Однажды, или путешествие в прошлое

Тамара Воронина
 
   Все было именно так, как я представляла. Ну, или почти так: залитая солнцем деревня, скошенные лужайки перед избами, отдаленное мычание коров и оглушительное стрекотанье кузнечиков. Деревня жила. Боже! Каким ослепительно-голубым было небо, каким потрясающе-душистым, пропитанным запахом свежескошенного клевера, воздух! Пестрые бабочки и стайки стрекоз (столько не бывает, просто не может быть! — пронеслось в моем сознании) мелькали вокруг меня, занятые исключительно своим фантастическим танцем. Я стояла как раз возле дома, в котором столько лет проводила лучшие дни своих детских каникул. Никаким оно не было застойным, то счастливое время — оно было веселым и беззаботным, как полагалось быть детству обычной советской девочки в обычной, вполне благополучной семье.
        И все-таки, дом был другим, несмотря на неизменно-цветущие герани на окнах и знакомую аккуратную плетеную изгородь вдоль двора.
       Дом был просто новым, бревна не почернели от времени, а изумрудную лужайку оккупировали упитанные куры, постоянно что-то клюющие и ругающиеся на своем птичьем языке. И, конечно, рядом важно расхаживал сам хозяин гарема — пестрый желтоглазый петух с наглым взглядом.
       Повернув голову, я осмотрелась вокруг. Все дома, которые так цепко хранила детская память, были на месте. Более того, они жили какой-то своей настоящей жизнью и совсем не были похожи на те полуразрушенные постройки, которые я видела в свой последний приезд. Впро-
чем (и я это отчетливо понимала) мое нынешнее появление здесь вряд ли можно было назвать приездом. Его можно было назвать как угодно: сном, миражом, бредом воспаленной фантазии — только не явью. Но, тем не менее, это было…
       Я, «барышня преклонного возраста», давно похоронившая бабушку и маму (а уж тем более — юность), стояла в своем льняном костюмчике (какое счастье, что не в джинсах! — опять мелькнуло в мозгах) в деревне своих предков, моем Дубойкове, которое пустело и разрушалось на моих глазах. Я попала туда, куда так мечтала попасть все последние годы… Как это правильно назвать? Энергией мысли, концентрацией желаний и бредовыхидей, временным повреждением ума? Иначе, чем другим мог объясняться этот мой провал в прошлое?
       До сих пор не знаю, почему именно прадед занимал так много места в моей голове? Наверное, потому, что единственная бабушка, которая у меня была, и которая любила своих внуков какой-то безумной — до самопожертвования любовью, так много рассказывала мне о своем «бывало», как она называла прошлое. Какая же я была беспросветная дура! Как спорила до хрипоты о нашей гениальной революции, какой дремучей считала мудрую свою бабушку, которая до самой смерти не смирилась ни с раскулачиванием, ни с «самым справедливым советским строем».
— Кто хорошо работал, тот и жил хорошо. Мы, кулацкие дети, еще до зари на покос вставали вместе с работниками. Бывало, возвращаемся на обед, а на лавоч-
ку с неизменной гармошкой вылезает, протирая глаза, деревенский извечный лодырь Ворона, как его все звали, — вот его-то и назначили потом председателем сельсовета.
    Как мы с сестрами тогда ревели, когда видели своих, а теперь уже совхозных, коров неухоженными, с ввалившимися боками. Они все пытались свернуть к нашему дому и укоризненно мычали, а безжалостный кнут новых хозяев жизни рассекал не только поникшую спину скотины, но и надежду на возврат к той понятной и сытой жизни.
    Как многое я отдала сейчас бы за то, чтоб еще раз прокрутить в голове, вернуть бабушкины рассказы — ведь я слушала и не слышала ее, сначала по глупости (все-таки мала была), потом из упрямства, вбитого в мозги атеизма и веры в самый справедливый строй на земле. А может, просто голова была забита бесконечными романами и любовями. Да и кто знал, что уйдет все это безвозвратно вместе с бабушкой, нельзя будет ничего ни вернуть, ни повторить, а память сохранит лишь крупицы из услышанного.
        Дубойково… Чем старше я становилась, тем чаще вспоминала свою милую деревню, в которую ездила с бабушкой каждое лето. Она до сих пор кажется мне самой красивой — стоящая на возвышении, с черемухами и коринкой возле каждого дома, с большим прудом посреди-
не, который никогда не заполнялся водой и зарос мягкой травой. С водой здесь всегда были проблемы — за ней приходилось с ведрами ходить к колодцу в ближайший небольшой перелесок, который называли почему-то горожеником.
      Сразу за деревней начинался цветущий луг, на котором я очень любила лежать, наблюдая за облаками, а рядом качались и тихо шелестели ромашки, колокольчики и разные трогательные цветочки, названий которых я так и не узнала. Это ромашковое поле и гороженик с зарослями костяники, душистыми лесными фиалками,подосиновиками, которые прятались прямо у тропинки,ведущей к колодцу с темной водой, пахнувшей травами,словно картинки калейдоскопа, которые кажутся мне самыми подходящими иллюстрациями к короткому названию — Русь.
     А еще ржаное поле, подступающее к деревне с другой стороны, с синими васильковыми головками… Или как раз та самая полянка с тремя кустами можжевельника на пригорке, а рядышком заветное место, где под еловыми лапами непременно дожидается тебя стайка белых грибов… Почему-то я, городская девчонка, бежала точно к тому дереву, под которым прятались грибы, и без полной корзинки никогда не уходила.
    «Ройка» — одобрительно говорила бабушка, у которой было множество своих смешных словечек, присказок и поговорок. Наверное, все это на уровне генов —умение чувствовать лес, разговаривать с ним, замирать от блаженства, понимая, что такой совершенной красоты человек не создаст никогда.
      А вот разрушить сможет. Как случилось, что разрушено и рухнуло все: строй, уклад жизни и моя любимая деревня? Несколько десятков лет — и нет уже ухоженных изб, часть рухнула в заросли крапивы, а оставшиеся стоят упреком нам с провалившимися крышами и печально
смотрят глазницами окон на бурьян, под которыми почти скрылись и дворы, и пруд, и дороги, которые вели от дома к дому. Такой я видела деревню в последний свой приезд и сколько ни старалась мысленно командовать себе, слезы все-таки предательски катились по щекам.
Это навсегда, ничего не исправишь, не вернешь, не спасешь. Бедная деревня, бедная бабушка, бедный мой прадед — Дубойковский Андриан Дмитриевич, которого я никогда не видела… Как хорошо, что они это не застали.
  …Я так часто мысленно разговаривала с прадедом, так часто думала о моем далеком предке, погружаясь в прошлое сквозь тьму веков, что даже не попыталась себя ущипнуть, чтоб поверить в увиденное, в ожившую деревню. Я знала одно: нужно исправить ошибку, я обязана это сделать во имя памяти бабушки, во искупление своих грехов. Я должна предупредить! Упредить! Спасти!
      Я должна рассказать прадеду, что ждет его впереди, в «справедливой» России. И про раскулачивание, когда поставят посреди деревни пулемет, когда деловитые представители новой власти выгребут из дома все до последнего зернышка, уведут ухоженных коров, а самого прадеда арестуют как кровопийцу-богача. И не важно, что сам он работал без выходных, мотался то в
Питер, поставляя на консервный завод необыкновенно крупный и сладкий зеленый горошек, то в Ростов, то в Борисоглеб, где у него были лавки в торговых рядах со всякой сельской всячиной. Да разве ж можно простить кулаку, что летом на его полях работали почти все взрослые жители деревни, а зимой они же трудились в валяльных мастерских. Валенки прадеда считались лучшими во всей округе, за ними приезжали из окрестных деревень, а на Рождество дед дарил каждому жителю своей деревни по новой паре…
    Андриан Митрич — так уважительно звали его все —не был хозяином в прямом смысле этого слова. Деревня была казенной, дворов было всего-то полтора десятка,но так уж получилось, что только он сумел наладить не только быт своей семьи, но и обеспечить работой всех
жителей Дубойкова.
        Семья у прадеда была большой: четыре дочери и сын, который потом погиб в блокадном Ленинграде. Все дети трудились наравне с наемными крестьянами, только, в отличие от последних, платы за свой труд не получали. А расплачивался прадед щедро — так, что жили дубойковцы безбедно до следующей весны. Не случайно же случилось чудо-чудное — диво-дивное. После ареста «кулака» наняли «несчастные батраки» грамотея, составившего прошение к новой власти, подписались все как один и добились (вот второе чудо!), что арестованного
прадеда не только не расстреляли и не сослали в Сибирь, а даже выпустили на волю-вольную. Дочери к тому времени были выданы замуж в соседние деревни, кроме бабушкиной сестры Лизаветы, которая жила в справном двухэтажном доме мужа, и к кому впоследствии мы как
раз и приезжали летом. От избы Дубойковских ничего не осталось — это тот самый провал в памяти, который не восстановишь: то ли сгорел тот дом, то ли разобрали его по бревнышку. Остался лишь небольшой пригорок на том месте, где он стоял, а рассказ бабушки о его судьбе пролетел мимо моих ушей.
      Смешались в кучу три времени: чудесное босоногое время моих приездов в Дубойково, время нынешнее, в котором живу, в общем-то совсем неплохо (предпринимательская жилка перешла-таки к правнучке, не пропала), и время прошлое, о котором знала понаслышке, и в
котором теперь очутилась. Все это стремительно пролетело в моей голове, пока я рассматривала незнакомое Дубойково, почему-то не слишком удивляясь происходящему.
        Потом окинула себя взглядом: льняная (да и лен ли это?) светлая юбка чуть ниже колена, босоножки на плоской подошве, сумка… Сумка висела на плече, все там было как всегда — обычный беспорядок. Пошарив рукой по кармашкам, вытащила мобильник — зоны при-
ема нет, откуда ж ей тут взяться! Зато все остальное в полном порядке: и фотографии детей, и сохраненные сообщения. Но, самое главное — в руке я держала прозрачную папку с фотографией прадеда, стоящего возле лошади. В советской деревне его заставили работать кучером
у того самого лодыря Вороны, так приглянувшегося новой власти. Здесь же была и фотография моей нестарой еще бабушки возле длинного деревянного дома, похожего на барак, в который она переехала с мужем перед самой войной, и в котором родилась я.
    Дом этот был в Ярославле, и была у нас в нем одна комната с печкой, ну да речь сейчас не об этом. А еще в этой папке я хранила свидетельство о рождении бабушки, выданное местным сельсоветом о рождении 28 марта 1906 года гражданки Дубойковской Александры Андриановны. Отец — Дубойковский Андриан Дмитриевич. Печать, подпись — всё было на пожелтевшей от времени бумаге. Почти всё, что осталось у меня на память от бабушки и переехало со мной в Подмосковье, где живу уже много лет.


    Итак, спокойно, — сказала я себе, вспоминай!
    Я сижу в кресле, в сотый раз рассматривая старые фотографии и документы, и мысленно прошу у бабушки прощения за черствость, за глупость свою, за всё… За то, что так нечасто навещаю ее могилу и никакие триста километров оправданием не являются.
    «Робята — так смешно говорила она это слово, — я жизнь прожила и ни с кем не разругалась». Бабушка-бабушка! Ну почему я не переняла у тебя эту терпимость, мудрость, почему не впитала всю генетическую память предков? Почему ни разу не сказала, сколько ты значишь для меня? Ни разу не повышала она на меня голос, спокойно воспринимая всю бескомпромиссную грубоватость сначала детской, а потом юношеской поры. Она и маму мою любила не меньше чем своего единственного сына. Почему не заставила меня записать, да просто внимательно выслушать бесценные страницы нашей семейной истории!
     «Господи! Ну ты же все можешь! Сделай так, чтобы я смогла попросить прощенья у бабушки! Сделай так, чтобы я хоть ненадолго встретилась со своим прадедом! Ты же все можешь, Господи! Ты всё можешь!» Слезы навернулись на глаза, я протерла их кулаком, а когда открыла…
      Я даже не удивилась, я почти совсем не удивилась. Я смотрела на уснувший мобильник, на папку с фотографиями, на деревню, которая стала (была?) много лучше, новее, ухоженнее той моей деревни из далекого детства. Поверит ли? Станет ли говорить со мной? Вернусь ли я
обратно в свою новую Россию с иномарками под окном, с телевизором в каждой комнате, в которой мне и комфортно и неуютно одновременно. В конце концов, жизнь состоялась, и трое успешных сыновей (нетипичная картина для нашего времени!) тому доказательство. Приятно, что, перешагнув полувековой юбилей, став бабушкой (да-да, у меня есть маленькая внучка!) и с неприязнью относясь к своему возрасту, я все еще ощущаю себя вполне молодой особой. Поможет ли мне сейчас мой возраст?
     Солнце уже палило просто безжалостно, и я пожалела, что не взяла шляпу. Не взяла… Смешно звучит. Во все свои поездки я заранее составляю список с учетом своей рассеянности. А в это путешествие, о котором мечтала все последние годы, я попала все-таки неожиданно. Диалоги с Андрианом Дмитриевичем я прокручивала в голове давно, только будет ли от этого толк? И любопытно бы знать, какой же это год… Как спросить, у кого?
     Будь что будет! Отбросив сомнения, я решительно зашагала через свежескошенную поляну к большому дому в пять окошек, единственному из всех домов Дубойкова, который я увидела впервые.
    Двери дома отворились, на крыльцо вышла плотная, довольно высокая и молодая женщина с приятным лицом, которая прислонила ладонь к голове и прокричала: «Шурка! Где тебя носит, Шурка?»
    Шурка! Боже мой, да это должна быть моя бабушка, моя маленькая бабушка! Или не маленькая? А женщина, получается, вторая жена моего прадеда. Первая умерла, когда бабушке было одиннадцать месяцев. Вероятно, у нее был туберкулез (или чахотка, как тогда говорили). Она постоянно кашляла, кормить младшую дочку ей не разрешали, но она выбегала в сени и со слезами прикладывала ее к груди. Вторую жену прадеда бабушка вспоминала очень тепло, она заменила ей рано ушедшуюмать.
      Как-то к прадеду, приехавшему по делам в город, привязалась цыганка. Когда она нагадала ему трех жен, он в сердцах плюнул, не поверив ей, о чем потом сожалел. Так все и случилось. Дважды овдовев, прадед женился в третий раз — на одинокой Татьяне, которая была настоя-
щей мачехой — злой и обидчивой. Она часто не часами, а целыми днями не разговаривала с домочадцами, рассердившись на какую-нибудь мелочь. Тогда прадед построил ей в своем большом огороде домик под яблонями, куда она и уходила жить, покуда злость не пройдет. Из всех пятерых детей полюбила она лишь Мишку. Своих детей она не имела и замуж вышла, польстившись на обещанные состоятельным вдовцом деньги. Деньги и довели ее до помешательства, когда в одночасье пропали в денежную реформу, превратившись в пыль. Татьяна сошла с ума и разговаривала с самоваром, надев на него Мишкин картуз. Сейчас никакого домика в огороде не было, значит, Татьяна еще ничего не знает о своей участи и живет где-то неподалеку, обделенная вниманием женихов.
     «Шурка!» — опять послышался громкий, но приятный (явно не Татьянин, — подумала я) голос. И тут из-за угла показалась русоволосая сероглазая упитанная девочка лет шести и, не обращая внимания на крики, подошла к палисаднику, около которого увидела незнакомую гостью.
       «Издалека будете?» — повернулась ко мне хозяйка, успокоенная появлением девочки. Я всегда удивлялась, что жители Дубойкова не просто окают, а как-то по-особенному протяжно произносят окончания слов. Несмотря на прожитые сорок лет в Ярославле, бабушка так и
осталась до конца своих дней простой деревенской старухой, с особой смешной манерой разговора.
      Не желая никого напугать историей своего невероятного появления, я постаралась, немного подражая речи своей собеседницы, уклончиво ответить:
— Из города я. Андриана Митрича повидать бы.
— Ну, входи, милая, молочка парного попей, он ить
не скоро приедет.
     Я проворно убрала мобильник в сумку, заметив заинтересованный взгляд девочки. Боже, это же моя бабушка! — крутилось у меня в голове. Сколько ей лет? Если все-таки шесть, значит, сейчас 1912 год, до смутных времен еще есть время. Успела! Успела! Теперь, главное, чтоб он поверил.
     Мы прошли в просторную избу, где в углу я сразу заметила знакомую икону с позолоченным окладом. Значит, прадед уже привез ее из Питера — ту самую, самую лучшую, как он просил, и которую я, проклятая атеистка, еще будучи школьницей, кому-то отдала. Меня раздражала тогда эта икона: и укоризненный взгляд Спасителя, и роскошь оклада. В доме образцовой пионерки не
должно быть пережитков прошлого! Бедная моя бабушка! Она как всегда не спорила, она всегда уступала. Может, потому на ее похороны собрались чуть ли не сотни людей, и гроб несли, сменяя друг друга городские мужики, и некоторые украдкой вытирали слезы. А я… Я даже проститься с ней не смогла по-человечески. В то время моему первенцу было четыре месяца, я не решалась с
младенцем поехать в Ярославль поездом, машины тогда еще не было. И тогда бабушка прислала письмо, адресуя его не мне, а моему новорожденному сыну:
      «Алеша! Я, наверное, тебя никогда не увижу. Мама твоя обещала привезти тебя весной, но до мая я не доживу — старая да больная стала. Пишу и плачу…»
       Поехать к ней мне пришлось в марте, бабушка без сознания лежала целую неделю, и когда я об этом узнала, то все-таки решилась с ребенком тронуться в путь. Хрипевшая, с заострившимся носом, она напугала меня своим видом. Могла ли она меня услышать, если б я сказала ей
последнее «прости»? Почему я малодушно уехала, посидев у постели лишь несколько минут? А спустя полчаса после нашего отъезда бабушка умерла. Она дождалась меня… Она часто снилась мне потом, и за эти годы чувство вины не только не прошло, а стало лишь сильнее.
       Милая бабушка, простила ли ты меня, как прощала всех? Нашла ли ты успокоение после своей нелегкой жизни? Через все прошла: через смерть сначала родной, а потом приемной матери, через раскулачивание отца, а потом и его смерть. Ведь прадед так и не сумел оправиться от несправедливости и ожидания смерти. Его отпустили на третий день после ареста, он вернулся в разграбленный дом, но подолгу жить в нем не мог, уходил за пять верст в деревню, куда выдали замуж мою бабушку и до самой ночи смотрел в окно, ожидая, что за ним придут. И еще унизительная должность кучера при бывшем деревенском лодыре Вороне, а ныне — главе новой деревни! Впрочем, может ему и не казалось это унизительным. Лошадью с подводой прадед отлично управлял и раньше. Даже на сохранившемся фото конь, скосив глаза, смотрит на хозяина как-то уважительно. Несправедливость, абсурдность происшедшего — вот что убило еще вполне крепкого мужика!
     Но все это случится потом. А сейчас еще можно спасти, можно все исправить. Мне дали этот шанс, я должна, я обязана во имя памяти бабушки его использовать. Главное, чтобы он поверил!
    Я сидела на чистой деревянной скамье за огромным столом, а хозяйка подтаскивала то блюдо дымящейся рассыпчатой картошки, то глиняную миску с творогом, то обалденно пахнувший каравай прямо из печки, то миску сметаны, в которой ложка стояла вертикально, то
блюдце с янтарным медом, Потом, усевшись за стол напротив меня и подперев рукой щеку, смотрела на гостью, ни о чем пока не расспрашивая. Странно, я была уверена, что жители Дубойкова традиционно любопытны.
— Так откуда ж к нам пожаловали, если не секрет? — повторила она вопрос, когда я допила вторую чашку чая.
— Из города, разговор у меня к Митричу.
— По делам или как? — и, увидев смятение у меня в глазах, торопливо добавила: — Ну, коль не хотите, и не говорите. Отдохните в горнице, там у нас прохладно.
       При этом глаза ее постоянно скользили по моей обуви. Костюм, видимо, внимания не привлек, хотя и завершался сетчатым капюшоном, вряд ли привычным для деревни.
      Большая кровать с высоченными подушками украшена была снизу кружевным подзором. Это слово всплыло откуда-то из памяти. Такие же кружевные занавески висели на окнах. Дочиста вымытый некрашеный пол, какой-то открытый шкаф с посудой и крынками — такие я
видела в музеях. И возле двери два огромных сундука —наверное, там приданое для приемных дочек.
      За окном послышался резкий звук, замычали коровы, а более пронзительными голосами, видимо, овцы или козы. Я поняла, что это скотину пригнали на обеденную дойку, это я еще в своем деревенском детстве застала, только коров было тогда совсем немного.
       В голове крутились совсем уж глупые мысли: вот бы привезти моей бабушке какие-нибудь современные игрушки, как бы она, наверное, обрадовалась! Интересно, знает ли она буквы, умеет ли читать, привозит ли ей батюшка книжки, ведь он же и в Ярославль, и в Ростов, и
в Питер по делам ездит? Знаю, что оттуда привозил он ткани на платья, и целые бочонки селедки, и всякие сладости. Этого на столе сейчас не было. По рассказам, бабушка отучилась в Борисоглебской гимназии три года и сбежала оттуда — это с ее-то покладистым характером.
Может, отправили ее туда уже достаточно взрослой? Во всяком случае, батюшка к дальнейшей учебе принуждать ее не стал, а Шурка заявила, что учиться больше ни за что не поедет. Она писала письма с ошибками, и даже единственное сохранившееся письмо моему сыну начиналось так:
    «Взрастуй, Алеша!» — это слово она так и не научилась писать правильно. Как не научилась и многим городским вещам за годы жизни в Ярославле.
 — Я не больно благородна, — говорила она.
     Почему-то мой папа стеснялся своего деревенского происхождения, и хотя уехал в Ярославль в десятилетнем возрасте, не любил вспоминать первые годы своего детства и знает о наших предках едва ли не меньше меня.
       Бабушка говорила, что воспитывать она не умела, да и некогда было: в городе она рано овдовела (это уже другая печальная история), работала на фабрике, занималась огородом. Наш первый деревянный дом-развалюха стоял на окраине города, зато был свой огород и участок земли в поле, на котором выращивала бабушка всякую всячину и такую же рассыпчатую картошку,
которая стояла сейчас передо мной на столе. Она ведь и семена привозила из Дубойкова, хотя это совсем не ближний свет («Палкой не докинешь», — как говаривала бабушка), сто километров от города по не самой лучшей дороге. Добирались мы автобусом с пересадкой больше двух часов, выходим на остановке — и вот оно, Дубойково, возвышается на пригорке, примерно в километре от дороги. Как я любила, сразу же скинув обувь, бежать вприпрыжку по пыльной мягкой дороге
навстречу любимым местам! Мне никогда и в голову не приходило подхватить тяжелые сумки (сетки, как тогда называли) из рук бабушки. И обратно, когда возвращались с ведрами соленых грибов и варенья, несла я в руках то полевые букеты, то еще какую-то мелочь, и когда мне было шесть лет, и когда шестнадцать. Правда, обычно нас провожала бабушкина сестра, та самая тет-
ка Лиза с тачкой, на которой и ехали наши деревенские трофеи…
     А иногда мы отдыхали в деревне всей семьей. Когда мы приезжали на автовокзал, ярославские таксисты никак не хотели нас везти «за рупь», как обозначала бабушка, но за недолгий переезд успевали рассказать ей про свое житье-бытье и подружиться с необыкновенной старухой. У нее был талант кого угодно разговорить, уговорить или сосватать. Любые случайные попутчики тут же становились ее собеседниками, вокруг нее как-то сразу образовывались группы смеющихся людей самых разных возрастов, которые долго прощались с ней, провожая словами: «Ну, бабка, ну, уморила!» А сколько смешных речевых оборотов она употребляла!
    «А ведь то будет, что и меня не будет», — задумывалась она в последние годы. Все-таки многое передала она мне в дар: и умение сплотить коллектив, и бесконечную любовь к русской деревне. Лесу. Облакам. Полям. Где вот только те поля, засеянные пшеницей и рожью? Коттеджные поселки за высоченными железными заборами — это еще не самый плохой случай. А в основном — заросшее борщевиком и невзрачной колючей травой несчастное поле.
       И где те стрекозы и бабочки, без которых русское поле и представить-то невозможно? На моей даче стоят глиняные крынки, на втором этаже упоительно пахнет сеном… Как я благодарна соседу, который для здоровья (или по скупости?) машет настоящей косой, снабжая меня сенным матрасом и подушкой. А над моей кроватью висит литография 1906 года «Шерри Роше», кото-
рая висела в Дубойкове, и которую я выпросила после смерти бабушкиной сестры и перевезла к себе в Подмосковье. Та самая картина, которую я видела теперь на стене прохладной горницы, в которой я поджидаю прадеда. Прадеда, который меня, пожалуй, много моложе. Я даже не знаю, сколько ему сейчас лет…Сорок?
  — Как жизнь в городе? — вывел меня из раздумий вопрос хозяйки дома.
       Черт побери, как же жизнь сейчас в городе? То ли в том Ярославле, который я покинула тридцать лет назад, но навещаю ежегодно? То ли в том дореволюционном Ярославле, в котором я никогда не была?
 — Да так, фабрика работает. Товар в лавках есть.
     Про фабрику я знала точно, ей уже триста лет. Почему-то мне не хотелось ничего рассказывать этой доброжелательной женщине.
 — Вот у вас здесь хорошо, и дом большой и уютный.
— А выговор-то у тебя питерский. Аль не угадала? —поинтересовалась она.
    Так, врать нельзя, а рассказывать — все равно не поверит. Я быстро переключила ее на вопросы про детей и жителей деревни. Все жители были по фамилиям мне знакомы, с их внуками и правнуками я потом, много десятков лет спустя, буду купаться в заболоченном пруду у околицы, лазать по деревьям, есть — до оскомины —удивительно крупную и вкусную черемуху. Но все это
будет потом. А еще через несколько лет подрастут мои деревенские друзья и уедут в Ярославль, переманив из умирающей деревни своих родителей и лишь изредка навещая родное жилье. И Дубойково не переживет, осиротеет, заболеет и погибнет, оставив после себя лишь название да остовы немногих, до конца еще не развалившихся изб. Нет здесь речки, а кому есть дело до красот
леса и лугов, уже поросших какой-то колючей дрянью? А может, все уже скуплено давно предприимчивыми горожанами, может вскоре появятся здесь дома новых господ России?
      В моей голове все окончательно перемешалось, и почему-то стало неважным, чем закончится это мое путешествие в прошлое, может, именно оно завершит мой земной путь…
      Интересно, что сейчас происходит дома? Как сыновья и муж? Спохватились ли? Или я исчезла незаметно для окружающих? Я знаю, что они проживут и без меня, мои самостоятельные дети, я их к этому всегда готовила. Может, и не расстроятся слишком, если исчезну я со своими вопросами, звонками, советами… Всё идет по кругу, все повторяется, и, как знать, может, лишь спустя годы, будут также терзать себя запоздалыми раскаяниями, что порой не слушали, не слышали, не понимали…
    Почему-то не жаль ничего и не страшно, даже если земное мое существование завершится здесь, на земле моих далеких предков. Интересно, какой будет дата моего ухода. Бред какой-то… Нет, не могу я бредить. Я ощущаю руками прохладные доски скамьи, я ем душистый
мед и тающий на языке творог со сметаной, вкусные до невозможности. Я слышу звуки вокруг себя, ощущаю запахи, вижу дом, в котором раньше никогда не была.
— Это Андриан Митрич привез из Питера. Красиво, правда? — перехватив мой взгляд, обращенный на литографию, пояснила хозяйка. — А я в Питере никогда и не была, хозяйство большое, да и Нюрка с Пантей большие уже, скоро женихов искать будем. А Мишка все озорует.
Хорошо хоть Лизавета за Шуркой присматривает, а то Пугай у нас страсть какой злой!
— Пугай — это кто? — переспросила я.
— Да бык николаевский, боюсь, не сорвался бы с веревки. Покалечит кого. Ну, да ты полежи, а я во двор схожу. Вон молоко стопилось. Не хочешь ли? С пенками… У вас, городских, такого, чай, нет?
       И хотя я готова была лопнуть от такого количества пищи, но, увидев густое, кремовое молоко, которое хозяйка налила в кружку, опять не удержалась.
— Какие лишние килограммы? Ты в невозможном мире, — оборвала я свою же нелепо мелькнувшую мысль.
      Как ни странно, я уснула в этой горнице, уютной, как и все в этом доме. Наталья (усыпая, я наконец-то вспомнила ее имя) потихоньку гремела ухватами, за окном горланил петух, слышны были детские голоса. Как я ни пыталась, глядя на сероглазую Шурку, поверить, что это моя бабушка, в сознанье это не укладывалось никак. Бабушка, которой она станет спустя почти полвека… Забавная русская мордашка, веснушки на носу. Когда я попыталась заговорить с ней, она шустро спряталась за Натальин подол и недоверчиво смотрела на меня, а потом вихрем унеслась на улицу.
     Сквозь сон я упрекнула себя, как бездарно теряю время, но все-таки забылась в каком-то удивительном спокойствии. Душа была абсолютно на месте. Казалось, я была дома, и не разделяли меня ни триста километров, ни целый век.
      Послышался скрип колес, негромкий разговор за окном, затем хлопнула дверь и заскрипели половицы. Я вскочила с кровати и вышла из горницы в избу. Среднего роста, с умным усталым лицом, окладистой бородой, в жилетке и сапогах, несмотря на летний зной, стоял посреди избы Андриан Митрич и терпеливо смотрел на меня. Я сразу узнала его по единственной фотогра-
фии.
— Здравствуй, красавица! Наталья сказала, что у нас гостья. Рассказывай, с какими вестями пожаловала?
— Андриан Митрич, разговор у нас долгим будет, а вы с дороги, пообедайте, а потом выслушайте меня. Мы не знакомы, хоть я вам родней прихожусь, но об этом потом.
— Ну, что ж, коль не хочешь сказать, чья будешь, пожалуй за стол со мной!
     Наталья достала из печи наваристые щи, откуда-то с полки штоф с прозрачным напитком.
     Есть я уже не могла. Прадед налил себе напиток в небольшую граненую рюмку и выпил. Мне и Наталье не предложил, видно, было не принято, Посуда, кстати, была чудо как хороша для старинной деревни. Но когда вслед за щами появился из печи чугунок с рассыпчатой пшенной кашей с золотистой корочкой, я опять потянулась за ложкой. Наталья молча улыбнулась, доела и вышла из избы. В комнату влетела девочка, явно постарше Шурки, в которой я как-то сразу признала сестру ее, Лизавету, в чьем доме я и гостила потом все годы. Сама Шурка тоже бочком пробралась за стол и принялась за еду. Лизавета оказалась куда разговорчивей младшей сестры, сообщив, что лет ей уже восемь, а осенью ее батюшка в гимназию отдаст. А еще у нее старшие сестрички есть, но они в лес за лисичками ушли. А Лизавета умеет уже корову доить и цыплят кормить, а Шурка ей только мешает! Все это девочка, смешно окая, выложила мне в одну минуту, а потом с аппетитом приняласьза еду. Когда она незаметно, как ей казалось, спрятала за щеку кусок сахара, Андриан Митрич беззлобно хлопнул ее деревянной ложкой по лбу, на что Лизавета нисколько не обиделась. Шурка уже расправилась и со щами, и с кашей и грызла сахар на законном основании, запивая его чаем. Я попыталась подмигнуть девчушке, но она нахмурила брови и вопросительно посмотрела на Наталью, которую называла матушкой. Наталья то ли всегда была молчалива, то ли смущала ее незваная гостья, но она посматривала на меня недоуменно, больше не задавая вопросов.
— Ну, — выпив очередную чашку чая, прервал молчание хозяин. — Рассказывай гостьюшка, с чем пожаловала. Не припомню я, чтоб о тебе говорил кто, да и выговор у тебя не местный.
— А можно мы одни поговорим? — Я почему-то не хотела затевать разговор при Наталье, хотя она вряд ли вмешалась бы в беседу.
— Ну что ж, Наталья, поди-ка огородом займись, разговор у нас с гостьей, видно, непростой будет.
— Ночевать-то у нас будешь али поедешь куда? — обратился он ко мне. — Дело-то уж к вечеру, волки-то хоть летом не озоруют, а все ж не гоже девке одной потемну ходить…
    Слово «девка» я с удовольствием восприняла как комплимент и почему-то посмотрела на собеседника заинтересованным взглядом. Зря, пожалуй, он мне своей наливки не предложил, как-то проще было бы говорить. Глаза собеседника светились разумом, да и сам он был
какой-то степенный, неторопливый.
     Не зная с чего начать, я молча достала и протянула хозяину дома свидетельство о рождении, которое выписали бабушке почти перед свадьбой. Тот молча, нахмурив брови, прочитал, видимо, несколько раз, пытаясь вникнуть в написанное,
— Кто ты? — уже озабоченно спросил он.
    Тогда я достала из сумки свой паспорт, который я всегда таскаю с собой, и протянула его прадеду. На этот раз он уже и не пытался скрыть изумление. Сначала осмотрел
саму книжицу, потом произнес вслух: «Воронина Тамара
Николаевна, — тут глаза его стали просто растерянными.
— Год рождения! — поняла я.
   Он вытер тыльной стороной ладони разом вспотевший лоб.
— Кто ты? — повторил он свой вопрос хрипловатым
голосом. — Что это за бумаги?
— Только, пожалуйста, не прогоняйте меня. Я не самозванка и не сумасшедшая. Я ваша правнучка, внучка Вашей дочки Александры. Я понимаю, что в это поверить нельзя, но Вы попробуйте.
      Прадед потрясенно молчал, продолжая рассматривать то меня, то документы, которые держал в руках. Особенно озадачивал его мой паспорт. Прервав молчание,  я решила продолжить.
— Я попала к вам из 2010-го года, пожалуйста, поверьте мне. Вот эту картину вы привезли из Питера, а вместе с ней швейную машинку «Зингер». Только я не вижу ее, правда? А еще цыганка нагадала вам, что вы трижды овдовеете, так и будет. К сожалению, через несколько лет Наталья умрет, завещав вам жениться на бездетной Татьяне. Она будет хорошей хозяйкой, но плохой матерью вашим детям.
     Через пять лет свергнут царя, босяки станут грабить тех, кто умел работать, у фабрикантов отнимут предприятия, а у вас отберут все: и зерно, и землю, и скотину, и вы сами чудом избежите расстрела. Царскую семью расстреляют вместе с детьми. И потом, почти до конца века в России будут гонения на тех, кто захочет жить богато. Вы должны поверить мне и бежать из России. У вас, наверное, есть деньги или золото, продавайте все — и бегите из этой гребаной страны!
    Я почти кричала, а прадед потрясенно молчал.
— Я не знаю, что сделать для того, чтоб вы мне поверили. Вот видите эту штуку, это телефон, в Питере уже, наверное, есть телефоны с барышнями на коммутаторе. Вот смотрите, я нажимаю эту кнопку «фото»: вот вы, вот эта изба. Хотите, я запишу сейчас наш разговор, и вы сейчас его прослушаете?
— Постой, — медленно сказал он. — Ты же не Дубойковская, неужто ты Вороны родня? (Фамилия-то у лентяя было по иронии судьбы как раз Воронин!)
— Нет, это просто совпадение, в девичестве я Архипова была. Спустя пятнадцать лет вы в ростовском трактире будете обедать с Петром Архиповым и сосватаете Шурку.
— Это за которого же? — уже заинтересованно спросил прадед.
— За Ивана. Проживут они, кстати, не слишком долгую, но счастливую совместную жизнь. И родится у них сын. Мой отец, а ваш внук — Николка. Вы увидите его незадолго до своей смерти. Ой, простите, что же я говорю…Это будет в 1931-м году, — покраснела я от своей бестактности. — А хотите я вам свою семью покажу?
     Я опять схватила мобильник, удивляясь, что прадед не только пришел в себя от потрясения, но как будто начал верить в происходящее. Уже совсем стемнело, а я продолжала и продолжала рассказывать о бабушке, о стране, о семье, о судьбах близких ему людей.
     Прадед удивлялся. Все-таки немало я напомнила ему и об эпизодах его жизни, которых знать чужой человек просто не мог. Мне стало казаться, что я знаю этого человека давным-давно, я уже привыкла и к его окающей речи и к этой деревенской избе.
— Почему именно во Францию? — уточнял он.
    Нужно было рассказывать и о страшной войне с Гитлером, и о железном занавесе, а я не знала, есть ли у меня время.
— Значит, кучером у Вороны, говоришь, буду? Вот шельмец! А ведь я жалел его всегда, ребятишкам его гостинцы привозил, валенки… Всем по паре, а им по две. Вот шельмец!
      Я удивлялась, как окончательно поверив мне, прадед заинтересованно расспрашивал меня обо всем, легко понимал мои речевые обороты и невероятные события будущего. В комнату зашла Наталья, зажгла лампу. За окном почти стемнело. Я чувствовала какую-то невероят-
ную усталость. Андриан Митрич сидел, задумавшись и подперев щеку рукой.
—— Значит, вот оно как будет. Ах, Расея-матушка, за что ж тебя так?
        Почему-то мои рассказы о телевизоре, интернете и прочих чудесах не сильно заинтересовали собеседника. Может, просто трудно было все это переварить. А вот судьба деревни опечалила его куда больше. Он опять достал графин и налил рюмку.
— А можно и мне, — неожиданно для себя самой попросила я, но потом пожалела: напиток был крепкий до ужаса. Андриан Митрич выпил, откусил корочку хлеба и опять задумался.
— А никуда я отсюда не поеду, вот тебе и весь мой сказ, — вдруг решительно разорвал он тишину. — Никуда не поеду!
— Как же так, — растерялась я. — Поверьте, за границей наши эмигранты вполне успешно живут, я же вам рассказывала…
— Никуда не поеду. Здесь родился, здесь и умру. Двум смертям не бывать, а одной не миновать! Уж как Бог велел.
— Ну почему? Почему? — чуть не плача, закричала я, уже понимая, что миссия моя провалилась.
— Хорошие ребята у тебя, говоришь? А понимаешь ли ты, глупая твоя голова, что не будет тогда ни твоей внучки, ни сыновей твоих, ни самой тебя просто не будет! За что ж я вас так? Ведь не закончился мой род на земле! А Франция? Да проживет она и без меня, эта Франция. Дай-ка я еще на ребят твоих взгляну — и он снова потянулся к фотографиям в мобильнике, который почти уже разрядился.
— Справные, — одобрительно сказал он. И вот ведь дал Господь счастье увидеть все это, с тобой вот встретиться. А судьба? Что ж, судьба у каждого своя. А если уж у Расеи трудная судьба, то что ж мне-то себе легкую долю искать? Негоже это. Знать, так Бог велит. А нехристи… Они ведь всегда были, только и их время не вечно. Что заслужили, то и получили. А ты не горюй, вон глаза-
то на мокром месте. Сколько, говоришь, мне еще годков-то отведено? Главное, что детей подниму, будет кому на могилке поплакать. А не поплачут, так и то не велик грех. Всем упокоиться придется, только у каждого свой срок. А Дубойково жалко: деревня-то у нас какая замечательная! Ну надо же, надо же…
     Прадед говорил, улыбаясь и качая головой, а я плакала, уже не стесняясь. И правда, как же я об этом не подумала… Я, образованная современная женщина из двадцать первого века не сообразила, а мой далекий предок понял почти сразу. Он увезет семью из России — значит,
никакого сватовства не будет, и мой отец не родится. И все по-другому сценарию пойдет. Все будет по-другому. Лучше ли? Хуже? Кто знает…
       Я закрыла глаза, вытерла слезы.
       Темнело. В соседней комнате негромко разговаривал телевизор. А экран вконец разряженного мобильника, пискнувшего на прощание, погас, навсегда стирая изображения моих далеких дубойковских предков.
2010__