Попутчица

Исай Шпицер
               
     - Жизнь порою выписывает такие кренделя и в такие водовороты засасывает судьбы, что ни одному литератору ничего подобного  не взбредёт в голову, -  так отреагировала моя соседка по купе Мирьям Давидовна,  которой я представился как литератор. И добавила: «Не в обиду вам лично и людям вашего круга будь сказано».      
               
    Мы ехали с ней вдвоём в купейном вагоне скорого поезда, следовавшего из Петербурга в Киев. Она сказала мне, что едет в один белорусский город, и нам предстояло ещё многие часы провести вместе. А монотонный стук колёс и мелькание за окном неброского пейзажа Северо-Запада с его лугами, лесами, болотистыми  перелесками располагали к разговору.
   - Еду попрощаться с родным городом и повидаться с несколькими оставшимися там друзьями, - продолжила она.
   - Уезжаете за рубеж?
   - Какой вы догадливый... - она усмехнулась. – У всех один и тот же вопрос. Кстати, многие мои знакомые ставят его по-другому: "Слушай, ты ещё здесь? Я бы на твоём месте..." Такое впечатление,  что была бы возможность, уехали все. Вот ведь как время  развернулось: строили светлое будущее – эту вавилонскую башню двадцатого столетия, а теперь даём дёру - подальше бы от этой развалившейся стройплощадки.
  -  Да, многие сейчас желают уехать из России.
  -  Желают... а могут лишь избранные. Кому повезло, скажем, с «пятым пунктом», как мне, - она горько усмехнулась. 
    - Да уж, и в самом деле, «везение», - поддержал я её иронию.
    - За это «везение» дорого нами заплачено. И, вы знаете, нет у меня уверенности, что плата эта окончательная.
      Она замолчала и уставилась в окно. Я посмотрел на неё. По ней было заметно, что её взгляд  не цепляется за мелькающие за окном купины густого кустарника, а  устремлен вглубь, в себя.
     - Вы знаете, у нас с вами ещё достаточно времени и, если вы не возражаете, я могла бы вам кое-что рассказать. Не только как человеку пишущему. Хочется высказаться.
     Я промолчал, боясь спугнуть её порыв, с надеждой, что моё молчание она расценит как согласие. После некоторой паузы она начала:
      - Так вот, я родилась за несколько лет до войны в городе, куда сейчас еду. - Она  посмотрела на меня.  - Небось, подсчитываете, сколько старушке лет?
      - А ведь верно, - я рассмеялся. Она рассмеялась тоже.
      - Да, мне порою кажется, что я и молода, и стара одновременно. И проницательна. Кажется, у поэта Петра Вегина в одном из стихотворений есть такай  образ: "как змея очковая". Вот и я такая же змея, правда, пока ещё без очков.               
         Бываю иногда сама себе противна. Но что поделаешь... И с этим приходится  жить. Как и со многим другим. Со своей биографией, с ошибками молодости да и с последующими тоже. Ошибаться приходится постоянно. Потом каятся. Да и кто скажет, что он всегда прав? Это и есть жизнь.
  Она снова замолчала.
    - Так вот, ребёнком я  пережила оккупацию. Все мои родные погибли –  фашисты расстреляли их на пустыре за городом. У нас ведь тоже был свой "Бабий Яр", местного, так сказать, значения. Как и в любом белорусском, прибалтийском или украинском городе или местечке, где жили евреи. И когда в начале 60-х город стал расти вширь, и на  т о м  месте стали рыть котлованы под фундаменты «хрущевок», сколько человеческих костей извлекли наружу! Самосвалами вывозили по ночам. Но это лишь там, где рыли. А где не рыли...  Так что весь так называемый микрорайон сейчас стоит на костях. Когда про эту стройку узнала, подняла  шум. Это мне казалось – шум. Шум-то был, в основном,  внутри меня. А кругом - тишь да гладь. Куда я только не писала: в горком, обком, ЦК, что нельзя  строить на месте массового захоронения, что здесь должен стоять мемориал! Но ответ отовсюду был один: «Генеральным планом застройки города предусмотрено...»  Вот такие были у них генеральные планы. А получившим квартиры  в тех домах на всё было наплевать. Жильё есть и «спасибо партии».
  - А вы сами-то как уцелели?
  - О, не спешите. Вы же знаете, каждое повествование должно развиваться по своему сюжету. А сюжет таков: всё-таки я этих функционеров  наказала. Хотя наказывать - не в моих правилах. Их наказало время.
 Она перевела дыхание и продолжала:
 В том же году, что и я, в Мюнхене в немецкой семье Кохов родился мальчик. Родители дали ему вполне библейское имя – Давид. Ему было чуть больше четырёх, когда его отца отправили на Восточный фронт. Вскоре семья узнала, что он погиб. Подробностей Давид не знал. Знал лишь, что сообщение о его гибели пришло из моего родного города. У немцев эта служба в первые годы войны работала чётко: «Пал  героической смертью за фюрера».  И вот, когда в  80-х  Горбачёв на весь мир заявил о перестройке и новом мышлении, Давид Кох приехал в наш город с  частным визитом. Поселился в гостинице. Я в то время работала в местном отделении Общества дружбы с зарубежными странами. И "дружила" со странами немецкоговорящими: Германией, Австрией, Швейцарией. Немецкий язык – это моя профессия, я преподавала его в школе. Мой шеф по Обществу представил меня господину  Коху как переводчицу. Не прошло и полувека, и дети бывших  врагов встречаются и пожимают друг другу руки с улыбкой на устах. Друзья у меня спрашивали: "Как это ты можешь общаться с немцем?" Я им отвечала: "А почему бы нет? Господин Кох-то в чём  виноват? Он ведь тоже жертва нацизма. Власти у него отобрали отца, лишили полнокровного детства. Ему, быть может, сейчас тяжелее, чем мне,  сознавать те страдания, что принесли  нам его соплеменники." Это большая и болезненная тема - покаяние  целого народа. Я не хочу  её сейчас касаться. Каждый взрослый немец, уверена, её переживает  по-своему.               
  Так вот, ходим мы с Давидом по городу, я рассказываю ему, как выглядел город сразу после освобождения  – лишь пару кирпичных четырёхэтажных домов,  чудом уцелевших. Еще долго после войны на их стенах оставались нарисованными сосны и ели. Может быть, эта маскировка и спасла дома при бомбёжках. А весь  город – сплошь руины, обгорелые скелеты стен, останки фундаментов. И вот пришли мы с Давидом на центральную площадь, что примыкает к  старинному парку. А сам парк - на высоком берегу, внизу – река. Было это в мае. Река разлилась до горизонта на противоположном берегу, затопила сельские дома по самые крыши.               
    Она вздохнула.
    - Как и положено было во всех советских  городах, так и у нас, на центральной площади  – гранитный постамент. На нём многопудовый чугунный вождь – символ эпохи, с вытянутой вперед чугунной рукой, в руке  чугунная же кепка. Сейчас мало кто из горожан  помнит, что и эта площадь, и часть парка были в войну немецким  кладбищем. Стоит мне в мыслях вернуться в то время, вижу  длинные ряды выкрашенных белой краской  крестов. Они стояли в линеечку, как солдаты на плацу. Не помню только, были ли на них таблички с указанием имён погребённых. Очевидно, были. Естественно, что вскоре после освобождения города кресты убрали, землю заровняли. А площадь покрыли асфальтом и поставили  памятник  вождю.  И вот, ступили мы с Давидом на эту площадь. Я ему  говорю: "Может быть, здесь,  под этим асфальтом,  останки вашего отца". И рассказала ему об этом кладбище. Я увидела, как повлажнели глаза Давида. Мы зашли в парк, сели на скамейку и посидели какое-то время молча. Затем походили по тенистым аллеям, спустились к реке. Прогулка немного  успокоила его.
   А на следующий день мы поехали с ним в тот злополучный микрорайон. И я рассказала ему то, что уже рассказала вам...   

    Она замолчала. Поезд замедлил ход. Он подъезжал к небольшой белорусской станции. За окном замелькали низкорослые частные домики, утопающие в зелени садов. Затем  появился квартал серых бетонных четырехэтажек, вид их всегда  навевает тоску.
 - Грустный пейзаж, не так ли? Вот такие же памятники архитектуры хрущевско-брежневской эпохи украшают и мой город.
    Поезд остановился. Проводница, низкорослая  женщина в серой юбке и тёмном кителе с медными пуговицами, предупредила, что стоянка поезда 10 минут. Мы вышли с Мириам Давидовной на перрон подышать свежим воздухом. Воздух и в самом деле был свежим, густо смешанным с запахами продававшихся на перроне фруктов и овощей. Местные жители с ведрами, полными  яблок, груш, слив, с банками малосольных огурцов и вареных кукурузных початков, называемых в этих краях киюшками, наперебой предлагали пассажирам свою продукцию. Предложение явно превышало спрос, и продавцы заискивающе смотрели в глаза каждому выходящему из               
вагона пассажиру. Бойче всего шла торговля малосольными огурцами. А когда  поезд тронулся, из окна  хорошо было видно, что много ароматной продукции осталось непроданной. 
 - Погодите, - сказала моя собеседница, - вот когда пойдут поезда в  обратном направлении, на север, там уже счёт будет в их пользу.
  - Продолжим, – попросил я попутчицу. Она уловила в моём голосе нетерпение.
  - Не спешите, - сказала она, - у нас ещё есть время. Немного соберусь с мыслями.  Проводница принесла  чай. Мы пили его молча и смотрели в окно. Поезд  делал большую дугу, как бы показывая пассажирам  городские окраины с разных точек. Надо сказать, что только зелень фруктовых садов здесь и радовало глаз.   
  - У каждого человека есть день рождения его памяти, тот день, с которого человек  себя помнит, - продолжила Мирьям Давидовна свой рассказ. – Мою память разбудил взрыв. Рядом с нашим домом разорвался снаряд. Я и сейчас убеждена, что наш дом  подпрыгнул. Стены его заскрипели. Мама схватила меня и, держа на руках по узкой лесенке, мы спустились в погреб, туда же спустились бабушка и тётя. Отца с нами не было. Его мобилизовали в первые дни войны. От него мы так и не получили ни одной весточки. Не объявился он  и после войны. На свои запросы я неизменно получала ответы – пропал без вести. Так вот, пока мы отсиживались в погребе, в город вошли фашисты. А дальше события шли по накатанной у них схеме охоты на людей. Она была разработана в самых высоких нацистских инстанциях, растиражирована специальными инструкциями и приказами и отработана на практике во многих немецких, а затем и в польских городах. Вы смотрели фильм Спилберга "Список Шиндлера"?
   - Да.
   - Примерно такое же было и у нас. Судя по всему, у родных была одна цель – спасти меня. И вот мама договорилась со своей подругой, нееврейкой, с которой была дружна ещё со школы, и та взяла меня к себе. Звали её Зинаида. У неё за несколько месяцев до начала войны умерла дочь. Эта девочка была на несколько месяцев старше меня, и в семье сохранилась её «метрика». Так называли тогда свидетельство о рождении. И вот меня вместе с этой метрикой,  не помню уж каким способом,  переправили в деревню к родителям Зинаиды. Деревня называлась Старый Кут. Стоит она и сейчас среди лесов и болот Полесья. Немцы редко появлялись там -лишь когда у них случались перебои со снабжением. Они забирали у крестьян продукты, давали наставления старосте и уходили. Затем  приходили партизаны. А может быть, просто  люди с оружием. Их было много тогда в белорусских лесах. Им тоже нужны были продукты и самогон.  Деревенские  делились  с ними последним. Деревня была небольшая, почти одни женщины. Мужья их были на фронте. Из мужчин  –  отец Зинаиды, инвалид (он лишился ноги  ещё в первую мировую)  да староста – какой-то их дальний родственник. Не знаю, догадывались ли  деревенские, что я не родная Ивану да Марье – так звали родителей Зинаиды. Но для меня они стали дедушкой и бабушкой. Конечно же, они рисковали. Наверняка их дочь всё им про меня рассказала. Звали  меня тогда Настя,  как и их умершую внучку. А когда в сорок четвёртом Красная армия наш город освободила, дедушка и бабушка вместе со мной уехали  в город и стали жить в уцелевшем доме своей дочери. Боялись, чтобы его не заняли другие. А их дочь Зинаида - моя приёмная  мама,  была угнана в Германию и вернулась лишь после войны. Но раньше вернулся её муж Тимофей. Он также, как и его тесть, на войне потерял ногу. Обрубок чуть ниже колена был у него завёрнут в штанину. Он пользовался костылями.  Протезы появились уже после войны,  да и тогда на всех инвалидов их не хватало. Ему один плотник выстругал деревянную  колодку. Работать он пошёл в артель промкооперации сапожником, хотя до войны был мастером на спичечной фабрике. Зарабатывал  мало, жили мы не лучше и не хуже других. Когда все живут одинаково, нет у людей зависти, а было ощущение нрормальной жизни — все так живут. Новые мои родители любили меня, я это чувствовала, и я любила их. Но помнила и родную маму, и бабушку, и тётю. Я не спрашивала, я всё уже понимала. И всё же боялась услышать правду. И по вечерам, лежа в постели,  мечтала проснуться  утром, и увидеть сидящую рядом маму. Не буду подробно рассказывать, как мы жили в послевоенные годы. Были и радости, и печали. Но самое главное, что была цель – вот восстановим страну и будем жить счастливо! А школьные годы были просто счастливыми – мы, дети, были «привилегированным классом», «будущим страны», нам внушали, что о нас лично заботится товарищ Сталин. Его портрет висел в классе и, глядя на такой портрет, казалось, что вождь провожает взглядом каждого. В школе нас кормили пирожками с капустой, или картошкой, а летом отправляли в пионерские лагеря. Все эти построения,  линейки, походы, костры – всё было интересно, и каждый из нас мечтал скорее вырасти и принести пользу Родине. Помню, как мы проникновенно пели:  "Дайте трудное дело, дайте дело такое, чтобы сердце горело и не знало покоя". 
   Только в шестнадцать лет, когда пришло время получать паспорт, мои приёмные родители впервые показали мне мою метрику - пожелтевшую бумагу с выцветшими и затёртыми в некоторых местах записями. Очевидно, хранилась она не в лучших для бумаги условиях.               
   Помню, у меня дрожали руки, когда я её держала. Я боялась, как бы она не рассыпалась в моих руках. Буква за буквой вчитывалась я в этот документ. Он был единственной связкой, соединяющей меня с прошлым. Я представила себе, что эту бумагу держали в руках мои  родители, и строчки  плыли перед глазами от навернувшихся слёз.   
    И вот приёмный отец мне и говорит: "Настенька, теперь ты знаешь своё настоящее имя и фамилию. Мы не имеем права от тебя это скрывать. Ты можешь выбирать – быть ли тебе Мириам Гринблат, или оставаться Анастасией Горленко». Мое настоящее имя было для меня непривычно, а фамилия и вовсе была чужой. В школе я учила немецкий и знала, что означает и "грин",  и "блат". А мне не хотелось быть листом, даже зелёным. Не знала я тогда и про «дело врачей», а оно было в те дни в самом  разгаре. Конечно же, и родители мои не могли представить себе тот ужасный сценарий, по которому это "дело" должно было раскрутиться.  «И всё-таки, - сказал отец, - мы с мамой  считаем, что тебе нужно быть той, кем ты была отроду, – Мириам Гринблат. Это имя дали тебе  родители, и никто не вправе его у тебя отнимать. И ты должна знать, кто ты по национальности. Ты еврейка». Таким образом, я стала еврейкой в самое неподходящее для  этого время... Вам интересно? Вы ещё не устали?
  - Ну что вы.
  - Эпоха может складываться из одного дня. Для меня это был день знакомства с Давидом Кохом. С того дня между нами протянулась тонкая  нить симпатии друг к другу. От него я узнала, что он  преподаёт историю в одной из мюнхенских гимназий и изучает архивные документы о судьбе советских военнопленных. И когда он вернулся в Мюнхен, то в одной из газет опубликовал статью о своей поездке. В ней он и рассказал о захоронении немецких солдат в центре нашего города под асфальтом центральной площади и памятником Ленину, а также о жилых домах, построенных на костях - месте расстрелов местного населения. Статья имела резонанс и у нас. Некоторые партийные функционеры поплатились партбилетами. Я их знала по именам. Благо, сохранились их отписки на мои протесты. Эти имена я предоставила Давиду. А он упомянул их в своей статье. Поэтому я считаю, что наказала их. Хотя признаться, радости большой от такого наказания не испытала ни тогда, ни сейчас.
  Она  перевела дыхание.
 - Однако же я заговорилась. А ведь скоро мой город. Придётся что-то ужать. Давид, как вы, может быть, догадываетесь, стал моей судьбой. Именно к нему я и уеду через неделю. Он мне звонит каждый день. Так вот, когда я ему рассказала о моём пропавшем без вести отце, он посвятил меня в курс своих исследований истории войны. Он узнал, что сразу по её окончании сохранившиеся в немецких архивов документы в виде карточек на советских военнопленных были переданы союзниками советским представителям. Далее он установил, что эти карточки, лежат  неразобранными уже более полувека в архиве министерства обороны. А поскольку он был уже в достаточной степени специалистом – знал шифры и коды, содержащиеся в этих карточках, то его допустили до «неприкасаемого» архива. И даже позволили сделать сотни две ксерокопий этих карточек.  С этими ксерокопиями он приехал ко мне. В те годы я жила в Петербурге. Нет, ещё в Ленинграде. Я перевела на русский язык расшифрованные им документы. Вы можете и не знать, что в начале войны Гитлером был подписан приказ о советских военнопленных. Согласно ему уничтожению подлежали офицеры, коммунисты, госслужащие, даже почтальоны, активисты, ну и конечно, представители неугодных фюреру наций – евреи и цыгане.
   Сейчас трудно сказать, почему  тысячи этих карточек не заинтересовали ни сотрудников министерства, ни советских историков. Можете себе представить, сколько вдов ушли из жизни за эти долгие годы, так и не получив сведения о своих расстрелянных в застенках гестапо мужьях. А будь судьба их мужей выяснена, они могли бы получать за них какую-то пенсию, облегчающую им послевоенную жизнь. Что это - преступная халатность,  сознательная «забывчивость»?
   А Давид одержим идеей найти следы моего погибшего отца.

    Поезд остановился на перроне её города, я помог своей новой знакомой выйти. Её встречали несколько пожилых женщин. А мой путь лежал дальше. Мы тепло распрощались на перроне этого небольшого белорусского города.

                Мюнхен, 2000-й год