Машук. Повесть о Лермонтове

Николай Скромный
Николай Скромный — едва ли не самый талантливый прозаик, пришедший в литературу в 80-е годы, и, наверняка, самый недооцененный. Его характер полностью соответствовал фамилии — удивительная скромность Николая Александровича не позволяла ему рекламировать себя, требовать внимания от критиков и литначальства. А между тем эпопея "Перелом", написанная им о коллективизации, несомненно войдет в историю русской литературы. В последние годы Скромный работал над повестью о М. Ю. Лермонтове. И эта последняя повесть практически была закончена, мастер все-таки успел ее завершить и друзья писателя, уже спустя некоторое время, лишь привели ее в удобный для печатания и публикации вид...

Николай Александрович умер в январе 2007 года, не дожив до 60-летия.               
               





                Николай  СКРОМНЫЙ

                <  М А Ш У К >

                ( ПОВЕСТЬ )

                Б А Л - I

     Светски гостеприимных домов в маленьком Пятигорске было немного. Петербургская  и московская знать, ежегодно приезжавшая на воды, собиралась своим, давно сложившимся  кругом, в доме генеральши Мерлини. Гости были в основном приличного возраста, поэтому мужчины вечера обычно проводили под винцо за картами, их чванно-чопорные жены - за пирожными и сплетнями. Впрочем, играли в городке по-разному, где по мелочи, а где и по крупному, в том числе у той же Мерлини. Английский полковник, сэр Генри Мильс, каждый год приезжавший в Пятигорск со своим кузеном, эсквайром Джеймсом Гаррисоном, с целью провести сезон за карточной игрой, как-то заметил, что в этом захолустном городишке порой делают такие высокие ставки, о каких не во всяком европейском  игорном доме услышишь. Сама Екатерина Ивановна, сорокасемилетняя вдова-генеральша, считала себя дамой-эмансипе, держала конюшню породистых скаковых лошадей, имела большую картинную галерею работ итальянских и фламандских художников, хорошую разнообразную кухню. Днем, когда потрепанные отцы семейств подолгу отмачивали в Сабанеевских и Варвациевских купальнях застарелые подагры и до одышки наливались ключевыми водами, а вечерами с азартом чертили мелками по зеленому сукну, чтобы к концу игры со старческим сопеньем отсчитывать ассигнациями проигрыши, для их великовозрастных деток, - да и для гостей помоложе, преимущественно из гвардейской молодежи,- генеральша устраивала пикники на лесных берегах Подкумка и, будучи сама  лихой наездницей,  в  костюме амазонки  возглавляла верховые прогулки в горы.

Известен был в городке и открытый дом Озерских. Сам хозяин управлял Калмыцким улусом, имел средства и слыл большим либералом. Может, поэтому в его доме можно было встретить и  важных столичных господ, и старших  офицеров различных полков, и сосланных на Кавказ декабристов известных фамилий, и  крупных степных помещиков, заезжих купцов и купчиков, и местных, пятигорцев различного чина-звания и даже жителей бедных казачьих слободок. Словом, публика порой собиралась самая разная. Одним это нравилось, кому-то претило, а хозяин втайне гордился своей простотой и гостеприимностью. Молодежь из военных привлекала дочь Озерского со своими подругами – Сашенька, молодая, очаровательная барышня, рано перенявшая опыт и манеры полновластной хозяйки дома.

Дом бывшего наказного казачьего генерала Петра Верзилина был маловат для больших званых вечеров, но в хлебосольстве превосходил все остальные. Когда об этом заходила речь, многие понимающе улыбались: три дочери на выданье, тут поневоле проявишь радушие. Сам хозяин, генерал Верзилин, дослуживал последний год в Варшаве,- вела дом и хозяйство его жена,  Марья Ивановна.

Если эти три дома и соперничали в именитости постоянных гостей, то во многом из-за женского тщеславия, мужчины на это смотрели просто. Завсегдатаю одного дома не возбранялось побывать на вечере в другом, если туда, положим, была приглашена его дама.

В кавказском предгорье Пятигорск был одним из немногих мест, в котором «старым  кавказцам» многое напоминало свои среднерусские города, милую далекую родину, дом, стареньких родителей…Число приезжавших на воды в летнее время делало его необычайно многолюдным, оживленно-веселым. Полковой оркестр, игравший по вечерам на бульваре, создавал ощущение ежедневного праздника, а простота нравов, знакомств, свобода общения удивляли всех, кто приезжал впервые. Здесь и офицер-«кавказец», годами не бывавший на родине, и офицер, разжалованный в рядовые за воинское преступление, и сосланный декабрист, и отбывающий ссылку гражданский вольнодумец могли неожиданно встретиться с давнишним приятелем, с которым  давно  была утрачена всякая связь. Для служивого любого из полков, расквартированных по Северному  Кавказу, считалось большой удачей провести летний месяц в Пятигорске. Выздоравливавшие после болезней и ранений не спешили возвращаться к месту службы. Выписанные из госпиталя, многие искали возможность задержаться в городке. Врачи, сочувствуя, выдавали медицинские предписания, в которых рекомендовали имяреку для окончательного восстановления здоровья пройти курс лечения местными целебными водами. Пятигорский комендант, старый Ильяшенко, бурчал, пеняя врачам на их филькины грамоты, однако никогда не препятствовал, чтобы тот или иной офицерик  задержался после госпиталя  на пару недель в городке. Пусть немного развеется после больничной койки, прежде чем вернуться на долгие месяцы в отдаленный гарнизон, в котором от безделья и скуки на луну воют, либо того хуже - уехать  к черту на кулички в полевой лагерь, в палаточно-бивуачную жизнь. А получить свою пулю на Кавказе он всегда успеет.

Из числа постоянных гостей у Верзилиных чаще всего бывали офицеры, которым после госпиталя Марья Ивановна великодушно предоставляла отдельный домик, где бы они могли жить в домашних условиях.  Брать какие-то деньги за постой она считала неприличным, хотя цены на квартиры в городке были довольно высоки:  с весны  по глубокую осень Пятигорск переполняли отдыхающие, порой летом на воды съезжалось до полутора тысяч семейств. В то лето одну половину  сдаваемого верзилинского домика, разделенного общим коридором  с отдельными входом, занимал бывший сослуживец  Верзилина полковник Зельмиц с двумя дочерьми,  в другой жили, - каждый в отдельной комнате, – отставной майор Мартынов, и раненые - корнет-конногвардеец Глебов и поручик Раевский.

Точного часа гостям не назначалось. Отношения хозяек и постояльцев сложились настолько дружескими, что каждый мог придти в любое время и к кому угодно: к Марье Ивановне – серьезно поговорить, посоветоваться, к ее дочерям – полюбезничать. На праздничные либо тезоименинные вечера  собирались к восьми вечера. К тому времени спадала жара, зеленело небо над краснеющими под вечерней зарей горами, на нижних, потемневших, улочках становилось  по-вечернему свежо, тоньше слышался запах цветников и липовой аллеи вдоль разогретого за день бульвара, густо залитого гуляющей публикой, призывно-празднично неслись над городком звуки полкового оркестра. Женские голоса, смех становился чарующе привлекательным, загадочнее, прелестнее, обворожительнее. В домах горели огни, в присутственных местах и вдоль бульвара зажигали фонари. Курорт особенно хорошо оживал к вечеру, ночи…

Особого повода собираться у Верзилиных в воскресенье тринадцатого июля не было.  Собрались по обыкновению да еще отчасти из грустного чувства близкой разлуки. Лермонтов и его дальний родственник Столыпин утром следующего дня уезжали в Железноводск – закончить курс лечения в Калмыцких ваннах,  после чего им надлежало отправиться в Хан-Шуру. Позже разъезжались и остальные,  кто куда –  по своим полкам к месту службы, кто-то возвращался в Россию - когда еще придется свидеться, собраться кругом старых приятелей за одним столом! Как обычно, накануне намыли полы и распахнули в сад на весь день окна, выбили ковры и накидки, привычно, чтобы не мешала танцам, расставили мебель, поменяли цветы в вазах и свечи в люстрах, - к семи часам дом был убран.

Первым, как всегда, пришел  с дочерьми Зельмиц, самый задушевный собеседник Марьи Ивановны. О житейских делах, повседневных   хлопотах по ведению большого верзилинского хозяйства и даже в делах, где требовался чисто женский ум, он мог говорить с ней часами и куда с большим увлечением, нежели о перипетиях  воинской  службы. Сближало их до родственных чувств одна, главная  забота в жизни – замужество дочерей. Неуемно говорливый, любопытный, он непостижимым образом одним из первых узнавал обо всех пятигорских событиях и первым спешил сообщить их простодушной и впечатлительной Марье Ивановне. Будучи глубоко уверенный в своих незаурядных хозяйственных способностях и до свирепости экономным, вплоть до того, что сам чинил дочерям бельишко, он считал своей прямой обязанностью помогать хозяйкам на вечерах в их достойном проведении. Совался на кухню к повару, невпопад давал советы горничным, сердито распоряжался во дворе, чем немало веселил работников и злил прислугу.

Вслед Зельмицу пришли Глебов с Раевским. Молоденький поручик страстно любил компании, но по бедности  стеснялся бывать в женском обществе. Глебов всякий раз чуть ли не приказным тоном заставлял его идти вместе с ним. Барышни понимали поручика, пичкали его, как  ребенка, сластями, а добрейшая Марья Ивановна, будто бы доверяясь его вкусу, частенько зазывала на кухню «снять пробу». Как-то князь Трубецкой застал его  за этим невинным занятием – поручик, не церемонясь особо, стоя, ел с тарелки жаркое, обильно политое красным соусом.

   - Ты бы, Николай , с ним поосторожнее, - предупредил Трубецкой, кивнув на тарелку,-  все-таки приправа…

   -  Почему?- удивился поручик.- Да я эти приправы, перцы разные… любому грузину форы дам, я  этот перец… нипочем!

   - Там еще и чеснок,- мягко остановил его Трубецкой,- а  сейчас танцы, дамы…- и улыбнулся, глядя, как вытянулось лицо у простоватого поручика.

Желанным гостем встречали у Верзилиных конногвардейца Глебова: его легкое  ухаживание за Надеждой, одной из казачьих  дочерей, Марья Ивановна расценивала  началом  серьезных  отношений с дочерью  -  уж больно  по душе  пришелся ей открытый,  добросердечный «Глебушка».

Чуть  позже  пришли Трубецкой  с Васильчиковым,  снимавшие по отдельной комнате в основном доме того же Чилаева. Помалу  подтягивались   остальные:  поручик Диков – застенчиво-молчаливый   и вместе с тем упорный поклонник средней дочери Аграфены, Грушеньки, как ее называли в доме; за ним – Лермонтов, на сей раз без Столыпина,  который  сказался  нездоровым. Следом  пришли  Бенкендорф   и  Лев Пушкин, также жившие по соседству.  Из привычного круга гостей не было одного Мартынова, он всегда приходил по-следним. Других вроде бы не ожидалось, но если бы кто и  пришел нежданным,  его встретили бы со всей добросердечностью.

Встречали гостей Марья Ивановна со старшей дочерью Эмилией.  Расцеловав ручки  хозяйкам, гости проходили в зал. Бенкендорф  вручил  Эмилии   коробку  конфект.  Марья Ивановна, знавшая о завтрашнем отъезде Лермонтова, искренне сожалела:

    - Жаль. Ах, как жаль! Но вы, надеюсь, еще будете у нас до отъезда  в крепость?

     - Непременно,- ответил Лермонтов, отдав горничной Дашутке фуражку  и приглаживая на затылке волосы. -  Вчера представил Ильяшенко свою подорожную: «…явлено к отъезду».  Буду, и не раз. Надо проститься по-доброму. Кто знает, свидимся ли еще. Черкесская пуля беспристрастна. В отличие от женщин, она не отдает предпочтения ни генералу,  ни майору,  ни поручику.

- Бог знает, что вы говорите! - сердясь,  махнула на него рукой Марья Ивановна, - даже слушать страшно!

Эмилия на мгновенье смешалась, но тут же мило  улыбнулась гостю: от этого злюки еще не то можно услышать. И дал же бог  дарование такому злоязычнику!

Зала помалу наполнялась гостями. Когда из своей комнаты вышла Надежда, самая младшая из верзилинских сестер, Бенкендорф, который, кажется, был  влюблен во всех сестер сразу, вдруг предложил пойти к Найтаки в гостиницу, устроить там небольшой танцевальный вечер.
 
 Предложение для девиц оказалось неожиданным,  никто к выходу не готовился… А впрочем, что готовиться? Услышав это, Марья Ивановна неприятно удивилась:

- И опять оставить меня одну? Вот мило! Чем же здесь плохо? Пообщайтесь, потанцуйте по-домашнему. -  И указала на сидевшего в кресле Лермонтова. – Вот и Михаил Юрьевич говорит – когда еще так съедемся… Десерту - довольно, мужчинам -  закусить в буфетной… ужин… Что за охота ноги верх-вниз бить! Нет, нет, в другой раз! Не позволю! - решительно объявила она и пошла в буфетную, к повару.

      И все как-то легко  с нею согласились.  Бенкендорф сел за рояль.  Этот жизнерадостный юнкер любил всякие вечера,  застолья, компании, был  непременным участником любой мужской вылазки,  озорной затеи. Мужчинам  нравилось  бывать у Верзилиных. После своих  прокуренных,  застарело-кисло пропахших вином комнат, приятно было прийти в дом,  где живут молоденькие женщины – на запах духов, пудры и еще чего-то неизъяснимо приятного, девичьего,  женского. Под бравурные звуки марша из «Влюбленной баядерки»  мужчины подходили к барышням и  во всех концах комнаты в три-четыре человека образовывали свои кружки. Гости интересовались новостями, рассказывали о своем, обменивались любезностями, безобидными шутками – все проходило как обычно в начале вечера.

Лев Пушкин за легким разговором с Марьей Ивановной безбожно подольстился к хозяйке: когда осведомившись о ее здоровье, услышал легкий вздох и слова о недомогании в ее возрасте, он, как бы досадуя, возразил:

     - Вы простите за откровенность, Марья Ивановна, но это уже просто кокетство. Кто не знает вас, очень просто может принять вас за старшую сестру ваших дочерей!

- Вы, Левушка, известный любезник, - мило покраснела хозяйка, - да комплименты не по адресу, - и указала на дальний угол залы, где  возле зельмицевских  сестер менее всего было молодых людей, - Вы их там расточайте, там они нужнее.

В зале помалу становилось  все оживленнее, праздничнее. Громче раздавались мужские голоса, звонче слышался женский смех. Добровольным распорядителем и здесь был Зельмиц. Полковник каждой танцевальной части вечера пытался придать нечто галантно-польское – прежде всего из желания угодить Эмилии, чувствуя за кукольной внешностью с ангельским взором голубых глаз  хорошо скрываемую тщеславность и властный характер шляхтанки. Вместе с тем ревниво следил, кто из гостей чаще всего приглашает  его дочерей на танец, не обойдены ли они мужским вниманием. Бенкендорф  продолжал играть – и недурно – отрывки из известных опер,  чередуя их наигрышами веселых полковых песен,- разогревал гостей. Зельмиц подошел к нему  и, склонясь  к плечу пианиста, попросил сыграть старинный польский «Александр, Елизавета», с  которого  обычно начинали танцы  в больших  залах на торжественных вечерах.

Лермонтов, по обыкновению сидевший в кресле в дальнем углу залы, не выдержал, поманил к себе Раевского:

  - Слеток, будет с нас музыки. Садись вместо него, - кивнул он на Бенкендорфа,-  сыграй кадриль. Пусть уж лучше танцуют, чем шепчутся.

Сменив юнкера за роялем, Раевский тут же заиграл быструю польку. Мужчины, из тех, кто был в ту минуту в зале, стали церемонно, как и было принято на первый танец, приглашать дам. В это время в залу вошел Мартынов.  Он всегда приходил последним – много времени занимал туалет. Он действительно был хорош собою:  в ослепительно белом бешмете под черною черкеской тонкого верблюжьего сукна, с откидными рукавами, перехваченной по талии  серебряным наборным поясом, с неизменным дагестанским  кинжалом на поясе - он и вправду напоминал высокородного кавказского князя-воина. Взоры  женщин разом обратились на вошедшего.  Он ответил общим коротким поклоном. Лермонтов перехватил загоревшийся взгляд Надежды, нахмурился. Раевский весело крикнул:

     - Николай! Вот дама,- и указал на Катеньку Зельмиц, сидевшую  рядом с ним у рояля. -  Сейчас начнем!

Мартынов с каменным лицом прошел в комнату к Марье Ивановне. Катенька сконфузилась, стала с преувеличенным вниманием следить за игрой пианиста. Гость, засвидетельствовав свое почтение хозяйке, вышел в залу, надолго остановился в дверях, словно высматривая, кто из  присутствующих достоин того, чтобы подойти к нему. Наблюдая за ним, Лермонтов еще больше помрачнел. Он не мог понять, что с ним происходит.  Приподнятого настроения, присущего подобным вечерам, не было. Усталость от постоянных  верховых разъездов? Но верховые прогулки ему всегда в удовольствие. Недавняя  размолвка с князем Голицыным из-за бала, который князь послезавтра дает в честь своих именин? Пустое, пора забыть, да и князь не из числа обидчивых  - одному из первых прислал приглашение… Вот этот театрально-надменный красавец? Что ж на него-то злиться, он всегда  был  смешон,  хотя, в сущности, добрый,  безотказный малый. Может, в самом деле, гнетет скорый отъезд в Хан-Шуру, откуда Бог знает когда вырвешься? Но и к крепостной скуке ему не привыкать, будет время заняться литературой…   Повода к невеселому расположению духа вроде бы не было, а вместе с тем на душе было тягостно… Надо встряхнуться, черт с ними, с этими мрачными мыслями, мало ли их было!

В высоких окнах медленно гасли короткие южные сумерки, верхние стекла  светились по серо-синему небосводу розовеющими облачками, еще освещенными уходящим солнцем горными вершинами, нижние оконца уже темнели вечереющим садом, слабым туманом между деревьев…
               

               

                В Ы З О В
               
                1      

Он вошел к себе, охваченный такой тупой злобой, что долго не мог собраться с мыслями, о чем-то взвешенно подумать. Тяжело дыша, сел к столу, положил холеные руки через всю столешницу и, закрыв глаза, низко опустил голову. В воспаленном воображении замелькали картинки недавнего бала,  вечера, улыбающиеся лица, полетели кругами  в неверном блеске свечей танцующие пары, послышались звуки музыки, голоса, звон бокалов, женский смех, отдельные фразы, среди которых, обрывая сердце, громко раздалась по зале, хлесткая, как пощечина, лермонтовская издевка...

Он расстегнул тугой ворот бешмета и громко крикнул слугу Ильюшку. Когда тот, напуганный необычным поведением властного барина, робко заглянул в комнату, приказал ему, как только придет Глебов, немедленно позвать сюда конногвардейца. Ильюшка тихо прикрыл дверь, снова затаился в прихожей.

Он распоясался, снял кинжал, черкеску и, чтобы окончательно взять себя в руки, попытался раскурить трубку. К столу больше не садился - то бродил по комнате, то останавливался посредине, невидяще глядел в окно, полное лунного света.

Через четверть часа в прихожей послышались голоса и тотчас, без стука, в комнату вошел Глебов. Еще возбужденный недавним балом, вином, приятным общением с молодыми девицами, весело пошутил с порога:

- Что, еще по стаканчику твоего хваленого имеретинского? Вместо капель? В самом деле, чудная ночь, пожалуй, не скоро заснешь...

Стоя у стола и отстукивая по нему костяшками пальцев каждое слово, Мартынов наигранно-ровным, голосом объявил свое решение вызвать Лермонтова на дуэль. У Глебова округлились глаза.

        -  Ка-ак? Ты… на дуэль? Лермонтова?

Мартынов мрачно кивнул головой.

         -   Да ты что, Николай! Да ты шутишь? – все больше изумлялся Глебов. Так же мрачно Мартынов отрицательно покачал головой.

        -   Да за что? Это вы сейчас… на дороге?  - совсем растерялся
конногвардеец.

         -    На дороге…- тихо ответил Мартынов, кося глазами к двери.

          -    А из-за чего? Из-за сегодняшнего? На вечере? - неуверенно предположил Глебов.

          -    Из-за давнешнего! – резко бросил ему Мартынов. – Но сегодня кончилось.

          -    Да объяснись ты, ради бога! – уже взмолился Глебов. - Что случилось?

          -     Ты слышал, что он… сегодня? -  с некоторым усилием спросил Мартынов.

           -      Ну, слышал, - нетерпеливо ответил Глебов. – Да глупость все это! Ты же видишь – он сам не в себе в последнее время. Уезжает. Отсюда – нервы, злость, обида… ревность!

               -   А    коли слышал, то понимаешь, что этому пора положить конец, - и Мартынов непримиримо скрестил на груди руки.

     Конногвардеец помрачнел.

- Да будет тебе, Николай! Ей-богу, это уже становится  скушно, - поморщился он, усаживаясь на диван.- Один брякнул со злости, другой… Ну, повздорили, надерзили друг другу, да с кем не бывает. Что ж раздувать-то пустяшное дело?

-   Это для вас оно пустяшное, в чем я уже убедился, а для меня оно
теперь стало делом чести,- твердым голосом ответил Мартынов.

-  Ты что, Лермонтова не знаешь?- досадливо улыбаясь, спросил Глебов. - Да он завтра же утром прибежит к тебе за прощением! В первый раз ему, что ли?

- Не в первый, ты прав. Да грош цена его слову.

Глебов вдруг улыбнулся ему той доброй, ласковой улыбкой, которую любили в нем все, кто его знал:

- Николай, отпусти ты ему. Он скоро в отряд уезжает. Бог ему судья. Мы все не без греха.

В ответ Мартынов сказал, что поединок откладывать не намерен, дуэль должна состояться послезавтра, в любое, удобное для Лермонтова время.

- Ах, как это... не к месту,- уже болезненно улыбался, отводя глаза, конногвардеец. Сказать правду - назвать глупостью очередную выходку приятеля - не решался, опасаясь еще более распалить вспыльчивого отставника, и еще раз попытался смягчить положение. - Пустое! Успокойся. Завтра на свежую  голову объяснитесь, и все уладится. Уверяю тебя,- мягко добавил Глебов, - он уже раскаялся.

Но Мартынов, застыв посреди комнаты статуей командора, сказал, что теперь он вынужден драться, поэтому просит его, Глебова, быть секундантом. Конногвардеец впервые посмотрел на него с интересом.

- Послушай, Николай, ты скажи откровенно: за что вызываешь? Если из-за этого глупого "кинжала", то тебе никто не поверит. Нет ли  другой причины?

- Причин много,- глухо обронил сверху Мартынов на сидящего Глебова.- Все перечислять - займет время.

- Ничего, время есть,- строго ответил конногвардеец, чувствуя, что поссорившихся будет не так просто примирить.- Все-таки дуэль. Нужна веская причина. Я хочу ее знать,  коли просишь в секунданты.

- Причина?- дико уставясь в пол и словно у самого себя спросил Мартынов. - Причину спрашиваешь? - и вдруг белым вихрем метнулся по комнате. - Причина одна: он превратил мою жизнь в сущую пытку! Нет дня, чтобы он не оскорбил меня. Сколько раз я просил его оставить свои остроты. Бесполезно!

Он подбежал к столу, оперся руками и впился горящими глазами в удивленное лицо конногвардейца.

- За что? Чем я перед ним виноват? Чем обидел? Ну, ты лучше меня, умнее, храбрее, талантливее, но зачем же беспрестанно унижать меня?

Злость перехватила дыхание, он почувствовал на глазах слезы и, чтобы не выдать себя, с силой оттолкнулся от стола.

- Не далее, как дней десять назад я просил его прекратить насмешки в мой адрес, хотя бы в обществе. Он, сидя на твоем месте, чуть ли не клятвенно обещал. И что же? Ты сегодня услышал. Да за  одно это...- Мартынов с трудом справился с собой, вскинул голову. - Но довольно! Мое терпение имеет пределы, а моя честь мне не менее дорога, чем его - ему.  Михаил, еще раз спрашиваю: ты согласен быть моим секундантом?

Глебов молчал под впечатлением услышанного, все больше уверяясь в серьезности ссоры.

- Разумеется! - словно очнулся он. - Но как на это сам Лермонтов...

- Благодарю! - торжественно остановил его Мартынов. - Тогда я вот о чем попрошу. Он завтра  уезжает. Так ты, пожалуйста, рано утром сходи к нему. Подтверди вызов. Пусть  он подыщет себе секунданта, чтобы вы сразу могли обговорить условия. - И, понизив голос, с горечью продолжил:

- Я понимаю тебя: ты не веришь, тебе все это неприятно... секундантом... ты даже вправе сейчас дурно думать обо мне, - Мартынов быстрым жестом остановил Глебова, попытавшегося что-то сказать, - понимаю тебя,  друг мой! Но я оказался... нет - это он принудил меня идти на крайнюю меру. Завтра в разговоре с ним  ты в этом  убедишься.

Глебов тяжело поднялся, медленно прошел к двери. Мартынов настороженно следил за ним.

- Даже не знаю, что и ответить тебе, - печально признался конногвардеец, берясь за дверную ручку.

- Ничего не надо говорить, - с деланной простотой отозвался Мартынов. - Пожелаем друг другу покойной ночи... Не проспать бы нам его. Я накажу своему  Ильюшке, ты - своего предупреди... И не думай, пожалуйста...

Глебов грустно хмыкнул и вышел.

               
                2

Ночь провел дурно. Глубоко уснуть не мог, временами забывался  коротким тревожным сном, очнувшись, долго лежал в темноте, в оцепенении, с одной тяжелой мыслью:  Лермонтов, вызов, дуэль...

Поднялся, лишь только забрезжило в окнах. Глебова пока будить не стал, разбудил своих слуг, безмятежно спавших в людской. Ермошке приказал следить за лермонтовским двором: как только что заметит - немедленно сообщить ему. Хмурый Ильюшка  принес в высокогорлом кумыцком кувшине воды, таз, полотенце. Он разделся до пояса, попросил слить на спину.

Холодная вода взбодрила, вернулось твердое решение: только дуэль. Илья ушел разжигать самовар, готовить завтрак. Он вышел во двор.

Заря занялась уже вполнеба. По вершинам гор, по их остроконечным зубцам, венчающих изумрудную зелень отрогов, словно на царской короне, разноцветными дорогими каменьями пламенело солнце. Мягким розовым светом отдавали известняковые стены купален, беленые домики на верхних улочках городка, но в низинах было еще по-ночному  сумрачно, тихо, безлюдно.

Он прошел к общему деннику, к своему коню. Абрек на длинной оброти повернул к нему голову, по-детски уткнулся мордой в живот хозяину, печально и шумно выдохнул. Он ободряюще потрепал коня по холке - за эти месяцы они привыкли друг к другу, жаль будет скоро продавать, расставаться... Прошел к дороге, ближе к чиляевским флигелям, в одном из которых квартировали Лермонтов со Столыпиным,- и там было тихо. Не прозевал бы Ермошка, небось, куняет где-то под плетнем, добирает, каналья, сладкий утренний сон...

Возвращаясь к себе, в общем коридоре прислушался - и в комнате Глебова стояла тишина. Не видно, не слышно было и его слуги. У себя заставил сесть к столу, через силу позавтракать, не чувствуя ни вкуса полузасохшей булочки, ни привкуса масла, которое отдавало тонкой прелью, и только допив второй стакан крепкого чаю, вдруг понял, что хочет, страстно хочет, чтобы сбылись вчерашние слова конногвардейца и сейчас прибежал бы  Лермонтов со словами раскаяния, с извинениями. Вряд ли бы он их принял. Но они бы подтвердили справедливость вызова, придали бы еще большей уверенности и решимости драться.

Но не было ни Лермонтова, ни Глебова, ни Ермошки. Выколотив на бумажный листок трубочку и набивая ее свежим табаком, неприятно усмехнулся: вот до чего дошло - ждет известия от глупого малого. Нет, пора будить Глебова. Однако будить не пришлось - через несколько минут к нему вошел уже одетый конногвардеец. На этот раз Глебов держался сухо, сдержанно. Мгновенно уловив его душевный настрой, Мартынов в тон ему повторил свою вчерашнюю просьбу: немедленно идти к Лермонтову  с тем, чтобы подтвердить вызов и обговорить условия дуэли, заявив при этом себя секундантом. Глебов внимательно выслушал, потом спросил, нет  ли у Мартынова чего добавить к сказанному. Добавить было нечего. Глебов пообещал слово в слово передать просьбу.

Мартынов остался один.Стук двери за Глебовым остановил время. Какое-то странное безволие, доходящее до физической слабости, охватило его. Черенком погасшей трубочки стал выкладывать из рассыпанного по столу мелкого табака кружочки, квадратики, крестики... Отложив занятие, глянул в окно - было уже совсем светло. Слева от окна, на простенке, висел недавно купленный в подарок родным кавказский шерстяной ковер - цвета свежей крови, с замысловатым желто-зеленым орнаментом по краю. На середине ковра тускло отсвечивали подвешенные крест-накрест два дагестанских кинжала, а над ковром, из-под самого потолка, за ним выжидательно-тупо следила стеклянными глазами козлиная морда с круто-витыми рогами. Быстро глянул в другую сторону, на звуки за дверью, у порога которой, на светлом крашеном полу лужицей засохшей черной крови темнел истертый "персидский" коврик, затаив дыхание, прислушался - нет, это кто-то из жильцов прошел в людскую, заговорил с Ильей, голос конногвардейца лишь почудился... Отстраненно подумалось, что подобное состояние он уже переживал однажды - в деле под Герзель-аулом, с отрядом. в длительной засаде, поджидая на выстрел осторожных горцев… Среди беспорядочно-сумбурных мыслей время от времени мелькала и такая: а что если сейчас вместе с Глебовым войдет Лермонтов, дружески протянет руку... Не-ет, господин Лермонтов, мне ваши извинения здесь не нужны. Извольте просить прощенья в тех местах, где вы оскорбляли меня, и в том же присутствии лиц! Или принять? Это уж как станет просить...

Вернулся Глебов  совсем в ином настроении.  Распахнув дверь, весело блестя черными глазами, белозубой улыбкой, громко объявил:

- Ну, так слушай! Лермонтов спокоен, к тебе уважителен.. Мне кажется, что он готов просить у тебя извинения где угодно, в любом присутствии. Вот и вся ваша ссора.  Не я ли говорил, - сдержанно торжествуя,  напомнил он, проходя к дивану и дружески приобняв на ходу хозяина.

- Что еще? - спокойно спросил Мартынов.

- Тебе мало? - продолжал улыбаться конногвардеец.

- Мало.  Ты подтвердил мой вызов?

- Разумеется!

- Это все? - в деланном недоумении высоко поднял брови Мартынов. - О чем же вы битый час говорили? Он хотя бы сознает свою вину?

- Ну, коли готов извиниться, стало быть, сознает.

- Он сам сказал тебе, что готов извиниться? Нет? Значит, это только твои догадки? Ах, вот как! – в злобной радости вспыхнул Мартынов. - Он сознает! А он сознает всю подлость своего поведения по отношению ко мне! Сознает, что так поступают только законченные подлецы? Завистливые, мелкие людишки! Плебеи по роду и духу!

- Николай Соломонович! - предостерегающе повысил голос Гле-бов.

- Сознает! - злобно выкрикнул Мартынов. - Мне его извинения здесь не нужны, - с силой топнул он ногой в пол. - Не приму! Он ос-корбляет меня везде и всюду. Пусть везде и всюду просит прощения!

     -  Он же сказал, что готов исполнить твою волю! – вскричал Глебов, начиная понимать, что Мартынов сейчас прав. – Почему сразу дуэль? Раз  готов исполнить, то потребуй у него извинения! В присутствии кого угодно. Чего же тебе еще?

       - Как – что мне еще? Да ты что, не понял? Ведь  этими словами он мой вызов!.. Готов исполнить! А сам уезжает в  Железноводск, оттуда через три дня - в полк! И поминай, как звали. Ты-то понимаешь, в какое дурацкое положение он пытается меня поставить? В каком свете выставить? Я вызвал, и я же буду сидеть в ожидании, когда он соизволит... да я теперь уж и не знаю, чего он изволит! А если нечего не соизволит и уедет, я снова окажусь в дураках? Ловко! Теперь ты понял, что он за человек? Ну, уж нет, господин Лермонтов! Дуэль! А там как Бог управит.

     -   Вот это совсем лишнее, - с досадой ответил Глебов, раздражаясь тем, что все его надежды примирить противников рушатся.

      -  Кого он берет  секундантом, не сказал? - живо спросил Мартынов. -  Одного тебя как-то неловко.

     -  Не знаю, не говорили... Да не горячись ты. Николай. Дайте друг  другу время.

-   Не дам! - бешено вскрикнул отставник. - Теперь не дам! Я давал ему месяцы вести со мной себя дружески - не захотел. А теперь - не дам! Дуэль не позднее завтрашнего вечера.

- Ну, как знаешь, - в раздражении ответил конногвардеец и поднялся.

- Он еще не уехал?

- Собирается...

- Мне уже неловко просить тебя, Михаил, но не мог бы ты еще раз сходить к нему. Скажи, что я его извинений не принимаю. Будем стреляться. Пусть о поединке побеспокоится   и он - выберет секунданта, что же взваливать на нас двоих.

Глебов понял, что дальнейший разговор бесполезен. Ему одному  не уговорить взбешенного отставника.

Все в том же напряженном ожидании Мартынов снова затих у себя в комнате, снова стал невольно предполагать и представлять в лицах, что на этот раз ответит Лермонтов, кого наметит в секунданты и будет ли столь же убедителен и настойчив сейчас Глебов с Лермонтовым в попытках их примирить...

Прошло около получаса. Когда ждать стало невыносимо, в общем коридоре послышались голоса, он вскочил из-за стола, но вместо Глебова в комнату ворвался Ермошка и радостно сообщил, что господа Лермонтов и Столыпин только что верхами уехали в Железноводск, когда будут назад - неизвестно, "а их благородие Глебов зараз идуть сюды". Что-то похожее на легкий приступ тошноты отозвалось внутри, стало ясно, какой ответ он сейчас услышит.

Конногвардейца вышел встречать во двор. В своих предположениях он не ошибся: дуэль, как он требует, состоится завтра. Право оружия, место и время - также определять ему, Мартынову. Лермонтов заранее согласен на любые условия.

"Что ж, вот все и кончилось, - мелькнуло у него, - Да оно и к лучшему!"

- Так тому и быть! - громко сказал он Глебову, бросив мгновенный, полный ненависти взгляд на чилаевский двор. - На моих так на моих, - добавил он, разумея условия поединка.

Глебов, понимая его состояние, негромко заговорил:

- Знаешь, Столыпин сейчас сказал, что мне не следует быть твоим секундантом. У Лермонтова могу, у тебя - нет.

- Почему?

- Объясняет тем, что мы с тобой живем на одной квартире. Общий стол и прочее. Могут усмотреть какой-то сговор.

- Какая глупость!

- Ну, сговор не сговор, а какой-то... умысел, что ли. Ты пойми правильно, Николай, я никому из вас не отдаю предпочтения, так или эдак, я принимаю участие в поединке. Но мне кажется, что действительно было бы лучше, если я буду секундантом у Лермонтова. Зачем тебе эти слухи? Не проще ли тебе попросить кого другого?

Мартынов задумался. У него тоже возникло это опасение, но он на нем особо не задумывался. Что ж, Глебов, пожалуй, прав, нужен кто-то другой.

- А кто будет у него?

- Не знаю, не говорили об этом, - печально отозвался конногвардеец. - Столыпин, скорее всего... Николай, ты извини, но мне надо сейчас побыть одному, подумать. Ты пока держи в тайне. Позже  поговорим.

И они разошлись по своим комнатам.

Войдя к себе, Глебов повалился на кровать. Более обычного ныла заживающая ключица, видно, долго и неловко лежал во сне - крепко заснул после вчерашнего вечера, вина, пережитого волнения. Вошедший следом слуга - гребенской казак - бережно стащил с него сапоги, набросил на ноги одеяльце.

Вечер и в самом деле по-доброму отложился в памяти конногвардейца. Жаль, закончился плохо. Впрочем, утро началось не лучше. Он понимал, что помимо своей воли втягивается в неприятную историю. Вряд ли дело дойдет до настоящей дуэли, но даже мирить двух самолюбиво-заносчивых приятелей - хорошего мало. Он пока скрыл от Мартынова, что Лермонтов, услышав столыпинское предупреждение, тут же предложил быть у него секундантом. Отказать Лермонтову конногвардеец не мог. Не у того, так у другого. Хорошо, если удастся примирить, а то ведь еще неизвестно, чем дело кончится. Лермонтов спокойно встанет под пистолет на любых условиях, Мартынов же упрям до дикости. Но один уехал, так и не сказав ничего определенного, от другого, кроме зубовного скрежета, ничего не услышать. Кто еще будет секундантом? Он один? Скверно все это...

За невеселыми размышлениями задремал, очнулся в десятом часу утра и сразу же, отказавшись от завтрака, отправился на квартиру к  Трубецкому с Васильчиковым.

 Постояльцы чаевничали. С приходом Глебова оживились, пригласили к столу. Трубецкой, ухаживая за гостем, подтрунивал:

- Напомни нам, Глебушка, прошлые стихи. Ты их, конечно, сразу наизусть выучил.

- Выучил и в лядунку молитвой зашил, - подхватил Васильчиков.

- В лядунке изомнутся. Он их в рамочку взял, - продолжал Трубецкой, сияя голубенькими глазками, размытым розовым лицом, белоснежным отложным воротом замашной рубахи.

- Напомни. Что-то я запамятовал: кто кому голым приснится? Ты - дамам или они - тебе?

Гость, жалея их утреннее благодушное настроение, со слабой улыбкой отмалчивался.

- Да что - сон, - сжалился над ним Трубецкой и подвинул пиалу с густым кизиловым вареньем. - Я бы предпочел наяву.

- Побойся Бога,  Сергей, - засмеялся Васильчиков - Они еще дети.

- На юге созревают рано... Вместе с мамочкой, - и хитро сощурил глазки. - А что? Ей только-только за сорок,  хороша собой, муж невесть где, достаток, хороший стол. И чего Манзей зевает?

- Ее Зельмиц зорче евнуха стережет, - напомнил Васильчиков. - Нет, Сережа, с такими красавцами, как Глебушка с Мартыновым, нам тягаться не под силу. Остаются только сны, а наяву - так только на рояле бренькать. Ах, эти голубые глаза, - лукаво посматривал он на Глебова, - эти рыжие локоны, плечи...

- Зачем они ему? У него в пристрастии черные,- грубовато намекнул Трубецкой. - Кстати, друзья, вы не слышали новые стихи Дмитриевского о карих глазах? Очень хороши! Не уступят никому из наших известных поэтов. Вот их-то не помешает выучить. Ну а прочесть, - тут он снова лукаво покосился на молчавшего гостя, - Глебушка знает кому.

В другой раз Глебов с удовольствием поддержал бы веселый треп всезнающих приятелей, сегодня было не до этого. Он рассказал о вчерашней ссоре Лермонтова с Мартыновым и обо всем, что за нею последовало. Выслушали его с удивлением, но, вопреки ожиданию, не только не обеспокоились,- оба еще больше оживились.

- Это в его духе, - с довольством улыбался Трубецкой.- Господин с большим кинжалом решил доказать свою непревзойденную храбрость.

- Свою глупость, - спокойно поправил Васильчиков.- А на чем?

- На пистолетах, разумеется, - вместо Глебова уверенно ответил Трубецкой.- Знает, что на саблях Лермонтов его в первую же минуту как на шампур нанижет.

- Зато на саблях как-то безопаснее, - неуверенно напомнил Глебов. - Пуля, как говорится, дура...

- Штык - молодец? - с суворовской живостью подхватил Трубец-кой. - А по-моему, в этом случае каждому свое: молодцу - штык, дураку - дуру... На пистолетах? - уточнил он. - Ах, как интересно! Ай да Мартынов! Ему бы еще обрезание сделать - стал бы урожденным горцем... Завтра, говоришь? Ах, молодец!

Веселость, с которой оба князя восприняли известие о дуэли, начинала раздражать. Глебов твердым тоном заявил, что дело обстоит серьезнее, нежели они думают. Надо что-то предпринимать, пока не поздно. Для начала поговорить, успокоить Мартынова, хотя бы для того, чтобы потом было легче разговаривать с Лермонтовым.

- Успокоим! - не унимался Трубецкой.- Подарим ему еще один кинжал, чтобы он походил на трех горцев сразу, он успокоится.

- А ведь этого следовало ожидать,- уже серьезнее заговорил Ва-сильчиков.- Помните, я недавно говорил, что Мишеля надо поставить в рамки. Как чувствовал. А где Мартынов?

- Был дома, - тихо отозвался Глебов.

Васильчиков крикнул было своему человеку послать за дуэлянтом, но Глебов остановил: в таком сложном, тонком деле и зная характер Мартынова, надо проявить предельную уважительность, поэтому будет правильно, если они сами придут к нему на квартиру.

- Я не пойду, - решительно отказался Трубецкой.- Слушать его напыщенный вздор? Не хочу. Вы знаете, что я с ним тоже не в ладах... Сходите вдвоем, - попросил он.  - Вы вдвоем уладите.

С неохотой пошел Васильчиков. По дороге Глебов пояснил ему особенности дела. Шел одиннадцатый час утра,  становилось жарко. Васильчиков рассеянно слушал спутника, думал о том, что сейчас хорошо бы на весь день выехать в лес, к реке, к костерку с ухой, а не шляться от дома к дому по склочным пустякам...

Мартынов встретил их спокойно, даже приветливо, но чувствовалась за его выдержкой и продуманными словами холодная настороженность. Глебов перекинулся с ним несколькими  фразами, основной разговор предоставил вести Васильчикову.

Мартынов отвечал князю тем же, что недавно говорил конногвардейцу: поведение Лермонтова перешло все границы приличия, не говоря о прошлом товариществе. Похоже, зарвавшийся  поручик задался целью по любому поводу и в любом обществе отпускать в его адрес оскорбительные остроты. Поэтому он, Мартынов, решил раз и навсегда покончить с этим.

Чем дальше объяснялся Мартынов, тем больше убеждался Глебов, что разгоревшуюся ссору вряд ли удастся быстро затушить. Он заметил, что и Васильчиков стал с интересом вникать в суть объяснений, - видно, и он понимал, что напрасно они с Трубецким сочли известие о дуэли очередной выходкой отставного майора - в ответах Мартынова, в интонациях  его голоса горела решимость драться.

На увещевания князя не разбивать круг старых приятелей, а примириться да тут же сообща недельки на две закатиться в Кисловодск, продолжить отдых в более доступном дамском обществе, Мартынов с горечью ответил:

- Спасибо, друг мой! Да посуди сам, каково мне будет? Вам веселиться, а мне и там выслушивать его шуточки?

- Он в полк уедет.

- Что хорошего? Отпустив его, не кончив дела, - что может быть хуже?
На просьбу взять назад вызов Мартынов холодно удивился:

- Простите, господа, а вы от чьего имени пришли меня уговаривать? От своего? А что же Лермонтов? Он, получив вызов, даже не соизволил объясниться  со мной. Не счел нужным. Взять вызов обратно. Вы за кого меня принимаете! Большего оскорбления самому себе нанести невозможно. Да я готов с ним на ножи пойти! Через платок стреляться! – И решительно отказал: - Нет и нет. Не может быть и речи. И оставим этот разговор... Однако, как припекает  нынче. Не угодно ли чаю?

Уязвленный в своем дипломатическом самолюбии, Васильчиков ушел ни с чем.
               
                3 

Проводив визитеров за ворота, Мартынов вернулся в комнату. Чтобы чем-то занять себя, приглушить душевную муку, попытался привести в порядок свои бумаги, записи - черновики новой кавказской поэмы, начатые письма. Вскоре понял,  что не только сосредоточиться над писаниной, - ему было больше невмочь находиться в  комнате.

Через полчаса уже тщательно выбритым, надушенным и нехорошо бодрым, вновь вышел к тому месту, откуда просматривались дворы чиляевских флигелей, - там по-прежнему было пусто, тихо... В памяти вдруг снова возникла вчерашняя ночь, встали по темно-бирюзовому небосклону ярко озаряемые дивным лунным  светом горные вершины, таинственные долины, заблестела в темноте кремнистая дорога с чернеющими на ней фигурами офицеров, послышались их глухие в ночи голоса, уговоры мирно разойтись, - и свои слова, свои ответы Лермонтову, которые теперь казались унижающе вялыми, недостаточно грозными...

Он стиснул зубы, мстительно сощурился. Все! Пришло его время. Вчерашний разговор словно взмахами ножа разрубил на нем путы. Отныне он свободен! Теперь не нужно делать улыбку при остротах, слушать которые стало невыносимо. Теперь уж он во всю силу проявит свою волю, свой характер. Этот подлец шутил, оскорблял до последнего часа. Да и сейчас издевается: его на дуэль вызвали, а он без объяснений уехал ванны принимать. Это ли не издевательство!

Да и остальные не лучше. Этот же Глебов. Ишь, какое сердечное участие принимает. А не ты ли, милый корнет, вместе с Лермонтовым рисуешь оскорбительные карикатуры, сочиняешь к ним скабрезные стишата и показываешь дамам? Когда он, Мартынов, однажды застал их обоих за этим занятием, ты, душка-Глебушка, больной рукой вырвал из альбома листок и убежал. Это в каком же виде они его изображают и, наверняка, показывают верзилинским барышням? Надо полагать, в самом отвратительном,  коли опасаются ему показать.

     «Маркиз де Шулергоф!» Вот, пожалуйста, еще одно прозвище. Подумаешь, передернул картишку... Тогда не садись за карточный стол! А сел - гляди в оба, на то игра, на то карты, как говаривал его родной дядя Савва, записной игрок.

Вспомнив дядю - немало рассказал покойничек забавных штучек о карточной игре! - некстати вспомнилась своя отставка, мелкий шепоток о его трусости - и снова каким-то безволием окатило его. Но он волевым усилием взбодрил себя: нет, господа, ошибаетесь. Орденами за трусость не награждают. Другое дело, нельзя дуром отдавать свою жизнь, какому-то дикарю-горцу, который при удачном выстреле визжит и плачет от радости.

Лермонтов, видите ли, храбрый. А кто не храбрый из русских офицеров? Все мы не из робкого десятка. Но не надо, поручик, кичиться своей храбростью, выставлять напоказ, доведя ее до безрассудства. Это разные понятия...

Но в глубине души, не смея признаться самому себе, ему уже не хотелось доводить дело до барьера. Попросил бы Лермонтов в присутствии всех друзей, в том же верзилинском доме, прощения, - попросил бы искренне, горячо, - он, скорее всего, взял бы вызов обратно. Позже опять бы ругал себя за мягкотелость, уступчивость, но - взял бы.

Конечно, иметь в жизни дуэльную историю - чего лучше. Извест-ность в обществе, постоянный интерес, особенно у женщин. Дуэль пожизненно набрасывает на личность дуэлянта благородный отсвет его понятий об офицерской чести, долге, храбрости.

Его же дуэль одним выстрелом покончит со всеми сплетнями. Выйдя на поединок, он крупно выиграет в местном обществе, в пол-ках, где довелось служить, - вообще выиграет во мнении света. На равных встанет с этими князьками и советниками, с храбрецами-кавказцами, войдет по-свойски в дом Мерлини,  где люто ненавидят Лермонтова.

И каким ярким подтверждением станет поединок его речам и заверением, сказанным  в последние дни на ушко, над женскими плечами! Да, милая Надин, я не мог его не вызвать, моя жизнь, судьба - ничто в сравнении с моей честью...

Но дуэль - государственное преступление. Это значит - к чертям карьера, виды на будущее. И ведь верно: что за причина? Как  все они будут рассуждать? Вступился бы за честь полка, друга, наконец, возлюбленной, а то  вызвал приятеля за "кинжал". Мальчишество какое-то... действительно, не поймут, на смех подымут. Да, пожалуй, взял бы обратно...

Однако отъезд Лермонтова обострил положение, вынуждал действовать, а лермонтовская фраза о том, что он, Мартынов, волен поступать как хочет, не оставляла никакого иного решения, как только продолжать дело. Если он возьмет вызов обратно без убедительных и повсеместных извинений Лермонтова, это будет гораздо хуже, нежели само участие в дуэли.

И чувствуя, что ему, в сущности, уже не хочется доводить дело до прицельных выстрелов, он понимал: не примет Лермонтов серьезных действий к примирению, - дуэль неизбежна.

Но неужто нет другого решения - словно кто-то спросил у него. Ведь можно и так: немедля собрать вещи и к вечеру, пока Лермонтов не вернулся, навсегда покинуть Пятигорск, будь он проклят. Завтра в Ставрополе, а там - Харьков, Киев, Москва... Эта мысль настолько поразила его своей неожиданностью, что он даже остановился.

А почему бы и нет? Ему есть что сказать при отъезде. Он взял свой вызов назад, лишь уступая долгим и настоятельным просьбам друзей, их горячим увещеваниям не проливать крови, простить злому, ревнивому поручику. Как Глебов сказал: пусть Бог его судит? И он, Мартынов, вам уступил. Зажал свое сердце - и отступил, стал выше невзрачного и несчастного мишуреса. Но он знает его. Лермонтов, по своей мелочно-злобной натуре, на этом не утихомирится, ведь уже не раз извинялся. А второй уступки не будет, будет только дуэль. Поэтому он уезжает. Если Лермонтов хочет и дальше испытывать свою судьбу и уподобляться им же выдуманному фаталисту Вуличу, - искать своего пьяного казака с шашкой,- пусть выберет для этой забавы другого человека.

Однако, подумав, он напрочь отверг эту мысль. Понять, оценить его благородный поступок могут только те, кто знает подоплеку дела, кто сейчас его уговаривает. А как расценят его добрую волю "водяные" общества в Минводах, в кавказских полках, куда вскоре выедут те, кто сейчас лечится, бездельничает в Пятигорске? Истолковать можно по-разному. В его случае непременно истолкуют дурно. А именно: он - трус. Ну как же: вечером вызвал, а на следующее утро отказался от дуэли, даже не переговорив с противником, не услышав слов извинения. Испугался встать под пулю. Да он попросту сбежал! Подобной трусости в российских дуэлях вроде бы не случалось. Злоязычники не только расплещут эту гнусность по Кавказу - разнесут по всему миру. Дойдет до матери, сестер, родных и близких, неизбежно дойдет до Киева, Москвы, столицы... Будет доходить туда, где бы он не жил. С клеймом труса, сбежавшего с дуэли, ему жить до конца дней, а это значит, что двери приличных домов  будут для него навсегда закрыты... Ему даже с друзьями проститься не останется времени. Как прощаться с Надин? Ведь получается, что все, что он говорил и нашептывал ей, на поверку оказалось неправдой. Ради чего? Чтобы, проявляя великодушие к неблагодарному, злобному Маешке, навсегда остаться в памяти людей трусом и лжецом? Ну, уж нет! Только стреляться! Фу-у ты, как он вообще мог подумать о немедленном отъезде!

 Укорив себя за минутную слабость и напрочь отогнав малодуш-ные мысли, стал думать о секунданте. Выбирать нужно только из близкого круга приятелей. Кого? Не каждый согласится: секунданты подлежат наказанию равно с дуэлянтами, вплоть до каторжных работ.

Бенкендорфа? Неплохо бы получить от него согласие. Известная фамилия, правда, к дальнему родственнику, всесильному шефу жан-дармов никаких родственных чувств  не питает и связи не поддержи-вает. Да вряд ли согласится: свято чтит память Александра Пушкина, крепко дружен со Львом, младшим братом поэта, любит Лермонтова.

Раевского?  Молод. Ни воинских заслуг, ни денег, ни связей. Ему-то по приговору за дуэль отвесят в полной мере. Жаль подводить начинающего офицерика,  ломать карьеру...

Трубецкого с Васильчиковым? Этих и просить бесполезно. Оба под пристальным вниманием самого императора. Один - под благо-склонным, другой - под настороженным. Эти два князька рисковать не станут.

Дорохова? Вот кто подошел бы более всего. Дворянин. Четырна-дцать дуэлей, за последнюю вновь разжалованный, терять нечего, дальше Кавказа не сошлют, как он порой шутит, опытный дуэлянт,  а тоже страстный поклонник лермонтовского стихотворчества, вместе в шашки бросались на чеченских завалах, одним и тем же отрядом известных отлетов   поочередно командовали. Ни за что не согласится.

Кто еще? Диков? Идти, униженно просить того, кому иной раз при встрече руки не подавал? Ах, Глебов, кого ты послушал, кому дал согласие! А больше из лермонтовской "банды" и просить-то некого. Шапочно знакомые тем более не согласятся. Кто он им, чтобы ввязываться в опасную историю...
               

                У С Л О В И Я

     Трубецкой с удивлением выслушал незадачливых парламентеров. Провал визита отчасти  воспринял, как результат своего отказа идти вместе с ними, поэтому испытывал некоторую неловкость. Наудивлявшись, князь не на шутку разгневался и уже сам попросил их еще раз сходить вместе с ним к упрямому "горцу", благо рядом живет; заверил, что уж перед такой делегацией тому сумасброду не устоять.
Мартынова дома не оказалось.

- Только шо ушли! Побрились, оделись чисто и ушли!- бойко ответил Ильюшка.- Может, и до вас зайдут, - утешил он вслед раздосадованных посетителей.

Не было Мартынова ни у Верзилиных, ни в двух соседних до-мах, где квартировали общие знакомые. Искать его по Пятигорску у обозленных ходатаев не  было желания. На обратном пути снова зашли в верзилинский домик, где вместе с Глебовым и Мартыновым снимали комнаты  Раевский и Зельмиц.

У Раевского сидели в гостях Бенкендорф с Дмитриевским. Хо-зяин, смущаясь убогой обстановки, попытался угостить именитых гостей чаем. Трубецкой остановил его и попросил Глебова рассказать о происшествии. Все трое крайне удивились.

- Господи, да что это с ними? - растерянно спрашивал Раевский. - Старые друзья... как же это?

- Я думал, они уже у Найтаки в бильярд шары колотят,- искренне недоумевал Дмитриевский, еще один свидетель вчерашней ссоры.

- В том-то и беда, что друзья, - подчеркнул Глебов. - И Мартынов настроен решительно. Видели бы вы его - зол как черт! Нет, вы как хотите, а я настаиваю, чтобы нынче же уладить дело.

- Да как же это сделать? Вас он не послушал, - напомнил Бен-кендорф.- Я к тому, Михаил, что коли он настроен решительно, то может для верности сообщить коменданту - добрый старик, поймет, или Безобразову? Кому-то из влиятельных?

- Ни в коем случае, - строго предупредил Васильчиков. - Ни одной душе, кроме нас, - обвел он глазами присутствующих, - тем более начальству. Иначе оконфузимся на весь свет. Голицынская камарилья обхохочется. Они, может, к вечеру сами примирятся, а мы в ябедниках окажемся. Держать в тайне, пока не уладится.

- Это уж как пить дать - обсмеют, - хмыкнул Трубецкой и громко объявил: - Мартынов вышел на дуэль! Трепещи Пятигорск, замрите в страхе люди! -  Он устало закрыл глаза, потер веки. - А там пустое фанфаронство. Откровенно говоря, у меня уже нет никакого желания мирить их. Я буду его уговаривать,  он будет передо мной надутым индюком вышагивать, а дело кончится пшиком. Полным конфузом, как ты изволил заметить, - напомнил он Васильчикову.

- Вот-вот, - подтвердил Васильчиков.- Они, уверен, уже сами не рады, ищут примирения, а мы все со всем пылом, жаром собираемся их отговаривать.

Здесь Глебов не выдержал.

- Виноват, господа, но мне кажется, довольно этих отвлеченных рассуждений. Хотят не хотят! - со злостью бросил он Трубецкому.- Лермонтов не только попросил меня быть секундантом, он посоветовал, где взять пистолеты,  попросил выбрать место, время и час дуэли. Слышите? - час!- и обговорить с секундантом Мартынова условия, чтобы сообщить ему к завтрашнему  утру. Это тоже фанфаронство?- гневно спросил он у Трубецкого.- По мне, князь, уж лучше конфуз, нежели стрельба друг в друга.

- Глебушка, милый, да неужто ты всерьез  веришь, что до стрельбы дойдет?-  удивленно спросил Васильчиков.

- Кто знает, до чего  дойдет, если  будем сидеть, сложа руки, - ответил Глебов, и, уже смягчая сказанное, обратился к Трубецкому:

- А если хотят  примирения, но в запале не знают, как, то мы обязаны  им помочь. Надо начинать с  Лермонтова. Уговорить его извиниться.  Вызывать его сюда или к нему в Железноводск ехать. И надо того, для  него значимого.

- Да приглашайте хоть черта с рогами! - вспылил Трубецкой, воспринимая в свой адрес глебовскую злость.- Ты, Михаил  Пав-лович, подумай, в какое дурацкое положение мы сами себя ставим: один уехал, другой бродит неизвестно где, начальству - ни гу-гу, а мы без спросу к ним же в мировые судьи рядимся. Ну, кого, черт бы их побрал! - грубо спросил он у Бенкендорфа.

- Может, Манзея?- робко предложил Раевский, вспомнив, что не раз видел Лермонтова и Манзея в дружеской беседе. Глебов высказался в необходимости пригласить и Руфина Дорохова -  сына героя Отечественной войны Ивана Дорохова, превзошедшего отца в гусарстве и храбрости,  известного в армии офицера, бретера,  ныне разжалованного и сосланного на Кавказ за очередную дуэль.

- Давайте Манзея, давайте Дорохова,- не стихал Трубецкой, вытирая красное лицо кружевным платочком.- Где ваши люди? Пошлите за ними.

Раевский сорвался в коридор. Васильчиков придержал его, сказав, чтобы Манзея и Дорохова направляли к нему на квартиру. Заодно и Мартынова, если встретят.

- Душно у тебя, Николай,- сказал он Раевскому,- окна на солн-це... Идемте, господа, ко мне,  в леднике мороженое должно быть, если не пропало.

  И все шестеро отправились к чиляевскому домику, в котором  оба князя снимали комнаты.

  Васильчиков сразу распорядился готовить обед человек на десять. Слуга принес в ведерке раскисшее мороженое и жбанчик ледяного квасу. Дмитриевский с Бенкендорфом попросили поставить самовар - в кавказскую жару  лучше всего пить чай. На предложение Васильчикова скоротать время за картами отказались, - все в той или иной мере ожидали появления приглашенных и самого Мартынова.

Напившись чаю и квасу, вышли во двор, в тень северной стороны дома, сняли, развесили по деревьям сюртуки, стали раскуривать трубки. Трубецкой повел Дмитриевского на баз показывать, хвастаться  недавно купленным в черкесском ауле конем. Бенкендорф в одной рубашке сидел под яблоней и, по-кошачьи щурясь сквозь листву на солнце, рассказывал что-то смешное лежавшему перед ним в траве Раевскому. Нервничал один Глебов - не садился, подолгу выходил смотреть на дорогу.

  Наконец прибежал запыхавшийся посыльный. Дорохову он сообщил, а полковника нет дома и не знают, когда будет и где сейчас, потому как ушел еще вчера.

-   А в ваннах искал?- спросил Раевский.

-   Какие ванны Манзею?- засмеялся Трубецкой, довольный впечатлением, которое конь произвел на молодого приятеля.- Небось, у Мерлини в карты режется.

-   И там его нет, - легко отозвался Васильчиков.- Он недавно в пух и прах продулся, занимал у плац-майора. Скорее всего, наш бонвиан со вчерашнего вечера в найтаковских номерах местным девицам папильотки на прически наворачивает. Беги-ка ты, бра-тец, в гостиницу, там спрашивай... Стой! Возьми коня, пока под седлом.

  Княжьи слуги вынесли и расстелили на траве ковер, возле которого обычно отдыхают гости, принесли самовар, жбанчик с недопитым квасом и большой таз со свежесваренными хворостиками, накрытый полотенцем. Сладкоежка Раевский, забавляя приятелей, на четвереньках быстро подполз к тазу, приподнял полотенце, плотоядно принюхался и, зажмурив от предвкушаемого удовольствия глаза, задрав к небу голову, коротко взвыл. Шутке посмеялись, стали рассаживаться  вокруг скатерти.

 Упомянув в беседе участников дуэли, вышли на разговор о крепости Темир-Хан-Шуре, куда Лермонтов был обязан на днях выехать для прохождения дальнейшей службы. Заговорив о крепости, невольно заговорили о последних, крайне тревожных военных донесениях оттуда. Еще лет десять назад знаменитый на Кавказе имам Кази-Мулла объявил газават. То и дело в разных местах Дагестана и по всей Малой Чечне происходили ожесточенные стычки русских гарнизонов с мятежниками.  Зашла речь о непокорности, воинственности горцев. Каждый счел нужным высказать свое мнение хотя бы несколькими фразами. Глебов привел в пример Шамиля.

 В 1832 году против Кази-Муллы выступил большой отряд под командованием старого кавказца, полковника Клюгенау. Разорив на пути к центру мятежа до шестидесяти восставших аулов, отряд с большими потерями вышел и окружил аул Гимры, в котором засели Кази-Мулла с Шамилем - своим учеником и соратником. Вместе с ними засели самые храбрые воины, а сам аул по расположению походил на неприступную крепость.

Штурмовали Гимры с трех сторон. Горцы защищались с неслыханным упорством. Кази-Муллу ранили. Вместе с Шамилем и самыми верными мюридами он заперся в каменной башне. Чтобы понапрасну не губить солдат,- все одно не уйдут,-  взяли башню двойным кольцом в осаду. Выставили усиленный караул напротив запертой изнутри двери. Сутки просидели в башне горцы, а потом решили идти на прорыв. Первым кинулся Кази-Мулла с десятком мюридов. Всех их сразу положили ружейными пулями. Следом выскочил Шамиль с остатками воинов. Пока солдаты переряжали ружья, он молниеносными ударами шашки обезглавил двух солдат и бросился бежать. Солдаты на какое-то время опешили. Шамиль кинулся к обрыву. Ему наперерез выбежали еще три солдата. Шамиль успел зарубить одного, зато другой вогнал ему штык в грудь с такой силой, что из спины выскочил кончик  штыка, Шамиль правой рукой ухватился за дуло ружья и вытащил штык, а левой, - он был левша, - стал рубить налево и направо. Еще трех солдат уложил, остальные, пораженные его бешеной яростью, отпрянули. Шамиль снова кинулся к обрыву, и тут его настигли пули. Одна попала в плечо, другая - в затылок, третья - в бок. Он упал замертво в нескольких шагах от пропасти. Солдаты подбежали - лежит бездыханным.

- Как - бездыханным? - изумился простоватый Раевский. - Их что, два  - Шамиля?

Глебов тихо усмехнулся ему. Бенкендорф, который тоже впер-вые слышал эту историю, положил руку на плечо Раевского, удерживая от дальнейших расспросов.

- А вот солдаты поверили, - продолжал конногвардеец, обращаясь теперь больше к ним двоим. - Убит наконец-то Шамиль! Побежали добивать остальных, засевших по таким же башням и саклям. Кто-то из женщин подобрал убитого. А он жив оказался! Отправили его ночью в ближний аул Унцукуль, где проживал его тесть Абдул-Азис - самый искусный дагестанский лекарь. Выходил храброго зятька. Теперь Шамиль - не вам рассказывать. Говорят, еще одну молоденькую аварку в жены взял. Какова живучесть!

- Да, в воинственности им не откажешь, - задумчиво признал Трубецкой. - Ни в живучести, ни в воинственности.

 С этим утверждением согласились остальные, стали напоми-нать случаи, один другого выразительнее, в которых боевые качества противника проявлялись наиболее ярко. И чтобы еще больше подчеркнуть его грозную силу, согласились и с тем, что, несмотря на дикость некоторых обычаев, в горах довольно высокое понятие о чести. В разговорах на эту тему часто приводили пример Шах-Мана, знатного и богатого дагестанца. Используя свою власть и влияние, он решил провести в Дагестане некоторые реформы: для начала объединить  враж-дующие мелкие аварские ханства и хоть как-то облагородить нравы и обычаи. Кое-что по объединению ему удалось сделать, но когда он потребовал прекратить грабежи и воровские набеги, земляки возмутились, изгнали его вон из Аварии. Во главе заговорщиков стояли его сыновья.

 Оскорбленный Шах-Ман вернулся на родину во главе огромного отряда персов, чтобы с помощью наемников отомстить неблагодарным сородичам. Дагестанцы разбили персов. Однако Шах-Ман не бежал вместе с ними, а явился на суд своих старейшин и заявил, что теперь он, хоть и потерпел поражение, но перебил многих своих обидчиков, поэтому его месть удовлетворена. А поскольку он воевал против своего народа, то просит убить его. При этом потребовал, чтобы вместе с ним были казнены и его сыновья,  которые предали своего отца. По приговору шариатского суда просьбу и требование честолюбивого аварца исполнили немедленно.

Но, отдавая дань уважения воинской отваге горцев,  собравшиеся тем самым только подчеркивали, с каким сильным врагом им приходится воевать. Храбрость и мужество русских солдат были гораздо выше, нежели у противника. Это убеждение было настолько основательно-прочным, давним, настолько широко распространялось по всему Кавказу и за его пределами, что если бы кто высказал иное суждение, или, того хуже, - сомнение, то к нему отнеслись бы как не вполне здравому умом человеку.

История кавказских войн изобиловала примерами потрясающего величия и силы  духа русского воина. Каждый из полков, разбросанных по всему Кавказу, будь то Тверской, Тенгинский, Нижегородский, Эриванский, Куринский, Апшеронский, Северский, Ширванский, Кабардинский, Аргунский, Навагинский, Переяславский, Черноморский - любой из них или любой другой - имел в своей полковой истории ряд блестящих побед, воинских подвигов, чем и был известен во всей русской армии. Сама военная обстановка словно вызвала полки на соискание воинской славы. Против сравнительно небольшого экспедиционного корпуса правительственных войск фактически воевало все полумиллионное население  Кавказа. На всем театре военных действий небольшим и разрозненным батальонам противостояли стремительные в передвижении и хорошо вооруженные отряды горцев. Общая численность противника превосходила в десятки раз. Особая сложность кавказских войн заключалась не в том, что приходилось вести бои в непривычной обстановке - в горах, ущельях, лесах, штурмовать аулы, расположенные на скалах. Главную опасность представляли измена и вероломство горцев. Мирной аул сегодня, - завтра мог стать центром восстания. Разбитый и рассеянный противник через пару часов массированно и неожиданно нападал с тыла. Заключив мир с покоренной местностью либо с целой областью и собираясь двигаться дальше, воинское соединение на следующее утро оказывалось в месте, охваченным мятежом, то есть, было полностью от-резанное от основных сил и окруженное безжалостным противником.

 Вместе с тем, кичиться храбростью считалось дурным тоном. Но вот с гордостью отозваться о героизме русского воина, неважно, какого он чина-звания и какого полка, крикнуть ему в восхищении троекратное "ура", поднять бокал в его честь - считалось непременным условием каждого застолья. Молодые офицеры, прибывавшие из России в полки, быстро перенимали у "старых кавказцев" суждения о противнике, манеру поведения, даже выражения и словечки…

Тут все оборотились на угол дома, откуда верхом выехал прямо в сад полковник Манзей. Спешился, захлестнул повод за ствол деревца. Коня, как выяснилось, он забрал у посыльного.

- Пешком дотопает... Кому и зачем я так срочно понадобился?- спросил он и тоже снял сюртук, расстегнул на груди рубашку. Увидел на ковре самовар, разочарованно хмыкнул:

- Мда-а... Но можно и чаю... А там что?- указал на жбанчик,- и на ответ саркастически осклабился: - Вот этого я еще сегодня не пил... Ну давайте хоть квасу. Налей-ка мне, Сереженька, кружечку,- попросил он Трубецкого, присаживаясь к ковру, возле которого ему тотчас уступили место. Разом выпил, с удивлением понюхал пустую кружку и попросил налить еще, а на понимающие улыбки офицеров стал оправдываться:

- Это все кавказская кухня, черт ее дери! Перцу, приправ - спасу нет, сверх всякой меры. Уж на что я, и то... Верите,- проникновенно говорил он, стоя на коленях перед самоваром, словно язычник перед идолом,- еще вчера поужинал ихними люлями да кебабами - или как их там?- а внутри до сих пор горит!

- Как вы сказали?- сделал вид, что не расслышал Трубецкой.- С кем? С лялями? Или с бабами? Один? Почему нас не пригласили?         
Раевский фыркнул, остальные заулыбались.

- Экая ты, Сережа, язва,- грустно укорил Трубецкого полков-ник.- И ведь молодой. Это каким же ты в старости будешь, а? Нет, чтобы уважить седины,- добродушно ворчал он, принимая из его рук до краев налитую кружку, - ты их прилюдно конфузишь.

Но по кровавым глазам, по обильному поту, заливавшему лицо и шею лихого полковника, было понятно, что кавказская кухня здесь ни при чем, от иного горело у него внутри. Трубецкой понимающе ухмыльнулся:

- Да полно вам, Иван Петрович, хлестать эту воду, не поможет. Скоро обед будет готов. Щей горячих со сметаной, да стаканчик русской водочки - и вся горечь пройдет.

Гости с любопытством посматривали на Манзея: о нем слыша-ли, знали в кавказских полках - отчаянного рубаку, картежного игрока и неутомимого ценителя женщин. Молодые офицеры его боготворили. Многое повидал на своем веку Манзей, умел откровенно и занятно рассказать об увиденном, но сейчас собравшимся было бы куда занятнее услышать то, что полковник хотел бы скрыть до времени,- с кем это он столь бурно  прокутил еще одну разгульную пятигорскую ночь.

Дожидаться обеда полковник не стал, вновь спросил, зачем его пригласили. Пришлось Глебову в третий раз за утро рассказывать о том, что произошло вчера ночью подле верзилинского двора, близ тускло блестящей, кремнистой дороги.

Манзей не сразу вник в суть дела, недоверчиво переводил взгляд с одного на другого - уж не разыгрывают ли его со скуки эти желторотики? Никак не укладывалось в больной голове полковника, что из-за какой-то остроты можно вызвать друга на смертельный поединок.

- Врут они оба. Там у них за портьерой женщина прячется,- убежденно сказал он и допил третью кружку квасу.- Знаю,- погрозил он Бенкендорфу пальцем,- все вы с ума сходите по верзилинским "грациям". Нашли по ком. Был бы толк, а то одно жеманство.  Разве что Эмилия... Впрочем, вам лучше знать, кто по ком, кто с кем, кто в чем... - Потом, поразмыслив и, видимо, окончательно поверив, скосил красно-зеленые глаза на Глебова:

- А что? С Мартынова станется. Еще тот... упрямец!

Глебов обрадовался.

- Слава богу, хоть один согласился! Я же говорю -  зол как черт.  Собрал Лермонтову все грехи. Вот князь сам слышал,- обратился  конногвардеец за поддержкой к Васильчикову.

- Ваш Лермонтов тоже хорош, - остановил Глебова полковник. - Знаете, как его называют  в Пятигорске? Правильно называют.

 Но в то, что дело может дойти до прицельных выстрелов, он так и не поверил. Посоветовал никого больше, кроме Дорохова, в историю не посвящать, особенно Левушку Пушкина, иначе завтра же всех офицеров в полки выпишут.

- Меня первого, поэтому держите, друзья, языки за зубами. Не дай бог, в  Ставрополе прослышат о ваших забавах - никому не поздоровится. Время у вас есть. Как только Мартынов объявится, скажите ему и дайте мне знать. Я поговорю. Но только с ним. С Лермонтовым не стану. А вы - шерше ля фам. С нее начните. Не из "граций" ли? - он проницательно сощурился на Васильчикова.- Не сама ли Эмилия? Впрочем, неважно кто... Берите ее за... за что-нибудь весомое и ведите к Мартынову. Кто знает, может она в пять минут уладит. А ты прав, Миша, - серьезно обратился он к Глебову.- Я Мартынова знаю - позер и упрямец. Время есть, но мешкать нельзя, сегодня же прикройте этот азиатский базар... Спасибо, что выдернули. Эти слободские фифочки... на вине и фруктах... неугомонные... Ну, прямо  сирены одиссеевские! - удивленно возмутился он, тяжело поднимаясь на ноги. - Пойду-ка я, братцы, отлеживаться.

На уговоры посидеть еще, с грустью ответил:

- Были бы свободные деньги, посидел бы, взгрел бы кого-то за картишками, а так - чего рассиживать?

Через четверть часа взволнованный повар пригласил к столу. Гости поднялись и пошли в очередь мыть руки.

     Чтобы не дымить в комнатах, курить после обеда снова вышли в сад на облюбованное место. Чувствовалась уже некоторая усталость и от общих разговоров, и от долгого ожидания, хотелось уединения, тишины, покоя. Вместе с тем, каждый в какой-то мере ощущал себя, - хоть и по-разному,- сопричастником дела и считал себя уже обязанным участвовать в нем до полного завершения. Устраниться,  взвалив все неприятные хлопоты по примирению на одного Глебова, было бы не по-товарищески, довольно с  него ненужного и опасного секундантства.

Офицеры залегли в пересмятую траву разогретого сада, в легкие пестрые тени деревьев,  лениво переговариваясь, раскурили трубки.

Наступало время полдневного жара, всей его силы. Пряно пахли кусты азалии, жимолости, росших вдоль каменной ограды. Тонкий цветочный запах напаленного солнцем фруктового сада мешался с запахами хозяйского двора, сарайчика, с животным духом, слабо доходившим в сад от денников, в котором содержались кони постояльцев. Меж деревьев блеклыми звездочками трепетно перелетали бабочки, иногда садились на руки, на плечи, на выгоревшие офицерские сюртуки. Серыми искрами прядали из травы мелкие кузнечики. Тихий, монотонно-стеклянный звон цикад сливался с однообразным нытьем изумрудно-черных мух, навевал сонно-колдовские чары.

Затянутые дымным сиянием, мягко туманились раскаленные горы, гигантским амфитеатром уходившим в бледно-синее поднебесье. Светом, зноем, словно тончайшим дымом цвета александрита, была до краев налита огромная чаша, в которой сладостно томился, изнемогал Пятигорск со всем своим обширным предместьем.

В вялом разговоре о том, где кому служить, куда и когда выезжать, вновь невольно вспомнили последние военные события. Но теперь заговорили не о храбрости и воинственности своих и чужих, - на  этот раз и в суждениях, и в оценках, и даже в интонациях голосов откровенно звучало осуждение кавказской войны, ее неоправданной жестокости и бессмысленности.

Молодой Дмитриевский, которого недавно приняли в близкое окружение поэта, в сложном "дуэльном" разговоре деликатно помалкивал, опасаясь по незнанию поставить в неловкость кого-либо из друзей Лермонтова. Но сейчас, когда речь зашла о войне, молодой советник счел возможным весомо сказать и свое слово.

По его мнению, Россия никогда бы не вела эту кровопролитную войну, если бы могла беспрепятственно укреплять свои границы по Черноморью и Каспию. Не нужны ей ни эти горы, ни скудные земельные клочки между ними, ни сами горские племена, среди которых за века не родилось ни одной философской или научной мысли, только и того,  что громко известны варварскими обычаями. Что делать русскому человеку здесь, в мусульманском мире, среди враждебных его духу и вере народов? Какой русский крестьянин по своей воле оставит свою милую тихую родину и переселится жить в эти дикие,  от веку окровавленные,  дагестанско-чеченские горы? Разве что беглый каторжник либо вор-ушкуйник, которым заказано жить на родине. Да ведь и они  в сибирских лесах среди своих мужиков найдут укромное место. Иное дело - Ставрополье, Закубанье, где еще дружины Святослава свои курганы насыпали, где в степных просторах  душа и глаз отдыхают,- туда еще можно, но и там селятся лишь казаки, которым, где бы ни жить, лишь бы своя воля была. А то, что идут и идут на Кавказ, строят укрепления, вырубают леса, мостят дороги, берут приступом немирные аулы, которые десятилетие льют свою и чужую кровушку,- так то уже по грозному  царскому приказу. Ни единого выстрела из русского оружия не раздалось бы среди этих гор и ущелий, если бы русские войска свободно вышли на берега Черноморья, Каспия  и в Закавказье. Он, Дмитриевский, сгущает краски, но если и пожиже развести,- то же самое сказать можно. Да, война  с горцами страшна, жестока, но, надо признать, - вынуждена, следовательно, не бессмысленна. В силу неоспоримых обстоятельств Кавказ обречен быть покоренным русскими, какой бы крови  это им ни стоило. Прежде всего России требуется основательно укрепить свои южные границы по Черноморью, Каспию и в Крыму, иначе она их навсегда потеряет. Другая, не менее важная цель -  защитить две христианские страны - Грузию и Армению.

 Грузия - страна античной культуры, раннего христианства, святого места хранения хитона Господня, земля святой Нины, царицы Тамары, Давида-строителя и Шота Руставели. Но сколько горя перенесла она за свою многовековую историю! Тридцать девять раз Грузия подвергалась гибельным нашествиям и опустошительным разорениям. Византийцы, хазары, монголы, сарацины, лезгины, турки, персы - кто только не оставлял в ней по себе страшную память. Особенно персы: пятнадцать раз проносились они испепеляющим смерчем по грузинским землям. Персидский шах Джемал-Эдин только за один поход полностью разорил Тифлис и вырезал сто тысяч  жителей, а шах Аббас в Гереджийской пустыне в ночь на Пасху зарезал шесть тысяч монахов и более ста пятидесяти тысяч жителей увел в рабство. Триста лет Грузия умоляла Россию взять ее под свою защиту. Грузинский царь Александр Первый в прошении к Иоанну Третьему называл себя "меньшим холопом московского царя", Александр Второй бил "челом со все на-родом своим, чтобы единственный православный государь принял их в свое подданство, спас жизнь и душу", а Теймураз Первый целовал в Москве крест, то есть, Богом присягал на верность России.

Немало страшных трагедий пережила за века и Армения, чья история вообще восходит к библейским временам, к земным дням Авраама, Исаака, Ноя, причалившего свой ковчег к Арарату. Но и с тех же времен, с ветхозаветной жестокостью персы и турки всякий раз поступают с армянским народом:  половину - под нож, оставшихся - в рабство. Остается удивляться, как только эти страны вновь возрождаются.

России не нужны…

   А вот Персии, Турции и Англии, которая десятилетиями ведет необъявленную войну с Россией, нужно все - весь Северный Кав-каз от Черного до Каспийского морей, Крым, Закавказье. И самый лучший способ тайно воевать с Россией - это возмущать горские народы против русских войск. Снабжать их оружием,  деньгами, советниками, как это, не скрывая, делает Англия, и разжигать ненависть к "русским собакам" исламскими идеями пантюркизма, призывать к газавату, поощрять существующую во многих новороссийских портах работорговлю, что по сей день, не стесняясь, делают персы, арабы, турки...

Гости, довольные тем, что избавлены от необходимости самим о чем-нибудь говорить,  подбрасывали Дмитриевскому вопросы, лишь Васильчиков, который по долгу дипломатической службы  неплохо изучил историю Грузии, дополнил молодого советника,- рассказал о печальной участи Теймураза. Умер  грузинский царь в персидском плену, в тюрьме Астрабада. Его мать Кетеван зверски замучили. Двух сыновей оскопили, один сразу умер от кровотечения, другой выжил, но сошел с ума. Третьего сына персы зарубили в бою. Плененную дочь царя,  выданную по приказу шаха за перса, также умертвили. Одиннадцатилетнюю сестру царя, Елену, шах взял к себе в гарем, вторую дочь убили вместе с мужем. Так отомстили персы Теймуразу за то, что благодаря его усилиям, Грузия наконец-то обрела военное и экономическое покровительство России.

- Какая дикость! - не выдержал Бенкендорф.- При чем здесь семья, дети? Людоедство какое-то... Вот оно, - со значением напомнил он князю, - магометанство во всей красе!

- Да как сказать, - усмехнулся в ответ Васильчиков.- По-моему, дело не в религии. Все они здесь головорезы, словно вместо Бога, по всему Кавказу какое-то идолище правит. Что-то вроде лермонтовского Демона. Только не печальное, а необычайно кровожадное... А ты знаешь, что эти мирненькие, веселые грузины однажды сделали? Этот же Теймураз в отместку Шах-Аббасу за разгром Кахетии с помощью черкесов наголову разбил  пятнадцатитысячную шахскую армию,  по-нашему - корпус!- и отправил в Стамбул, своему временному союзнику и злейшему врагу шаха, турецкому султану Ахмеду в доказательство своей дружбы две с половиной тысячи отрубленных голов. Прими "бакшиш", магометанин, от христолюбивых  грузин! Это сколько же надо было рубить, на чем везти летом, в жару, там же вони было...

Бенкендорф брезгливо сплюнул, а Раевский, подумав, глубокомысленно изрек:

- Тогда это не идол. Это его провидение покарало.

- Провидение? - презрительно переспросил Васильчиков. - Двенадцать лет назад персы на куски разорвали русского посла Грибоедова - тоже провидение? А знаешь, что и наши солдатушки, бравы ребятушки этим же балуются - режут головы в доказательство, перенимают дикие замашки? -  и скучно добавил: - Впрочем, где их не режут, -  махнул рукой и поднялся  сказать слугам, чтобы свели напоить коней на Подкумок.   
                               
Когда ожидание стало тяготить, первым, под благовидным предлогом,  откланялся Бенкендорф, за ним стали подниматься остальные. Действительно, сколько можно ждать, да и дождутся ли. В это время пришел мартыновский Ермошка и сообщил, что его барина еще нет, а в комнате Раевского сидит Дорохов и дожидается хозяина.

Офицеры переглянулись. Знали, что разжалованный Дорохов не любит бывать в больших  офицерских собраниях, хотя знаки внимания ему оказывают на равных, если не больше. Сейчас было крайне интересно,  как на случившееся посмотрит известный храбрец и дуэлянт. Мнение Дорохова в этом случае имело решающее значение. Надо было идти к нему. Офицеры повеселели.

Появление приятелей таким числом удивило Дорохова.

- Вы как на именины,- улыбался он, поочередно пожимая руки.- По какому случаю?

Избавляя Глебова рассказывать по четвертому разу, Трубецкой несколькими фразами изложил суть дела. Многие предугадывали, как отнесется к этому известию Дорохов, и не ошиблись.

- Что-о? Мартынов? Лермонтова? Стреляться?- недоуменно спрашивал он, вынув трубочку изо рта, потом брезгливо  поморщился. - Какой вздор!

Однако по мере того, как ему рассказывали подробности ссоры и того, что за нею последовало, он насторожился. Изредка поглядывал на Глебова, чтобы  убедиться в точности.

- Давненько я не слыхивал о дуэлях, да еще на Кавказе,- на-смешливо сказал он,  улыбаясь каким-то своим мыслям. - Когда, говоришь? - уточнял он у конногвардейца подробности.- Так, так... А что Лермонтов? Угу, угу...- задумчиво пыхтел он своей носогрейкой и вновь умолкал, размышляя.

Своего мнения он  высказать не успел - в общем коридоре по-слышался громкий голос Мартынова. Шумок голосов мгновенно стих, в комнате Раевского наступила тишина. Все как завороженные, смотрели на полуоткрытую дверь.

Как ни ждали Мартынова, о котором столько говорили сегодня и думали, все же его появление явилось неожиданностью. В ином значении теперь предстал пред ними этот человек, иными глазами теперь смотрели на него.

Он поздоровался общим поклоном и сразу строго предупредил:

- Догадываюсь, господа, по какому поводу собрались. Но я дожидаться не могу. Можно, наконец, понять, что я не шучу и не отступлю от дуэли!

Свободного места сесть не было, Бенкендорф  с Дмитриевским поднялись с кровати, уступая место, но он остался у двери, лишь переменил позу и вольно положил руку на кинжал.

Первым напряженную тишину нарушил Дорохов.

- А кто же у вас будет секундантом?

Мартынов повел глазами по лицам приятелей. Кто-то уводил взгляд в сторону,  кто-то опускал глаза... Встретил он лишь взгляд Васильчикова. Что Мартынов мог прочесть в нем? Но что-то прочел, что-то понял.

- Я просил бы князя Васильчикова.

В комнате удивленно приподняли головы, и тут словно гром с ясного неба послышалось спокойно сказанное:

- Я согласен.

О Мартынове на какое-то время забыли, все с  удивлением уставились на Васильчикова. Дуэлянт театрально-сдержанно поклонился:

- Благодарю вас, князь!

 И тем же тоном обратился к Глебову:

- Поскольку вас, Михаил Павлович, пригласил Лермонтов, то, стало быть, вы теперь можете обговорить условия,- и бросил благодарный взгляд Васильчикову.

- Тогда нужны такие условия, - многозначительно предупредил дуэлянта Дорохов, попыхивая душистым дымком своей носогрейки, - против которых не допускались бы никакие возражения противников.

- Я согласен на любые, - пренебрежительно бросил в его сторону Мартынов, не удостоив даже взглядом. Синим огнем полыхнуло в дороховских глазах, но он тотчас скрыл их за клубочком дыма.

Здесь вмешался Трубецкой.

- Условия секунданты обговорят, условия - проще всего. Но давай, Николай Соломонович, поговорим откровенно, здесь лишних нет. Дело-то не стоит дуэли, согласись. Ты лучше нас знаешь Лермонтова, его характер, его язык. Да ведь и ты в долгу не оставался, - и тут же предупреждающе приподнял к Мартынову руки, заранее соглашаясь:

- Знаем, дорогой, знаем: шутка шутке - рознь. Мы, как никто, понимаем твою праведную обиду, негодование. И все же мы, - Трубецкой широко повел рукой по комнате, - твои друзья, искренне сочувствуя, взываем к твоему уму и сердцу: откажись. Стань выше его. Не бери греха на душу. Пусть Бог его судит.

Ничто не дрогнуло  в бледном, напряженно застывшем лице Мартынова. Он медленно прошел на середину комнаты.

- Я не ошибся - вы собрались уговаривать меня взять вызов обратно. Да вот незадача: положение таково, что, оказывается, меня вызвали.  Вот  свидетели, - поочередно указал он на Глебова и Васильчикова.- Я лишь вынуждено пригрозил дуэлью, он же мне посоветовал меньше говорить, но действовать, так как он от дуэлей никогда не отказывался. А сегодня Глебов,- во второй раз указал Мартынов на кон-ногвардейца, - получил совет от Лермонтова, где взять пистолеты и обговорить условия. Так кто кого вызывает?

Глебов тихо напомнил:

- Он сказал только, что готов исполнить твою волю. Если ты потребуешь извинения…

- А я не принимаю!- перебил его Мартынов.- Ни где угодно, ни в присутствии кого угодно. Он решил позабавиться мною? Выставить меня перед всем Пятигорском в самом смешном виде. Он ошибся. Я ему не Грушницкий. Поэтому ваши уговоры бесполезны. Только дуэль. Спасибо, Александр Илларионович,- поблагодарил он еще раз Васильчикова.- Простите, господа, я зашел только на минуту. Вечером буду дома. Думаю, к тому времени условия будут выработаны. Всего доброго!

Он вышел,  в комнате снова наступила тишина.

- Завтра, так завтра, - опустелым голосом согласился вслед ему Глебов.

Все ждали объяснений Васильчикова,- не дожидаясь вопросов, он заговорил:

- Нас, по-моему, приглашают стать участниками занимательного спектакля. А каждый спектакль хорош  именно финальной сценой, в которой-то и заключена вся соль пиесы. Надо помочь нашим актерам, уж коли они нас так настойчиво просят, а, Михаил Павлович?- С улыбкой окликнул он понурого Глебова. Конногвардеец печально посмотрел на князя, ничего не ответил.

- Но каков Мартынов!- тихо восхитился Раевский.- Как он...- поручик горделиво вскинул голову и, полуприкрыв глаза, надменно повел плечом.

- Хороший актер, - напомнил Васильчиков.

- А ты понимаешь, почему он такой храбрый?- спросил у поручика  Дорохов.- Потому, что ничем не рискует. Мы можем предполагать, как поступит у барьера Лермонтов. Он может дать сознательный промах или вообще  откажется от выстрела. Мы не знаем. Но знаем точно одно: в любом случае он в Мартынова стрелять не будет. У Лермонтова злой язык, но благородное сердце. Марать душу выстрелом в приятеля он не станет. Мартынов это отлично понимает, поэтому так решительно настаивает на дуэли.

- Но если Лермонтов не станет в него стрелять, значит, и Мар-тынов не станет, - попытался рассудить неискушенный в дуэльных делах поручик. - Зачем тогда вообще она нужна?

- Ничего это пока не значит, - терпеливо разъяснял Дорохов. - Дуэль, как я понял, нужна одному Мартынову. Будучи уверенным в своей безопасности, он может покуражиться перед нами, порисоваться  перед Пятигорском, может  повыпендриваться у барьера над Лермонтовым.

-  Каким образом? - недоуменно спросил молчавший до этого Дмитриевский.

-  Каким? - неопределенно пожал Дорохов  плечами. - Заставить, например, Лермонтова целиться,  вызвать на второй выстрел, вынудить стрелять, зная при этом, что пуля пройдет мимо, там есть штучки, а Мартынов... тоже штучка!

- Ну, Лермонтов не из тех, над кем можно покуражится, - хо-лодно напомнил Трубецкой, - тем более Мартынову.

- А это уже от условий зависит,  - возразил Дорохов. - Лермонтов может выстрелить на воздух только  после выстрела  Мартынова.

- Почему? - спросил Раевский и тут же спохватился: - Ах, да, отступление от дуэльных правил?

- Нет, и это пока не отступление, Лермонтов не может открыто показывать свое нежелание стрелять в противника, тем самым вынуждая того проявить жалость.

-  Ибо тогда выйдет, что Лермонтов проявляет трусость?

- Вот именно. Поэтому у Михаила один выход - дать сознательный промах, что он, скорее всего, и сделает.

- А Мартынов?- спросил Дмитриевский.

- А вот как поступит Мартынов, - продолжал спокойно разъяснять Дорохов, - мы даже предположить не можем.  От него чего угодно ожидать можно. Но это все мои догадки. В поединке многое зависит от секундантов, от условий, которые они установят.

- Тогда надо выработать такие условия, чтобы им впредь неповадно было водевили устраивать, - сердито сказал Трубецкой.

- Я к этому и клоню, - улыбнулся Васильчиков.

- Только на пистолетах, - продолжал Трубецкой,- на десяти шагах от барьера и на пятнадцати в обе стороны!

- И до трех раз, - подхватил Васильчиков.

Глебов не выдержал:

- Опомнитесь, господа! Такие условия не соответствуют тяже-сти оскорбления.

- Зато вдругорядь подумает, прежде чем друзей дурачить! -  резко ответил Трубецкой.

-  Из кухенрейторов, на десяти шагах - да ведь это верная смерть!- вскрикнул Глебов и вскочил с места.- Смерть, либо тяж-кое ранение... Нас же обвинят!

- А по-другому его не остановить, - живо ответил Васильчиков.
Трубецкой вдруг засмеялся.

- А что? Занятно будет посмотреть на него, - кивнул он на дверь, - когда узнает условия.

- Занятнее, думается, поглядеть на него уже у барьера, - зага-дочно сощурив глаза, тихо дополнил Бенкендорф.

- А вот чтобы поглядеть, его теперь не надо отговаривать, - сказал Трубецкой.- Мол, подумали над твоими словами, Николай Соломонович, и пришли к выводу: ты - прав, подобные оскорбления прощать нельзя. Стреляйся! А условия дуэли скрывать как можно дольше. Чтобы отступать было поздно. Пусть подрожит коленками  у барьера!

Дорохов высказал  сомнение:

- Проучить его не мешает. Ишь, какой немирной! Но и недооценивать  нельзя. В горячке от него всего ожидать можно. На десяти шагах? Ох, не  знаю, не знаю, - и задумчиво покачал головой. - А сказать откровенно, - говорил он, уминая большим пальцем табак в трубке,- то по мне лучше примирение,  нежели дуэль. Ничего там занятного не будет.

- Там вообще ничего не будет, - скучно сказал Васильчиков. - Догадки, предположения, условия... Не будет никакой дуэли. Примирятся они. Ну, какой из Мартынова  дуэлянт? Два раза в жизни стрелял из пистолета, и оба раза у него пистолеты рвали в руке. Ему на роду написано не брать оружие в руки. Только на сцену,  Каратыгину в партнеры!

- Нет, нет, - возразил Бенкендорф, обрадованный тем, что дело только что казавшееся угрожающе опасным,  приобретает фарсовый характер и наверняка закончится общей попойкой, - пусть, как говорится,  выяснят отношения до конца.

- Да ведь до начальства дойдет, чем бы ни кончилось, - хмуро напомнил Дорохов.-   Нам-то ничего, а у него неприятности будут, - указал он на умолкнувшего Глебова.- Мало вам моего примера?

То, что Дорохов в этой связи сказал только о Глебове,  присутствующим стало понятно, что Васильчикову, сыну  первого российского сенатора, ничего не грозит.

- Если молчать будем, так никто не узнает, - весело возразил Трубецкой.- Вы утверждаете, что дело  кончится пустым? Ну, а по пустому делу никто пустых рапортов писать не станет. Пусть наш Манзей-Одиссей до сентября  своих сирен спокойно слушает. Ну, а нам что остается?- серьезно перешел он к делу. - Уж коли нам дело поручено, откладывать нечего. Помнится, в деле с Барантом у Лермонтова секундантом был Столыпин? Думаю, будет у него и  на сей раз. Следовательно, у Лермонтова будет два секунданта. Так, Михаил Павлович? - окликнул он конногвардейца. - В таком случае, я составлю компанию Александру Илларионовичу.- тут Трубецкой галантно склонил голову в сторону приятно удивленному Васильчикову.- Чтобы уравнять наших дуэлянтов и в точности соблюсти правила, - такой же кивок Трубецкой отвесил и Дорохову.

               
                Ж Е Л Е З Н О В О Д С К

Рано утром пятнадцатого июля Катенька Быховец вместе со своей теткой Обыденной, в сопровождении конных Бенкендорфа, Пушкина и Дмитриевского выехала в Железноводск. Тетка ехала проведать родственницу, помещицу Прянишникову, пожить у нее дня два-три да принять по рекомендации врача Рожера несколько «железных» ванн. Майор Пушкин, будучи командиром Ставропольского казачьего полка, решил навестить своего сослуживца, только что ушедшего в отставку ротмистра этого же полка Иванцова, да тоже размяться верховой прогулкой. Чтобы не трястись по жаре в духоте коляски, выехали в шесть утра. Бенкендорф, гордый тайным и важным  поручением сообщить Лермонтову условия дуэли, всю дорогу отмалчивался. Ни словом не обмолвился  Пушкину и Дмитриевский. Оба они, посвященные в дело, молчали. В легком расположении духа был один Пушкин. На ходу, склонясь с седла, коротко переговаривался с дамами, обращал их внимание на тот или иной вид Пятигорья, удивительно хорошо открывавшийся в раннем свежем утре. На  пути остановились в Шотландке у мадам   Рошке. У нее долго не задерживались, дамы поправили туалеты, выпили по чашке кофе и отправились дальше. Бенкендорф, улучив момент, попросил хозяйку приготовить сегодня к пяти вечера все для дружеского застолья десятку офицеров. Хозяйка охотно согласилась, ей не впервой было устраивать в своей гостиничке ужины и для многолюдных компаний, и для влюбленных парочек, искавших уединения, чтобы не быть замеченными в Пя-тигорске.
На въезде в городишко, больше похожим на бестолково за-строенную казачью станичку, всадники откозыряли улыбающемуся в оконце коляски смуглому личику и разъехались. Пушкин свернул в проулок, где проживал отставной ротмистр. Дмитриевский и Бенкендорф проехали единственной улочкой к дому  писаря Карпова, у которого снимали по комнате Лермонтов и Столыпин.

Приехали вовремя: постояльцы уже купили билеты и собирались идти к ваннам. Пока лермонтовский дядька готовил гостям завтрак, Бенкендорф рассказал об условиях дуэли и о планах на сегодняшний день. Общую встречу противников и секундантов назначили в Шотландке на пять вечера. Если у немки не произойдет примирение, то к шести вечера выезжают на поединок. Уж там-то, на месте, где противники с пистолетами в руках сойдутся у барьера и тем самым проявят личную храбрость, ссора неизбежно закончится мировой, отметить которую отправятся к той же Рошке. На все это уйдет часа три, а к девяти вечера все возвращаются в Пятигорск, чтобы инкогнито побывать на балу у Голицына.
       -  Серьезные условия, - усмехнулся Лермонтов. - И он сразу согласился?

- Мне показалось, что он даже остался доволен, - ответил Бенкендорф. - Во всяком случае, возражений с его стороны не было, - торопливо добавил он из опаски говорить отсебятину в таком сложном деле,- поблагодарил, поклонился и вышел.

- Гляди, какой храбрый…  В шесть? А где?

-   У Машука, возле скалы, недалеко от дороги, есть там по-лянка, - сказал Бенкендорф, - и выстрелов не слышно, и колонка недалече.

- Это вам он, положим, ничего не говорил, - хмуро заметил Столыпин, - поблагодарил и вышел, как вы говорите. Но ведь с секундантами он, помимо условий, конечно же, обсуждал положение дела. Они же, посылая вас, наверное, поделились с вами подробностями этих разговоров. Не так ли? Неужели только дуэль?

- Ну, коли, поблагодарил, то надо полагать, только дуэль, - желчно отозвался Лермонтов.- Так, глядишь, самого Дорохова превзойдет. Ему бы еще стрелять научиться …

       -    Да как же ему не согласиться? – недовольно остановил лермонтовское ерничанье Столыпин, – ты же поставил его в без-выходное положение. Теперь он просто вынужден пойти на любые условия.

       -   Простите, но я ему в грудь  дулом пистолета не тыкал, - серьезно ответил Лермонтов. – Он сам себя поставил. Теперь мо-жет и рад бы отказаться, да … Ты знаешь, зачем они приехали? – спросил он Столыпина, указав кивком головы на Дмитриевского,- уговорить меня извиниться перед ним, с тем, чтобы он мог взять вызов обратно. Условия можно было передать запиской с моим Иваном, а не трястись в седле ни свет ни заря восемнадцать верст. Верно? – обратился он к гостям. – Вы за этим приехали?

     Бенкендорф неловко улыбнулся и подтвердил, что несмотря на то, что у них откровенного разговора с Мартыновым не было, все и прежде всего секунданты  уверены, что если Лермонтов примет какие-то шаги к примирению, то дело закончится без всякой дуэли, у фрау Рошке. Они же, собственно, прибыли лишь известить об условиях и часе поединка, чтобы Лермонтов мог как-то рассчитать время, подготовиться… Скоро сюда приедет Глебов и, как секундант, расскажет более подробно, с ним-то Мартынов, наверное, был более открове-нен…

- Я не ошибся, - с каким-то довольством сказал Лермонтов. – Ему нужны  мои извинения… Ты тоже  склонен, чтобы я извинился – и дело с концом? – весело окликнул он Столыпина.

- Ты и тут не ошибся, - сказал Столыпин и принялся разжигать короткую глиняную трубочку. – Не нравится мне вся эта история.

- Но в таком случае как буду выглядеть я? – спросил Лер-монтов. – Вы подумали обо мне? Мартынов меня вызвал, а я, испугавшись, тотчас же попросил у него прощения. Хохоту будет на всю армию.

- Мишель, а ведь ты и виноват, - выпустил дым Столыпин. – Ведь это ты его оскорбил, если быть точным, согласись. И дался тебе этот кинжал! – с досадой напомнил он другу.

- Да, виноват, - спокойно согласился Лермонтов. – И я не-пременно извинюсь перед ним, попрошу прощения. Но только после дуэли. Вы-то понимаете меня! Я ведь даже оказался в безвыходном положении.

     Его понимали. Действительно, чтобы, не ущемляя самолюбия, вывести обоих противников из тупикового положения, в котором они оказались, нужен был кто-то опытный, умный. Все невольно подумали о Дорохове.

         - Пушкин не знает? – спросил Лермонтов. – И не надо ему знать. Не то возьмется уладить и все испортит. А мне это теперь ни к чему. Послушаем Глебова, посмотрим на Мартынова. Одно скажу: я в него стрелять не стану. А как дальше спляшется – не будем загадывать. Право же, - улыбнулся ласково гостям, - стоило ехать столько верст.

     Бенкендорф, считал поручение выполненным, только теперь сказал, что они прибыли почетным эскортом и конной охраной у Катеньки Быховец. Лермонтов обрадовался.

- И сидят помалкивают! Ну, друзья мои, завтракайте без меня. Ванны пока не откладываются. Я ненадолго, - и пошел одеваться к выходу.

- Да ты дай ей прийти в себя после дороги, - крикнул вслед Столыпин.

- Ничего, мы с ней свои люди, - донеслось из спальни. – Вы располагайтесь, друзья, удобнее, до вечера времени много.

                *   *    *
- Вот, Михаил Юрьевич, вы просили навестить вас? Пяти дней не прошло, как я исполнила обещание, - с улыбкой сказала она, поднимаясь из-за столика и протягивая ему руки.

- Благодарю, друг мой, - растроганно ответил он, целуя мягкие душистые пальчики в простеньких перстеньках. – Надолго?

- К вечеру обратно, - сказала она, и удивилась, заметив разочарование в его лице.

- Но ведь и вы едете? На бал к Голицыну.

- С вами хоть к черту в зубы, не то, что к князю! – по- гусарски ответил он. – Как вы? Что нового? О чем судачит Пятигорск?

- Да что же там нового может быть за три дня? – удивлялась она его радостному волнению, тону его голоса. – О последнем  московском письме я вам говорила …

- Это кто к нам таким ранним гостем? Никак Михаил Юрьевич? – послышалось из другой комнаты, и к ним вышла тетушка Евдокия Григорьевна. – Конечно он, кому же еще… Вы Мишенька, тоже за «железом»? Ну, что здесь нового? Народу к ванной много? Билеты свободны?

Он понял, что поговорить ему здесь с Катенькой не дадут. Она накинула на плечи седую вязаную шаль и вышла с ним в не-дальнюю рощу.

 Медленно шли туманной, словно полной легкого дыма сол-нечной рощей, по ярко-пестрым теням бука, липы, карагочая; травянистыми тропами, в которых еще мокро краснела земля, под эмалевой голубизной в узловатых сучьях под головами.

Она тесно шла рядом, крепко опиралась ему на руку, так что он ощущал тепло ее полных  бедер, слышал запах ее густых каштановых волос, по-дорожному просто собранных под заколку – бандо.

Он то расспрашивал об общих, хотя и дальних родственниках, то вновь возвращался к пятигорскому обществу, возбужденно перескакивал с одного на другое, поглядывал на нее радостными глазами, радуясь и ею, и ее ответами.

- Да что с вами, Михаил Юрьевич? - удивленно приостано-вилась она. – Вы и вправду… словно мы год не виделись. Рады, что уехали из Пятигорска? Чем же он хуже этого улуса?

- Кроме того, что вы рядом со мной, мне радоваться нечему. Здесь дождусь почты – и в Хан-Шуру. Хорошо, если сразу в экспедицию, а то ведь и там сидеть сиднем, ждать у моря погоды… Конечно, радуюсь. Вы, душенька, словно ангел спустились с небес к осужденному узнику.

- Да полно вам, Мишенька, - улыбнулась она, - нынче на балу вокруг вас этих ангелов – роем будет. И далеко не все безгрешные! – лукаво добавила она.

- Мне, душа моя, сейчас все равно какие, - что уже падшие, что еще порхающие,  - отмахнулся он.

- Были бы женаты…

- Что бы это меняло?

- С отставкой проще – семья, дети… государь это ценит…

- Вот кем я себя не представляю, так это женихом. Вы представляете?

- Вполне – уже уверенно ответила она. – А что вам мешает? Невест мало?

- Расходы на свадьбу большие… Пока не выйду в отставку, ни о какой женитьбе не может быть  и речи. Оставить вдовой молодую женщину? Здесь, на Кавказе, не знаешь, откуда пулю ждать. У меня не так давно друг погиб, Володя Лихарев. Вот так же шли с ним после боя, разговаривали. Вдруг выстрел – и мой Володя падает замертво. Наповал! Вокруг одни наши, а вот нашелся же один дикарь, засел в кустах… Я долго потом думал: почему, почему он взял на прицел его, а не меня? Ведь ему все равно кого. Чуть сдвинул левее мушку – и моя голова не под брачным венцом, а под могильным  от… – И вдруг засмеялся: -  И вы представляете меня в брачном наряде?

- А что? – задорно засмеялась она, - представляю!

- А с кем?

- С  кем? – она приостановилась, серьезно вгляделась в его лицо и вдруг растерянно улыбнулась: - Не знаю… - но тотчас спохватилась: - Ну и что! Представляю, только скажите с кем. Еще каким хорошим семьянином будете, примерным отцом, вы не наговаривайте на себя! 

- Либо ... пьяницей…  Нет, душа моя, не видать мне скорой отставки. Государь на меня разгневан, я у него в черный кон  внесен. Великие княжны меня не любят…

- Да вам-то что за дело до княжон! – негодующе перебила она. – Знал бы папа – государь, что за амуры разводит его нена-глядная дочурка Машенька! Знал бы – непременно упек пожиз-ненно в монастырь!

- Ну, не нам ему об этом сообщать.

- А нашептывать дурно о ваших стихах папеньке на ушко можно?

- Бог с ними…

Некоторое время шли молча. Она, поминутно наклоняясь, будто бы выбирая места посуше, все тяжелее наваливалась на его руку, все теснее прижималась к нему теплым бедром и вдруг тихо спросила:

- От нее нет писем?

Он даже вздрогнул от удивления: насколько совпали их мысли об одной и той же женщине.

- Оказией весточку?..

- И этого нет. Да и не нужно. Прошлого не вернуть. Что я могу ей дать? – с болью спросил он. – Из меня даже мирного пьяницы не получится.

От света, обилия теней кружилась голова. В ботинках на высоких каблуках она неожиданно оступилась на засохшем копытном следе и едва не завалилась вместе со спутником в траву. От резкого движения ее тяжелые каштановые волосы выскользнули из-под небольшого ободка, обильно рассыпались по плечам. Он поднял блестящую вещицу, бережно отёр ее обшлагом сюртука и спрятал в карман.

- Нет, нет, Миша, верните, - попросила она, оправляя волосы под накинутой на голову шалью.

- Верну непременно. Сегодня на балу…  Послушайте, - таинственно заговорил он,- а зайдем ко мне на минутку… закусить.


 Она удивленно уставилась на него.

- Я вас очень прошу…

Но она уже справилась с собой.

- В таком виде? – и с улыбкой указала на свою голову.

- На минутку, - умоляюще попросил он.

- Что вы, Михаил Юрьевич, я и так загулялась. Петушки, наверное, заждались к завтраку. Увидят меня такой – что подумают? – И добавила, глядя в его лицо, еще более побледневшее в зеленом золоте чащи таким  тоном, что у него дрогнуло сердце,- у нас еще будет время… В Пятигорск вместе?

Всю обратную дорогу они говорили о предстоящем бале, знакомых, стараясь быть как можно проще.

               

                * * *
   
     В простеньком застолье, за общими разговорами незаметно пролетело время, а к полудню, жаркому, душному. приехал на мартыновских бегунцах Глебов, привез пистолеты – и кое в чем дополнил утренних гостей. Оказалось, что благостную картину примирения, которую они нарисовали, портила неожиданная для всех решимость Мартынова стреляться. Извинений от Лермонтова он теперь не принимает. Вообще, ведет себя вызывающе, стал еще более заносчив. Только дуэль. Уверения друзей в том, что это – очередная поза, и стоит противникам встретиться, посмотреть друг другу в глаза…

- А мне извинится, - негромко вставил Лермонтов, не спус-кавший с конногвардейца глаз.

- Это уж как тебе Бог на душу положит, - сухо ответил Гле-бов. – Мне думается – до дуэли извинений от тебя не будет? Или я ошибаюсь? – в последней надежде он вгляделся… 

- Не будет, - строго ответил Лермонтов.

Глебов неопределенно пожал плечом и закончил тем, что по убеждению друзей, дело может закончится еще в гостинице у фрау Рошке – в крайнем случае, формальным обменом выстрелами его не успокаивает, а поведение Мартынова его уже тревожит: вон они, пистолеты, кухенрейторы, второй номер, дальнобойные, с зарядами на выстрелы каждый...

- А вас, господа, это не тревожит? - обратился он ко всем, но при этом выделяя, обращаясь к Столыпину, как к человеку, имеющего мало-мальски власть над Лермонтовым.

- Ну почему не беспокоит? – сумрачно отозвался Столыпин. – Беспокоит… - и пояснил свое опасение. Он тоже уверен, что до прицельных выстрелов дело не дойдет. Но чем бы она не кончилась, слух об очередной дуэльной истории неизбежно дойдет до двора. И вот тогда уж точно Лермонтову не видать отставки.

- Что ж, как знаете, - отрешенно произнес Глебов. Он действительно уже устал убеждать приятелей в опасности ситуации. Он сказал все самому близкому человеку Лермонтова – Столыпину. Теперь все в руках Лермонтова. А он, как секундант, не может более настаивать, чтобы не расценили как струсившего …
            

* * *       

      Да, ему  мало-помалу стали надоедать не только пятигорские дамы, барышни, разбитные казачки  -  но и все,  местные , приез-жие. С каким-то, удивлявшим его самого нарастающим   равнодушием,  он стал воспринимать вообще все пятигорское «водяное общество»  с его столичной спесью, высокомерием, вельможным чванством – все это очень выпукло обозначалось здесь, в провинции, - с наигранными взглядами, позами, фразами, однообразными разговорами,  неотличимыми от сплетен. Все то, что называется светским поведением, правила которого обязательны для каждого, кто числил себя его полноправным членом. Да более  того:  угасал интерес к общению с друзьями, приятелями. Он по-прежнему участвовал в дружеских пирушках, попойках, на которых острил, забавлялся, веселя присутствующих, пил со всеми рюмка в рюмку, со всеми ездил в ресторацию, где легко садился за зеленый стол  «метнуть банчишко», легко проигрывал-выигрывал и, по общему мнению, был душой любой компании. Но вот былого горячего азарта, искреннего веселья до безудержного хохота уже не было. Друзья хотели видеть в нем привычного Лермонтова, весельчака, затейника,  щедротника  - он старался их не разочаровывать. Иногда в разгар шумной, веселой вечеринки им овладевала беспричинная грусть. Он не позволял ей долго властвовать над ним, гнал прочь, зная, что она неизбежно перерастет в долгую глухую тоску – чувство тяжелое, гнетущее, от которого ему будет уже не так-то просто избавиться.

     Тогда становилось неприятным все – всякие общества и общения, собрания и подписные вечера, и сам городок – маленький, душный и скучный, несмотря на многолюдье. Раздражали порой даже приятели  - празднословием, ресторацией, попойками,  найтаковскими номерами, но более всего в ту пору он раздражался на самого себя: на нескладную судьбу, характер, поведение, безвыходное положение со-сланного – на всю свою нескладную жизнь. В дальнейшей военной службе он не видел для себя ни призвания, ни роста и, следовательно, смысла. Служить дальше  -  это означало воевать. Если воевать, значит самому убивать, что было про-тивно его существу, или самому быть либо убитым, либо искале-ченным, а невозможность уйти в отставку усугубляла душевный разлад. Доходило до того, что он сам себя ненавидел и временами ловил себя на том, что ему иной раз легче разговаривать со слугами, чем  с приятелями. Когда доходило до душевного смятения, он, чтобы воспрянуть духом, сам организовывал  вечера, балы, верховые прогулки. Хлопоты, подготовка к увеселениям отвлекали. Занимаясь бальными затеями, незаметно увлекался и, войдя во вкус,  уже как прежде веселился, танцевал, вовсю любезничал, флиртовал с барышнями, забавлял друзей искрометными шутками, - был таким, каким его привыкли и хотели видеть. Но теперь и во время бала, в разгар веселья сердце на какое-то время схватывало чувство беспричинной грусти, светлой печали. День, другой он еще  находился под впечатлением бала, вечера, перебирая подробности, посмеивался  вместе с друзьями над участниками, над собой. Однако впечатление таяло, и вновь подкрадывалось знакомое чувство тоски, вновь окружение теряло для него интерес, какое-то значение. Теперь в балах, к еще большему своему удивлению, он тоже разочаровывался, они теряли для него свою прелесть. Он понимал, в чем  причина,  почему и чем томится его душа. Дело не в «водяном обществе», приятелях или в дальнейшей бессмысленности военной службы, не в какой-то душевной усталости либо, что еще хуже, опустошении. Он понимал себя так: это его душа освобождается от житейского хлама, очищается от мусора, готовя себе место для чего-то гораздо  важного, сложного, высокого. Да, с людьми все чаще становилось скучно, утомительно. Нет, нет, он не осуждает их,  ни в коей мере. Он не кривил душой, когда позавчера об этом говорил Надежде. Разве это их вина, что он умнее, острее чувствует мир. Ему дано… Одному дано, другому  - нет. Тщеславны, обидчивы,  непонимающие – да ведь не ему их осуждать.

Да, осуждать нельзя. Но высмеять, подшутить над пороком можно. Да, Бог их такими создал, но ведь Он и просил совершенствоваться, избавляться от дурного. И если человек не знает, что в нем дурного, от чего ему надо избавляться, - это еще полбеды. Беда, когда знает и не хочет.

Не хочешь? Тогда уж будь готов к насмешке, если не понимаешь дружеского совета…
 
       А к самому себе твои рассуждения применимы? Сам-то ты сознаешь свои недостатки?  Почему не исправляешь? То-то же…Скучно и глупо.

       Но есть  одна отрада,  великое спасенье  - остаться наедине с природой. Когда после очередного местного бала, либо вечера, или долгой дружеской пирушки на душе ничего, кроме тягостных мыслей о человеческих слабостях и глупости, пустоты и разочарования ничего не остается и исподволь овладевает гнетущее чувство горечи и злости, природа, как самый преданный и умный друг,  приходит на помощь.

    Чего лучше  - оседлать  Черкеса и умчаться прочь далеко от людей  в степь, там сойти с коня и надолго завалиться в травы, глядя в небо, откуда нескончаемо льется хрустальный звон жаворонка, стрекот кузнечиков, царственно кружат в голубом поднебесье степные коршуны. Каким же прекрасным предстает в те минуты мир, как легко и радостно дышится, сколько физических и душевных сил вскипает в нем среди степного простора, под голубыми небесами! Какие мысли, чувства переполняют в те минуты  душу, сердце, ум! Ах, как сладко и радостно жить в те минуты!

     Жить, каждой жилкой, каждым вздохом чувствовать движение природы, сливаться с ней, становиться ее частью, как давно она уже стала частью его души, сознания, сердца. С каким волнением встречает сердце раннее утро, особенно здесь, на  Кавказе, где так резко очерчены свет и тени, где остро чувствуется восхождение солнца, приход нового дня.  Где при постоянной опасности быть убитым, как нигде, понимается ценность всякой жизни и бессмысленности войны, где в полной мере чувствуется величие, грандиозность и большое, не-постижимое человеческим умом, но вместе с тем чувствование великого воплощения божьего замысла, и зарождения именно его здесь,- мира. В такие минуты уединения она не только безмолвно отвечает на его самые сокровенные чувства, но и сопереживает его состоянию души, его мыслям, незаметно вра-чует душевные раны. Часто и неожиданно создает такие картины в его воображении, что тотчас возникает словесное отображение и точное чувство, соответствующее этой картине, - тогда на лист бумаги ложатся лучшие строки, рождаются лучшие слова. Что за дивные картины возникают в воображении в ту пору!

      Как друг и помощник помогает, соответствует и природа тем мыслям, образам, художественным картинам, людям; образы сами возникают вдруг, теснятся, переполняют сердце, ум, душу с такой ясностью, что с ними, уже как с живыми, - общаешься. Уже надо, и приходится  разговаривать с ними, спорить, отвечать на вопросы, учить их, радоваться и удивляться, огорчаться их мыслям, поступкам, учиться у них и даже подчиняться им.


    Какая же все-таки страшная, эта нерасторжимая связь его с природой! С полями России,  с этим горным краем, с белыми ночами Петербурга и с золотыми, бесчисленными куполами кремлевских церквей, сияющих в московском  бирюзовом небе…

     Или молча, ласково и неотрывно смотрит на него тихими звездными очами небо. Что-то говорит грозами и бурями, ураганами, ропщет…

     Мягко разговаривает  натура теплотой и спокойствием летних дней или жаркими звездными очами, вот как сейчас, в сию минуту.

     Иногда  приходят уж совсем странные мысли: может, это светлые небесные силы разрешили покойной матери, за  недовысказанную при жизни любовь к сыну, -  помогать  ей ему сверху? Даже жутко и  восторженно-радостно  чувствовать эту связь.

      Невольно приходят мысли о своем будущем… Словно хочет  оно открыть ему нечто очень важное, сокровенное, - чтобы никто не подсмотрел, не подслушал,- только ему одному. Тогда дает ему точно знать, предчувствовать: скоро поднимется ветер, либо придавит мороз, придет гроза, наступит жара, либо установится, натянет ветром долгое ненастье. Странно, но природа, как живое существо, не терпит от него винного запаха. Стоит хоть немного выпить – и уже не те чувства, притупляются.

Так в неловкости за пьяного хозяина отворачиваются от него са-мые преданные животные – кони, собаки…

     Но еще более странное, что он стал замечать за собой какую-то власть над природой. В чем это выражается? Боже мой, ты дал такую любовь к твоему замыслу, что внутри иногда готово все разорваться от любви и от того, что невозможно маленькому человеческому сердцу выразить эту любовь! Высказать  восхищение, благодарность за великую радость от того, что Ты дал возможность понять, оценить и вместить  Тебя в себя, принять в свою душу.

     Да, сердце порой готово разорваться от сладкой и мучительной боли и радости даже когда, спешившись, сойдя  с  разгоряченного коня  и завалясь в траву, и видеть, как в траве ползает букашка, а подняв глаза к  высокому  небу, в его бездонную глубину, в райски-голубую, и знать,  что даже эта букашка, всползавшая по былинке, имеет такую же связь с этим небом.  И этот разгоряченный скачкой конь, что задорно и грозно-дружески косится на  валяющегося в траве хозяина, - и он тоже частица этого мира, частица великого божьего замысла. Он выводит в степь, заставляет седлать коня, вызывает на скачку, в степь, в горы – на простор, словно хочет  в желании открыть ему нечто очень важное, сокровенное, но так, чтоб никто не подсмотрел за ними, не подслушал. Только ему одному…
Боже, какая власть, какое единение! Как все живет в страш-ной, неразрывной связи и все вместе – присутствует, дышит в ка-ком-то  упорном, неистребимом желании, с какой-то непонятной целью. Для чего неразрывно, упрямо живет и будет он жить, умирая и вновь возрождаясь для продления этой жизни? Эта  букашка, и этот конь, и эти горы, долы, степи,  небо, - это все принадлежит ему и дано ему на радость, на мысли, для его сердца.

     Он, Лермонтов, их всех понимает, знает, что они думают, что чувствуют.Он знает, что каждая былинка, каждый громовой раскат – все едино в мире, все взаимосвязано самой страшной, непостижимой и нерасторжимой до скончания времен связью. Возникает даже страх: с таким обостренным чувством природы, с оголенными нервами, сознавать, ощущать страшную красоту и величие божьего мира – становится боязно за свое будущее.

    В эти минуты всем все прощаем – и глупость друзей, и клевету врагов, неверность, измену женщины  и даже этому недалекому Мартынову…

     И сразу становятся мелкими  люди,  страсти, которыми они живут, и ничтожность всей этой  «светской» жизни. Теперь он знает ей истинную цену.

     Ему дано? Хорошо, дано.

     И почему-то он глубоко убежден,  твердо знает, что то, что ему дано, нельзя открывать никому. Ни близкому другу, ни любимой женщине. Даже малейшая попытка заговорить об этом с кем-либо делает его объяснения  неловкими - речь становится бессвязной, странно-косноязычной до того, что он чувствует удивление, и настороженное, со стороны собеседника, непонимание. Словно кто-то закрывает уста и гасит желание поделиться этим пониманием. Да и с кем говорить об этом? С друзьями?  Им нужен остроумец, весельчак. И уж никак не Лермонтов со странными речами-откровениями.

       Те, с кем бы он мог поделиться,- далеко…

Даже с Монго.  Хмур, молчалив, меланхоличен. Стал уставать от верховой езды. А ведь ему скоро в полк. Женщины без ума от него, а он уходит, сторонится. Постоянно, как евнух, сторожит меня, чтобы я не переусердствовал…


                ЭМИЛИЯ

Бесцельно и грустно бродила по садику в тот день и Эмилия. Иногда останавливалась у того или иного деревца, рассеянно пробовала плод на вкус. Черешня недавно отошла, яблоки и груши еще наливались, а вот вишню пора было снимать.

Грустные мысли были связаны с балом, который по случаю своего дня рождения князь Голицын нынче вечером дает в Бота-ническом саду, точнее, с платьем, в котором она непременно должна быть на этом балу.

Как неудачно на этот раз выбрали белошвейку!  А уж как расхваливали! Нарукавные буфы по верху закошены. Мать и швея уверяют, что к вечеру платье поправят в лучшем виде, но ведь косит при полной шнуровке и корсет, а для ее удивительной талии это просто ужасно. Попробуй тут выглядеть на равных с наезжими франтихами, которых обшивают лучшие столичные модистки! Местные дамы остались довольны последним ставропольским завозом - розовый и голубой батист, шелк-канаус, мовь, тесьма, ленты, пражский стеклярус. Да что с того, попади он в руки неумехи!

Она тоже местная, однако сравнивать ее с плац-майоршами, регистраторшами, комендантшами и прочими из "благородных" - просто смешно, по меньшей мере. Матроны, вроде бы в приличном возрасте, а поди же ты! Кринолины, румяна, французские духи, модные журналы - и полнейшая безвкусица.

Своему тонкому вкусу она обязана породе. Немецкая, поль-ская кровь старинных родов течет, бьется в ее голубых жилах! И, разумеется,  должному воспитанию. Харьковский пансионат, отличный французский, манеры, а игру на рояле отмечают ценители музыки. И, конечно же, внешность. Но это уже врожденное, как говорится, от Бога.   При мысли о внешности она вновь грустно затуманилась. Все отмечают ее привлекательность, говорят о каком-то чудном обаянии, о тех же манерах. Роза Кавказа.. Ох уж эти льстецы-поэты! Младшие сестры завидуют... Ну, завидуют, положим, не ее красоте и светским манерам, скорее, успеху у мужчин.

Но по утрам, когда она, умывшись, садится к зеркалу, бесстрастное стекло отражает тонкие "гусиные лапки" у висков, чуть наметившиеся складочки у рта. Нет, маменька, это не "смешинки", это - возраст. От природы не скроешься за румянами-белилами, календари - не поэты, а стекло равнодушно-безжалостно. Чуть наметились, но сколько в них печали! Это что, ее будущее?

Нет, нет, довольно печалей. Она должна устроить свою жизнь обеспеченной. Замуж пора, пока может составить кому-нибудь партию. Дальше откладывать нельзя. Именно здесь, на водах.

В столицах своих на выданье предостаточно, там она просто затеряется среди девиц известных фамилий. Их даже здесь из-лишне много - везут отцы семейств с  раскормленными женами анемичных, худосочных  дочерей с одной лишь целью – выдать замуж, сбыть с рук.

В нынешний сезон холостых мужчин много, выбор есть, но поговаривают, что вот-вот придет приказ начальника штаба Корпуса, полковника Траскина, выслать всех офицеров  по своим полкам, оставить в госпитале только раненых.

Вскоре отгремит и этот сезон, отпляшут, отзвенят балы, разъедется офицерство - кто останется? Престарелое, высокомерное столичное общество, тупое, степенное купечество. Потом и они уедут, Что будет в этой серной сырости? Жалкие "парадные" вечера в ресторации Найтаки, сплетни, чванство жен местных чиновников, платья, которым тайком чинят горничные, а там зима, слякоть, пустота и злая, беспричинная тоска на долгие месяцы...

Хорошо бы за офицера со званием, достатком. Их сейчас много в Пятигорске, выбор есть, да вот серьезно увлечь нужного - трудно. Взять хотя бы тот круг офицеров, который наиболее близок к ее дому.

      Например, князь Трубецкой. Знаменитая русская фамилия, аристократ по рождению, принадлежит к высшему свету, сам император присутствовал на его нелепой свадьбе, а брат Александр Трубецкой - фаворит императрицы. Богат, как все аристократы. Но, надо признать, несколько странен в жизни. Дерзкими выходками разгневал императора, за что был разжалован, сослан на Кавказ. Все, конечно, поправимо. Шумные истории со временем прощаются, забываются, тем более, что о его храбрости в последнем деле с горцами вновь говорит весь Петербург, а его ранением серьезно обеспокоены во дворце. Да,  это была бы блестящая партия!

Однако, никак не поддается ее обаянию. Вежлив, светски лю-безен - и не более. До сих пор не может забыть свою бывшую жену - глупую, пошлую и развратную Катрин Пушкину, женитьба на которой ошеломила столицу? Усилить, как они выражаются, любовный натиск? Но где гарантия, что "неприятель" сдаст позиции? Или так напуган дурацкой женитьбой, что никакие атаки не помогут?

Глебов? Душка-офицер! Безумно храбр и вместе с тем мягок, добросердечен, друзья в нем души не чают за его дружелюбие и отзывчивость, готовность в любую минуту прийти на выручку. Прекрасный характер. Вот из кого получится добропорядочный семьянин, заботливый муж. Напрасно прекратил ухаживать за Надин, уступил Лисаневичу, у той пустышки еще ветер в голове... Ах, как хорош он  в приветливой белозубой улыбке под черными усами на чистом, розовом, словно у барышни, лице! Его-то увлечь можно. Жаль, молод. Впрочем, молодость не помешала ему иметь удивительный роман с женой самого Командующего. Но скоро-течный роман с чужой женой - это не долгая семейная жизнь, разница в возрасте неизбежно скажется...

Раевский? Бенкендорф? Ну, это совсем два  юных и глупень-ких мальчика, к тому же Раевский нищ, как Иов. Диков? Тоже юн и без ума  от Грушеньки,  и что только в ней нашел, впрочем, дай Бог им счастья...

Столыпин? Вот в ком чувствуется такая же порода. Какое спокойствие, выдержка, образованность, недюжинный ум! В каждой фразе, жесте, в поступках сквозит  учтивость, воспитание. Джентльмен до мозга костей. Уже не вельможное барство, но - подлинный аристократизм, какой русское дворянство, великосветское общество за последние столетья жадно впитало в себя , доведя его до совершенства. Богат, красив. Рафинированное лицо чисто европейского склада. Загляденье, до чего хорош собою. И по возрасту подходит.

Но уж как-то излишне выдержан, если не сказать, холоден. Меланхоличен, инфантилен и равнодушен до непонимания. Порой равнодушен до странностей. Нет мужского озорства, игривого нахальства, не говоря о мужской страсти. Но хорош. Партия была бы,: пожалуй, лучше Трубецкого.

Лермонтов? Упаси, Боже, только не он! На днях насовсем уезжает в полк. Слава тебе, Господи! В последнее время превратился просто в какого-то ненавистника. Слова не может сказать, чтобы не уколоть. Как он недавно ее назвал - Верзилия? Ах, Бог мой, как остроумно. Бурбонский юмор, острота,  место которой  в гадком порнографическом альбоме, который он заполняет скабрезными стишками да карикатурами на окружающих. Дошло до того, что его шуточки переходят в дерзкие оскорбления. А чего стоят его замечания о маленьком черкесском кинжальчике, которым она имела глупость похвастаться перед ним. "Таким кинжальчиком хорошо колоть детей"- ответил он с сардонической улыбочкой. Это низко и подло, господин Лермонтов, напоминать женщине о ее невзгодах, в которых она неповинна. Да, она вынуждена была прервать беременность от князя Барятинского. Такие же злые языки за  глаза называли его "мужиком". Однако князь поступил в высшей степени благородно - передал ей через Васеньку Инсарского пятьдесят тысяч рублей, целое состояние. Не "мужик" он, а настоящий благородный мужчина, без "французских любовей", которые нередко предлагают иные молодые, но немощные парадеры. Вы же, Лермонтов, лишь за то, что с вами перестали любезничать, озлобились до невозможности, мелко мстите эпиграммами, шпильками, несмотря на то, что каждый день столуетесь в моем доме.

Это вы, мужик, Лермонтов? Недаром ходят толки о вашем кучерском происхождении. Вот где она, ваша холопская кровь, сказывается,- даром, что поэт. Есть даже веселый слушок, что и вы импотент. Стихи ваши неплохие, однако книжицу вы вместо себя в постель не положите, там, простите, самому надо быть. Тем самым мужиком. На недавнем балу вовсю и напоказ увивались за Идой Пушкиной. Верно, хотели досадить? Поздно, Мишель, досадить ты мне уже не сможешь. Если и было что... нет, ничего не  было. Да и что может быть с таким  человеком? Его шуточки перешли в дерзкие оскорбления. Доиздевался, что князь Васильчиков не выдержал: "Пора, Мишеля, наконец,  поставить в рамки". А Мартынов вызвал на дуэль. Это  какое же надо иметь сердце, чтобы довести друга до поединка. "Ядовитая гадина",- так отзываются о нем на водах. Что ж, вполне точное и заслуженное определение вашей личности, Лермонтов!

Она вышла к низенькой каменной ограде, присела на горячую кладку. Со двора послышались голоса - мать распекала кого-то из прислуги. Господи, нашла время, до бала остались считанные часы, а с платьем еще столько работы.  Она  озабоченно поглядела на небо: не подвела бы погода - жарко, облачно, вот ни к чему эта жара, но может, бог даст, обойдется без дождя...

Кто там еще из военных? Арнольди? Незнатен, некрасив, не-богат, неумен. Вот, собственно весь выбор из ближнего круга. Он из дальнего не лучше. Опять же, все они уйдут в опасные экспедиции по Линии, где могут быть убиты. И кто она будет? "Вдова поручика?..." Нет. "Поручица Зюзякина,  в девичестве - Верзилина..." Славно!

Можно найти для забавы по медицинским рекомендациям, просто для развлечения... близость... но сколько можно в тряпочку, пора иметь своих детей, ставропольский врач утверждает, что ей нужно и можно рожать. Пока можно. Все-таки возраст, двадцать шесть лет. В Ставрополе есть человек, с которым она  имеет по приезде короткие встречи, но так редко - город маленький, ничего нельзя скрыть...

Конечно, можно выйти замуж за штатского, их  здесь много бывает, иные лучше всякого военного. Но тоже: много, а при-смотреться не к кому.

Князь Васильчиков? Ну-у, к этому совсем не подступиться. Холоден, высокомерен, замкнут и непомерно чванлив. С большими претензиями на карьеру. Еще бы! Князь, фамилия. Отец - государственный муж, сенатор, правая рука у государя. И - скучен. Не танцует, не флиртует, не ухаживает. Скучен и холоден, видимо, и в постели. Хуже Столыпина. Нет, не надо. Хотя - неплохо бы и за него.

Кто еще? Недавно на водах появился  Михаил Дмитриевский, молодой советник и говорят, с неплохими перспективами, но опять, по слухам, совсем с ума сошел от чьих-то "карих очей" и якшается со ссыльными декабристами...

Мартынов? Вот, пожалуй, самая подходящая партия. Майор, хоть и в отставке. Не ахти звание, но все же. Со временем, когда страсти по его увольнению улягутся, вновь может поступить на службу. Правда, ходит глухой толк, будто трусоват в деле и нечист на руку в карточной игре. Она не верит. За каких-то пять лет службы - майорское звание, орден святые Анны, двадцать семь благодарностей по службе - и трусоват?  Злословите, господа офицеры? Намекают, что уволен со службы за амурную историю с женой полкового командира. Ну и что? Чтобы у такого красивого  и холостого мужчины не было романа? Странно, если бы не  было. С женой товарища, командира... Да что тут такого? У Глебова роман с женой самого Командующего, а поди-ка, - уважают, в мужскую доблесть возвели. Завидуете, господа офицеры? Не за ваши ли языки Мартынов поплатился службой? Да Бог с ними, со слу-хами... Зато какой красавец! С таким-то за счастье показаться в столице, быть принятой в любом обществе. Богат, музицирует, даже что-то пишет...

Но тоже - человек со странностями. Почему ты до сих пор здесь, Мартынов? Говоришь, ждешь  документы из полка об от-ставке? С апреля месяца? Да тебе их могут переслать куда угодно,  куда скажешь. Тоже ищешь партию? Здесь, на водах? Тогда ты действительно глуп. Тебя, с твоей внешностью и богатством мигом приберут к рукам самые видные девицы лучших русских фамилий, вместе с твоим дурацким кинжалом, папахой и по-татарски обритой головой. Или хочешь как можно быстрее восстановиться по службе? Скоро не получится, да и зачем тебе? До генерала, как ты мечтал, не дослужишься, а под-вергать себя риску быть убитому каким-нибудь чеченцем  в стычке - глупо. Не надо тебе больше служить. От твоих имений такие доходы, что и без военного пенсиона  вполне хватит на безбедное существование. Чего ждешь, в таком случае, чего выжидаешь? А я бы тебе не отказала. Давай, мон ами, смелее, довольно слов и поз. Намеки тебе сделаны уже до неприличия прозрачны, я готова, не откажу.  Или тебе  нравится  рыжая  Надин?  Тогда другое дело: молодая, привлекательная.  То-то все с ней воркуешь. Да ведь и с ней у тебя одни слова да позы. Надин секретов хранить не умеет.

На дуэль вызвал Лермонтова. Конечно, тебя можно понять, злюка Лермонтов затравил тебя, как зверя... Нынче утром к ней приходили озабоченные офицеры с просьбой отговорить от дуэли противников.

Она вначале не поверила.

- Да было бы что новое, а то избитая острота, Мартынову давно привыкнуть пора, - недоумевала она, убедившись, что это не розыгрыш, которым молодые офицеры решили позабавиться среди пятигорского безделья. - Лермонтов сразу мне сказал, что завтра они снова будут добрыми друзьями.

Но дело оказалось серьезнее. Мартынов решительно настроен стреляться. Никакие уговоры друзей не могут разубедить его. Поэтому они пришли к ней, как к последнему способу примирить двух недавних приятелей.

- Поговорите с Лермонтовым, - просил Васильчиков.- От своего имени. Пусть извинится. Он сам знает, как уладить. Важно будет, что об этом вы попросите, - многозначительно налег князь на "вы".

- Я? Поговорить с Лермонтовым? О чем? Ах, да... Но вы же знаете, господа, как трудно с ним разговаривать. Он просто несносен!

- Вы, именно вы,- проникновенно сказал Глебов. - Вас он по-слушает, - и молодой офицер заалел лицом. К нему на помощь пришел Васильчиков.

- Тем более, что вы, - он доверительно понизил голос, - являетесь причиной.

- Господи, я-то при чем? - сделала она в ответ изумленные глаза, уже сама чувствуя свою роль, свое значение в этой истории. - Они оба для меня равны, как и все вы, - переводила она взгляд с одного на другого, -  фу,  какие глупости вы говорите! А где он?

Ей сказали, что Лермонтов вчера утром  уехал в Железно-водск. Это недалеко, можно прямо сейчас съездить. Или  дождаться его из Железноводска  в Шотландке, что в семи верстах от Пятигорска,  это совсем рядом..  Там  у них намечена  встреча перед дуэлью.

- И верхом, верхом! - радостно загорелся Глебов, не сводя с нее восхищенных глаз. - Отличная прогулка! Вы же прекрасная наездница! Я захвачу ружье, вы как-то просили...

- Уехал? - разочарованно переспросила она и задумалась. Ее воображению тотчас представилось, как это может выглядеть впоследствии в рассказах: она в черкесском костюме, в окружении молодых  офицеров бешено скачет среди опасных гор, по каменистым дорогам,  иногда по сторонам слышны выстрелы немирных горцев, гибельный крик абреков. Она не обращает внимания - скачет, чтобы предотвратить смертельный поединок, спасти одному из них жизнь, а может и обоим: ведь всем известно, что два недавних друга стреляются из-за нее. Но тут вспомнила о нынешнем бале, недошитом платье, о том, как утомит ее верховая прогулка, отразится, на внешности, и ее усталость сразу заметят на балу.

-Уехал, - задумчиво повторила она и отказала: -  Боюсь, господа, что мое вмешательство лишь испортит дело. Кто-то из них истолкует  знаком предпочтения. А у меня, признаться, нет оснований. -  И оживилась: -  Не лучше ли вам попросить маман? К ее просьбе они больше прислушаются. Она с ними по-матерински поговорит...

- Но поссорились они не из-за маман, - грубовато ответил Глебов и, смягчая сказанное, добавил: - Ваши убежденья, ваши слова гораздо важнее для них. Предпочтение? Так проявите предпочтение явно, чтобы им стало понятно кому!

- Неужели все так серьезно? - перебила она, догадавшись, к чему клонит конногвардеец. - Мне думается, обойдется без дуэли.

- Мартынов просто взбешен, - возразил Глебов. - Непременно хочет стреляться.

- Это все его язык, - задумчиво сказала она.- Ведь я его не раз предупреждала: Михаил Юрьевич, нельзя же так... А что если прибегнуть к властям, поговорить с Безобразовым?

- Эмилия, дорогая, - проникновенно заговорил Глебов, - это будет доносительством с нашей стороны. По правилам офицер-ской чести.... Кстати, мы все условились молчать, поэтому и вас просим никому не говорить о нашем разговоре.

- Хорошо, - согласился Васильчиков.- Лермонтова нет, но не могли бы вы поговорить с Мартыновым? Он здесь. Хотите, мы пошлем за ним?

- О чем?- живо спросила она, - Ведь это он вызвал Лермонтова? Правильно ли я поняла? Но в таком случае не все так просто, как вы говорите, - улыбнулась она обворожительной улыбкой, - по вашим словам, я должна просить Мартынова взять вызов обратно? Он ни за что не пойдет на это.  Прибегаете к помощи слабой женщины? Хуже, чем доносительство. Нет? Я плохо разбираюсь... Что, по-вашему, я должна сказать Мартынову?

- Да так и скажите: Николай, вы меня пугаете этой дуэлью, - подсказывал Васильчиков.- Вдруг вас ранят или того хуже - убьют...

- Пугаюсь? - усмехнулась она. - Слово "пугаться" опасно говорить Мартынову.

- Найдите другие, - уверенно продолжал Васильчиков. - Вы знаете: как  и что сказать, чтобы не обидеть.

- А что же Столыпин? - перебила она. - Уехал с Лермонтовым? Вот как! Его это не обеспокоило? Ну, хорошо, пусть приходит. Я, правда, далека от мысли, что мои слова возымут действие...

Офицеры сухо откланялись.

Она сдержала слово: на расспросы матери и сестер, о чем это она заговорщицки беседовала с ними и почему они приходили такие хмурые, ответила, что пятигорские офицеры раздосадованы скорым приказом Траскина разъехаться по своим полкам. Всем, кто без уважительной причине находится в Пятигорске.

Мартынова до сих пор нет. Он и не придет. Что ж, его можно понять. Сколько можно безнаказанно потешаться.

Небо помалу мутнело, облака таяли, превращались в поволоку, горы туманились. Ветер стих  и казалось, что стало еще  жарче.

Ей еще в разговоре с офицерами стало ясно, что не надо никого отговаривать от дуэли. Пусть стреляются. Да, она признает, что  истинной причиной ссоры отчасти является она. Недаром офицеры пришли не к  сестрам, а к ней, даже у матери не пожелали попросить совета, помощи. Несомненно, о дуэли узнают не только здесь, в Пятигорске и Ставрополе, наверняка станет известно в столице. На устах будет ее имя - Розы Кавказа. Из-за нее стрелялись. Один - первый красавец на Линии, второй - известный поэт. Это так романтично! Пусть стреляются. Но с чего  началось? И она вновь стала припоминать подробности воскресного вечера...

               
                Б     А    Л  -  II

      Эмилия ни на минуту не упускала из своего внимания Лер-монтова и Пушкина, - в любую минуту от них следовало ожидать веселой, но, чаще всего, дерзкой выходки. Не было ни одного вечера, чтобы эти два молодца  не отпустили бы остроты, да такой, что на следующий день ее с удовольствием повторял весь Пятигорск; порой они просто безжалостны в своих шутках, а ведь так и до скандала недалеко.

       Когда  Пушкин один  –  одно удовольствие  общаться с ним. Деликатен, любезен, с ним всегда приятно и весело. Она,  слушая его, просто отдыхала душой -  так удивительно напоминал он своего старшего брата, Александра, о котором  у нее в сердце хранились самые нежные воспоминания. Роза Кавказа – ведь это он так ее назвал…

     Но стоит появиться Лермонтову, и Пушкин мгновенно меня-ется, разумеется,  - в худшую сторону. Ей иногда кажется, что во Льва вселяется какой-то бесенок, которого Лермонтов приносит с собой в табакерке. Однако, надо признать, что общаться  с ними  хоть   и опасно, но чертовски интересно. Их шутки всегда  сверкают умом, тонким юмором, поразительной наблюдательностью, а когда  они оба  в добром расположении духа,  - полны редкого добросердечия. Вот, например, на прошлом вечере  не обошли они  своим вниманием  Михаила Глебова. Из-за ранения в ключицу конногвардеец держал руку на перевязи; он не играл на рояле, не танцевал, хотя не пропускал ни одного вечера и принимал  в них самое живое участие. Друзья ценили его за воинскую отвагу, отзывчивость, за веселый и добрый нрав. Девиц он привлекал своей внешностью, белозубой улыбкой, а более всего тем, что тяжелая рана не мешала ему продолжать роман с женой самого корпусного командира. Любопытство к чужим любовным связям  занимало пятигорских дам не менее собственной внешности.

     Прошлый вечер  проходил на редкость в  доброжелательной обстановке. Пересыпали  любезности беззлобными шуточками, светски пикировались. Глебов больше молчал или мило отнекивался, по-детски улыбаясь на каждое приветное к нему слово. Пушкин глянул на него раз, другой и вышел. Через недолгое время выглянул, окликнул к себе Лермонтова и показал ему исписанный лист. Лермонтов прочел, улыбнулся, молча заменил одно слово, отдал Пушкину и вернулся в залу, продолжил общий разговор с Бенкендорфом и  Грушенькой.

      Пушкин, чуть позже войдя за ним, остановился  посредине залы -  строгий, суровый.

     -  Господа! Прошу внимания! Только что получено важное сообщение. Государственного  значения! Секретное. Только для посвященных.

     Присутствующие насторожились. Удивленно опустила на колени вязанье хозяйка,  воинственно выпрямился и застыл Зельмиц.  Пушкин выждал время, медленно поднес листок к глазам и, чеканя каждую фразу,  стал читать:

                Храбрый корнет ранен в ключицу.
                Все опечалены, все без надежды.
                Как же плясать с ним и как веселиться?
                Он не танцует, он не играет,
                За местными барышнями не волочится.
                Но, милые дамы, возродите надежды!
                Чего вы хотите, добьетесь вы сами:
                Как только уснете, закрыв свои вежды,
                Вам храбрый корнет фривольно приснится.

        Все с первой же строки поняли, о ком идет речь, заулыба-лись, а когда Пушкин опустил руку, благосклонно зааплодировали двум шутникам. Глебов густо покраснел и, радостно улыбаясь, взмолился:

    - Лев Сергеевич! Миша! Прошу… дайте мне!

      Пушкин, актерствуя, царственным жестом протянул ему листок. Конногвардеец бережно свернул его в четверик, спрятал в нагрудный карман…

       Вот и сегодня оба они сошлись у ломберного столика, о чем-то негромко переговариваются. Надо ждать  чего-нибудь непредвиденного, без этого они не могут…

        После легкой  полечки  Раевский сразу  заиграл кадриль. В танец пошли все те же пары, а когда  и  она  закончилась, пианист дал им передохнуть несколько минут.    
               
       Лермонтов, улучив момент, когда Эмилия  после танца по-шла через залу к двери, перехватил ее у самого порога.

       -  Эмилия Александровна,- ласково обратился он,- смею ли я рассчитывать на танец?

       Она молча покачала головой и, не поднимая глаз, хотела пройти мимо. Он мягко заступил ей дорогу.

        -  Я вас  очень прошу.

Она подняла на него холодный взгляд.

         - Я не хочу танцевать с вами.

         - За что такая немилость? Чем я провинился на сей раз?

         -  Вы слишком далеко заходите в своих шутках, Михаил Юрьевич!- резко ответила она.- Пора бы и опомниться!

         - Если я и теряю голову, то лишь в вашем присутствии.  Поэтому будьте снисходительны:  один танец.

         -  Однако! Просите танец, а между тем не оставляете своих колкостей!

         -  Колкости? Безобидные шутки вы находите колкостями?

         - Я мягко выразилась. Оскорбительные дерзости – это будет точнее. Вы недобрый человек. Злой и мстительный…

         - «Будь я мужчиной,- улыбаясь, перебил  он, напомнив  ее  слова,  - я бы не вызывала вас на дуэль, а просто убила бы из-за угла!»

         - Да, так бы и поступила!

         -  И прожили бы жизнь непрощенным убийцей?  Меня уп-рекаете, а сами? Но даже если вы меня убьете, леди Макбет из вас не получится. Однако какие страсти на ночь! Не подслушал бы нас кто! В отличие от вас, я кроток, как лафонтенский голубь. А если вы отдадите мне один танец…

         - Вы – скопище самых нехороших  человеческих качеств. Все в себя собрали… Позвольте пройти! А что до танца, то здесь для вас и без меня достаточно! –  Она  решительно шагнула вперед, и он невольно посторонился.

        В свете и тепле горевших по всей зале свечей, в кухонном запахе, слабо тянувшем из буфетной,  в тесноте танцующих,  вскоре почувствовалась духота разогретого за день дома.

       На мгновенье присев в изящном книксене перед Трубецким после танца, Надежда быстро прошла через зал к окну, настежь распахнула оконные створки в чернеющий сад, чуть подалась вслед им и, унимая  бальное волнение, несколько раз глубоко вздохнула вечерней садовой свежестью. Отдышавшись, боком присела на узкий подоконник, стала смотреть в залу на танцующие пары с таким выражением на миловидном личике, такими удивленно-радостными глазами, словно только что их впервые всех вместе увидела.

       Легко и радостно было у нее и на душе. Она имеет несо-мненный успех! Неделю назад, на балу, который столь чудесно устроил Лермонтов с друзьями в диановском гроте, она впервые почувствовала, что выходит в число первых красавиц Ставрополья. От желающих пройтись с нею в танце отбою не было. Сколько обольстительных  комплиментов, сколько волнующе новых, радостно пугающих слов она выслушала,- таких, что долго не могла понять, отчего то прыгает, то замирает сердце и кружится голова: то ли от беспрерывных танцев, то ли от бесовски обольщающих  признаний.

      Да что слова! Сказать можно, что угодно, а вот сколько заинтересованных, удивленно-восхищенных мужских взглядов она перехватила, сколько любопытных и откровенно завистливых женских заметила! А ведь она еще совсем молода, это ее первые вечера и балы. И уже чисто женским наитием  предугадывала, что нынешнее внимание к ней – это лишь начало предстоящего большого успеха в ее дальнейшей жизни… Как-то будет послезавтра  на балу у Голицына!

      К ней подошел Лермонтов.

       - Осторожнее, Надежда Петровна,  воздух уже ночной, сы-рой. Для барышни – хуже, чем мороженое. Застудите горлышко – как признаетесь в любви? Шепотом? Вдруг он не расслышит.

       - Кто? - изумилась она и тут же, приложив тыльную сторону ладони к пылающей щеке, тихо засмеялась своей оплошности,  - никак не привыкну к вашим шуткам… Вы, наверное, завтра уезжаете? Куда?

        - Пока в Железноводск.

        - А оттуда сразу в полк?- живо интересовалась она.- А как же бал? Вы будете  на балу?

        - В полк – дней через десять. А на балу, если буду, то лишь ради  вас. Видите, как я ношусь:  утром в Железноводск,  вечером – сюда, к вам. Скажу откровенно: более всего мне будет грустно расставаться с вами.

       - Со мной ли?- лукаво улыбнулась она.

        - С вами,- спокойно и просто  подтвердил он. – Не знаю почему, но только с вами  мне легко  разговаривать. Вы вправе не верить, но это так.

        Он  сказал правду. В последнее время он заметил, что теряет интерес к дамам и девицам пятигорского общества – и к местным, и  к приезжим, к какому бы кругу они не принадлежали.  Еще ему  нравилось просто бывать среди них – разговаривать, острить и даже, втайне забавляясь,  уверять  некоторых в любовных чувствах – «полировать кровь», как выражается приятель, полковник Манзей. В удовольствие было ощущать в себе и мужскую бодрость, силу, остроту ума, всегдашнюю готовность  к неожиданной, как это бывает  в жизни, короткой любовной встрече…  Но в то же время ему уже надоедало однообразие разговоров,  провинциальное жеманство местных барышень, полупрезрительная, напыщенно-наигранная чопорность приезжих дам «большого света», с их  смешными попытками выглядеть здесь значимее, умнее,  женственнее…

        Из дамского «цветника» в верзилинском доме ему действительно легко было общаться с Надеждой. Не потому, что она, взрослея, уже не уступала привлекательностью старшей сестре, - в этой прелестной девчушке еще много оставалось юного, простосердечного, еще смешны  были, порой, и тем милы,  ее суждения, которые она высказывала с видом опытной дамы.

        С душевной отрадой он воспринимал  ее свежесть, юную чистоту – за одно  это он прощал ей те наивные глупости,  которые  частенько срывались с ее уст. В конце концов, иногда думалось ему, и ее испортит «общество»,- своими неукоснительными правилами и законами, лживостью, нелепыми условностями – всем тем, чем оно портит всякую молодую жизнь, вступавшую в него.  Но это будет чуть позже, а пока…

        -   Вам оттого легко, что вы забавляетесь со мной, как с ребенком, не так ли?

        -    Какой вы ребенок – шестнадцать лет, женихи роем…

        -    Тогда зачем же вы шутите со мной? Да, я еще молода, многое не понимаю…

        -    Это пройдет со временем…

- … а вы пользуетесь этим и постоянно разыгрываете меня. Я
не понимаю, где ваши шутки переходят в правду… Ой, светлячок! - весело вскрикнула она и быстро взмахнула рукой, пытаясь поймать в кулачок огнисто зеленую искорку, райски чудесно и медленно вплывавшую из темноты распахнутого окна в ярко освещеный зал.

       -  Да, да, я и сам замечаю, виноват…

        -  Сестры тоже в недоумении. Вы такой талантливый, ум-ный,  а нас почему-то обижаете. Вот вы скоро уедете в полк, - продолжала она, блестя глазами, -  там бои, награды… Алексей Дмитриевич говорил, что вы хотите уйти в отставку? Ну вот… Вернетесь в Петербург… или в Москву? А мы останемся здесь… Но это не значит, что с нами можно как с детьми! Мы ведь не делаем вам ничего дурного… Вы не сердитесь за мой тон?

         - Нисколько…

         - Но отчего вы такой? Маман уверяет: вы добрый, умный. Она у нас тоже добрая и умная, она людей понимает… Это вы нарошно? Неужто  вам так скушно с нами?

       Над  горами медленно взошла и невысоко встала полная луна, светло и таинственно озарила их вершины, дивно проступившие на глубокой бирюзе бездонного неба. Ночь наступала тихой, спокойной…  Она стояла боком к распахнутому окну. Слева ее лицо освещал лунный свет – бледно-голубой, русалочий, справа – живой, теплый от  свечей, и в этом причудливом смешении света неуловимо менялось выражение ее лица; но как бы оно не менялось, во всяком выражении она теперь казалась старше, умнее  -  совсем взрослая женщина стояла рядом с ним!

        - Я вас очень хорошо понимаю, простите меня, Наденька,  - отстраненно сказал он, заглядевшись на нее, на чудный блеск ее глаз, на мерцание сережек среди темных локон,  еврейскими пейсами  свисавшими вдоль щек… И вдруг на мгновение испу-ганно замер: в этом неверном свете вдруг мелькнуло выражение, радостной болью напомнившее другую женщину…

           -  Меня понять гораздо легче, нежели вас, -  довольно  улыбнулась она, приняв его состояние на свой счет.

           -   Спасибо и на этом. Наши обиды оттого, что мы не по-нимаем друг друга. Я ведь и сам часто злюсь на себя: зачем так сказал, зачем понапрасну обидел. Люди есть люди. Кто-то лучше, кто-то хуже. Коли их такими создал Бог,- то, верно, что ему нужны разные. А если Ему нужны,  то какое я имею право  их судить и высмеивать? Кто я такой? Я нисколько не лучше других,  во многом  хуже, напрасно вы относите многое к поэзии,- это совсем другое…- Он провел рукой по лбу, странно улыбнулся, - не знаю, кто мной в ту минуту движет. Сам о себе создаю дурное мнение. Каюсь и прошу прощения. Да ведь порой трудно удержаться… Но Бог с ними, с людьми. Вы видите, насколько я откровенен с вами, простите меня…

               - Бог простит, - тоном маменьки отозвалась она.  – Так что вы там за собой замечаете? - спросила  она, стараясь быть внимательной, - как разыгрываете, подтруниваете надо мной, словно над девочкой?

               -  Да что вы все – девочка, девочка, - досадливо улыб-нулся он. – Вам замуж пора.

               -  Вот это и обидно!

               -  Замуж обидно?

               -  Вот, пожалуйста! Вот такой вы всегда… Обидно за ваше…- и запнулась на мгновенье, перехватив взгляд ревнующей сестрицы, -  за ваше отношение. Вы просто…

                -  Мне вдвойне, - остановил он ее. - Ведь и вы, Наденька, вместе со всеми приписываете мне то,  в чем я ни сном ни духом. Разве я не знаю, что обо мне говорят?

                -   А чтобы вы хотели?  - искренне удивилась она. - Вам платят той же монетой. Эмилия отказала вам в танце? Поделом! Вы ее довели. Она недавно плакала от вас. Вы все разошлись по домам, а она всю ночь рюмзала,  утром встала во-от с такими глазами! - и укоризненно качнула головой, локонами, сверкнула сережками.

         -   И перед ней, оказывается, виноват…

          -   Так переменитесь! – пылко воскликнула она. - Что вам стоит?  С вашим умом и талантом! Но вы не хотите, вам, как сказала Эмили, в удовольствие  насмешничать. Верно?

          -   Догадываюсь, о чем еще она  обо мне наговорила…

          -   Но вы сами виноваты! Только что признались: зачем обижаю, зачем сержу, - говорила она, а сама уже нетерпеливо выглядывала из-за его плеча в залу, где кавалеры приглашали дам на очередной танец.

          Неожиданно, словно прохладой из распахнутого окна, венуло по сердцу, мгновенно исчезло и очарование бесхитростного разговора, веселой,  непринужденной улыбки, и всего ее прелестного девичьего облика; пропало желание танцевать с нею, ощущать под ладонью тонкую, теплую талию…

          -  Все так и не так, - с некоторым усилием заговорил он, подавляя это неприятное чувство, - мне трудно объяснить в не-скольких словах… Я глубоко ценю ваше…- и смолк: к ним по-дошел  улыбающийся Васильчиков.

           -  Надежда Петровна, я пришел за обещанным!  Михаил Юрьевич, позвольте…

        Она извиняюще улыбнулась Лермонтову, дамским движе-нием подала руку высокому Васильчикову  и через несколько мгновений,  они обое  понеслись  короткими глиссандами  по зале.

        Вечер продолжался.

        Лермонтов вновь выбрал минуту, подошел к Эмилии во второй раз.

          -  Я не теряю надежды…

          -   Вы о танце? -  и скучно повела плечиком: - Я же  сказала: я  не хочу танцевать с вами.

          -  Да, убить меня вам легче, чем пройти со мной тур вальса. И после этого вы будете говорить о моем отвратительном характере?

         -   Перестаньте!  Вы известный софист.

         -    Скорее, логик…

          -    Мне кажется,  - неприязненно перебила она, - что вам очень хочется  быть похожим на вашего Печорина. Вы, верно,  для того и выдумали его. Очень уж это чувствуется.  Вам хочется, чтобы вас все любили, были без ума от ваших достоинств – и красивые черкешенки и княжны Мэри. Не  так ли? А вы бы их увлекали  лишь для того, чтобы потом оскорбительно оставить. Сознайтесь!

           -  В силу той же логики: если я его создал, то не мне у него учиться. Согласитесь!

  -  Я же говорю:  вы известный софист. И не только в словах – в поступках. Как вы переменились!

         -   Возможно. После вашей перемены к мсье Мартынову. Да что я! Отыгранная карта. Вас печалит, что он переменился. Угадал?

         -    Вас это радует? А признайтесь: вы ревнуете?

         -    Кого и к кому?

         -    Меня к Мартынову.

         -    Ревнует тот, кто любит. А я вас не люблю. Я высоко ценю вашу красоту, но не люблю.

 -      Не повторяйтесь. Я не княжна Мэри, а вы далеко не Печорин, - насмешливо перебила она. -  Тем более, что в своем романе вы сказали лучше.

         -     А отчего вы плакали давеча?

         -     Это вам Надин сообщила? Не обольщайтесь, не из-за вас.

     Раевский,  отчаянно фальшивя, закончил марш из «Аиды» и вновь заиграл кадриль. Лермонтов жестом  кавалера протянул ей руку:

 -   Эмилия  Александровна…

          -    Нет, нет, у меня все танцы отданы, -  все с той же хо-лодностью отказала она и ушла к матери.

А чуть позже, наблюдая за танцующими Мартыновым с Наденькой, глядя, как бережно он ведет ее в танце, вспомнила лермонтовские слова и вспыхнула грустной злостью: «В номерах  с местными шлюхами, устраиваете римские оргии, а здесь корчите лафонтеновских голубей!»  И ведь не скажешь в лицо, вынуждена подыгрывать фельдфебельским любезностям…

К ней подошел Трубецкой…

     Лермонтов, отошел к окну и, скрестив на груди руки,  стал смотреть на  танцующих, выделяя среди них одну пару: она вся в бело-розовом, с тонким пояском по узкой талии, с алым бантом на затылке гладко зачесанной белокурой головы, трогательно маленькая, хрупкая возле своего партнера, - с какой-то особенной женской изящностью танцевала, быстро и точно в лад музыке мелькала детскими ботиночками из-под кружевных оборок, и он, тоже ей под стать – невысокий, но осанисто-крепкий, плотный, ловко предупредительный,- то легко и властно кружил ее возле себя, то галантно вел под руку в коротких танцевальных пробежках…

      И вдруг знакомое чувство печали вновь сжало сердце. Не-кстати подумалось, что это, пожалуй, последний такой вечер – с танцами, вином, ужином, среди ставших уж совсем близкими людьми, даже с этой танцующей расчетливой  бело-розовой куклой.  Скоро ехать в далекую Хан-Шуру, ждать экспедиции в горы, брать немирные аулы, - и что ему суждено в предстоящих боях, ранят ли только или быть убитому?  Кто знает…  Во всяком случае, один из последних вечеров.         
         
       Чувство печали от близкой разлуки  нехорошо прошлось по сердцу, он поспешно отвернулся и тоже несколько раз вздохнул полной грудью вечерней свежестью отсыревшего сада, и, пока не кончился танец, смотрел на озаренные лунным светом, словно черненные серебром, неподвижные  деревья… 

     Очнувшись и стряхивая с себя некстати возникшее печальное чувство, подошел к ней, уже разговаривавшей  в кругу гостей, куда отвел ее Трубецкой, и попросил уделить несколько минут будто бы для важного разговора.

     Лишь музыка смолкла, он бережно, все еще властью партнера, повел ее под руку к ломберному столику; взволнованно отуманенная танцем, она, покорно подчиняясь  его воле, пошла с ним.

      Когда сели по разным углам  дивана, некоторое время  с притворным вниманием смотрела, кто и с кем остался на  разговор после танца, и только уняв дыхание и окончательно успокоившись, благосклонно  повернулась к нему,-  с чисто женской благодарностью и за его искреннюю, умоляющую просьбу потанцевать с ним, и за его ловкость, которая  еще раз так хорошо подчеркнула ее грациозную легкость, изящество, женственность. Посмотрела – и с удивлением задержала взгляд: прежний Лермонтов сидел напротив и неотрывно глядел на нее. Большие черные глаза, взгляд которых  порой был даже неприятен своей насмешливой проницательностью, сейчас светились добротой, умом, внутренней силой. В выражении бледного скуластого лица она опытной женщиной с удовольствием почувствовала неприкрытый интерес, откровенно мужское влечение. С рассеянной улыбкой прислушалась к себе: снова было приятно видеть, сидеть возле него, слышать его голос. В эту минуту она многое простила ему и заговорила  как  раньше, -  мягко и просто, без того насмешливого тона, с которым разговаривала с ним в по-следнее время.

        - Не перестаю вам удивляться, Михаил Юрьевич,  какой же вы все-таки противоречивый… - нет, - поправилась она, - скорее, сложный человек! Искренне сочувствую вашей будущей жене.

        -  Мне остается только сожалеть, что ею будете не вы, -  светски любезно ответил он.

        -   А почему вы просили танец, сказав, что в последний раз. Вы что, больше не  хотите бывать у нас?

       -  Вас это радует? - грустно улыбнулся он. – Хочу не хочу,  во всяком случае, я ему теперь не помешаю.

        -   Перестаньте. Вы и мне не  помешаете… Что с вашей от-ставкой? Как скоро  ее ждете?

        -   Боюсь, не скоро.

         -    Почему? – приподняла она бровь. – Говорят, за вас хлопочет сам Жуковский, воспитатель цесаревичей?

        -    Впервые слышу. Откуда это?

        -   Не столь важно. Приятно сообщить хорошую новость хорошему человеку. Даже несмотря на то, что в случае отставки вы навсегда уедете отсюда, я желаю вам как можно скорее получить ее.

        -   Так надоел?

        -    Наоборот, - и  со смутной улыбкой отвела взгляд. – Опасаюсь за вашу жизнь. Смерть  обыкновенного человека – большое горе.  Смерть талантливого – великое. Вам ведь скоро в экспедицию…  Простите, что я так откровенно говорю об этом, но вы военный…

        -     До экспедиции – невесть сколько сидеть в Хан-Шуре, а  для меня крепостная скука – хуже смерти!  Опасаетесь? - и вдруг озорно и весело улыбнулся. - Не помню,  рассказывал   я вам, нет ли, как однажды с приятелем ходил к Крюндерше,  к той самой гадалке, что предрекла близкую смерть Пушкину? Она и мне напророчила:  «Получишь  такую отставку, после которой уже ни о чем просить не будешь». А погибну я, по ее словам, «от злой женки». Поэтому дамское общество для меня гораздо опаснее, нежели чеченское.

         -   Рассказывали,  ужас какой-то, даже не по себе стало, - она зябко передернула плечами, -  бросьте эти дурные мысли из головы! Она ошиблась. Жить вы будете долго и счастливо. Я не гадалка,  но уверена в этом.

       Она хотела еще что то добавить, развеять неприятное впе-чатление от услышанного, но тут к ним подошел Лев Пушкин – как всегда не в меру возбужденно-веселый,  излишне разговорчивый.

          -  Мишель! Ты как Кощей Бессмертный, увел от нас в свое царство Эмилию Прекрасную и один наслаждаешься ее обществом… Не помешаю?

Лермонтов приветливо кивнул ему. Оба они, несмотря на разницу во взглядах, в том числе и на Кавказскую войну, глубоко уважали друг друга. Эмилия  внутренне подобралась: с этими двумя острословами хоть и весело, однако надо быть начеку. Она пересела по дивану ближе к Лермонтову, уступив свое место Пушкину.

          -    Присаживайтесь, Лев Сергеевич, - дружески  предложила она, – от ваших танцев  на Катеньке уже лица нет.

           -      Зато есть женщины, которые хорошеют с каждым  танцем. Вы – одна из них. Я к тому, ангел мой, что если вы со-гласитесь еще на один вальс, то к концу вечера с вас вполне можно будет писать рафаэлевскую мадонну. Послушайте, как звучит - пятигорская мадонна! Не хуже, чем Сикстинская!

          Эмилия  мягко отказала ему, сославшись на усталость. Отказала и Лермонтову сыграть сегодня что-нибудь серьезное, ею любимое: «Вы же знаете, как хороши вы за роялем, как я люблю вас слушать…».

         -   Бенкендорф не хуже сыграет… Да садитесь же, Лев Сергеевич, - окликнула она Пушкина, который, стоя у столика, то  ли засмотрелся на присутствующих, то ли заслушался недурной игрой юнкера.

           Пушкин сел, и все трое разговорились о голицынском бале, на который, помимо заезжего бомонда,  были приглашены кое-кто из общих друзей. Перебирая фамилии приглашенных,  язвили более по «водяному  обществу». Эмилия то с ласковым укором качала головой, то при особо выразительно-едкой шутке не могла удержаться от смеха. Слышал бы кто из них , думала она, подразумевая мерлинов-ское окружение, как  о некоторых из них отзываются два известных  человека. Впрочем, о Лермонтове там отзываются не лучше…

      Чем чаще мужчины выходили в буфетную, тем больше среди них находилось желающих сесть за рояль. Бенкендорфа сменил Дмитриевский. Пушкин живо обернулся на первые же такты:

          -    Лучше бы вместо польки,  спел свои «Карие очи»,- сожалеюще сказал он, - голос у него не лучше, чем у меня,  но стихи отменно хороши.  Вы слышали? Ах да, я уже спрашивал… Нет! – перебил он сам себя.-  Вы посмотрите на Антона Карловича! -  обратил он внимание собеседников на Зельмица, пошедшего в паре со своей младшей дочерью. – Каков молодец! Вот уж варшавянин! Мишель,  мы в его годы так не сумеем.

         -   Мы не доживем…

          -    Вы знаете,- заговорщицки понизил  голос Пушкин, подавшись к Лермонтову, склоняясь при этом над коленями Эмилии, - у него теперь новое увлечение, -  и,  сделав страшные глаза,  прошептал: - Мужчина! -  а,  насладившись эффектом  сказанного,  пояснил:

-    Грибоедов! Недавно спрашиваю:  как дела, Антон Карлович? И что бы  вы думали? Встал в позу италианского трагика и со всем жаром: «Что за комиссия, Создатель, быть взрослым дочерям  отцом!»

Эмилия  милостиво улыбнулась, Лермонтов грустно  дополнил:

          -  Это полбеды. Беда, если выдав замуж дочерей, станет декламировать из «Короля Лира».

«За своих принялись, - мелькнуло у нее, - бедный Зельмиц…»

И то сказать: на каком-то из вечеров вот же острили вдвоем. Пушкин рисовал по сукну ломберного столика, Лермонтов пояснял стишками. Изобразили Зельмица: точно Антон Карлович – в военном  сюртуке,  в сапогах, - а во всем похож на куда-то заполошно спешащую старуху. Да что Зельмиц! Однажды воскресным июньским днем собрались почти все, что и нынче. Пушкин с Лермонтовым стали развлекать собравшихся тем, что по непонятным до времени линиям, закорючкам и пятнам, изображенным ими один к одному на двух листах бумаги, предлагали гостям угадать, что же будет изображать собой законченный рисунок,  или – чего еще лучше -  закончить его по своему воображению.  Было занятно, весело, ибо всякий раз по замыслу авторов это оказывались шаржи и карикатуры на общих знакомых. Потом начались танцы, но эти двое задержались за столом. Она по-дошла к ним чисто из любопытства.

         -  А что вы скажете на это,  Эмили? – спросил Пушкин.

Она нехотя покосилась на лист:

         -    Какой-то холм, фонтан на нем… Или это ключик бьет? Нет? Ну, не знаю, –  скучно ответила она   и посоветовала переменить занятие.

         -   Удивительно! – весело ответил Пушкин. – Ваше воображение не уступает вашей внешности.  Но не все так просто…- Он сделал несколько  быстрых черточек и холм неожиданно превратился в кирасирскую каску, фонтан – в пышный конский султан над ней; еще несколько молниеносных штрихов, два кружочка посредине – и с бумажного листа на ошеломленную Эмилию глянуло характерное  лицо императора  Николая Павловича с изумленно- гневным взглядом; Лермонтов, стоя с другой стороны, негромко пояснял изображение: « Да, да, ты прав: «… ростом высок, лоб покатый,  глаза навыкате… дураковатый…». Она  прижала ладони к щекам и, вся мелко сотрясаясь беззвучным  смехом, быстро отошла от них. Уж коли самого государя не щадят, то  что говорить о простых смертных…

      Лермонтов с Пушкиным продолжали насмешничать. Не-складно-высокого, не по возрасту серьезного, строгого Васильчикова и его соквартирника, низкорослого, плотного и весельчака Трубецкого  они определили как  Дон –Кихота с верным Санчо.  Глебова назвали Алеко без Земфиры. Намек на роман Глебова с женой Командующего, - с дочерью сельского лекаря-молдаванина,- был столь  выразителен, что Эмилия громко расхохоталась.

      На них уже стали обращать  внимание, но желающих подойти, послушать не было: мало ли,  напомнишь о себе и сам угодишь под безжалостный мелок, а два острослова не унимались. Доставалось всем.

       Дошла очередь до Мартынова.

        - Вот вы сочувствуете моей будущей жене, которой, к ее великому горю, и к моему не меньшему счастью, никогда не будет, а  я  сейчас искренне  сочувствую  Надежде Петровне, - сказал Лермонтов и  глазами  указал в сторону рояля, возле которого Мартынов разговаривал с Надеждой.

        - Представляете, что она сейчас принуждена  выслушивать? – продолжал он. – О жесточайших боях и кровавых сражениях. Бьюсь об заклад: если записать его, то лет через сто Россия будет уверена, что покорению Кавказа она обязана только двум воинам – ему и Ермолову.

      Мартынов словно почувствовал, что говорят о нем, бросил в их сторону недовольный взгляд и, переступив с ноги на ногу, принял очередную классическую позу.

      Лермонтов недалеко ушел от истины. Правда, не о жестоких стычках с горцами и личной храбрости занимал отставник простоватую Надин, но если бы сидевшие на диване могли слышать его, то услышали бы все в том же мартыновском стиле и духе.

     …  - вашей красоте вы просто обречены быть женой какого-нибудь вельможи. Например, его, - Мартынов чуть качнул головой в сторону Васильчикова, который что-то не вовремя и неуместно, с какой-то назидательностью втолковывал Марье Ивановне, - и навсегда уедете отсюда.

            -   Куда? – заинтересованно спросила Наденька, и взор  ее затуманился,  глаза  заблестели.

            -   Куда  угодно. В Москву, Петербург. Вас везде ожидает успех… нет, нет, - не возражайте , - недовольно остановил он ее, - оглушительный успех!  И навсегда забудете эти края.

       -  Да как же можно? – удивленно распахнула зеленые глаза Наденька. – Здесь моя мать, сестры, дом. Не могу же я…

        -  Будете приезжать на воды, - мягко остановил ее Марты-нов. – Да, вас ждет успех, выезды в большой свет, заграничные путешествия: Париж, Вена, Италия… у него денег хватит.  И совсем иное дело я, - с горечью признал он. – Иногда думаю: кто и зачем вложил в мою душу такую непомерно горячую любовь к этому краю? – будто бы в искреннем недоумении спросил он свою собеседницу.

        -  Во всяком случае,  он не ошибся в выборе, - тонко ввернула Наденька, и покоренный ее ответом, отставник признательно склонил голову, а его прелестная визави, довольная удачно найденной фразой, пошла еще дальше:

         -    Вы потому так полюбили этот край, что воевали здесь, рисковали жизнью. Вы, говорят, ужасно храбрый?

        -    Я? - удивился Мартынов, - я самый обычный человек.

         -    Ну, как   - «самый обычный», - возразила она. – Благодарности по службе, орден святые Анны. Не скромничайте, Николай Соломонович! – кокетливо предупредила она отставного майора.

          -    Это другое, - серьезно  и строго поправил он .- Видно, в моей натуре жить войной. Когда под свист пуль и блеск штыков бросаешься в дело, когда видишь,  как рядом погибает твой брат солдат…  За товарища, друга,  - это не страшно. Невозможно передать свои ощущения… В ту минуту забываешь о собственной смерти. А в мирной жизни я самый обычный, как видите, человек, - и криво усмехнулся: - Даже на бал не приглашен.

           -    Не вы один. Кое-кого из  вас всех  князь в отместку не пригласил.

         -    Месть у него какая-то…- мартыновские губы потянуло язвительной усмешкой, - избирательная!  А сам уже с привыч-ным вожделением оглядывал ее всю:  начало  молочно-голубых грудей в глубоком вырезе вечернего платья, оголенные до локтей округлые руки, покатые плечи,  мелко обсыпанные веснушками, хорошо развитый, при тонкой талии, зад;  вдыхал запах подвитых щипцами волос, духов, - и вновь представил ее в найтаковском номере обнаженной, томно усталой, спящей на пересмятом  постельном белье, - представил на месте казачки Лушеньки,  от которой  всегда сытно и приторно пахнет парным молоком и жареными семечками, с ее простой и яростной любовью… «Молода, но какова в речах: «Страшно храбрый…- смутно улыбался он своим мыслям. – Ох, какая продувная бестия вырастет из этого рыжего ангелочка, прежде чем  ее угомонит какой-нибудь местный виночерпий…»

        -     Уедете,- печально подтвердил он. – Уеду и я, - тут голос  его окреп, лицо посуровело, - но где бы я не  жил,  куда бы не забросила меня судьба, я знаю, что эти дни навсегда останутся в моей памяти и я навеки оставлю  свое сердце здесь, в горах Кавказа, - многозначительно сообщил он Надежде и, довольный ее  легким смущением,  победно оглядел залу. Но тут натолкнулся на тяжелый лермонтовский  взгляд, и все  довольство разговора с Наденькой пропало.

     Помрачнел и Лермонтов. В последнее время Мартынов все больше раздражал его. Какое-то сложное, неприятное чувство возникало при виде давнего приятеля, даже мысли о нем,  упо-минание его имени порождали тягостное ощущение. Если Мар-тынов и был убежден, что его объяснению своего длительного пребывания в Пятигорске верили все, то он заблуждался. Те, кто хорошо его знал, и прежде всего проницательный Лермонтов, догадывались, что держит в городке отставного майора. Нет, не ожидание документов о полной отставке, как он объяснял, заставляло его четвертый месяц слоняться по Пятигорску. Причина крылась в другом: он очень  хотел снова поступить на службу. Но так, чтобы остаться при одном из штабов Кавказской армии. В любом, но только бы не идти с действующим отрядом под чеченские пули. Иначе какой смысл восстанавливаться? Чтобы быть убитому в первом же бою?

     Осуществить же свой замысел, как верно  угадывали приятели, он теперь мог только с помощью кого-нибудь из вельможных сановников, близких к государю. Или через родных этого вельможи. Через даму того же круга. Здесь на курорте, с его внешностью это сделать гораздо проще, нежели в столицах. Жаль, но в нынешний сезон, по его наблюдению, таких отдыхающих не было.

     Был еще один способ, наиболее надежный, по его мнению, о котором опять же верно подозревали приятели, - это женитьба на одной из дочерей генерала Верзилина, бывшего наказного атамана Кавказского казачьего войска еще при Паскевиче. Генерал верой и правдой служил в Польше – самом мятежном крае Российской империи, мысли о котором у Николая Первого вызывали постоянную тревогу и опасения. Поэтому, считал Мартынов, в просьбе решительного и боевого генерала,-  принять на службу зятя,- государь не откажет.

      Жениться, но на ком? На Эмилии? Несомненно красавица, умна, светски образована, - было время, он серьезно увлекался ею. Неплохая была бы партия. С сожалением, но он вынужден был отвергнуть этот вариант. По своему тщеславию он не хотел своей женитьбой покрывать ее нашумевшую историю с князем Барятинским, о чем и по сей день посмеиваясь, судачат по всей Линии. Самолюбие не позволяло.

       И он, помалу внося прохладу в отношения с Эмилией, уже имевшую на него виды, стал оказывать знаки внимания Надежде, младшей из верзилинских сестер. Это больно задело  шляхетское самолюбие Эмилии.

     Искренне  ли было его внезапное чувство к Надежде, моло-денькой барышне, или им движет холодный расчет, - никто точно сказать не мог. У него хватило ума молчать о своих истинных намерениях.

    Возможно, приятели и были правы, подозревая какой-то умысел в столь быстрой смене его предмета сердечного увлечения. Лермонтов же был  просто уверен в корыстных  расчетах Мартынова. Но даже и это отпустил бы ему Лермонтов: шут с тобой, поступай, как хочешь, если уж так стремишься вновь поступить на службу. Но тут Мартынов перешел все границы приличия: вовсю любезничая с Надеждой, увлекая жаркими речами неопытную девчушку, он стал оказывать  настойчивые знаки внимания и Катеньке Быховец,  дальней родственнице Лермонтова,  в ту пору отдыхавшей в Пятигорске. И даже стал намекать ей о своих чувствах.

   Этого Лермонтов потерпеть уже не мог.  Он многое прощал в поведении  Мартынова – глупость, тщеславие, непомерное самолюбие,  но этого простить не было сил.

     С Катенькой Лермонтова связывало не только дальнее родство. Чем-то она больно и сладко напоминала ему другую, и поныне любимую им,  уже замужнюю женщину,  которою,  оставшись наедине, часто  вспоминал.

    Катенька искренне, по-сестрински, сочувствовала ему, утешала, как могла, он отвечал ей братской любовью и то, что Мартынов, эдаким записным сердцеедом, по-хамски, вламывается в его светлый, обособленный ото всех мир, пытаясь увлечь близкую ему женщину, вызывало в Лермонтове особую злость.

      Как дорогая и опытная куртизанка, Мартынов пытается выгодно устроиться за счет своей внешности. А то, что он, этот карточный шулер и откровенный селадон, использует для этого военную форму, строит из себя храброго боевого офицера-горца, якобы ставшего неугодным начальству  за сочувствие к сосланным на Кавказ декабристам, вызывало в Лермонтове отвращение.

      Он, конечно, мог открыто уличить Мартынова в непорядочности, но, помня долгое приятельство с ним, с его сестрами, со всем мартыновским домом, жалел его, давал время опомниться, покаяться.

     Вот и сейчас… Лермонтов посматривал на беседующих Мартынова и Надежду, замечал, как отставник менял позы одна красивее другой и что-то наигранно-страстно, то и дело склоняясь на ушко Надежде, нашептывал – и глухое давнее раздражение вспыхнуло в нем…

     -  Не знаю, увидим ли мы сегодня после танцев пятигорскую мадонну, а вот  Аполлоном пятигорским  полюбоваться мы уже сейчас можем, - негромко продолжал он.- Поглядите-ка на него. А?  Тот же рост, те же плечи, та же поза, да и все остальное. Жаль, вынужден стоять одетым. Но может, это и к лучшему… для него. Что тот держит на плече? Римскую тогу или  тунику? Зато у нашего  Аполлона аршинный кинжал!

В эту минуту Трубецкой на особенно трудном пассаже в  сердцах  ударил по клавишам и резко оборвал игру. Во внезапно наступившей тишине слово «кинжал» отчетливо разнеслось по зале.

       Мартынова словно плетью стегнули. Он дернулся, замер, потом быстро подошел к Лермонтову и, бледный, с горящими глазами, гневно бросил ему в лицо:

       -   Сколько раз я просил вас оставить свои шутки при дамах!?

       Лермонтов на миг смутился. Это произошло  так быстро и неожиданно, что он не успел подняться с дивана…В неловкости за него отвели глаза собеседники, с удивлением посмотрели в их сторону все, кто находился  поблизости.
         
       Мартынов вернулся на прежнее место, принял прежнюю позу. Первой опомнилась Эмилия.

        -   Язык мой – враг мой, - осуждающе покачала она головой Лермонтову.

         -      Это ничего, - спокойно ответил по-французски тот,- завтра мы будем добрыми друзьями.

      На них все еще поглядывали. У Эмилии упало настроение, ее худшие опасения и сегодня сбылись. Не лучше чувствовал себя и Пушкин. Трубецкой, занятый музыкой, был, пожалуй, единственным, кто  не заметил произошедшего. Он снова заиграл, но уже простое - один из вальсов Шуберта.

     Пушкин пригласил Эмилию,  на этот раз она сразу согласи-лась.

     Лермонтов остался один возле столика. Огляделся, увидел сидевшую возле затворенного окна  Грушеньку, среднюю из верзилинских сестер. Подошел к ней, заговорил, лишь бы развеять неприятное чувство.

        -   О чем вы думаете? - Она подняла к нему голову.

        -   Я думаю, что вы самый ужасный насмешник,  даже злой.

-   Слышу голос Эмилии… Это ваше общее мнение?

        -   Пожалуй, общее!

        -   И за это сердитесь на меня?

        -   Что же мне, благодарить вас?

         -   Я насмешник, даже злой?  Хорошего же вы все обо мне мнения!  Не говорите так. Я знаю, что это отзыв обо мне  всех. И не верьте, это клевета завистников… Вы же поддались общему мнению. Вы предполагали во мне порочные качества и я, чтобы не обмануть вас в ожиданиях, принужден был воссоздавать их в себе. Вы предполагаете во мне испорченность – я, по своей доброте, вам ее тотчас предъявляю. Что же вы в таком случае хотите?

         Ответа он не дождался: на порог залы вышла Марья Ива-новна и пригласила всех к ужину.

          Расселись, как обычно, по обеим сторонам  большого стола. Барышни, возбужденные танцами и кавалерами, жеманничали, обходились конфектами, пирожными и вина не пили.

           Мужчины не стеснялись, с аппетитом ели все, что подавала на стол взволнованная до малиновых пятен на щеках горничная Дашутка,  пили за здоровье хозяйки и отсутствующего хозяина, за прелестных барышень и благополучие дома. Лермонтов сидел на углу стола, спиной к окну.  Дружеское застолье, перемежаемое шутками, смехом присутствующих, почему-то еще больше обострило чувство близкой разлуки, теперь он  был твердо убежден, что все, что сейчас происходит, происходит  последний раз в его жизни. На душе было тихо, грустно, он уже не острил, мало разговаривал, коротко отвечал на  вопросы.  При каждом тосте немного отпивал из бокала светлого вина, которое ему подливал сидевший по правую руку услужливый Бенкендорф.

         Бледный Мартынов не притронулся  к еде, пил мало, рассеянно склонялся к сидевшим справа и  слева от него приятелям.

        Лермонтов заметил, что он избегает встречаться с ним взглядом. Подумалось, что завтра утром надо как-то загладить допущенную бестактность и навсегда оставить не только шутки в его адрес, - оставить вообще без внимания этого человека.

         Подумалось, и тотчас забылось: засмотрелся на сестер Зельмиц, которые сидели рядышком за столом, смущались   ухаживанием с обеих сторон Раевского и Трубецкого. И повеселел.

         Из-за стола поднимались все разом. В передней, теснясь, разбирали фуражки, целовали  ручки, благодарили за   чудесный вечер и один за одним выходили на светло освещенный луной двор.

         Первым откланялся с друзьями Пушкин – он снимал ком-натку в нижней части городка, у Марушевского.

          Лермонтов вышел вслед за Глебовым вместе с Васильчи-ковым  и Трубецким.  Мартынов вышел последним.

           Когда только поднимались из-за стола, Лермонтов неожиданно перехватил его взгляд, исполненный такой затравленно-злобной решимости, что сразу понял: тяжелого, неприятного объяснения  с отставником ему сейчас не избежать. Вот уж ни к  чему сегодня…
   
     Просторный верзилинский двор, обширное, пустое предворье с белеющей в скудной траве  дорогой, ближние сады и крыши пятигорских домишек в понизовье, - все было ярко озарено полночной луной.

Вся огромная чаша со шпилями горных вершин была до краев налита лунным светом, в котором, словно в огромном хрустальном шаре, покоился, сказочно-заколдованно спал городок. Сквозь голубой туман  далеко внизу проблескивали на перекатах  серебряными искрами речные нити. Свежо пахло травами, листвой, молодым цветом полынника на обочинах дороги, - быть обильной заре поутру…

      Лермонтов не ошибся. Сойдя вслед за ним с крыльца, Мар-тынов молча взял его за рукав, предлагая   задержаться. Тот замедлил шаг, но остановился только за воротами.

        -  Лермонтов, я не раз просил вас оставить свои шутки в присутствии дам, - негромко, но твердо напомнил Мартынов.

         -   Что же ты, обиделся? – небрежно спросил Лермонтов, глядя  на белую дорогу, на которой, чернея сюртуками, их поджидали приятели, жившие по-соседски.

        -   Да, обиделся.

        -   Что с того? – спокойно обронил Лермонтов.

         -    А то, что я больше не желаю быть предметом  ваших острот.

         -    Одного твоего желания мало, Мартынов, - назидательно ответил Лермонтов.- Ты не вправе запретить мне говорить о тебе, что мне хочется. Предоставляю и тебе такое право…

          -   То, что тебе хочется, давно вышло из рамок приличия! Если ты хочешь  прервать со мной отношения…

         -   Мне не нравится тон твоей проповеди, - перебил его Лермонтов и пошел к дороге.      
   
       В несколько шагов Мартынов догнал его, пошел рядом.

          -   Я повторяю, Лермонтов: я не люблю быть предметом шуток, прежде всего, твоих, - продолжал отставник. -  Если ты хочешь  прервать наши отношения, то это не так делается…

            -     А я  повторяю, что мне не нравится  тон твоей проповеди, - с раздражением ответил Лермонтов. – Не любишь? Так потребуй удовлетворения!

           -   Я пока предупреждаю. Предупреждаю тебя в последний раз, Лермонтов! – с такой злобой заговорил Мартынов, что его спутник приостановился.- Если ты еще раз вздумаешь выбрать меня предметом  для своих острот, то я заставлю тебя перестать!- и выразительно уставил в грудь Лермонтову указательный палец.

         Лермонтов вспыхнул:

              -    Меня изумляет твой тон и твоя выходка! - звонко ответил он. – Вместо пустых угроз ты бы лучше действовал.  Ты знаешь, что я никогда не отказывался от дуэлей, следовательно, ты этим никого  не испугаешь. Хочешь стреляться – будем стреляться!

Приятели услышали натянутый тон разговора, удивленно насторожились. Первым к ним пошел Глебов, за ним – Диков. Мартынов, заметив, что за ним идут, понизил голос:

         -    Ах, вот как! Это вместо того, чтобы… Что ж, в таком случае я завтра пришлю к вам своего секунданта, - с угрозой сказал он и, холодно кивнув, быстро пошел прочь.
    
  … Слуга Иван встретил барина в сенцах, где держал горячим самовар,- после вечеров господа не ужинали, но, бывает, подолгу о чем-то беседуют за чаем. Он вошел  вслед за ним  в господскую комнату. Помогая  раздеться, заметил, что напрасно он послушал его и не протопил  печь, - ишь,  как прохладно в комнате, пахнет отсыревшей глиной и холодна разобранная постель. «Как в погребе, - пенял он барину.-  Позвольте я самовар внесу, пусть немного дух оживит…»

       Чем-то расстроенный Михаил Юрьевич отказался от всего, лишь велел разбудить его рано поутру, если сам не проснется, и,  накинув халат, прошел в соседнюю комнату, где весь вечер что-то писал, о чем-то думал, развалясь одетым на кровати. Пришел Алексей Дмитриевич, родственник и друг Михаила Юрьевича. Иван постоял у закрытой двери, - на случай каких  распоряжений, - таковых не поступило. Из-за двери невнятно слышались голоса, прозвучали две-три знакомые ему фамилии, ну а о чем  заговорили господа, - ему до этого дела не было. И он уже со спокойной душой ушел спать.
               
               
               

                К А З А К И

      Под камышовым навесом скотиньего загончика, кто сидя, кто полулежа у старой телеги, в ленивом безделье, убивают время пятеро казаков,- третьей сотни первого Малороссийского полка. Вторую неделю они живут на постое у отставного унтер-офицера Челищева, чей дом со двором и молодым реденьким садом расположен в верхней слободке такого же молодого южного городка.  В казачьих станицах летом не принято жить в домах, в комнатах, прохладных горницах, которые содержат в церковной чистоте и убранстве. Бытуют южане обычно в клунях, летних  кухнях , либо в каких-то пристройках. В клуне, которую хозяин отвел под жилье, казаки хранят седла, оружие, амуницию да ночуют;  во всё остальное, свободное от дозоров время,  они днюют во дворе, на свежем воздухе. В июльском пополудне жарко, безветренно. Маслянистая листва шелковицы, чья узористая тень коротко  вылегла по крыше загончика, неподвижна. Ночные грозовые облака, пробрызнув с утра легким дождем, вскоре растаяли, но еще долго все вокруг искрилось влагой, пахло свежей сыростью. Нежно зеленели на лиловой синеве лесистые горы с темными, особенно густо за-росшие лесом, распадками, меж тем, как их подошвы, да и сам городок туманились в синей дымке, в которой остро серебрились извилистые рукава мелкой речушки, с высоты напоминающие дождевые ручьи на  дороге.  Сам Челищев с женой  и дочерью в отъезде; приглядывать за домом и хозяйством, а пуще всего за постояльцами-смолокурами оставил сына-подростка. Сегодня он убирается в саду - сгребает в кучки садовый мусор, сжигает в крошечных костерках - и душистый дым голубым туманцем стелится меж деревьев. Приглядывает за казаками не только хозяйский сын. Хозяйский петух, золотисто-багряный, с изумрудным отливом по грудине, с малиновым гребнем набок, словно в разбойничьем шлыке, в щегольских бежевых шароварах, ревниво и зорко стерегущий свой небольшой гарем, подозрительно косится на чужих людей в своем дворе. Наконец решается - долго и осторожно подступает к загончику, к телеге, у переднего колеса которой дремлет разомлевший от еды  молодой казак. Остальные с любопытством наблюдают, что же будет дальше, а петух, потоптавшись немного, словно собираясь с духом, вдруг широко распахнул крылья, их разноцветное одеяние, вытянул шею и весь, встрепенувшись, победно заорал во все горло над головой казачка. Тот испуганно вскинулся:
         - Ат ты, собака! кричишь на вечер! - и завертел головой, ища, чем бы запустить в горлопана. Казаки засмеялись, а петух, сгорбившись, зигзагами побежал к курам.
        Казакам  нынче вечером  выезжать  далеко в степь, в плавни - менять на три дня сторожевой пост. У них все готово: переметные сумы увязаны, оружие аккуратно обмотано промасляными ветошками и зачехлено;  коней им приведут с выпаса ближе к вечеру. Они недавно пообедали и теперь лениво переговариваются, гадают о том, что их ждет после получения приказа о переводе сотни снова в полк, на Линию, для прикрытия левого фланга. Это означает очередной поход и все его тяготы.   Там не поваляешься, чихирьку не выпьешь. Нет там баб и девок, таких вот как в соседнем дворе казака Довбни – три сестры: две  девицы и молодая вдова с пятилетним сынишкой. Услужливая, приветливая казачка, из всех постояльцев особенно ласкова с Василём. Сейчас он один занят делом - второй день вырезает из липового полена лошадку. Сказал, что хочет побаловать мальца, но казаки понимают, перед кем Василь хочет похвастаться своим рукодельем. Гаврюшка, его приятель, вообще, считает это пустым занятием.
         - Чи она коней не бачила? - презрительно спрашивает он.- Ты б яку-небудь птицю вырезав. Гусака, к примеру
         - А гусака она не бачила?

     - Ну, тогда оленя с рогами, або павлина.

     -  Ага, зараз, - с рогами, - добродушно отзывается Василь, не отрываясь от работы. - Я, окромя коней, больше  ничего не умею. Нехай буде конь.- И, отставив на вытянутой руке поделку, любуется своей работой.- Бачишь, який гарный хвост и грива. А  если еще на колеса поставить - добра буде цацка!

     Тут  все повернули головы к саду на дальние голоса. К ним, коротко переговорив с хозяйским сыном, подошел шапочно знакомый малый, Иван, слуга одного из  лечившихся в городке офицеров. Он поздоровался, по-свойски сел возле казаков. Бродил он по городку от нечего делать, но  сказал, что ходил на биржу к мещанину Мурлыкину, содержавшего лошадей и экипажи, узнать, возьмутся ли там перебрать ходовую часть барской линейки и во что это встанет. Казаки оживились, заговорили о курортном быте офицеров. Гаврюшка  поин-тересовался у Ивана:
    - А твоего як фамилия?
Иван  назвал, и Гаврюшка весело удивился:
    - Так я ж его знаю! Вот ты у кого!  Конь  под ним добрый… А скажи,  якого черта он днями по степу скачет, людей смешит? Дурь сбыть некуда? Он доскачется, шо  татары заарканят, в горы уволокут!
     Оказалось, что об этом офицере довольно  наслышаны и ос-тальные казаки.
      - И я его знаю,- весело сказал Василь и даже оставил работу.- Неказистый собою, низенький, а на коне прямо чертом сидит, гарцует не хуже черкесяки якого.
     -  Пусть неказистый, - хмуро признал Иван, - зато добрый.- И зачем-то опять соврал: - Обещался после Кавказа вольную дать.

    -   Пьяный, небось, был?

    -    Зачем - пьяный? - возразил Иван.- Натура такая. Что пообещает - непременно сполнит. Он  уже восемь семей своих на волю отпустил.


     Степан Загоруйко, черно загоревший, крепкий казак, сидевший голым по пояс, с рубахой, намотанной чалмой на голове, желчно заметил:
    -  Богатый! А чого же он от Кавказа не откупился? Напоив бы в столице якого-небудь штабного генерала, або сунув ему тысячу, мол, так и так,  нельзя ли,  ваше пресходительство, возля вас верой-правдой послужить? Так бы и остался на  службе в столице.
     -  Ага, откупился, - со знающим видом вступил в разговор разбитной и говорливый  казачок Терешко.- Он же скандалу наробил на весь Петербург. Когда его друзьяка, тоже писаря, убили, он стихирь написал на государя. Я, правда, того стихиря не читал,  бо неграмотный, - печально и важно заметил Терешко, - но чув, шо промеж собой офицерья балакали. Там, казали, чуть не матюками его обложил. Мол, сидишь у столице, на троне, вечно пьяный, пригрел возля себя всякого сброду, одних лизобдюдов, из-за них не бачишь, шо кругом злодейского делается. Ну який же царь-государь таке стерпит?- снисходительно спросил Терешко у слушателей.- Ага, кажет, раз ты такой умный, все бачишь-понимаешь, то погоняй-ка ты на Кавказ, побалакай с чеченами, нехай они тебе расскажут, шо я правильно делаю, а шо неправильно. И приказом турнув его сюда. Побыл  он тут, в галафеевском деле проявил себя,- тут уже ничо не скажешь,- и дало ему начальство отпуск за храбрость. Поехал, и приспичило ему в отпуске на великий бал у самом дворце. Танцюе, винцо попивае, своей беды не чуе. И тут, як на грех, сам царь всходит. Побачив его - и глаза на лоб: «Лермант, це ты? А  шо ты тут робишь? Я тебя, так твою мать, куды послал? Я тебя послал на Линию, охранять нашу державу. Ты зараз на Кавказе должен будь, а не с барышнями вытанцёвывать. Шоб завтра тут и духу твоего не было!» И опять шуганув его сюда.
      - Знаю и я того Лерманта,- весело сказал Митька, похожий  темным, горбоносым  лицом  и заросший по плечам курчавым волосом  на горца.- Бачив его в деле в Гойтинском лесу, кажись, в октябре позапрошлого года. возля Алды-аула. Да, - припоминал он, мечтательно сузив глаза, - неказистый, клешнятый, а верткий, бесстрашный черт. Кидается на завалах в самую гущу.  Ему Дорохов посля раненья свою сотню «охотников» передал, а там же, сами знаете, шо был  за народ, одни  холоворезы - черкесы, татарва, наш брат-отчаюга, штрафнюк-оторви-голова. Так они в самое пекло лётали, выручали артиллерию на завалах.
     - Прощенье выслуживает,- презрительно отозвался  Степан.


     - Верткий!- зло крякнул казак Лука. - Нехай спасибо скажет Митрохе из второй сотни. Схватились они в том же Гойтинском лесу на речке с чеченами, те  окружили их вместе с тем Лерман-том, так Митроха в самый горячий миг извернулся, потянул шаблею синелобого, ажно мозги брызнули. А то б еще один  секунд -  и забыли бы до сего дня як и звали того Лерманта. Ты-то Митька,  должен помнить!

       Митька, улыбаясь, снисходительно прикрыл глаза. Иван обиделся столь пренебрежительным отношением к своему барину и, чтобы повысить его значимость,  сказал, что нынче у того должна состояться дуэль. Здесь выяснилось, что не все казаки, какими бы они не были тертыми в свете  и бывалыми людьми,  знали, что это такое. Объяснил все тот же  Терешко. 

     - А с кем? - после долгого молчания спросил Степан.

    -  Вот то оно и горе, что - с кем, - сокрушенно ответил Иван.- С другом со своим, тоже офицером, Мартыновым.

   Тут казаки еще больше удивились, поскольку Мартынова хорошо знали все: в жестоком сражении в прошлом году на реке Валерик ротмистр Мартынов командовал сотней линейских казаков.
    - А за шо? – полюбопытствовал Лука.
     Иван ответил, что не только он, - сами друзья офицеры не могут  понять, в чем причина ссоры. Ему они, конечно, не рассказывают, он сам об этом деле  краем уха слышал. Знает точно, что Мартынова на мировую уговорить  не удалось, двое из них поехали сегодня в Железноводск, сообщить Лермонтову,  куда приехать на эту самую дуэль.  Не понимают, поэтому страшно злятся на Мартынова. Но поделать ничего не могут, вынуждены подчиняться дуэльному закону. А ведь друзья были - не разлей вода. Вместе учились. Барин его как брата любил,   правда, подшучивал частенько над ним, да ведь все они друг над другом шутят.
    - Ну и дурак тот Лермант - подставлять свой лоб под пулю!- жестко заключил Лука и, закинув руки за голову, лег на спину.- Не на меня нарвался тот Мартын. Я бы его ночью их-за куста вдарил так, чтоб не пискнул, раз ты,  сволочь, ни уговоров, ни доброго слова не понимаешь.
    - Обидел, значить, крепко,- задумчиво предположил  Василь.
    - И шо теперь?- желчно спросил Лука.- Мы кажен день обижаем один одного, так шо значить - убивать?
     - Не люблю я тех дувелей!-  громко и зло сказал Степан, раздувая ноздри. - Тут каждая христианская душа на учете, а они моду взяли - стреляться! У позапрошлом годе тако же схватились по пьянке  два офицера. Выехали в горы и давай стреляться. И спросить бы - с чого? Именье не поделили, або яке богачество? Нет,  один на другого  не так за картами глянул, не так сказал. И шо? Одного мертвым привезли, другой от раны через три дня отдал Богу душу. Командир, когда писал звещенья, прямо слезами плакал. Вот уже счастье  придет батькам за его подписью!
    -  С жиру бесятся ихни благородия,- язвительно объяснил Лука.
    - Сегодня, кажешь?- поинтересовался Василь и заулыбался: - Поглядеть бы, як оно там.
     - Оно тебе надо?- презрительно спросил Степан. - Нашел чем любоваться: свой русский русского убивает!
    -  Сегодня, - печально подтвердил Иван.- Вечером. Правда, офицеры говорили, что до смерти не дойдет, трус тот Мартынов.
    -  Так чого же ты тогда  журишься?-  удивился Гаврюшка.
    -  А он того журится, шо если убьют хозяина, ему вольной не видать,- проницательно сощурился Лука.-  Я правду кажу, крепостная душа?
    -  Да нет, - печалился Иван. - Я тоже думаю, что Бог милует, да нынче сон нехорош был...
    -  Ну, ты як баба! - хохотнул Лука, -  снам веришь.  С похмелья иной раз такое приснится… Встренутся, покажут друг дружке свою храбрость - тай годи! Не  переживай, холоп! Вернется твой Лермант живой и здоровый! Еще напьются вусмерть на мировой. Так шо ты весь чихирек им не выставляй. Прибережи ведерко до нашего возвращенья! -  И засмеялся,  переглянувшись с казаками.
     Иван хотел еще поговорить, рассказать казакам о душевной доброте барина и о том нехорошем чувстве, с которым он вчера утром седлал ему коня , провожая в Железноводск. Но казаки уже потеряли к нему интерес, заговорили о своем. Он для приличия посидел еще немного и побрел со двора.
     Как-то незаметно сменилась погода. Живописные белые облака размылись в очертаниях, пошли серыми полосами, вокруг все сникло, цвета поблекли, еще больше затуманились долины и сами горы. Стало еще жарче, все походило на то, что к вечеру соберется гроза. Это казакам было уж совсем ни к чему - в ночь да в грозу, уезжать в небезопасную дорогу.

               
                Д  У  Э  Л  Ь

-  А ведь скоро  шесть, - озабоченно сказал Васильчиков, войдя в комнату, где сидели Глебов и Лермонтов . -   Не опоздать бы.
 -  Да будут ли они? –  спросил с досадой Глебов, подразумевая Трубецкого и Столыпина, которые ушли поздравлять князя Голицына. – Пора бы уж вернуться. А коли раздумали, то надо бы известить.
-  Успеем, - спокойно отозвался Лермонтов. – Четыре версты, ходу минут двадцать.   Приедут с Бенкендорфом, он место знает. А не подъедут – без них обойдемся.
       В это время пришел мартыновский Илья и сказал, его барин только что выехал и приказал об этом известить господ.  Ожидание разом кончилось, все как-то бодро и строго подтянулись. 

       -  Однако теперь засиживаться нечего, - решительно объявил Глебов и первым вышел во двор.

       К вечеру погода совсем испортилась. Небо заволокло тучами, было уже не столько  жарко,  сколько душно, поднимался ветер. Глебов за эти дни разбередил на дорогах рану, поэтому, чтобы не тревожить ее верхом, сел вместе с Васильчиковым в мартыновские бегунцы. Лермонтов вынес ящик с пистолетами и бережно положил ему на колени. Слуга Иван подвел ему оседланного глебовского коня.

       Когда за очередным поворотом николаевской дороги  скрылись крыши последних домов, а затем и церковная колокольня, их, на хо-роших рысях, догнали опоздавшие. Как и предполагалось , Столыпина и Трубецкого задержал  на обеде Голицын, а Бенкендорф ждал, когда Дорохов найдет себе коня.

   -   Чертов город, бедней, чем в ауле! – закричал, подъезжая, бретер,-
Только и раздобыл  коня, что у попа!

        Коня, оказалось, он едва выпросил у Павла Александровского, настоятеля той самой церкви. Друзья поулыбались:  у Дорохова даже на пустяковых делах  возникали  сложности. Бегунцы  прибавили ходу.

       Среди догнавших не было одного Дмитриевского, зато вместо него предусмотрительный Столыпин  взял Евграфа Чалого, дворового человека помещика Хастатова, - присматривать за лошадьми. На тот случай, если Мартынов никому, кроме секундантов, не разрешит присутствовать на дуэли. Тогда они сделают вид, что подчинились его требованию, будто бы уезжают дальше, в Шотландку. На самом  же деле спешиваются неподалеку от  места поединка, лошадей оставляют под присмотром Евграфа, а сами тайком подбираются к месту, чтобы своими глазами посмотреть, как оно будет выглядеть на деле. Да и после дуэли, когда все поедут к фрау Рошке, где гостеприимная немка приготовила все, чтобы славно отметить неизбежное примирение,- там тоже потребуется человек  для пригляда за лошадьми,- мало ли, вдруг придется заночевать, ишь, как портится погода…

       Ах, жаль князя Голицына!  При таком  ветре неизбежно сорвется бал. Понесет затраты чванливый вельможа на закусках… Да поделом же тебе,  князь!

      На ходу перебросились несколькими фразами и примолкли. Каждый, покачиваясь в седле или тесно прижавшись плечом к плечу в крохотных бегунцах, думал о своем, о деле, на которое ехал, представлял, чем закончится вечер… Лермонтов ехал, чуть приотстав ото всех, поглядывал на грозовое небо, воротил от бокового ветра лицо и сожалел, что не внял совету Глебова, не накинул шинель…

      Догнали Мартынова за половину дороги. Объяснялся с ним о присутствующих Васильчиков. Мартынов отнесся равнодушно. Лермонтов,  которому он надменно кивнул, грустно подумал: «Эх, Мартышка-глупышка! Скандал, молва нужна? Ну-ну, посмотрим на тебя  у барьера…»

       Мартынов ехал рядом с бегунцами, в числе первых. Лермонтов поглядывал на его черную папаху, развернутые буркой плечи, думал… И уже новые мысли помалу овладевали им. Только сейчас мартыновский вызов заставил по-новому взглянуть на себя. 

       Что происходит?  Я, Лермонтов, еду стреляться, и с кем? С Мартыновым! Нелепость какая-то… Что тебе в нем, в этом вздорном, пустом человеке? Положим, хвастун, позер. Фат, наконец.  Где-то спекулирует своей внешностью. Да что с того? Мало ли их? Он таков от рожденья, таким и помрет. Тебе-то что за дело? И, если честно признаться, то и вы, Лермонтов, непорядочно повели себя по отношению к нему. Он ведь не раз просил. … Конечно, все закончится фарсом, но тем не менее…

        Было неловко за все: за свое поведение, свои шутки, частое и неуместное раздражение, злость на людей, которые ни при чем, за свою хандру, неумеренное  острословие… И ведь вправду: знает, что это не его, не для его души, что всякий раз ему неприятно вспоминать себя в забавах, - и продолжает. Дошло до дуэли, над которой завтра будет потешаться весь Пятигорск. Стыдно…

         Чтобы не проглядеть, где бегунцы свернут к выбранному месту, всадники за полверсты до него перевели коней на шаг. Бенкендорф,  изобочась в седле и внимательно разглядывавший дорожную колею, первым увидел, где в дорожной пыли колеса вильнули в сухую траву обочины.

           Всадники пошли вслед им на изволок, к подножию Машука и вскоре среди первых кустарников увидели бегунцы  и Евграфа возле них. Он принял коней, указал, куда ушли оба седока. Подъехавшие прошли сквозь кусты дальше,  и вышли на просторную,  клочковато обрамленную   высоким  кустарником  поляну.  На ее середине, у двух  одиноко росших кустов, стояли и о чем-то разговаривали Мартынов и Васильчиков. У ног коричнево блестел сквозь траву пистолетный ящик…

               
                В  Ы  С  Т  Р  Е  Л - I 
 
       Лермонтов, Дорохов и Бенкендорф остановились на краю  поляны;  Столыпин, Трубецкой и Глебов прошли к беседующим. Мартынов тотчас же покинул собравшихся и встал неподалеку от своего противника, мрачно наблюдая за происходящим. На середине поляны остались одни секунданты.

-  Начнем ? – деловито спросил Трубецкой и получив молчаливое согласие напарника, вынул  из ножен шашку и с силой вогнал ее в землю. – Вот барьер! – громко объявил он.

Столыпин снял фуражку и подал ее Глебову – считай шаги. Глебов отсчитал 10 шагов на юг, к Машуку, положил наземь фу-ражку. Столыпин, внимательно следивший за ним, просчитал глебовские шаги своими длинными ногами, отбросил фуражку  еще на несколько шагов и остановился возле нее, чем установил  границу для одного дуэлянта, и вернулся к барьеру. Глебов подал ему свою фуражку.

Трубецкой и Васильчиков подали свои фуражки.

Столыпин вымерил расстояние и в другую сторону. На край-ние точки он положил по фуражке.

Пока он вымерял расстояния, Глебов зарядил оба  пистолета – кухенрейторы, дальнобойные.

Все было готово к началу поединка. Трубецкой, Васильчиков и Столыпин отошли в сторону, теперь командовал один Глебов, стоя у шашки.

Быстро темнело,  тяжелые грозовые тучи быстро надвигались, накрывали поляну сумеречной зловещей  тенью. Раздался первый отдаленный раскат грома – донесся тяжким подземным гулом.

      Он будто бы дал знак  дуэлянтам . Мартынов снял черкеску, повесил ее на куст и первым  подошел  к Глебову, который  отвел его на исходную позицию . Лермонтов тоже уже  расстегнул сюртук, весело глянул на приятелей, заворожено следившими за тем, что происходит на поляне и тоже подошел к шашке, где его уже ждал Глебов. Он вручил дуэлянту пистолет и так же отвел его на противоположную линию. Возвратясь к барьеру,  встал  лицом к наблюдателям.

      -  Готовы? – крикнул он,  поочередно повернув голову к ду-элянтам. – Сходись! – и взмахнул рукой...

       Будто по его же команде посыпались и все увеличивались первые капли начавшегося дождя. Налетевший внезапно ветер поднял  вверх венчики воткнутых сабель,  затрепетал сорочками  противников, прибил к кустам водяные хлестки. 

       Мартынов повернул пистолет  курком в сторону, что он называл стрелять «по-французски»,  и, на ходу целясь, один, быстро и нервно,  шел к барьеру.

Лермонтов встал к нему правым боком, подняв руку, при-крывшись ею: пистолет держал дулом кверху, закрывая правую сторону груди, и остался на месте.

    -  Раз! – крикнул Глебов.

Мартынов уже подходил к барьеру. Все замерли. Лермонтов по-прежнему оставался на месте, лицо его приняло удивленное выражение – противник, подходя, держал его на прицеле, готовый в любое мгновение  дать свой выстрел.

     -  Два! – крикнул Глебов.

   Мартынов стоял уже у барьера, держал противника под прицелом. Удивленное выражение Лермонтова сменилось недоумением.  Все, кто был на поляне, замерли.  Казалось, что кто-то сковал  им руки, запечатал уста.

     -   Три! -  уже испуганно, не выдержав напряжения, вскрикнул Глебов.   Наблюдавшие словно очнулись: после этой команды ни один из противников не выстрелил…  Дуэль полагалось начинать сначала. Наблюдатели перевели дыхание. Опытный Дорохов облегченно вздохнул. Приопустил свой пистолет Мартынов.

        Но тут Трубецкой, не отдавая отчета словам, но с затаенной надеждой, вскрикнул:

       -   Стреляйте, или я развожу вас!

   Мартынов растеряно оглянулся на него: этой команды уж никак не должно быть.   Обернулся к Трубецкому и Лермонтов, и крикнул презрительно на ветер секунданту свое единственное, свое осмысленное давно решение  и, по-прежнему держа пистолет  дулом вверх :

   -  Я в этого дурака стрелять не стану!

       Мартынов с исказившимся от злобной ярости лицом вдруг мгновенно  вскинул пистолет и прицельно   выстрелил. Лермонтов согнулся в поясе от страшного неожиданного удара, выронил пистолет,  и только успев  прижать  рукой рану и, подогнув  колени, тяжело рухнул навзничь.

Присутствующие остолбенели. Первым опомнился Глебов, кинулся к упавшему.  Наклонясь над ним, он  услышал, расслышал последние в лермонтовской жизни слова:  «Миша, умираю…» Глебов судорожно, обрывая пуговицы  у него  на рубашке,  осматривал рану.

Тут  очнулись, подбежали остальные, обступили их.

Лицо Лермонтова смертельно бледнело, кровь заливала весь правый бок, стекала на землю, тело мелко задергалось предсмертной дрожью.

Последним опомнился Мартынов.

С изменившимся в страхе лицом, подбежал, растолкал обсту-пивших Лермонтова, упал возле него на колени.

-    Миша, прости мне! – дико закричал он в смертельное, враз почерневшее  лицо, с  потускневшими,  полуприкрытыми  глазами.

     Но Лермонтов его уже не слышал, он уже ничего не слышал на этой Земле...

      Наступила смерть. Это стало очевидно для всех.  Всех охватил уж содеянного.

       Мартынов все еще сидел рядом с Глебовым  у головы убитого. Столыпин, с    помертвевшим лицом и одеревенелыми губами, медленно сказал сверху Мартынову:

-    Уходите! Вы  свое дело сделали.

Мартынов  не вставал, а раскачиваясь, в ужасе схватился за голову и тем же диким голосом завыл над убитым.Трубецкой грубо схватил его за плечо, поддернул кверху, а когда тот,  поднявшись,  безумными глазами глянул на него, он властным взглядом  отогнал его прочь. Спотыкаясь, пьяно качаясь, Мартынов побрел на  край поляны. На него уже не смотрел никто.

Глебов  окровавленными руками приподнял  голову убитого, бережно положил  ее к себе на колени.  Все в молчании,  сбившись в круг, с неузнаваемо омертвелыми  лицами, погасшими глазами, стояли в молчании, глядели под ноги на бездыханное тело, сгорбившегося над ним Глебова.

      У Бенкендорфа на губах застыла все та же, нелепая улыбка, с которой он улыбался  с начала  дуэли. Разум отказывался воспринимать случившееся.

        Но стали мало-помалу понимать, что выкрик Трубецкого и последующий выстрел  Мартынова превратил дуэль в убийство.

-     Доктора…- слабо сказал  Столыпин.

-    Какой доктор? - глухо отозвался Дорохов, единственный, пожалуй, кто первым взял себя в руки, - увозить надо…

-    Освидетельствовать… на месте...- уже тверже сказал Сто-лыпин. – По правилам… и телегу, извозчика. В бегунцы не уложить… А не уехал ли на них Мартынов?

Мартынова не было. Он ускакал верхом. Один.

      -     Доктора, да и коменданту надо бы доложить, - пустым голосом сказал Трубецкой. - Чтобы уж все официаль-но…Секунданты и прочее… Сколько нас? Глебов поднял голову кверху, к обступавшим  его:

-    Секундантом объявите меня одного. Вам никому… - вспышка молнии резанула по глазам и второй, еще более страш-ный раскат грома, казалось, прозвучал над головами, заглушил последние слова конногвардейца, а когда умолкло, они услышали: - вам  нельзя заявляться…


   И только теперь до всех стал доходить не только весь ужас содеянного, но и вся  тяжесть для  них  последующих событий. Трагический исход поединка  превратил  их предполагаемое развлечение в сообщество людей, совершивших  уголовно наказуемое преступление перед законом, а  грубейшее нарушение дуэльного правила – в преступников дела и чести.

-      Господа, надо условиться дать слово: дуэль прошла по правилам, отступлений, не было. Вы понимаете? – Столыпин мертвыми глазами обвел присутствующих. Еще бы им не пони-мать! Когда стоявшие согласились, он окликнул Глебова. Конногвардеец  вновь поднял голову :

     -      Доктора, телегу… Уезжайте, господа!

       Ливень хлынул сразу сплошной стеной. Но все стояли, не в силах тронутся с места, преступность свершившегося становилась все тягостнее, давила душу. Началось осмысление случившегося.   
            
 Надо было уходить, что-то делать. Васильчиков первым по-шел к лошадям, за ним пошли остальные. Трубецкой накинул на плечи свой плащ. У лошадей вспомнили о Мартынове. Его нигде не было, он уехал, лишь чернела на кусту, моталась под ветром, словно огромная, жуткая  черная птица, силящаяся взлететь, но не в силах оторваться от земли, его черкеска.  Евграф перевел оставшихся двух коней ближе к поляне, коротко привязал и тоже уехал вслед остальным. На поляне под грозовым ливнем над телом Лермонтова остался один Глебов.         
               
  А  Мартынов ехал дорогой -  в непроглядной темноте, в грозовом мраке, с молниями, под черным небом, сцепив зубы, тупо и пусто смотрел впереди себя.  Ливень хлестал, лил ручьем за ворот, и в насквозь промокшую одежду; лило с отяжелевшей папахи на лицо, спускалось под рубашку. Но он ничего не слышал, не ощущал: ни  лившей ручьем, стекавшей по телу холодной воды, ни  громовых раскатов, ни видел мгновенных молний.

Лишь временами больно хлестал глебовскую лошадь, которая  разъезжалась ногами на каменисто-мокрой дороге, то и дело приседала то ли под очередным раскатом грома,  то ли под тяжестью страшного  седока.
               
               
               

                ***
Ни один из врачей, которых просил Васильчиков, ехать на место поединка не согласился: чего же мокнуть по такой погоде, коли явно убит. Привозите тело в город, здесь осмотрим, засвидетельствуем.

На конной  бирже не оказалось ни одной свободной запряжки – либо тоже не хотели морочиться под дождем, либо в самом деле все были отданы в  разъезды.

И насквозь промокший Васильчиков так и не добившись ничего, погнал  обратно к месту дуэли.

Стыдно было перед Глебовым: полтора часа мотался по городу и возвращается ни с чем.

«А может надо было бегунцы взять? – пришло ему в голову на подъезде. Как-нибудь уложили бы… коня под уздцы…довезли бы. Ему уже все равно…» - тускло думал  он, пришпоривая полузагнанного, напуганного грозой коня.

    … Он не помнил, сколько просидел на коленях, сгорбясь над неподвижным телом, держа на коленях лермонтовскую голову.

В страшном душевном оцепенении потерял счет времени и приходил в себя под страшными громовыми раскатами, ослепи-тельными вспышками, когда странно освещались все вокруг по-тусторонним светом, бледно-зеленым огнем. Слышал, как после каждого удара жалобно ржут, хрипят, беснуются, бьются на ко-ротких недоуздках в страхе кони. В жутком отупении ждал, под громовыми раскатами, под холодным дождем, не чувствуя секу-щих струй, стекавших за ворот по спине за пояс. Уже не было никаких мыслей, они обрывочно путались; в памяти бессвязно вспыхивали, подобно этим молниям, различные картины, воспоминания, живой, смеющийся Лермонтов у фрау  Рошке,  голоса приятелей,  лица, лица… без времени, места… неуместно вставали в глазах  эти  картинки былого...

Наконец стало понемногу стихать, реже и отдаленнее слыша-лись громовые раскаты.

Гроза стихла, наступила тишина,  лишь  редко еще откуда то, с шуршанием, под ветром, - капало…

Он бережно опустил охладевшую голову на землю и едва поднял себя на затекшие ноги. Сильнее чувствовалась боль в руке.

Глебов медленно приходил в себя.

Среди светлеющего неба в облаках обозначилась луна. На западе расчищалось, светлело – там еще, оказывается, заметно горела вечерняя заря.

Он прошел к лошадям, успокоил их и попытался раскурить трубку – не получилось, все промокло  - тавлинка, огниво. Запах табака, присутствие человека успокоило лошадей. Но стояли они по-прежнему чутко.

Неожиданно до него донесся слабый человеческий голос. Он даже вздрогнул, не разобрав, откуда; показалось, что это - лермонтовский голос.

Но крик повторился, и Глебов понял, что окликают с дороги. Он вышел на дорогу, и увидел  верхового.

-     Кто такой? – громко спросил Глебов издали, чтобы не напугать и коня и ездового, внезапным появлением из-за кустов.

Верховой сошел с коня и пошел навстречу. Оказалось, это был мартыновский слуга, Ильюшка  - послан барином за черкеской, а места не знает, вот и окликал.  Глебов вспыхнул злобой: «Забрать!  Не забыл, подлец!  Послал. А сам сидит в теплой комнате, чай, небось, горячий попивает… после дела!»

     -     А он не сказал тебе, как забрать убитого им Лермонтова? – со злостью спросил Глебов слугу, понимая, что злость не по адресу. – Что там, едет кто? Князя  Васильчикова не видел? И ничего не слышал? Коней, телегу?

Перепуганный Ильюшка ничего не знал. Глебов привел его к телу, показал, где лежит черкеска. Бедный слуга  впал в оцепене-ние. Глебов отпустил  его, наказав,-  если увидит где князя Ва-сильчикова с докторами, чтоб поторопились. Илья уехал.

Да он, собственно, и не нужен был. Глебову нужен был транспорт, доставить  убитого  в город.   Он понимал, что все, кто недавно был рядом, - пустые, никчемные фигуранты. Болтуны, радовались развлечению. Ускакали, сидят по своим квартирам, а он один в  грозу, при мертвом . Более того,  он один будет отвечать за случившееся.

 Он один предстанет перед следствием и судом, где вынужден будет лгать, чтобы не выдать их всех, которые так хотели позабавиться, а теперь забились в страхе по своим норам…

  Небо совсем очистилось. Все то страшное,  необычно грозо-вое, ушло, сползло за горы. Наступила особенная, необычная после грозы тишина. Еще догорала заря, зеленело на западе длинной малиновой  полосой, и странно было видеть этот полусвет после  кромешной тьмы, аспидной черноты  и вселенского грохота.

   Вскоре послышался конский топот. У  Глебова отлегло от сердца – едут за телом.

    Но каково же было его разочарование, когда верхом подъехал один Васильчиков.

   Он потерянно, путано оправдывался.  Глебов слушал его с возрастающим озлоблением. Подумал: «Чваниться умеешь, а на простом деле опростоволосился ». Злился и на себя: зачем-то от-пустил всех, в том числе и Евграфа, прибегавшего Ильюшку…   
 
    Надо было что-то предпринимать.
               

                В   Ы   С   Т   Р   Е   Л – II
      
          
        - Что ж, князь, теперь, видно, ваш  черед стеречь его, - указал  головой конногвардеец  туда,  где лежал Лермонтов. –  Вы правильно сделали, что не взяли бегунцы. На них нам его не довезти: конь напуган грозой, а тут еще убитый. Испугается,  понесет  -  разобьем… И оставлять его нельзя одного,-  нанюхают  чекалки,    изорвут  лицо – что скажу людям. Не боитесь? А я уж  раздобуду людей и повозку.

        Васильчиков  вынужден был согласиться. В это время на другой стороне дороги  из-за  кустов  вышел человек и остановился, не  смея подойти ближе. Его окликнули, подозвали. Это оказался ссыльный поляк Перкальский, живший неподалеку в лесной сторожке. В городке его знали как проводника в охотничьих забавах отдыхающих.  Историю его появления в здешних краях объясняли по-разному, он же мало кому что рассказывал, жил отшельником, уединенно. Охотники, случалось,  оставались у него  отдыхать. Услышал выстрел, подумал, лихие люди, а тут гроза, вышел к дороге… Васильчиков тотчас предложил оставить ссыльного при теле, а самим ехать в город, искать телегу и людей. Глебов согласился. Поляк всячески отказывался и разволновался так, что стал на-зывать их панами.  Васильчиков пообещал хорошо заплатить. Втроем они   перенесли тело на обочину дороги, пристегнули лермонтовского Черкеса к коню и поехали в город.

     Прибыв,  Глебов  не стал мотаться  по городку в поисках телеги. Собрав слуг дуэлянтов, по-военному жестко и коротко отдавал приказания: «Найти телегу, повозку, экипаж, коляску – что угодно. Не найдете – понесете на носилках.  Даю час времени. Заедете за мной, я поеду с вами…Илья, барину ни слова! Молчать. Никому ничего не говорить». Отправив слуг,  переоделся в сухое и зашел в комнату Раевского  сообщить о дуэли.  Больше он никого не мог видеть, не то, что объясняться. Нестерпимо разболелась  рана. А вскоре прибежал Иван и сказал, что нашли повозку,  готовы ехать.

      -   Что ж, езжайте, я вас догоню, -   устало сказал Глебов .

     Совсем стихло. После грозы стояла звенящая тишина. Висела полная
и уже поздняя луна.  Блестела мокрыми пятнами каменистая дорога.
 Дотлевала заря на западе.

            Перкальский отошел от тела. Стерег в сторонке, чтобы не упускать
из виду, чтобы и в самом деле мелкое лесное зверье не обезобразило лицо
Но зверье после такой грозы не так быстро выйдет из своих  укрытий. Услышал конский топот, увидел всадника на дороге со стороны Железноводска. И вышел навстречу посредине дороги, чтобы предупредить о том, что лежит на обочине, чего чуткий  конь может испугаться... Всадник, увидев посредине дороги чернеющую фигуру, остановил коня. Кому-то надо было первому подать голос. Первым заговорил поляк.  Всадник  спешился. Это возвращался  пятигорский стряпчий Марушевский, спросил, в чем дело, передал поводья поляку, осторожно подошел к убитому и едва не вскрикнул от удивления, узнав в нем Лермонтова. Перкальский просил его  уезжать, поскольку господа наказали никого к телу не подпускать. Стряпчий, придя в себя,  стал выговаривать, мол, это убитый офицер, надо  хотя бы лицо ему вытереть, забрызганное под дождем  травяной грязью. Ссыльный просил его уезжать, а он сам все сделает. Потрясенный Марушевский поспешил в Пятигорск.

     У городка  он встретил одноконную  арбочку с людьми и понял, что это едут за Лермонтовым, и тут же  навстречу ему  из ложбины поднялся верховым хорошо знакомый Глебов. Он в нескольких словах сказал, что случилось.

    Только в десятом часу вечера тело привезли в город. Глебов вначале отправил арбочку к госпиталю, но там, за отсутствием врачей, принять отказались. Поехали к пятигорской церкви. Но и там  не взяли:  «куды ж вы его в церковь, окровавленного?» - тогда измученный Глебов приказал везти убитого на квартиру.

     Привезли, внесли и положили на диван. Иван по  приказанию оповестил, живших рядом, участников дуэли, а сам пошел к себе на квартиру, чтобы немного прийти в себя.

     Разговаривать с приятелями Глебову не хотелось. О чем сейчас говорить с ними? Он же сделал все, что мог. Ему осталось  последнее – доложить коменданту Ильяшенко о происшествии. Идти надо немедленно,  иначе он свалится с ног от  усталости.

       Комендант еще не ложился. Но удивился позднему визиту. Глебов доложил все в нескольких фразах. Коменданта перекосило.Он сначала  не понял, не сразу вник в суть дела.

  -  Что-о? Дуэль? Да как они посмели! - вскричал комендант. - Лермонтов!
Я знал, я  чувствовал, что он по-хорошему не уедет… Арестовать обоих!
Кто секунданты?   Что-о? И  вы, корнет? Да вы-то как смели?
Пойдете под арест вместе с ними!

Глебов  пояснил подробнее, и комендант заговорил по-иному, чуть не плача:

     -Что же вы натворили! Мальчишки! Что вы со мной сделали!  Что скажу,
Как оправдаюсь? – бегал он по комнате, изредка останавливаясь и
заглядывая в глаза человеку, принесшую черную весть. Приказал Глебову
идти домой и находиться безотлучно дома, пока не примут по корнету
решения.

    … Плакали и в верзилинском доме. О смерти Лермонтова полков-ник Зельмиц услышал от  Раевского  ( Бенкендорф сказал  Катеньке. А что и кому сказал Дорохов,  Столыпин, Трубецкой.).

     … То, что  голицынский бал нынче отменяется, стало ясно ближе к вечеру. Погода ухудшилась, тускнело небо, к шести вечера было видно, что вот-вот разразится гроза, дождь – после будет холодно, мокро, неприютно – какие уж тут танцы к ночи…

          Барышни, уже одетые, бесцельно слонялись по комнатам, постукивали пальчиками по клавишам рояля. Настроение у барышень было безнадежно испорчено. Не мог ничем их развеселить Дмитриевский.

            А когда  хлынул дождь, ударила гроза, они стали одна за одной переодеваться в домашнее. Гроза развлекла. Такой они еще не видели. При особенно ослепительно-ярких  вспышках они вскрикивали и отскакивали от окон, при грохоте зажимали уши, приседали.

             Марья Ивановна все шептала: «Свят, свят,  Бог Саваоф…» – и отгоняла от окон дочерей.

          Дмитриевский   сидел задумчивый.  Он знал, что к этому часу  дуэль должна закончиться, но как, чем, где теперь сидят, либо куда скачут или где пережидают грозу приятели, конечно, не ведал. Он не мог  сказать о дуэли.

       Дождь шумел, сад мотался под порывами грозы, а все остальное утонуло за стеной обвального ливня. Но понемногу дождь стихал, тише  и  светлее становилось за окнами, гроза пошла на убыль. Стихло совсем. Барышни удивлялись; а где обычные посетители? Грозы испугались?   Дмитриевский рассказывал истории.

   … Внезапно распахнулась дверь -   на  пороге полночным призраком встал Зальмиц.

      -   Ваше превосходительство…- задыхаясь, выкрикнул он. - Беда! От-то! Один ранен, другой наповал!   
               
        А когда он более внятно выкрикнул, что только что на дуэли убит Лермонтов и ранен Мартынов, Марья Ивановна тускло завела глаза и безжизненно осунулась в кресле…

    Тем же вечером арестовали и отвели на гауптвахту Глебова, и те же конвойные арестовали  Мартынова и препроводили его в городскую тюрьму.

   

                П   О   Х   О   Р   О   Н   Ы - I   

 
    Скрывать случившееся не было смысла, и о смерти Лермонтова  некоторые из общих знакомых узнали вечером того же дня. Новость была настолько ошеломляющая, что разумом не воспринималась, поэтому, несмотря  на близкую полночь, шли  к чиляевскому флигельку, чтобы своими глазами поглядеть на убитого.  И каждый,  кто боязливо входил к нему в комнату,  надолго цепенел при виде страшного в своей  непоправимости случившегося: на диване, на перепачканной кровью простыне,  в красной рубашке, под распахнутым, черно простреленным и окровавленным сюртуком лежал бездыханный Лермонтов.

       Участники дуэли находились в соседней комнате в ожидании докторов –  в густом табачном дыму, в сумрачном свете свечных огарков, - словно сидели на жутких посиделках. Тяжелую тишину в доме время от времени нарушали жалобные вскрики Христо из комнаты, где лежал убитый.

        Госпитальные медики пришли к полуночи. Пришли и развели руками: констатировать смерть – это все, что они сейчас могут. Вскрытие можно произвести лишь завтра, при свете дня. Посоветовали не держать тело на мягком: закоченеет в таком положении – трудно будет укладывать в гроб. С тем и ушли.

     Друзья со слугами осторожно перенесли тело на взятый у Зельмица длинный стол, накрыли простыней. Странно, но кровь еще сочилась из раны;  чтобы ей не капать на пол,  Христо подставил медный таз.

          Стали расходиться.

Глубоко встревоженный хозяин приказал лермонтовским слугам поочередно дежурить ночью, чтобы  не оставлять без присмотра горящую при убитом свечу.

       Разошлись, и в доме наступила тишина. Когда уже далеко за полночь на квартиру к Лермонтову пришел его давний почитатель Алексей Чарыков, то к нему вышел с запухшими глазами один Христо.

       Утром весть о смерти Лермонтова облетела весь Пятигорск. С рассвета к флигелю стали приходить люди – и сочувствующие, и праздно-любопытные, - сбивались в группки, и  жадно пытались выяснить подробности.

       В одиннадцатом часу, в сопровождении фельдшера и двух санитаров   приехал врач пятигорского госпиталя Барклай де Толли. Чилаев,  уже крепко озлобленный, категорически воспротивился  вскрытию тела на дому, а  Столыпин, как близкий родственник,  твердо отказал забрать тело в госпитальную прозекторскую: причина смерти ясна, убитому все равно, нечего потрошить. Его решительно поддержал Трубецкой, и Барклай, понимая, что нарушает «Наставление врачам при судебном осмотре и вскрытию мертвых тел», уступил офицерам, согласился.

       Санитары наскоро отерли мокрой тряпицей запекшуюся  на теле кровь, набили в пулевые отверстия корпию и ушли вслед  за врачом. Слуги  переодели покойного в белую рубаху и оставили на столе.

       Когда Барклай вернулся в госпиталь, ему подали письменный запрос от настоятеля пятигорской  Скорбященской церкви, протоиерея Павла  Александровского, дать медицинское заключение о причине смерти поручика Лермонтова. Барклай сразу понял, чем вызвана такая поспешность о. Павла: друзья покойного наверняка попросят отпеть его.  Однако смерть связана с дуэлью,  и церковь вряд ли  даст свое согласие. Усмехаясь предусмотрительности настоятеля, Барклай за номером 34 составил простенькое заключение и приписал, что покойный может быть похоронен по христианскому обряду. Расписался и даже с каким-то удовлетворением прихлопнул написанное госпитальной печатью.

       Лишь только медики ушли, вошел художник Шведе – писать портреты с погибшего, для себя, для заказчиков. Велел Ивану никого,  кроме Столыпина,  в домик не впускать, надолго заперся с Христо изнутри. Чтобы добиться наиболее полного сходства,  они приподняли тело и за спину заложили подушки, – как если бы Лермонтов еще живой, уставший, полулежит, прикрыв глаза в долгожданном отдыхе…

       Занялись по достойному  погребению одни участники дуэли. Тем, кто желал бы помочь, они, из опасения в чем-нибудь прого-вориться, мягко отказывали. А дел было много. Прежде всего надо было заказать гроб, камень с надписью,  определить место на кладбище и нанять могильщиков;  найти старух, чтобы к вечеру обмыли и убрали тело, предупредить назавтра воинский оркестр, продумать, где и на сколько человек организовать поминальный обед, - хлопот предстояло немало… А более всего  беспокоил чин отпевания; погиб на дуэли, как бы священники не заартачились. И начинать-то надо с них;  и отпевание, и место на кладбище, и старухи – все в их подчинении.

    Столыпин  отправил гонца в Железноводск, дать знать лермонтовскому дядьке Ивану Соколову, чтобы собрал вещи и съезжал с квартиры. При убитом оставили Христо, для  связи – Ивана, и распорядители похорон, коротко обговорив план действий, ушли: тяжелее всего было отвечать на бесчисленные вопросы, которые, лишь стоило показаться на людях, то требовательно, то умоляюще сыпались со всех сторон.

     Чтобы не бить ноги по гористым улочкам, поехали верхами. Дорохову оседлали лермонтовского Черкеса.

    Начали с церкви. Заутреня давно отошла, о.Павел был дома, да не один – вместе с Василием Эрастовым,  священником той же церкви. Появление посетителей для обоих было малоприятным, но ожидаемым. Офицеры  почтительно поздоровались, сняв фуражки, перекрестились, словно в храм вошли.  Столыпин сразу сообщил, с чем пожаловали.

           -  Мы как раз об этом размышляем, - сухо сказал о.Павел.- Уж и так думали, и   этак – никак невозможно,- отказал он. – Погибший на дуэли приравнен к  самоубийце. Отпевать запрещено.             

           -  Его не только отпевать, - мрачно  дополнил  о.Василий, - его хоронить на кладбище нельзя. Только за оградой.

       Протоиерей, недолюбливавший соалтарника, на этот раз уважительно качнул головой в его сторону,  дав знать посетителям важность сказанного.

            -  А она  там есть, эта ограда? – буркнул Дорохов, снимавший у протоиерея  комнату в одном из его домов на соседней улице. – Одна арка…

          - А вам, сударь, совсем нехорошо участвовать в подобных делах, - сурово  напомнил о.Павел постояльцу. – Довольно с вас дуэлей. Лошадь у меня вчера выпросили   на богопротивное дело, прости меня, господи, - и виновато перекрестился на иконы.

          - Не о нем сейчас речь, - вступился за приятеля Трубецкой, - о Лермонтове.

           -   И мы о нем, - ответил о.Павел. – Я попросил лекарей дать документ о причине смерти. Барклай дал за своей подписью.  Убит, заключает, и может быть похоронен по христианскому обряду, - и сощурился на посетителей: -  Не по вашей просьбе приписал?  Нет? «…может быть похоронен…». Ан не может!

           - Это по светским законам убитый дуэлянт приравнен к самоубийцам,-  внушительно заговорил Трубецкой, - а по церковным, нам  думается, можно рассудить…

          -  И по церковным тоже, - грубо, не по чину, перебил  о.Василий.

          -   А по божеским? –  повернулся к нему Трубецкой.  – Ведь он не застрелился. Его убили. Вызвали и убили. Он даже не целил в своего противника, то есть, по-вашему,  руку на  своего ближнего не поднимал.

          -   Не то вы говорите, князь, - неприязненно возразил о.Василий. -  Вышел на дуэль, подставил себя под пулю, - значит самоубийца. Мог бы попросить прощенья за свое злословие, на том бы и дело кончилось. Так нет же, -  язвительностью напомнил  он, - гордыня не позволила. Вы только вдумайтесь,  господа, - проникновенно  продолжал он. -  Свою драгоценную жизнь, дарованную ему самим Богом, он поставил ниже глупых светских условностей. Отдал ее такому же глупому человеку на погубление. Это ли не самоубийство!

       Посетители переглянулись.

        - Какая-то странная у вас, святые отцы, логика, - задумчиво сказал Столыпин.- Убийца  жив, здоров… кстати, а как  к нему церковь?

        -  Будет наказан, - ответил о.Павел. – Самой суровой епитимьей.

       -  И все  же, - настойчиво  продолжал Столыпин. – Он остался жить. Даже не ранен.  Со временем женится, будет радоваться добропорядочной жене, детям, солнцу, миру. Возможно, доживет до глубокой старости, коли в отставке, и  мирно почиет таким же добропорядочным христианином, и церковь проведет над ним  полный чин отпевания.  Не так ли?

         -  Если избудет церковное наказание, - ответил о.Павел, по-косившись  на о.Василия: куда клонит этот  капитан?

         -  Избудет! – насмешливо заверил Дорохов.

         Столыпин мельком глянул на него: лицо бретера то и дело передергивала  гримаса – верный признак закипавшего гнева, в приступах  которого он бывал просто страшен.  Вот уж не к чему это сейчас…Столыпин уже пожалел, что взял его с собой.   
               
           -  А вот убитого Лермонтова вы требуете похоронить за оградой. Над убийцей чин отпевания можно, над  его жертвой – нельзя. Вы ничего не путаете, святые отцы?

У о.Василия  гневно покраснело лицо, голубенькие  глазки побе-лели.
              - Вы, ваше  высокоблагородие, не смешивайте понятий! Мы, служители Церкви, такие  же подчиненные  Ей, как и вы -  воинскому уставу. Вы, если совершаете преступление, то совер-шаете его перед государем и государством. У нас же каждое от-ступление от закона  Церкви – преступление перед Богом!

               - Виноват,  отцы,  виноват! -  решительно пошел в наступление Трубецкой и привел самый главный довод: -  А как же Пушкин?  Так же был убит на дуэли, однако был отпет по полному чину в Конюшенной церкви  Петербурга при небывалом стечении народа, с ведома самого государя..  И похоронен  не за оградой, а по христианскому обряду в Святогорском монастыре! Я сам тому свидетель! Почему вы отказываете Лермонтову?

             -  Да в том-то и дело, что в Петербурге, с ведома самого государя и, - тут о.Василий многозначительно приподнял палец, -  с разрешения Священного Синода. Да как  можно сравнивать! - негодующе удивлялся  о. Василий - Пушкин – известный пиит,  камер-юнкер, пользовался благосклонностью государя, имел приватные  беседы с ним, - государственный муж!  И какой-то Лермонтов, поручик, жалкий человек. Он же не в первый раз вышел на дуэль. В первый раз, как  молодой,  мягко наказан государем. Не пошло впрок, неблагодарному. Пренебрег   монаршей милостью и во второй раз выходит на дуэль! - Нет,  господа, - решительно сказал он, поднимаясь. - Не бывать отпеванию. Не будет вашему Лермонтову поддержки от Церкви в дорогу на суд Божий! – И уже на пороге  пригрозил настоятелю:

             -  Смотрите, отец Павел! Согласитесь – грех падет на всю Скорбященскую. Я же его грех на свою душу принимать не намерен! – громко хлопнул дверью.

О.Павел  молча и беспомощно развел перед посетителями рука-ми.В комнате наступила тишина, было видно, что настоятель уже тяготится  просителями.  Тут снова заговорил Дорохов:

              -   Когда  Лермонтов во славу державы,  ради чести  русской армии  и своего полка  подставлял свою грудь под пули горских дикарей – его отпеть было можно.  Когда же он встал на защиту своей офицерской чести, - только встал!  - он  для вас –  хуже басурманина! – и поднял на о. Павла горящий ненавистью взгляд.

                -  Понимаю, господа, ваши чувства, - мягко ответил он Дорохову, - но поделать ничего не могу. Вы только что слышали. Я сана лишусь. Вот если бы духовная  Консистория  разрешила, - неуверенно говорил он, думая, как бы  поделикатнее    выпроводить сложных  просителей.

               -  Это в Ставрополе? -  неприятно удивился Трубецкой.- Да вы что, о.Павел?  Дело  сегодня кончить надо.

         Столыпин вновь принялся уговаривать настоятеля, даже Бенкендорф вступил в разговор, поддерживая друзей. Молчал один Дорохов. Зажав в зубах длинный ус; глубоко вырезанные ноздри подрагивали, молчал, воротил глаза… Когда  настоятель отказал в очередной раз,  Дорохов, клокоча яростью и сжигая упрямого священника взглядом, вскрикнул:

        - Не будешь? Боевого офицера,  к  золотой сабле за храбрость представленного равняешь со  штафиркой, шутом ярмарошным?-  и стремительно кинулся к оторопевшему настоятелю. Ловкий Бенкендорф попытался перехватить его, но Дорохов, сильный,  жилистый, одним взмахом руки оттолкнул его в сторону, сгреб на груди настоятеля рясу в кулаки и так двинул ими ему  в бороду, под подбородок, что у того лязгнули зубы, голова с выпученными  глазами откинулась назад.

        -  Не будешь? – яростно кричал ему сверху в лицо Дорохов.- Не хочешь? Да я тебя сейчас не то, что сана, - жизни лишу,  волохатого! -  и стал, как тряпку, мотать  обессиленного от страха настоятеля. С криком выскочила из соседней  комнаты  попадья. Офицеры с трудом оторвали взбешенного Дорохова, вытолкали во двор. Трубецкой со   злостью стал выговаривать бурно дышавшему бретеру, но тот никого не слушал, глядел в  небо, высоко ходил грудью.

         -  Черти сиводушные! Завели порядки хуже, чем в армии…
Приятели  стояли подавленные, срывалось самое первое и самое важное. Дорохов  неожиданно улыбнулся:

          - А зря вы не дали ему бока намять. Согласился бы, никуда не делся! – Он так же   быстро  отходил, как и вспыхивал. - Пусть тогда команду дадут могильщикам, место…  Или мы сами?  Один черт с них  толку нету! -  и указал на окна поповского дома , в которых  торопливо дергали занавески. - Надо ехать к коменданту.  Может, его послушают!

         Столыпин приказал ждать и вернулся в дом.  Настоятель сидел, пусто уставившись в угол, возле него стояла  заплаканная попадья.  Столыпин  от имени офицеров извинился за дерзкую дороховскую выходку.  О.Павел  молчал, но лишь посетитель снова осторожно заговорил о погребении, настоятель вскочил.

            -  Да ведь донесут! – закричал он, не дослушав, – этот  же о.Василий и донесет! Бог с ним, с саном,  уйду на покой, но пятно ляжет на Скорбященскую, на весь причт, годами попрекать будут!

         Попадья  всхлипнула.  В комнату заглянула какая-то  девочка и тут же закрыла  дверь.

              -  Ладно, -  вдруг согласился о.Павел,  и лицо его хорошо оживилось.- Хороните на кладбище,  я распоряжусь,  пошлю могильщиков… Крест или камень? Камень-то надолго… В богадельню зайдите, к  насельницам, они обмоют…

          - Когда же, позвольте узнать, будет ваше распоряжение? - почтительно  осведомился  Столыпин.-  Я к тому, чтоб все это сделали к вечеру. Поэтому нельзя ли на ночь покойного  в церковь  внести, чтобы кто из ваших над ним  Псалтырь почитал?

          - Как? – изумился о.Павел.-  На ночь в церковь?  О, Господи, твоя пресвятая воля! – перекрестился он и виновато опустил голову.      Столыпин терпеливо ждал.

           -  Будь по-вашему, - устало произнес настоятель.- Этот грех беру на себя. Пусть вносят, попрошу дьяка почитать. Но это все, что я могу сделать. Больше ни о чем не просите! – твердо закончил он.

           - Так  не прикажите ли, батюшка, сообщить мне на квартиру час, когда гроб везти в церковь? 

           - Пришлю человека, - тихо пообещал настоятель и дал знак просителю, что разговаривать более не намерен.

        Столыпин вышел приободренный – что-то стронулось. На-стоятельницей оказалась крупная, мужественного  вида старуха.  Предложение посетителей восприняла довольно холодно, видно, и сюда дошли толки  о  смертной дуэли.

          - Он военный?  Прикажите солдатам, либо слугам. Слуги-то у него есть?      

           - Можно, конечно, и солдатам, -  подделываясь под простака, мягко ответил Раевский. – Да ведь дело-то испокон веку старушечье. Что солдат? Абы как. А там бабьи руки нужны, чтоб со старанием, со страхом божиим. Мы хорошо  заплатим.

            - Поговорю, - сухо согласилась старуха. – Придут на заход солнца. К тому часу вдоволь воды нагрейте. Полотенца чистые, белье нижнее и верхнее, гроб чтобы уже готовый был и, -  она многозначительно понизила голос, - ни одного человека возле них!
Один только гробовщик обрадовался заказчикам. Но цену заломил непомерную.

            -  Однако!- возмутился Дорохов, вечно стесненный в средствах. – Не слишком ты загнул, любезный?

            - Так ведь гроб-то какой,- умильными глазами обвел заказчиков гробовщик. - Гляньте, ваши  благородия, пристально: из чистого бука, резьба, позумент, галун по боковинам пустим!  В такой-то самому  коменданту в удовольствие будет. Да что комендант! В позапрошлом году графа Медведьева точно в такой уложили – так вся родня признательны были!

  Трубецкой смерил глазами стоймя стоявшую крышку, выразил недоумение:

              - А не велик ли? Или тебе лишь бы этот сбыть, чтоб не делать новый.

              - И опять вы, господа,  ошибаетесь! - радостно возразил гробовщик. – Да будет вам известно, что покойник иной раз на вершок вырастает, такое они свойство имеют, покойники…  Зато просторненько!

      Подниматься к своим квартирам не хотелось. Напоили коней в Подкумке и долго сидели в найтаковской гостинице. Когда  поднялись, увидели, что во дворах все еще находятся люди.  Среди офицеров, которых было большинство у лермонтовского флигелька, уже уверенно, громко слышались разговоры об изменнической дуэли. Разубедить их не могло даже то, что в деле участвовал Глебов – офицер безукоризненной репутации. Стечение народа и подобные   разговоры обеспокоили начальство и  следственную комиссию.  Если не пресечь это мнение, то следствие усложнится и надолго затянется. Это совсем ни к чему, в  деле и без того полно неясностей…

        Подполковник Унтилов не раз выходил  к возбужденным офицерам и, как  член комиссии,  заверял, что дуэль  проходила по правилам, преступных отступлений в ее ходе не было. Вынужден был выходить, успокаивать, поскольку среди офицеров находились такие, кто готов был немедленно вызвать Мартынова на дуэль и отомстить  за убийство.

        Собрались у Бенкендорфа. Вяло заговорили о том, где накрывать поминальный обед. Зал лермонтовской  квартиры  мал,  ишь, сколько людей приходят поглядеть на убитого.

              - «Где гроб стоял, там яств стол…»? - грубо, тупо пере-иначил Дорохов.- Уж лучше у Найтаки, там, по крайней мере, вина на всех  хватит! – и предложил свои последние деньги  вскладчину.

         Все смертельно устали за эти сутки  и от случившегося, и друг от друга, и от  изматывающих  до помрачения рассудка переживаний. Каждому хотелось побыть одному, собраться с мыслями, дать отдохновение душе и сердцу, да просто забыться на время…И вместе с тем, по осознанию общей причастности к случившемуся, они держались вместе, им боязно, трудно было расстаться.

          Как просто и весело было  сутки назад! В таком же жарком предвечерье, как обычно, уже  чувствовалось приближение вечера, с его освежающей прохладой,  звуками музыки под тенистыми липами на бульваре, зеленеющее небо над горами, слабый свет фонарей, в котором так чудесно и загадочно загорались, блестели женские глаза, свои, будто бы свежие и обольстительные слова на нежное ушко с дурманящим запахом дорогих духов, над обнаженным  плечиком, под затейливой, в лентах, шляпкой…Теперь для них этого уже не будет.

        Близился час дуэли.  Еще вчера в этот самый час, все они, возбужденно-веселые, ехали к месту поединка в предвкушении любопытнейшего развлечения. Болтали о том о сем, но каждый с тайным удовольствием представлял, как поведут себя противники у барьера. Тот же Мартынов. Найдет ли он достойный выход из того щекотливого положения, в которое он сам себя поставил? Как поведет себя Лермонтов? Ведь и за ним, откровенно говоря, в этом деле есть немалая доля  вины.

        Ждали развлечения. Случилось же самое страшное. Ах, если бы можно было  вернуть вчерашнее время  хотя бы на  минуту! Чтобы успеть встать между ними, распахнуть сюртук и крикнуть им обоим: прежде чем стрелять друг в друга, кому-то из вас надо выстрелить в меня!     И встал  бы, и крикнул! Вначале бы удивились, рассердились, но в конце концов дело бы кончилось у гостеприимной фрау Рошке дружеской попойкой, примирением, с похлопыванием по пухлым задницам безотказным Милле и Гретхен…

          Но ничего изменить нельзя. Поздно. Навсегда поздно. Даже покаяться нельзя. Нельзя выйти к людям и крикнуть: да, и я там был! Жаждал, безумец, праздный зевака, развлечения,  смеха,  конфуза и палец о палец не ударил, чтобы остановить дурацкую дуэль. Берите и меня под арест! Нельзя было? Речь шла о защите офицерской чести? А честно ли убит Лермонтов? О какой чести может  идти теперь речь? Вон он лежит в затененной комнате , мертвый. Этим  кончилось дело «чести»? И теперь они не праздные зеваки, соглядатаи.  Отныне  и довеку они соучастники жуткого преступления и по тому же обету молчания, данного над остывающим телом, все по той же офицерской чести,- обязаны молчать до  конца…

         В четвертом часу привезли гроб. Немедленно послали за старухами. Слуги стали греть в казанах воду. Столыпин, как и все, непомерно уставший, посоветовал разойтись, отдохнуть, до того, как гроб повезут в церковь.

         Вскоре пришли старухи, принялись за дело. И всех словно ветром сдуло – начиналось  первое  таинство.

         Одевали покойного лермонтовский дядька Иван Соколов с Иваном Вертюковым.

         Через полтора часа все было закончено. Слуги домывали полы. К старухам вышел Столыпин, молча достал бумажник… Рассчитавшись со старухами, приказал известить тех,  кто жил по близости и заодно послал к о. Павлу сказать, что гроб с покойным можно  везти в церковь. Жившие рядом пришли тотчас. Лермонтов лежал в гробу одетый, убранный; еще влажно блестели короткие волосы. И странно: увидев приготовленного к погребению друга, вошедшие впервые  увидели не  убитого, но – истинно покойного,  окончательно принадлежавшего к иному миру.

        И тут их постиг новый удар. Посыльный сообщил, что цер-ковь закрыта и гроб внести нельзя.  Устроители похорон ринулись к о.Павлу.

        О.Павел растерянно сказал, что о.Василий закрыл церковь и с ключами скрылся неведомо куда.

-   А запасные!? - закричал Дорохов.

 О.Василий забрал и запасные.

-  Взломать! - вскричал Дорохов голосом, словно отдал командуидти в атаку.

       Но на это не пошли. Стало понятно: взламывать храмовые двери, чтобы внести гроб?  Не нужно это ни покойнику, ни Богу.  Дорохов не унимался:

-  Я дождусь его! Ночевать-то он домой придет!  Я его начисто обстригу!

Он допоздна дожидался о.Василия , но так и не дождался,- видно, священник скрылся в другом селе.

       Гроб с покойным Лермонтовым остался на ночь в доме.

               
                С Л Е Д С Т В И Е

Кушинников, опросив Глебова и Мартынова, пришел в ко-мендатуру. Рассказал, что произошло. Заходил на квартиру Лермонтова – да, убит.

 Никаких особых расхождений в словесных показаниях у Глебова и Мартынова пока не обнаружилось. И все же он стал подозревать, что при всей, казалось бы, откровенности свидетелей, в деле что-то нечисто. Что именно – он пока не мог  понять, но тонко почувствовал. Похоже, что они не договаривают чего-то. Ну, это мы проясним, подумалось ему, узнаем. Расскажете.

Сейчас, главное, умно составить надлежащие документы по расследованию. Чтобы, исполняя  просьбу Траскина, как можно меньше людей  оказалось замешанными в это прискорбное дело. Сейчас Кушинников  думал только об одном, вернее: после раз-мышлений и разговоров с Траскиным, он пришел к выводу:   надо представлять дело так, чтобы оно выглядело как можно суше, короче, чтобы в нем было замешано минимум участников. Уберечь косвенно причастных к дуэли людей от следствия. Вместе с тем, он понял, что обязан расследовать случай до конца. Для этого он обязан провести свое расследование. Чтобы для него не осталось  никаких тайн. Он должен досконально  и полно провести свое, собственное представление о деле.  Собрать факты, свидетельства. Чтобы самому иметь полную картину происшедшего. Для чего?

      А для того, чтобы, если дело затянется или во дворце придадут иное, более важное значение – запросят из Петербурга – вызовут на доклад – то он сумеет ответить на любой вопрос и по любому участнику дела. Кто, когда, во сколько и т.д. В поединке принимал  прямое участие сын  Васильчикова – правая рука у государя. Это что-то значит в этом деле. Он давал возможность обмениваться записками арестованным секундантам, передавать сведения на волю, получать оттуда советы-рекомендации. Береженного Бог бережет.


                П О Х О Р О Н Ы – II

    С самого утра к чилаевским дворам стали приходить люди – знакомые хозяина, его постояльцев, приятели убитого. Одни приходили из любопытства,  другие – с желанием помочь хоть чем-нибудь в организации похорон, еще одни – выразить искреннее сочувствие, негодование, горечь утраты – и все хотели узнать подробности дуэли.  Но что нового могли сказать им слуги, занятые хлопотами, либо на посылках,  или сам  Чилаев, угрюмо выходивший к  надоевшим посетителям, либо друзья погибшего, всячески избегавшие расспросов?

     Собрались, как накануне и условились, у Раевского.  Собрались со странным чувством. То тело, которое нарядно убранным  лежало в гробу, было не только покойным Лермонтовым. Оно и было Лермонтовым  и вместе с тем было нечто иным. У всех участников возникло и прочно укрепилось четкое ощущение, что все они присутствуют в нечто гораздо более важном, нежели похороны друга. Не просто хоронят друга-приятеля. Что-то витало. Но что – на это никто не мог дать точного ответа. И еще все понимали, что без участия церкви они не смогут достойно похоронить поэта.

      К о.Павлу собрались ехать все. Столыпин с Трубецким остановили: они поедут вдвоем, попробуют еще раз мирно поговорить, вдруг что изменилось в сознании священника. Дорохов и Бенкендорф – решительно: к черту! А мы едем  прямо к Ильяшенко и к Траскину, который накануне приехал в Пятигорск.  Столыпин не возражал. Он, как никто другой, желал бы похоронить родственника по христианскому обряду.  Он понимал свою ответственность перед родными поэта и,  прежде всего, перед его бабушкой, Елизаветой Алексеевной, безумно любившей внука, - женщиной властной и глубоко религиозной. Ведь именно Столыпину доставлять в Тарханы  вещи покойного, крепостных, и  первый вопрос у нее будет: как похоронен Мишенька? Отпет ли он? Нет? Да как же ты допустил, Митенька, что его не только убили на твоих глазах, да еще зарыли, как собаку!.. Во что бы то ни стало надо отпеть!

     Столыпин и Трубецкой едут к о.Павлу.

      -  Чем порадуете, батюшка? – спросил с порога Столыпин. – Нашелся  ваш о.Василий? Храм открыт?

      -   Нету! - развел руками настоятель. - К заутренне позвонили, и только. Прихожане  потоптались у дверей да разошлись…  Вы полагаете, господа, что я из-за прихоти или из страха не хочу отпевать. Напрасно, если так. Я ведь вчера после вас направил запрос в следственную комиссию.

        -  И что же? - спросил Трубецкой.

        -  Вот ответ, - сказал настоятель и подал ему лист,- «Текст ответа следственной комиссии»…

        -  Так что же вам еще!- обрадовался Столыпин. – Считайте это официальным ответом вашей Консистории!

         -   Э-э, милый вы мой, - грустно улыбнулся священник.-  Что значит для Консистории эта цидулка? Кто ее подписал? – И язвительно напомнил членов комиссии:

          -    Жандарм Кушинников, плац-майор Унтилов да местный писарь. Ах, какие чины!

          -     А зачем же вы запрос делали?- насмешливо спросил Трубецкой.- Думали, что  комиссия откажет? А?

          -     Тогда вот что,- решительно сказал Столыпин и достал бумажник.- Вот вам сразу сто пятьдесят рублей. После отпевания получите еще пятьдесят.

           -     Хорошие деньги, - заметил Трубецкой.

          -    Да не в деньгах дело, как вы не можете понять! -  с досадой воскликнул  настоятель.

           -    Никто вас не тронет, останетесь при сане, - тем же тоном добавил Столыпин.

          -    Хорошо, - согласился наконец о.Павел. -  Давайте отпоем на дому. Но по  самому скромному чину и чтоб никакого параду.

          Делать было нечего, пришлось  согласиться. Приятели на-значили время  и ушли.

 Когда Бенкендорф и Дорохов доложили начальнику штаба корпуса Траскину о том, что происходит со священниками, Траскин выслушал просителей,  вызвал к себе ординарца и приказал отпеть. Ординарец прискакал в храм. О.Павел   выслушал, помолчал и тихо, глядя в окна, обреченно как-то ответил:

           -    Передайте полковнику, что все будет исполнено…
      
       Незадолго до двух часов пополудни, когда принято выносить покойника,  к чилаевским  дворам все гуще подходили люди, - по одному, по двое-трое, иных подвозили в экипажах  и колясках.

        Немало их пришло из «водяного общества», того самого, которому более всего доставалось от поэта. Приходили люди и из мерлиновского  окружения. Особо важные, сановные ожидали в прохладных комнатах дома Чилаева.

       И все же большую часть собравшихся составляли военные. Юнкера, офицеры, среди которых было не менее полусотни штаб- и обер-офицеров, - представители почти всех кавказских полков, - одетые по полной форме, с траурными шарфами по предплечьям - как  это требовалось по воинскому похоронному церемониалу, - пришли проводить  в последний путь боевого товарища.

        В траур были одеты и те дамы и робкие барышни с печально- строгими  лицами, что боязливо входили в залу, где лежал Лермонтов, и осторожно, дрожа телом, возлагали к гробу букеты и венки, трогательно сплетенные своими руками. Старушки-соседки, из ближних домов, несли букетики попроще, входили с кружевными платочками у глаз, обильно льющихся слезами. Тело поэта  с ног по грудь было завалено цветами.  Преданный Христо по-прежнему сидел у изголовья гроба, веточкой акации отгоняя  от лица покойного назойливо летящих мух. Стояли большими группами, своими кружками, где вели свои разговоры, - самые разные, но более всего сожалели о ранней и такой нелепой смерти.

        В кругах офицеров,  среди которых  было немало сосланных  декабристов, открыто говорили о подобной участи всякого талантливого человека в николаевской  России.            

       Дамы, барышни и мистически настроенные спутники рассуждали о посмертной участи поэта в ином мире, куда недавно точно так же ушел его великий предшественник.

        И многие втайне удивлялись: собралось столько людей и  тех, кого менее всего можно было бы ожидать здесь в этот час – настолько они были различны с покойным в образе жизни, миропонимании…

               
                *      *       *

       … Он сидел, затаившись в темной, душной камере, прислушиваясь к звукам, голосам в коридоре – ждал посыльного от коменданта. Полчаса назад он обратился с письменной просьбой к Ильяшенко дать возможность проститься с Лермонтовым. Рассуждал так: это будет благородно с его стороны. Своим поступком, сценой прощания он выиграет во мнении света: ни в чем не виноват, защищал свою честь, честь семьи, но нашел в себе мужество прийти из тюрьмы и по-христиански проститься с противником. Все уже наверняка знают, - и Глебов подтвердил в своей  записке, - что он после выстрела бросился к  смертельно раненому с криком простить его, упал перед ним на колени. Правда, - надо признаться хотя бы самому себе, -  это вышло от растерянности, но все равно вышло неплохо. Теперь придет из тюрьмы. Если еще приведут под конвоем, - о, дамы это тонко чувствуют…
Он был уверен, что ему разрешат проститься и уже  готов  был к выходу.

     …Истекали вторые сутки его заключения. Помимо него, в ка-мере находились еще два арестанта. Один – раскаявшийся казак,  в бешенстве зарубивший своего однополчанина, - теперь подолгу читал Псалтырь. Время от времени отрываясь от книги с отрешенно-кротким, отсутствующим взглядом, тупо поводя глазами по камере, снова утыкался в книгу с незнакомым ранее  для него текстом. Другой – медленно сходивший с ума после первого же рукопашного боя молодой юнкерок. Ласковые, здравые разговоры он внезапно перемешивал жутко-бессвязной матерщиной и плачем. 

         Но Мартынов  мало обращал внимания на сокамерников, все думал, думал… Думал он об одном и том же. Эти дни его мысли неустанно, порой доводя до изнеможения, были заняты одним: как скрыть от следствия и общества преступные детали дуэли, чтобы хоть как-то обелить себя во мнении того же общества, прежде всего среди военных, которыми  набит сейчас Пятигорск. Ему уже передали, что в городке открыто говорят о преступности дуэли, а кое-кто из офицеров грозится вызвать его из мести на дуэль. Записки, которыми он обменивается с секундантами, в его положении помогут мало. Записку могут перехватить, снять копию, - если этого уже не делают, и при нужном случае предоставить доказательством его вины на суде.

         Ему нужна сейчас встреча всех участников, на которой можно было бы спокойно обговорить все тонкости дела, заручиться словом чести каждому, что нужно и можно говорить на дознании, а чего не выдавать ни в коем случае.

          И встретиться в таком составе надо тайно, чтобы не выдать всех участников и свидетелей.  Но этого, конечно, никто не позволит. Ни тайно, ни явно.

         Заложить бы их всех с потрохами!

         И он заложил бы, не задумываясь, если бы не  беспощадно-оскорбительная  фраза Лермонтова – последняя, сказанная в его жизни. Эта фраза, – он чувствует, – будет всю оставшуюся  жизнь  держать его уста закрытыми.  Как  печать.

          Его мысли прервал страшный мат. Это юнкер что-то вспомнил из того боя и теперь отчаянным криком глушит свой страх… Мартынов его не боится, хотя, как утверждают, все сумасшедшие необыкновенно сильны….

         От того, как дело предоставят в судебном заседании, будет зависеть приговор. Суть судебного дела и обстоятельства требуют того, чтобы как можно меньше фигурировало участников дуэли. Спасибо начальству – Кушинникову, Траскину,  членам следственной комиссии, - всем, кому поручено вести следствие и кто причастен к нему.
Кушинников едва ли не надиктовал: что нужно писать в объяснительных  (вопросных) листах. Нельзя упоминать о Столыпине и Трубецком, о праздных свидетелях поединка, о доме Верзилиных. Он же настоятельно посоветовал найти более основательную причину ссоры. Суд еще не скоро, пока идет следствие.

         Быстрее бы его похоронили!  Чего тянут. Тепло, душно, сыро… Да его еще вчера надо было опустить в могилу, забросать землей…Он тяжело злобился на секундантов, свидетелей, на всех, кто был участником его дела,  считая свой гнев  праведным. Вот, например, Глебов, который также арестован, пишет в очередной записке: « Я и Васильчиков не только по обязанности защищаем тебя…» Они, видите ли, сердятся на него, им неприятно. Содействовали, вольно, невольно, шли к цели, как потешались. Какое они имеют право? Кто установил самые жестокие условия дуэли? Кто установил – положить стреляться до трех выстрелов на 10 шагах? Кто подал команду «Стреляйте!» после счета «Три»?

       А ведь это «Стреляйте!» – самое опасное в деле. Никто не имел права подавать такую команду и уж тем более никто из противников не имел права на выстрел. Лермонтов не выстрелил. Выстрелил он, Мартынов. Они-то выйдут все сухими, он же должен скрывать их имена. Они спровоцировали, они установили  ради общей забавы страшный барьер, хотели проверить его, Мартынова, а теперь, видишь ли, его требования им - Глебову и Васильчикову - неприятны.

       … Ильяшенко пришел в недоумение, прочтя просьбу Мартынова, и в свою очередь, обратился за советом к Траскину, который, по стечению обстоятельств приехал в Пятигорск – послал ему на рассмотрение мартыновскую просьбу, - о прощании.

           Траскин пришел в ярость, прочитав ее. Склонясь тучным телом над столом, разбрызгивая чернила, крупно, избегая откровенного мата, начертал: «!!!? Нельзя. Траскин».

        Когда Мартынову уже в пятом часу вечера передали ответ полковника, он с облегчением выдохнул: уж пусть невесть сколько с этими двумя сумасшедшими, нежели несколько минут с мертвым Лермонтовым.

               
                *      *      *

      … Люди все шли, шли и в третьем часу плотно заполнили не только дворы, но уже стояли за воротцами, сидели мужскими таборками в садике под деревьями. На задах двора расположился воинский оркестр. Верзилинские  сестры с матерью и подругами сидели в соседней с покойным комнате – в два последних дня запущенной, неприглядной, - богобоязненно переговаривались, поглядывая в угол, где валялся окровавленный сюртук…

       Все томились в ожидании священников, повсюду слышался, нарастал, рос возмущенный ропот таким  пренебрежением к пе-чальному событию со стороны духовенства.

       Во второй раз  прибежал вестовой от Траскина – почему тянут с выносом тела! Нет священников? И не надо! Похоронить с оркестром – и вся недолга!

        Столыпин изнывал   в ожидании, у друзей исчезла всякая надежда на отпевание. Наконец в линейке подъехал о. Павел с дьяком. Их тотчас обступили распорядители похорон, повели к домику. Все облегченно вздохнули. Но, войдя во двор и увидев блеск оркестровых труб, о.Павел остановился, что-то резко сказал сопровождавшему его Столыпину и повернул обратно, призывно махая рукой вознице, который разворачивал линейку. Следом за о. Павлом покорно поплелся дьяк с узлом одежды.

        Однако офицеры не дали им уехать. Дорохов , крепко взяв под уздцы лошадей, остановил линейку, остальные взяли в круг священника, не позволяя ему дальше  ступить шагу. Оркестр от-правили к кладбищу, с трудом уговорили священника вернуться во двор.

        Но и с ним не могли начать отпевание – не было  дьякона. О.Павел сказал, что тот уже должен быть здесь, или прибудет с минуты на минуту. Прошло минут десять, когда прибежал запы-хавшийся дьякон.  Дьяк подал ему епитрахиль, кадило  и священники  вошли в дом.  Вскоре оттуда слабо послышалось: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный помилуй нас…».

        Легкий шумок во дворе сразу смолк, люди сгрудились плотнее, по-военному строго подобрались офицеры.

        Через несколько минут из сеней вышел и спустился с крыльца дьяк. Толпа медленно расступилась перед ним, образуя коридор. Встряхивая по сторонам звякающей крышкой и кадящим голубым дымком кадилом, он как бы готовил в этом живом коридоре  дорогу  тем, кто  пойдет вслед за ним. Следом вышел поющий дьякон, за ним – о. Павел, и тотчас за служителями в тесных, темных сенцах показался неловко выносимый гроб.

     Толпа безмолвно ахнула, замелькали руки в крестном знаме-нии. Офицеры, крестясь, сдергивали фуражки. И как только гроб вынесли на крыльцо, тотчас же, стоявшие наготове офицеры, подхватили его и ладно, сильно вскинули  на плечи.   

      Первыми подставили свои эполеты офицеры тех полков, в которых Лермонтову  довелось служить: полковник Безобразов – командир Нижегородского драгунского полка:  ссыльный декабрист, поручик Лорер – от Тенгинского пехотного; поручик Тиран – от Лейб-гусарского и поручик Арнольди – от Гродненского гусарского.

      Русский офицер и поэт Лермонтов на руках боевых товарищей уходил в свой последний поход. Кавказское воинство прощалось со своим боевым товарищем и другом.

Как только процессия двинулась со двора, из дома Чилаева вышли полковник Траскин со своим адъютантом, полковник Иьяшенко с членами следственной комиссии. За ними – князь Голицын, камер-юнкер Отрешков – все, кто дожидался этой минуты в доме Чилаева. Провожающие расступились, и  они вошли в первые ряды, вместе со всеми медленно пошли за гробом.

     Пятигорск еще не видел таких похорон. Протяженная процес-сия медленно направилась к кладбищу. Дорога не вмещала всех провожающих, по ней шли первые лица, дамы, барышни. Много шло обочинами, и в глубоком молчании лишь слышался шорох сухой травы под ногами. Шли раненые, отпросившиеся из госпиталя, - и с повязками под фуражками, и руками на перевязях: шли прихрамывая, опираясь на палочки, костылики, с бледными, измученными долгой болью лицами. Офицеры попеременно сменяли друг друга под высоко поднятым гробом. Подставил свое плечо и Лев Пушкин, почерневший  от горя.

     Славный день выпал Михаилу Юрьевичу в его последнем пути! С материнской любовью, огромными голубыми глазами глядело безоблачное небо на меловое лицо поэта, осыпало его сухими горячими поцелуями солнечных лучей, благоуханным дыханием набегающего ветерка нежно перебирало короткие волосы, обрамлявшие широкий мраморный лоб. Осиянные горним золотым светом в почетном карауле застыли кавказские горы…и… в глубокой печали… грозный, величественный Кавказ прощался с человеком, посвятившим ему не только свои самые вдохновенные поэтические строки, но и свое сердце.

…  Как никто , любивший его…

… Прощался Кавказ, прощался весь  мир земной, который он так жадно любил, сопереживал, вслушивался, восхищался, негодовал…

… Этот свет, горы, небеса прощались с тем, кто, как никто другой, умел восторгаться ими…

     Прощался мир - такой прекрасный, - со своим великим сыном…

                *    *    *

       Поздно вечером, когда подавленный, непривычно молчавший городок рано ушел на покой и  его пустые, опечаленные улочки ярко залил лунный свет, в верзилинском доме одна Наденька не могла найти себе места.

Она то и дело выходила из своей комнаты в залу, где по полу длинно лежали светлые лунные окна, подходила к тому самому окну…

        Ей все странно чудилось, что именно  у этого окна уже невидимый Лермонтов каким-то образом откроет то,  что он не успел ей сказать;  и скажет нечто для нее важное, что он не успел договорить прерванный танцем разговор, который, как ей теперь казалось,  был полон мистически-сокровенного смысла.

        Но ничего не было.  Все так же, как несколько дней назад, блестели деревья, изредка проплывал  ангельской искоркой тот же светлячок и соловьи добивали в дальнем конце последние трели.

         Тишина . Безмолвье. И далекая, дивного огнисто-зеленого света, светила звезда, которую Наденька почему-то теперь  тоже  cвязывала с Лермонтовым. Еще вечером, будучи не в силах пре-возмочь сердечную боль по нем,  она тайком от маменьки и сестер попросила Дашутку сходить с ней на кладбище.

         У входа на кладбище Дашутка остановилась – дальше идти с барышней не хватило духу.  Наденька пошла одна. Впервые она не испытывала страха в черно-зеленом полумраке ночных кустов и деревьев, среди которого, в пестрых лунных пятнах, белыми привидениями застыли известковые памятники и призывно раскинули темные руки высокие кресты. Уверенно вышла к свежей могиле и подобрала в возглавии среди привялых цветов крупный камешек, блеснувший  в руках под лунным светом дорогим самоцветом. Подобрала с тем, чтобы огранить его в форме сердца и оправить в золото заветным перстнем, дав обет снять только раз в жизни – перед аналоем под брачный венец…

                *     *     *

   …Через несколько дней во дворе чилаевского двора стоял за-груженный экипаж. Столыпин с лермонтовскими слугами увозили  в Тарханы личные вещи поэта. Небогатое имущество было перечислено по  реестру и  заверено следственной комиссией. В реверсе, данном  Столыпиным пятигорскому начальству, он заверил, что вещи и слуг доставит родственникам Лермонтова. Можно было бы уезжать, да нового хозяина держит  разрешение на выезд. Слуг угнетала тянучка с отъездом. Маялись бездельем, невеселыми мыслями, ожиданием худшего, ибо на лучшее рассчитывать не стоило, ждать было нечего.Иван Вертюков как-то подошел к лермонтовскому дядьке.

     -  А что, Петрович, запорет меня старуха?

     -  Бог милует, - рассеянно отозвался убитый горем  Иван Соколов.

     -  Тебе-то, как до ней приближенному, она спустит, а меня беспременно забьет на конюшне.

     -  Авось, обойдется, - вздохнул дядька.- Коли так думать, то моей вины больше. Старуха мне наказывала глядеть за ним.

    -  Либо в солдаты отдаст, - продолжал накликать себе судьбу Иван.

– А ведь и то сказать: в чем наша вина? Баре с нами свои думки не делють. Чего я мог исделать? Или ты, примеру?

      - Убили бы в бою, чеченской пулей, а то ведь от  своей руки погиб. Вот где страх-то.

      - Опять же тут весь спрос с Алексей Аркадьича!

      - Тут сам Бог ведает, с кого спрос, - махнул рукой дядька, опять уходя в свое горе.

      - Забреют - вздохнул Иван…            

               
                *     *     *
               
       В одной из крохотных комнатенок богадельни при Скорбя-щенской церкви после обедни отдыхали, ждали самовар две старухи.

       Обедня и сегодня показалась для них утомительной. Наверное, оттого, что служил о. Василий, бывший не в духе в последние дни. Читал невнятной скороговоркой, поминутно бросая сердитые взгляды на небольшую группу прихожан ( или глядел поверх голов в скомканной непонятной проповеди).

       Пока самовар закипал, разговаривали о трижды обговоренном: кто чего жертвовал церкви, будет та же опека над богадельней, если уйдет о. Павел, каково будет пережить еще одну холодную, ветреную зиму в этой ныне душной, а в зиму – насквозь промерзшей комнатухе.
Но вот о том не столь значительном, но странном для них случае, что произошел с ними недавно, они предпочитали лишний раз не говорить.

       Обмывали они дней пять назад покойника. Преждевременная ли это была ему смерть – трудно сказать. У военных на Кавказе – всякая смерть преждевременная. Под левой лопаткой розовело пятно необычной формы, да еще вкупе с белым клоком  среди темных волос на голове – это уже знак. Чем-то был отмечен. Только чем?

        Темными или светлыми силами? Покойный, наверное, знал. А вот знали об этом его родные и близкие?  Знали. Это уж видно по тому, как за работу расплатился его друг – молчаливый, печальный и видный собою военный. Работа – по целковому каждой, не больше,  он же вынул из бумажника двадцать пять рублей: «На двоих» – и ни слова больше. Опешившие старухи только и успели поклониться ему вослед. Это как понять?  И не похоже, чтобы деньгам счету не знал. Значит, что-то знал за покойным?

        Нет, не простого человека они обмывали. Всего-то поручик, да к тому же убитый на дуэли – а гроб полковники несли. Сам Траскин  с Ильяшенко проводили до могилы со всеми офицерами,  что были в городе на то время. А женщин сколько шло за гробом! Цветами, говорят, завалили всю могилу.

       И со временем старухи уверились, что все же  был отмечен покойник светлыми небесными силами. Ну, а что смерть ранняя – на то  Божья воля.  И с того дня старухи всякий раз, будучи в храме, всегда поминают на молитве  и ставят свечечки за упокой новопреставленного раба  Божия  Михаила…
               
    [   2006  Мурманск  ]