояние, что, не отвечая более за свои действия, я мог подписать какой-нибудь документ; но в таком случае у меня более не было бы физических сил, чтобы написать столь большой текст под диктовку.
          К тому же я никак не могу вспомнить о том, чтобы я писал какое-либо письменное признание. По-видимому, все это было сфабриковано полицией и их экспертами-графологами. Очевидно, они должны были работать быстро, и поэтому они делали свою работу нервно и неуклюже, с беспокойством оглядываясь через плечо на своих начальников. Годы спустя, когда в американском посольстве разговор коснулся этого вопроса, то сотрудник посольства уведомил меня о том, что данный документ является несомненной фальшивкой. Супруги Шульнеры обсуждали этот вопрос в деталях в серии статей, опубликованных в газете «Нью Йорк Геральд Трибьюн» в июне 1950. Американское посольство в Будапеште включило эти статьи в свою библиотеку, и вскоре информация об этом распространилась по городу. Сотни людей приходили в библиотеку, особенно по воскресеньям, чтобы прочесть статьи об мне и о моем поведении под следствием, не искаженные венгерской цензурой. Мне сказали, что копии этих статей буквально зачитали до дыр. Люди, не знавшие английского, хотели хотя бы увидеть иллюстрации. Тех, кто знал английский и был готов переводить, сразу окружали десятки слушателей. Вскоре Ракоши узнал об этих посещениях библиотеки при американском посольстве и об их значимости. Он сообщил сотрудникам посольства, что им не дозволяется содержать публичную библиотеку. Таким образом, этот источник информации был прикрыт: посольство решило подчиниться и закрыть библиотеку также и потому, что не желало подвергать опасности тех, кто посещал ее.
       Газета «Нью Йорк Геральд Трибьюн» получила много ценной информации от графологов Ханны и Ласло Шульнеров. Г-жа Шульнер, в девичестве Ханна Фишчоф, владела графологической лабораторией, которую она унаследовала от своего отца. Ее отец изобрел устройство, которое позволяло брать буквы, слова и фрагменты фраз из рукописи и соединять их таким образом, что получалась новая рукопись. Муж Ханны усовершенствовал это устройство до такой степени, что мог изготавливать документы, которые даже эксперты не могли отличить от оригинала. Сам «автор», когда ему показывали документ, написанный точь-в-точь его почерком, мог определить, что это фальшивка, только на основании наличия в документе оборотов речи, которые он не использует, иными словами, по его содержанию.
        В сентябре 1948 года Шульнер сделал доклад в Будапеште перед группой экспертов, среди которых были и сотрудники полиции, о приборе, изобретенном его тестем. Спустя несколько дней двое офицеров тайной полиции с улицы Андраши посетили лабораторию. Их направил Йожеф Саберски – помощник Габора Петера – и принес документы на экспертизу. Один из этих документов был якобы написан проходившим по моему делу Юстином Бараньяи; этот документ представлял собой список кабинета министров, который я должен был назначить после свержения правительства. Шульнер сразу определил, что это фальшивка. Он заявил, что может изготовить фальшивку гораздо лучшего качества. После этого его попросили показать свое искусство. Результат удовлетворил сотрудников, и в сентябре 1948 он изготовил еще более подробный «документ», написанный почерком Бараньяи. 30 декабря 1948 газеты первый раз сообщили, что кардинал Миндсенти перед лицом неопровержимых улик вынужден был признать свою вину. К своему удивлению Шульнер увидел, что изготовленная им фальшивка упоминалась в числе улик, доказывающих вину кардинала.
        4 января 1949 два офицера полиции снова нанесли визит Шульнеру. Они принесли несколько связок конфискованных документов и попросили его изготовить «голографическое» признание Миндсенти, содержавшее текст, который они принесли отпечатанным на пишущей машинке. Шульнер был напуган возможностями своего ремесла; сначала он отказался, но под угрозой ликвидации он в конце концов вынужден был повиноваться.
       В серии статей, опубликованных в «Нью Йорк Геральд Трибьюн» Шульнер также признался в том, что «документ» об аграрной реформе, приведенный в «Желтой книге», также был фальшивкой, изготовленной им. Документ был придуман коммунистами, чтобы настроить против меня сельское население. Среди прочего я якобы написал:
       «Крестьяне были подкуплены дарованной им аграрной реформой. Ущерб, причиненный этой реформой, уже заметен. Многое сделалось ясным не только для тех, кто претерпел ущерб, но и для тех, кто выгадал. В парламенте сами те, кто распределял землю, признали, что урожайность от распределенной земли (500 000 акров) постоянно падает из-за недостаточного опыта в экономическом планировании. Урожай уничтожает тля».
        В «Желтой книге» приводится следующий комментарий прокурора по поводу приписываемого мне заявления:
        «Согласно словам самого Миндсенти, аграрная реформа была бедствием, подобного которому Венгрия не испытывала никогда раньше. Вот как этот надменный феодал расценивает реформу, которая помогла 600 000 венгерских крестьянских семей получить в собственность землю. Он называет венгерских крестьян ленивыми и невежественными и, таким образом, ставит под вопрос их право владеть землей».
        Шульнеры также сообщили, что от них требовали вставлять поддельные подписи и заметки на полях рукой кардинала в машинописные документы. Эти подписи и комментарии должны были создать впечатление, что я имел в своем распоряжении эти документы (в которых речь шла о шпионаже и заговоре), изучал их и редактировал.
        Работники полиции оказывали постоянный нажим на Шульнеров, требуя, чтобы они ускорили темп работы. Шульнеры, однако, желали работать тщательно и точно: ведь этого требовала специфика их профессии. Поэтому полиция решила взять это дело в свои руки. В конце концов комиссар Саберски потребовал, чтобы прибор Шульнеров и вся работа были перенесены в штаб-квартиру полиции. Все задания должны были теперь осуществляться там. В течение двух недель января 1949 устройство, изобретенное Фишчофом,  находилось исключительно в распоряжении полиции. Таким образом, подделка документов была поставлена на конвейер, и чету Шульнеров заставляли работать день и ночь. Полицейские работники непрерывным потоком шли в частную лабораторию Шульнеров и в их [временную] контору на улице Андраши, принося инструкции, черновики, дополнения и изменения к уже составленным документам, по мере того как новые идеи посещали тех, кто режиссировал показательные процессы. «Документы», составленные с таким трудом, внезапно требовалось заменить другими. Вместе с Шульнерами, но часто и без их помощи и даже без их ведения, невежественные и неопытные люди использовали аппарат. Такие действия часто приводили к появлению некачественной продукции, как по форме, так и по правописанию, одним из примеров которой было моё «признание».
        6 февраля 1949 года Шульнерам удалось бежать на Запад. Они взяли с собой микрофильмы, которые позволили им доказать свои утверждения. Как только они обнародовали свою историю, венгерская пресса яростно обрушилась на них. Когда Ласло Шульнер внезапно умер при загадочных обстоятельствах, прошел слух, что полиция отомстила ему.
        Такие «тексты» были основой для обвинения на моем суде. Именно на них основывался мой приговор к пожизненному тюремному заключению.