Джанна Тутунджан. Книга радости и печали. Часть 2

Нина Веселова
Часть вторая

СОЛНЫШКИНЫ ДЕТИ

1.
Всё случилось безудержно просто, как всегда входит в жизнь неизбежное.
В тот день я возвращалась с журналистского задания из дальней деревни и  поджидала на пристани Брусенец свой теплоход. За окном  обмелевшая Сухона неудержимо стремилась на север, дул ветерок, а в дощатом домике было тихо и уютно. Спала старушка в уголке на стульях, обняв свою кошёлку, а средних лет женщина за столом перебирала бумаги. Они шелестели, навевая дрёму.
И вдруг зазвонил телефон.
– Пристань Брусенец слушает! – готовно ответила дежурная, и я невольно вгляделась в её круглое конопатое лицо. В этой деревенской глуши, куда только летом и доберёшься, очень странным был и звонок телефона,  и ответ, служебный по сути, но произнесённый столь мягко и приветливо, будто хозяйка пристани приглашала нарушивших наш покой в свой Брусенец в гости.
Мы незаметно разговорились с ней о погоде, о здешних красотах. И женщина, глянув на противоположный берег, похвасталась:
– А у нас ведь там, в Сергиевской, художница живёт, Джанной зовут!
Я радостно вздрогнула от дорогого имени.
И вспомнила вдруг, как накануне в пустынном деревенском доме сидела передо мной старуха и глядела блёклыми глазами вдаль. Застиранный голубой сарафан, красная кофта из атласа, белый платок. А на коленях – тёмные тяжёлые руки. Там, где они прятались в рукава, обнажалась при движениях светлая полоска кожи, никогда не знавшей  солнца.
Я видела эту женщину впервые, но, говоря с ней, всё всматривалась и всматривалась в её мучительно знакомое и родное лицо…
И только теперь меня осенило: та старушка была с картины Джанны Тутунджан! Точнее, я поняла, что художница свои картины писала с таких, как она!
Да и сама дежурная, с которой я говорила о художнице, – не она ли изображена на картине «Пристань Брусенец слушает»? Ведь тот же овал лица, те же веснушки!
– Во-он её домик, крайний справа, – показывала она тем временем рукой. И я поняла, что не смогу уехать, не побывав на другой стороне Сухоны.
Кстати подвернулась и моторка, и, пока она гудела, деля надвое упругие воды, я всматривалась в приближавшийся обрывистый берег со старой берёзой под небесами.
А потом, взобравшись по заросшей травою круче,  долго приводила дыхание в норму. Но  его перехватывало теперь от просторов, которые открывались во все стороны до горизонта, и хотелось лететь над ними, распластав руки-крылья.  Вслед за Сухоной утекали-исчезали вдали холмы, леса, и не было им ни конца, ни края.
Конечно, вот с этой точки и увидела Тутунджан свою картину «Расставание», при взгляде на которую кажется, будто всю горемычную Россию охватываешь взором, и не одна старушка-мать разлучается с сыном, а целая страна в очередной раз вышла провожать своих блудных сынов…Будет ли кому дожидаться их из городов на позаброшенной земле? Пока ползёт по Сухоне старый теплоходик, так наглядишься в пустые глазницы домов по берегам, что лицо опухает от слёз.
Зато уж если где-то рванёт к небу дымок или взмыкнет корова, то сердце так и  воспоёт, словно солнышком его осветит…
Тогда на холме я от солнышка и очнулась: оно вдруг вырвалось из-за нависшей в полнеба тучи и золотом раскрасило тот берег, где остался внизу тихий Брусенец. И запосверкивали стёкла в домах, запереливались бликами сухонские волны.
Только теперь, оглядев округу, я заметила, что тропинка от обрыва вскоре превращается в укатанную песчаную дорожку. По ней  вдоль порядка высоких грудастых домов ко мне приближалась, опираясь на клюку, старушка в цветастом платке.
– Поди-ко гостья? – притормозила она возле лавочки и, опускаясь, похлопала мне ладошкой по серой доске. – Посидим на пару…У нас-от Мурик – и то любит, как сидим компаньёй! – медленно заговорила она словами с Джанниных рисунков, и я от счастья потеряла чувство реальности. – А как я одна, – продолжала бабушка, – уберётся на печь, и нет ево…
– Душа душе рада, – заколдованно процитировала я и ощутила себя, как  дома.
С лавочки нам хорошо видна была крайняя избушка странной конфигурации, на дверях которой висел крупный замок.
– Нету Жданочки? Не-ету, – покачала старушка головой. – Чой-то долго они ноне зимуют…
И она поведала мне легендарную для  этих мест историю о том, как однажды молодая пара путешествовала по Сухоне, сначала на пароходике, а потом на плоту,  который смастерил юноша для своей любимой. И вот однажды задремала девушка, качаясь на волнах, а потом открыла глаза…
–…и заприметила нашу Серговку! Оттоле они поднялисе на угор и стоят…А Жданочка и говорит свому Николаю – никуда, дескать, я дальше не поплыву, дюже баско здися… Глянулась им банька моя, купили…Вот поначалу в ей и ютились. А потом, вишь, достроили…
Теперь я разглядела, в чём была замысловатость постройки:  словно большая птица, укрывавшая под раскрытым крылом птенчика, новый домик спрятал под своей крышей прежнее старенькое строение, не пожелав его разрушать. И от этой деревянной доброты на сердце по-весеннему подтаяло.
Я походила вокруг заповедного дома, пощупала его брёвна, взывая к чуду появления хозяев…
А потом переправилась на прежний берег, к пристани, к своему теплоходу.
И с того времени стала жить мечтой погостить в Сергиевской.
2.
Но прежде произошло совсем неожиданное.
В областной галерее прошла персональная выставка художницы, и я опубликовала в газете лирический отчёт с упоминанием своего путешествия на холм.
И вдруг получаю письмо от некоей Декабрины Шалашовой.
 «Это хорошо, что вы живёте с людьми Джанны Тутунджан. Прошу вас, не уезжайте из Вологды. Я изменила своей деревне, уехала и теперь скучаю, тоскую… И люблю Вологду! Здесь у меня гнездо с птенчиками, здесь все места знакомы, по-своему чем-то памятны-дороги. Вот и мечусь, как «два полюса» из стихотворения Ольги Фокиной…»
Профессиональным чутьём я уловила, что за этим откликом стоит непростая судьба, и ответила автору.  И пришло второе послание, и третье…
«Годов мне немного, тридцать два, – писала  Декабрина, – но интересов в жизни, грандиозных планов и того меньше. Но уж, коли так, исповедуюсь вам, как на духу.
Прошёл слух по деревне – художница к нам приезжает, летом жить будет, рисовать людей наших, дома. В большую перемену бегали всей школой смотреть на неё, как на диковинку. Незнакомых людей мало тогда в деревне бывало, не только телевизоров не было, радио не в каждой избе услышишь. К нам как-то фотограф в школу пришёл, так мы его чуть не затоптали! А тут – художница, да ещё с нерусской фамилией, как не посмотреть! Но пришла осень, и она уехала. Обидно всем стало – не понравились ей наши дома…
А между тем опять пришло лето, и снова волна разговоров: приехала-таки! Рады мы были до предела. Как сейчас помню: пошли мы с девчонками за горохом, а идти через поле, через овраг да ещё перелесок. Приятно ощущают босые ноги влажную прохладу тропинки, а она вьётся узенькой ленточкой, солнышко печёт, жарко кругом, и нам хорошо идти вровень с колосящейся пшеницей, одни белоголовые макушки торчат среди поля. Рассуждаем: «Вот и хорошо, что приехала, у нас красота такая кругом, что ни в сказке сказать, ни пером описать! А облака-то, облака какие! Нигде таких нет, не найти, сколько ни езди!»
Помню, делает она наброски с отца, он сети вяжет. Тут я из школы прилетаю, такая разгорячённая, полная жизненной энергии – обедать пора! И засобиралась вдруг художница домой, никакие уговоры поесть с нами не помогли – и то у неё не сделано, и это она забыла, и молоко в печке стоит… Ушла. «Вишь, какая стеснительная да скромная»,– говорит мама.
А когда она стала делать с меня первые наброски к картине  «Молодая», я ей говорю: «Вот все художники красивых рисуют, а я вроде бы некрасивая, почему вы меня выбрали?» – «Ты ещё сама не знаешь, какая ты красивая!» – улыбнувшись, ответила она.
Ей в ту пору из родительского дома пришла посылка, и всякий раз при встрече она угощала меня грецкими орехами. И когда они закончились, или мне надоело, устала я, но – стала я избегать встреч. Знай я тогда, что выставка художницы принесёт столько радости людям, умерла бы с голоду, но стала бы позировать до конца.
Не видевшая воочию настоящих произведений искусства, я не могла знать, как долог и труден путь к ним. Стыжусь признаться, но думала – побалуется, да и бросит, все городские бездельем тешатся. В те малые годы я усвоила, как трудно было маме, работавшей на телятнике, каким уставшим возвращался домой отец. А как тяжело было людям в сенокосную пору! Знала я и разделку дров, и вот всё это, физическую затрату сил, я и считала работой, а никак не художество, как и все в деревне. Я только позже поняла, как ошибалась! К тому же, сама я не могу творить подобных дел и, как личность, внимания недостойна, но искренне рада видеть труды всех умельцев…»
В то время детишки у Декабрины были малы, и ещё жива была в Сергиевской мать, и меня приглашали встретиться с ней, приехавшей погостить… Не получилось. Потом жизнь закружила, завертела, всех нас перемолола. Пролетели годы…
3.
И вот как-то в своём архиве я обнаружила эти письма. И всколыхнули они во мне самые глубины.
«Когда читаю о деревне, – писала молодая Декабрина, – то ловлю себя на мысли, что в чём-то виновата, перед кем-то виновата…»
Я поняла, что пришла, наконец, пора познакомиться.
– А мы ведь встречались тогда! – удивила меня Дина, открывая дверь. – Вы уезжали куда-то и пригласили меня на вокзал… Помню, пух тогда тополиный всё кружил и кружил…. А я бы вас не узнала теперь, – оглядела она меня и торопливо добавила: – Вы стали лучше, чем раньше!
Конечно, лучше. Мудрее лет на пятнадцать. Как и Дина. За это время птенчики её, оказалось, обрели крепкие крылья: дочка замуж вышла и сделала маму бабушкой, сын работал и увлекался музыкой, и не какой-нибудь, а народной, фольклором. Наверняка  сказывались деревенские корни семейства.
– А вот у отца ничего не перенял, жалко – он-то у нас, как домовой, всё может сделать-починить. Хотя не это главное в человеке, правда? Хорошо,  что все при работе, потихоньку перебиваемся, носа не вешаем… Ну, да не об этом же собирались мы говорить, да?
Первое, что отметил мой взгляд в квартире Шалашовых, были работы Джанны Тутунджан. Букет ромашек, белых-белых, почти горячих от насыщенности светом!
– Это «Солнышкины дети», Джанна почему-то считает эту работу наивной… А вот портрет моей Ани, главная драгоценность в доме. А это – в день свадьбы. Вот и пояснение, – хозяйка перевернула подарок. – «Анюта! Этот этюд я писала с нашей, сергиевской стороны, от складов, а на пригорке, на той стороне, – остатки храма Рождества Христова в Брусенце… Это всё: и Сухона, и бор вдали, и остатки храма – Родина твоего детства. Пусть она, эта Родина, хранит тебя и твою новую жизнь.  Пусть Земля и Небо вашей с Сергеем прекрасной Родины помогут вам выстроить в ваших душах свой Храм, где будет жить настоящая всепобеждающая Любовь».
Я вгляделась в изображённое, и Дина Петровна пояснила:
– Видите, какие в наших краях облака? Нигде таких нет больше! А река? Во времена Петра Первого здесь приставали ладьи, и благодаря излучине Сухоны церковь  была видна издалека. Этот холм, кстати, по преданию, рукотворный, его в подолах наносили бабы, специально для строительства храма. Когда-то сюда люди приносили своё горе и радость… А потом церковь превратили в школу, потом в склад… Помню, вот здесь всегда молодые парочки гуляли, целовались, и журчащим голосом пела под берегом вода. Весной и осенью холм не спал: здесь водили хороводы, строили качели. И это святое место по-прежнему очищало наши души от скверны. Даже парни не могли тут драться, спускались для этого пониже… Когда я гляжу на этот этюд, я вспоминаю Александра Яшина: «Что кому, а для меня Россия – эти вот родимые места…» Которые я покинула…
– Давно ли?
– Сначала в тринадцать лет, а по-настоящему в пятнадцать. К этому времени матери удалось выпросить в сельсовете для меня справку. Всяко хотели тогда народ задержать!  А всё равно из моего поколения почти никого в деревне нет. Тогда ведь как считалось? Если ты остался, значит, ты последний, никудышный человек. Вот и спивались ровесники мои, гибли.  Помните у Джанны картину «Сила есть»? Там мужик в красной рубахе сидит за столом. Есть у него сила, но что с ней делать, не знает он, не научен, вот и мается… Мне порою так стыдно становится, так больно за нашу деревню, точно это я допустила над ней такое надругательство! Перед глазами у меня всё время Джаннина работа «Деревня Великое» – ни одного домика на ней, лишь травы буйствуют…
– А «Расставание»? – вставила я. – Где старуха-мать свечечкой тает среди бескрайних наших просторов…
– Не говорите лучше! Меня всю пронзает молчаливым укором, прямо душу выворачивает, когда я смотрю на эту картину. Стыдно и за себя, и за своих земляков, которые уехали, а между тем наши родители поумирали в одиночестве… А как сама Джанна про это написала, читали?
Я пожала плечами – давно живу в далекой деревне, отстала от событий, могла и упустить.
Дина Петровна принесла каталог вологодской выставки, посвящённой шестидесятилетию художницы, раскрыла на странице с «Расставанием».
– Вот, – зачитала она. – «Не мать провожает сына… Человек уходит от Земли. Это так – повсюду. Но у нас это – бедствие. Возвращаться к ней надо.  Пока ещё есть куда… И не только для того, чтобы быть сытыми. Но и для того, чтобы остаться самим собой. Чтобы было, чем дышать. И лёгкими, и душой… Поклониться надо тем, кто возвращается к ней всерьёз. Всё сделать для того, чтобы было у этих подвижников, чем обработать и засеять, как уберечь нашу многострадальную брошенную, но всё ещё прекрасную Землю. Этого не осилим – погубим Россию».
– Осилим?
– А я вам тоже словами Тутунджан отвечу, – она полистала каталог. – Вот, из её стихов. Она, правда, скрывает, что пишет их, но я-то знаю, все поздравления нашей семье шлёт в рифму.  Слушайте. Это к вопросу о том, «куда же Русь уходит», который когда-то в стихотворении задал наш Александр Романов. И Джанна ответила: «Вся в горлышко бутылки, в продажные холсты, в занудные собранья, в мещанство, лень и срам. А хорошо ли это – судить придётся нам. Куда же Русь уходит?  Да вот она – лежит. Равнинами, лесами, разливами шумит. Живым грачиным граем ликует на заре и журавлиным клином нас ранит в сентябре. Земля, она, как прежде,  была и есть. Живёт. Немилосердье наше дышать ей не даёт. Мужик – он в Бога верил. Он, помолясь, пахал. И веруя, он сеял. И, веруя, он жал…»…И вот дальше: «теперь никто не верит…И, матерясь, мы пашем. И сеем, матерясь… Куда же Русь уходит? Всё лучшее её?» Думаете, к отчаянию она выводит? Нет! «Но есть Мечта и Вера. И Мужество, и Честь. И есть Сыны России. И Совесть – тоже есть!»
– Но ведь это, – заглянула я в текст, – в восьмидесятом году написано. Сколько воды утекло!
– А я вам теперь по-нашему, по-деревенски отвечу: повно-ко не шо-то баеть! То есть – нечего недело-то говорить! Он ведь таким же и остался, народ, в глубине-то своей! То, что у него в крови, чистота его, доброта, одарённость, это ничем не вытравишь и голодом не уморишь. Просто сейчас ноги у деревни спутаны, как у того коня, что на картине «Вольному – воля». Помните?
И вновь мне пришлось отрицательно покачать головой – видно, и впрямь отстала я от жизни! Однако устная рецензия, данная Диной,  красочно развернула передо мной это полотно.
– Нет мне покоя от этой работы, нет покоя от возникшего вопроса: хватит ли нам силы на последний рывок, чтобы воспрянуть и жить былой светлой радостью?  Представьте: на фоне двух холмов, освещённая лучом света, бьётся на земле лошадь в путах.  Эти толстые верёвки прежде у нас «кАбалками» называли. Упала она и хочет встать, но не может. Лежит на просторе лошадь – Великая Сила – символ трудолюбия, чистоты, послушания.  Ветер перемен прошёл по нашей большой земле. Кто-то, быть может, и без злого умысла, отпустил, бросил, потерял верёвку – бразды правления, а черти-помощники уж тут как тут – давай из неё петли вить, на худое они славные пособники! И нет нашей рабочей Великой Силе ни ходу, ни свободы. В позе безысходности, но с великим желанием выжить застыла она на холсте. Ещё одна попытка, ещё… И слышится отчаянный крик надежды в беспросветную даль!..
4.
В квартире Шалашовых, уютной, чистой, за прикрытой нами дверью протекала своя жизнь: подавала голос маленькая Даша, суетились вокруг молодые родители, звонил по телефону сын, поджидали к ужину отца, и чувствовалась во всём семействе какая-то внутренняя собранность, решимость до конца отстаивать и сохранять человеческое достоинство в наши бесчеловечно жестокие дни. Ни слова отчаяния, жалобы на трудности – напротив.
– И дачка у нас есть, пусть всего четыре сотки, но большая подмога. Баня там своя. Картошку садим аж в четырёх местах – чтобы не всю сумели украсть! – посмеялась Дина Петровна. – Словом, живём весело, а раз весело, то и дружно.
А потом призналась без напыщенности:
– Если честно, то мне очень помогает Джаннино творчество. Я на работе постоянно перелистываю её каталоги. И знаете, такое умиротворение на меня нисходит, такая внутри поселяется тихая радость – оттого лишь, что мы просто живём, что есть на свете добрые светлые люди… словно переродишься, и проходит хандра, и снова верится в лучшее.
Она рассиялась глазами, раскраснелась и обликом вдруг остро напомнила ту «Молодую», которую когда-то запечатлела на своём полотне Джанна Тутунджан. Лишь морщинки опыта появились на лице, а душа всё такая же, доверчивая и юная!
–  Вообще-то для беглого взора картины Джанны не представляют ничего особенного: всё в них просто, без лишних деталей, скромно. Но мне, да и всем, кто родом из деревни, каждый миллиметр холста столько способен сказать! Взять хоть «Липу вековую» – дерево как дерево.  А вглядишься – и замрёшь очарованный: и прошлое вспомнишь, и настоящее разглядишь, и о будущем задумаешься…Мне на работе-то ничего делать нельзя, вот я и…
– Как нельзя?
–  А-а, я же не сказала, кто я теперь! – спохватилась Дина. – Раньше, когда мы с вами состояли в переписке,  я дежурила на речном вокзале. А потом перестали по нашей Сухоне плавать теплоходики, пришлось мне искать другое место. И теперь я работаю в службе безопасности городского водоканала, а попросту – сторожем.  Слежу за порядком. И в свободное время сочиняю и записываю на бумагу вот этот свой детский лепет по поводу Джанниных работ. И отсылаю ей. А потом перезваниваемся.
– Ну, уж и лепет! Вы и говорите, как пишете, и пишете, как говорите, всё это вполне достойно опубликования в газете.
– Были заметки, – чуть смутилась Шалашова, - но всё это несерьёзно. Хотя иногда я думаю, что, если бы сложилась моя судьба по-другому и не в деревне я родилась, наверное, была бы и не сторожем вовсе… А пока вот, – она тряхнула головой, – раз не умею ничего иного толком, ни писать, ни рисовать, я – фотографирую!
Она достала альбомы, полные цветных фотографий. То были прекрасные виды деревни Сергиевской, протянувшейся в несколько порядков вдоль красавицы Сухоны. То были лица дорогих ей земляков. То были…
– А это я решила на кладбище поснимать, – заметила Дина Петровна мою оторопь. – Теперь уж почти все мои добрые знакомые и соседи перебрались на погост, их теперь там больше, чем в деревне.
– Да не этому удивляюсь! – воскликнула я, заворожённо разглядывая на крестах лики ушедших. – Просто знаете, что я вспомнила? Лет пятнадцать назад я приезжала в вашу деревню, и Джанна Таджатовна  водила меня на это кладбище, чтобы рассказать о своём тайном желании: она мечтала порисовать сергиевские могилы… И вот вы сделали это в своём жанре – как подслушали её планы!
Декабрина не ответила, словно не уловив в подтексте похвалы себе. Наверное, она и не нуждалась в ней теперь – не то что много лет назад, когда она была «сама собой недовольна» и «как личность, внимания недостойна». Быть может, это оттого, что и впрямь мудрости у нас прибавилось, а может, потому, что за стенкой настойчиво напоминала о себе Дашенька. Малыши необъяснимым образом умудряются всё в наших душах расставить по своим местам!
Словно невзначай, хозяйка раскрыла альбом в том месте, где было фото могилы Мальцевой Анны Александровны. Я знала – это её мать, героиня многих Джанниных работ. «Нашла приют ты для себя под сводами земного храма, – написано было на памятнике. – Пусть будет пухом для тебя земля! Спокойно спи, родная мама!»
Я не успела ничего сказать или спросить. С кухни раздался звонкий голос Анюты:
– Мама-а! Идите ужинать!
И мы поспешили вернуться из затерянной в лесах Сергиевской в Вологду…

Коллаж Л.Бесчастной