БОЛЬ

Сергей Малютин
 

   Помню ли я?
   Помню. Всегда помню.
   … Рыдания маленького ребёнка, оставшегося сиротой; содрогающееся тело, приложенные к глазам ладошки. Страх, отчаяние, беззащитность. Крик души – всё наружи, весь смысл жизни. Только эта боль, только это отчаяние. Одно маленькое рыдающее тельце посреди пустынного поля. Он один, затерянный в огромном мире, одинокий и никому уже не нужный. Он. Потерянная частица всемирной совести. Он сам – голая совесть…
   Будет ползать вокруг умершей матери, трогать её остывающее тело и рыдать, и пытаться тащить её, и снова бросаться на землю. Приникать к её волосам, закрытым глазам, и чмокать, и прикасаться губами, как она его учила, и гладить ладошкой её голову, и вновь рыдать, но уже не дрожать от страха, начиная привыкать к своей обречённости, к нескончаемому  страданию. И будет звать и звать, и забудет другие слова.
   Он захочет есть, а ещё раньше пить, и отойдёт от её тела, будет жевать неведомую траву, найдёт ещё не высохшую лужицу, но потеряет мать и, вновь зарыдав,  обреченно побредёт в своей порванной рубашонке и грязных штанишках, а потом, когда от слабости не хватит уже сил идти,  поползёт, сбивая коленки и локти, объятый постоянным глухим ужасом, к которому скоро привыкнет, и болью физической, которую перестанет замечать в своём стремлении идти и идти  и соединиться с кем-нибудь, у кого можно будет зарыдать наконец-то на руках и утешиться жалостью к себе.
   Об этом говорила ему мать в бреду, и это стремление идти спасёт трёхлетнее тело.
   И он уже не будет плакать и думать о жалости до этой встречи, будет идти, чтобы освободиться от страдания, которое он зажал в себе и нёс через все ужасы и боли.
   Было тепло, и он не замёрз…
   Ночью, в густом сиреневом воздухе возникали далёкие дрожащие огоньки. Он неотрывно, до боли в глазах, до слёз, смотрел на них, пока они не расплывались и не исчезали. Объявший его мир был наполнен жёлтым загадочным светом, который лил большой неподвижный шар, висевший над его маленькой головой. И ни шелеста, ни всплеска не было в густых морях травы, обнимавшей узкую, затерянную тропинку.
   Он засыпал на траве, подложив под щёку исцарапанные кулачки, и во сне видел всё тот же застывший таинственный мир с далёкими блуждающими огоньками, которые он пытался ухватить непослушными пальцами, а они убегали, двоились, пропадали…
   Проснувшись, он устремлялся туда, откуда по ночам долетало до него манящее тепло. Он знал, он чувствовал, что  т а м  существует некто, кого нужно обязательно найти и отдаться ему полностью. И когда он увидел  е г о –  первого повстречавшегося ему человека, он бросился к нему из последних сил, жалобно крича, спотыкаясь,  словно боясь, что тот уйдёт, исчезнет навсегда, как исчезали до этого далёкие блуждающие огоньки…
   Однако малыш не заплакал, только судорожно ухватился за шею наклонившегося к нему незнакомца, и уже на руках, засыпая, шептал единственное слово, которое осталось в его опустошенной памяти: мама… мама…мама… И лишь во сне черты лица его разгладились и из-под ресниц показались слёзы…
   Долгое время потом он никуда не отпускал от себя человека, приютившего его, и засыпал только на его руках, крепко ухватившись за него тонкими своими ручонками. Долго потом он называл его «мамой» и не помнил уже своей умершей матери. Но однажды, обнимая его, он нечаянно прикоснулся к его щеке губами и – замер поражённый. Что-то промелькнуло в нём. Он ничего не вспомнил, но прижался судорожно и зарыдал – горько, страшно, как никогда в своей короткой жизни не рыдал.
   Так он постепенно оттаивал и высвобождал боль, засевшую в нём. Он уже не дичился ребятишек на улице, только по-прежнему не играл с ними; подходил к другим людям и однажды отпустил от себя приёмного отца. Но, оставшись один, он весь сжался в комок, зажмурившись от страдания, и не тронулся с места, пока отец не вернулся.
   Но прошло и это. Люди постепенно привыкли к странному найдёнышу, уже не смеялись и не подтрунивали над бобылём. Привыкли и дети, прежде обижавшие диковатого малыша.
   Боль растаяла. Зима прошла. Мальчик вырос. И всё, что ни изменялось потом в его жизни, - изменялось к лучшему.
   Не отдал его в детдом человек, ставший ему отцом, и не умер, покуда он не женился. Его учили добрые люди. Его любили, любили и тогда, когда, повзрослев, он переступил ту грань, за которой кончается сострадание  п о  п р а в у  д е т с т в а. И он платил им добром. Вскоре встретил он простую скромную девушку, прекрасную и милую душу, и она полюбила его – крепко и навсегда. Им нравилось гулять вместе и забредать далеко, исследуя мир, который не казался ему теперь большим и далёким. Всё становилось ближе и знакомее. И только иногда густой сиреневый воздух с блуждающими дрожащими огоньками  и застывшие потоки жёлтого света рождали в нём непонятное волнение и беспокойство. Он силился тогда что-то вспомнить, понять, ухватить, освободиться от непонятного наваждения, беспомощно оглядывался, смотрел на свою подругу, та спрашивала безмолвно: «Что, милый?», он не отвечал, но – успокаивался.
   Всё было у них хорошо. Не умер их первенец, не умерла она. Они любили и были верны друг другу. Тайное беспокойство посещало его лишь изредка – иногда во время прогулок и иногда во сне. Рос их сын; она работала в детском саду, а он учил детей. И всё, что ни изменялось теперь в их жизни, - изменялось к лучшему…
   Так можно ж, наверное, взывать к судьбе и справедливости, коли детская боль кричит каждодневно и каждое ненастье в маленькой груди не даёт мне покоя?.. Я помню. Я всегда помню… И должен, вопреки всему должен верить в эту высшую справедливость. Хотя бы для одного…