В августе того же года в Ленинград из Германии на свои каникулы прилетел Паша. Прямо с аэропорта он прибежал к Маше и почти весь месяц не отходил от нее ни на шаг. Паша сильно вытянулся, уже значительно перерос меня и даже своих бывших одноклассников-мальчишек, но остался таким же открытым и искренним, как и раньше. Он столь же охотно и живо, как и с Машей, делился со мной и мамой своими рассказами о Германии, чувствовал себя по-прежнему непринужденно: я с ним тоже была сама собой и не стремилась играть какую-либо роль: мы оба говорили попросту, все, что шло в голову. Именно это Пашино качество больше всего импонировало мне в нем. Подарки Маши снова привели меня в состояние шока: это были, по моим представлениям, очень дорогие вещи: импортный фотоаппарат с автоматической наводкой, плэер, зонтик, модные обновки для Маши, хорошая косметика... От мальчишки, который еще по сути не работал, получать такие подарки было просто неприлично!
Подарки меня связывали: неизвестно, как в будущем сложатся их отношения с Машей, а мы уже были завалены их благотворительностью. Для нас эти вещи были слишком дорогими, как бы дешево (со слов Паши) ни стоили они там, в Германии, где их в отличном состоянии можно было приобрести в комиссионных магазинах. В глубине моей души зрела и восставала другая мысль: моя бабушка в свое время почти погибала от голода в Ленинграде, оккупированном немцами, а теперь ее правнучка радуется даровым подачкам с барского стола потомков тех самых немцев... Как другим - не знаю, а для меня это не могло не создавать серьезную проблему.
Все было не так просто. Всматриваясь в обоих Добрусиных, я видела, что для них крайне важно, что они могут здесь кому-то быть нужными, могут радовать, что они - все еще желанные гости в стране, из которой сбежали в самое трудное для нее время. Да и за Пашиным внешним благополучием проглядывала грусть: я видела, как он жадно рвется к своим бывшим российским друзьям, как ищет в них внимания к себе, как старательно обзванивает тех, кто за эти годы уже успел порядком позабыть о нем. Из-за незнания немецкого языка Паша отстал в своем тамошнем образовании от Маши и ее одноклассников на целых два года, трудно привыкал к немецкой речи, никак не мог принять образ жизни и привычки его новых сверстников, во многом не похожих на наших ребят, ленивых и бесшабашных, но зато более открытых и не таких прагматичных, как немцы. Откажись я решительно от всех подарков Пашиной семьи, я невольно причинила бы ему непоправимую боль, и этого нельзя было не учитывать. Кроме того, играл и мой материнский эгоизм: Александр Михайлович организовывал для Маши и Паши прекрасные поездки по городу на своем автомобиле, ходил с ними в музеи наших пригородов - в Петродворце, Павловске и Пушкине, показывал ночью разведенные мосты на Неве. Всюду у него были свои люди, полезные знакомства, возможность увидеть то, что было недоступно обычным способом, например, слазить ночью в машинную часть разведенного Литейного моста и прослушать рассказ об устройстве этих уникальных механизмов! Да и экскурсии в музеи петербургских пригородов, включая дорогу в оба конца, по тем временам стоили немалые деньги: едва ли я была способна показать все это Маше самостоятельно!
Паша по-прежнему воспринимался мною почти, как собственный сын или достаточно близкий мне человек, за исковерканную судьбу которого я продолжала переживать. Особенно сильно это проявилось во время зачисления Маши в ее Педагогический институт, рассказ о котором еще ожидает моего читателя. Паша, прилетевший к ней в это время в Ленинград, сопровождал нас во всех волнительных для нас этапах вступительного конкурса. С немалым удивлением, я заметила, как искренне и горячо, как за очень близкого ему человека, он переживает за Машу, как сильно желает ей успеха! И это при том, что Валера - ее собственный отец, в это время даже не удосуживался позвонить нам и поинтересоваться, как идут дела, понятия не имел ни о сумме набранных Машей баллов, ни об ожидаемых в том году проходных. Именно с Добрусиными - отцом и сыном, мы с мамой праздновали за семейным столом Машино зачисление, и этот факт до сих пор кажется мне более значимым, чем все дорогие подарки, полученные нами от этой удивительной семьи!
С каждым новым, августовским приездом Паши в Петербург стоимость привозимых им подарков росла (Паша, помимо получаемого пособия, начал зарабатывать там, продавая газеты и присматривая за чужими детьми), а ощущение, что на моей шее затягивается петля - пусть красивая, удобная, но все же, петля, усиливалось. Перед семьей Добрусиных не стояло вопроса, где Паша будет жить в дальнейшем - в России или в Германии, и почему-то наличествовала полная убежденность, что каждый здравомыслящий человек почитает за счастье возможность переезда за границу, где все так хорошо, по сравнению с нашей Россией. Мне же мысль, что моя дочь когда-нибудь будет жить за границей, а мои внуки родятся иностранцами, дурно говорящими на своем родном языке, казалась дикой. Тем более, трудно было представить себе такой страной именно Германию. Как я не могла понять Добрусиных, так и они не понимали меня или, хуже того, предполагали, что мое словесное нежелание ехать к ним или отпустить туда Машу - не более, чем женская хитрость, кокетство или лицемерие... Умом понимая правомерность их космополитизма, я не чувствовала его правоты сердцем, тем более, не желала Пашиной доли для Маши, хотя и хотела, чтобы она смогла когда-нибудь повидать мир и пожить обеспеченно.
Другая и, может быть, более важная проблема состояла в самом характере их взаимоотношений. Маша явно не казалась в него влюбленной, относилась к Паше чисто по-дружески и очень несерьезно, да и Паша, несмотря на множество его громких признаний, вздохов и обещаний, вел себя весьма своеобразно. Он оставался таким же взбаломошным мальчишкой, легко отвлекающимся на все новое («на что смотрю, о том пою»), легко вписывающимся в любую компанию Машиных новых друзей и не проявляющий при этом никаких внешних признаков того, что обычно сопровождает серьезное чувство: ревности, желания побыть только вдвоем с Машей, романтических порывов, особого блеска в глазах и необъяснимой тоски. Казалось, он выдумал свою любовь к Маше, еще никогда не испытав этого чувства. С равным удовольствием он болтал о пустяках как с ней, так и, напрочь забывая о ее присутствии, со мной, с Машиными новыми одноклассниками, с друзьями друзей его старшей сестры. Он больше обещал, чем делал, больше говорил, чем реально планировал их с Машей будущее. Забегая немного вперед, отмечу, что с каждым новым его приездом заметнее делалось то, что их разделяло. Письма его становились все скуднее и примитивнее и заменялись звонками, он уже не умел писать по-русски без ошибок и даже стал забывать русские буквы, а темы их разговоров все больше сводились лишь к быту и учебе. Все больше он становился похожим одновременно и на типичного европейца - делового, прагматичного, не способного на наши русские «душещипательные беседы о вечном» и потому все более скучного для быстро взрослеющей Маши собеседника, и на своего отца - очень хорошего во многих отношениях человека, но абсолютно не вписывающегося в сложившийся стиль жизни нашей семьи. Последнее, видимо, следует пояснить конкретнее.
С Добрусиным-отцом соскучиться было трудно. Я говорю это как в самом хорошем смысле этого выражения, так и с известной долей иронии. В его привычках было позвонить нам где-то после одиннадцати часов вечера (а раньше он возвращался домой редко) и сообщить, что забежит ненадолго, чтобы передать посылочку от Паши. Мы резко складывали уже расстеленные кровати и собирали стол к чаю. Визит мог затянуться на любое время, хотя, надо отдать этому должное, дружеский разговор с Александром Михайловичем быстро увлекал меня, и мы с ним начинали жарко спорить, шутить, смеяться. Добрусин владел даром приятного общения, много знал, многое повидал, хотя по большинству обсуждаемых тем мы с ним имели противоположные мнения. Меня бесила его привычка жить сегодняшним днем и абсолютно все достигать не привычным для большинства способом, то есть, следованием существующим в нашем обществе, разумным или не очень, правилам, а методом «заднего входа»: через своих хороших знакомых, постоянный обмен услугами с ними, упованием на удачу и случай. В нашей семье (как это ни удручает иногда меня саму) принято планировать, рассчитывать свои возможности, не брать в долг, но и не пользоваться дармовщиной, то есть, «не хватать звезд с неба». Пусть это и скучно, но зато надежно и спокойно, и всякие неожиданности и «холявы», хотя и скрашивают временами мою жизнь, но не особо желанны: мы из тех, кто, садясь в отходящий поезд, должны всегда знать, куда он едет!
Добрусин, человек по-своему и своеобразно верующий, жил исключительно «звездами, падающими к нему с неба». В его стиле было то транжирить неизвестно откуда получаемый им бензин на близких и не очень близких знакомых, то не иметь возможности самому оплачивать собственную квартиру, делая это с помощью тещи, которой время от времени высылались из Германии деньги. Источник существования Добрусина всегда оставался для меня загадкой: его официальной зарплаты сотрудника ЛИТМО, даже в случае ее своевременной выплаты, мне не хватило бы на очень многое, что себе свободно позволял Александр Михайлович, любящий пошутить - «мне это дают даром!» Не мое это дело - считать чужие деньги, но нечто подобное, вероятно, могло ожидать и Машу: и ее дом, вечно полный самых разных «нужных» людей, и непредсказуемость жизни, и отсутствие чувства времени. Как мне казалось, жизнь рассматривалась им как азартная игра, в которой следует стать победителем. Например, судя по его высказываниям, удачное списывание со шпаргалки он рассматривал большим успехом, чем заслуженная кропотливым трудом пятерка за экзамен, правда, при наличии в обоих случаях умения у человека думать. Умение думать я так же ценила высоко, но во всем остальном его точку зрения не принимала.
С Пашиной мамой, Ларисой Павловной, я познакомилась много позже, во время ее приезда в Петербург летом 1996 года. Желая хоть каким-то образом отблагодарить Пашу, я, потратив на это все свои отпускные, еще с весны выкупила к его приезду три довольно дорогих туристских путевки на остров Валаам для него и нас с Машей. Поездка в отдельной каюте 3 класса комфортабельного, трехпалубного теплохода «Ленинград» обещала быть очень приятной. Александру Михайловичу моя идея понравилась, и он тут же, через своих знакомых в агентстве по туризму (где только их у него не было!?) достал еще две путевки - на себя и Ларису Павловну - естественно, в каюте II класса! То ли денег у него было не меряно, то ли стиль жизни их был таков, но в результате на Валаам мы поехали впятером, причем, даже к Речному вокзалу Добрусин зачем-то повез нас на собственной машине, которую на все пять дней предстоящего путешествия пристроил у других своих знакомых на Речном вокзале! Эта красивая жизнь и, с моей точки зрения, избыточный и неоправданный шик меня утомлял, угнетал и казался неуместным. В глубине души я имела намерение, предоставив молодую парочку самим себе, совершить своего рода духовное паломничество на землю Валаама, издавна считавшуюся святой на Руси благодаря очень древнему монастырю, вновь открытому там в последние годы. Запланированная турбюро экскурсия посвящалась именно этой теме - знакомству с православной историей скитов острова с посещением всех древних святынь и храмов. Добрусины с их «европейскими» замашками, угощением коньяком в каюте, ее брюками, его неизменной шапочкой на голове, которую Александр Михайлович по обычаям его веры не собирался снимать с себя даже в православных храмах, нарушали все мои планы и раздражали. Я прекрасно осознавала свою невоспитанность, капризность и неумение перестраиваться на другой лад, но мое настроение выдавало меня с поличным: я была не в духе.
В этой поездке я впервые увидела Ларису Павловну, полное отсутствие интереса которой к нашей семье, несмотря на устойчивую привязанность ее сына к Маше, меня давно удивляло. Более не похожих друг на друга супругов, чем эта пара Добрусиных, было трудно себе представить. Очень просто, по-походному одетая, без малейшей косметики и украшений, с простой короткой стрижкой, она была на удивление молчалива и невозмутима: говорила только по существу и только, когда этого действительно требовала ситуация, но в обстановке ориентировалась безошибочно: ее трудно было чем-либо удивить, взволновать, восхитить. По крайней мере, так мне казалось. За всю поездку мы с ней практически не перекинулись ни словом и не потому, что не понравились друг другу, а просто в этом не было особой необходимости. Светская пустая беседа, слова, в которых нет нужды и без которых легко можно обойтись, абсолютно не соответствовали ее природе, и я это сразу почувствовала. Такой она была с молодости, как рассказывал нам прежде Александр Михайлович, и ее поведение было для нее совершенно естественно. Я и сама в глубине души чувствую так же, но, в отличие от Ларисы Павловны, сильно зависима от надуманных правил (которые все равно постоянно нарушаю), часто становлюсь говорлива не из желания что-то сказать, а от собственной закомплексованности и боязни показаться странной. Лариса ни в чем не следовала сумбурному и беспорядочному образу жизни своего мужа, но и не одергивала его: каждый делал то и так, как привык. От нее веяло внутренней силой и спокойствием. Лариса не располагала к разговору и не побуждала меня к ненужному дерганью и реверансам, рядом с ней я с удовольствием думала о своем в полном безмолвии, почти не ощущая странности нашего поведения.
Шли годы. Паша продолжал часто звонить моей дочке из Германии, а она, в ответ, посылала ему свои длинные письма (Паша не умел писать, а Маша не располагала деньгами на международные переговоры), и постепенно его обязательные, августовские наезды в Петербург все больше и больше стали создавать для меня проблему. Паша каждый раз привозил массу подарков - в основном того, что нравилось ему самому, а не Маше: «крутые», сверхмодные в Европе обновки спортивного или авангардного стиля - для нашего холодного климата и бытия непрактичные и неносимые, кроссовки, которые Маша терпеть не могла, с детства предпочитая только романтический, женственный стиль в одежде и обуви, собственную бытовую технику, которую он сам уже сменил на более современную, но для нашей страны еще вполне годную. Подарки вынуждали меня на постоянные ответные траты на подарки, пусть и не такие щедрые, но ненужно опустошающие мой кошелек. Кроме того, практически пятый год, в свой единственный отпуск (в июне Маша сдавала экзамены, а весь июль у всех художников идет их обязательный пленэр), моя дочь, по-прежнему, была вынуждена оставаться в душном городе, почти не приезжая к нам на дачу.
Элементарная вежливость и повязанность дарами заставляла нас предоставлять Машу нашему гостю в качестве его любимой отпускной игрушки, которую он всюду таскал за собой, в том числе, и по своим знакомым, с которыми ей было достаточно скучно. Паша мог (не по злобе, а по забывчивости) сделать ее пленником своей квартиры, забыв отдать ей ключ, когда ему нужно было выскочить на минутку к папе в гараж, и где он, потеряв представление о времени, мог пробыть чуть ли до вечера. В результате Маша, приученная нами к режиму, в очередной раз оставалась без обеда, который поджидал ее дома. Добрусины режима не признавали и часто питались либо в гостях, либо тем, что перехватывали по пути. Влюбленной в него Маша, по-прежнему, не была, а Паша, все еще надеялся, что она, купившись на его богатые дары и ухаживания, ответит ему взаимностью и переедет к ним в Германию. Они уже несколько раз объяснялись на эту тему, и Паша получал очередное ласковое разъяснение, что она относится к нему только по-дружески, а идея ехать в Германию ее ни в какой степени не прельщает. Паша соглашался ждать и просил разрешить ему надеяться, «ничего не требуя взамен». Взамен он, действительно, ничего не требовал: несмотря на то, что внешне Паша давно уже стал огромным, сильно располневшим и совсем взрослым парнем, я не видела в его поведении проявления серьезного чувства: это был тот же добрый, но так и не повзрослевший сердцем мальчишка, выдумавший себе красивую любовь, но еще не испытавший этого чувства. Маша это тоже замечала, и ее все меньше радовали эти яркие, но утомительные время препровождения с Пашей, ничего не дающие ни ее уму, ни сердцу.