Побережье

Северская Валерия
...Нежный  розовый  шарф  в  каждом  порыве  ветра  рвался  прочь  от  её тонкой шеи и почти в тоже время, не находя большего спасения, обнимая её, складывая кисти в один
жирный пояс…                               

   Она  шла неосторожно. Бессмысленно распахнутый с ушедшей  мыслью её  жакет  едва  предупреждал  прохладное приветствие с моря, всё это  было так неважно ...И меня настораживало другое, и пугало определенное: мне  казалось, что ей была неведома земная печаль; но вся суть, которой являлась, будто бы капризом…Я видел её Высшим Светом, Божеством, нечаянно нашедшим этот уголок уютным для себя – и я не мог сомневаться, не мог …Я сам подолгу просиживал на побережье; гулял вдоль его входящей спокойно воды, посылаемой пенными поцелуями от утопающего в глубине солнца. Подолгу вглядывался в безвестную, но не таящую дурного, рябь, ту, что почти всегда заставляла меня помнить о многом потерянном. И то, что сейчас она шла мимо всех, мимо меня к побережью не должно было порадовать удивлением.  В этом было всё обыденно, но жёстко и красиво -  так, как это много быть у ангельских, обладающих не грубой человеческой красотою существ, тех, с  которыми  иметь сравненья любое совершенное в талантах и трудах не имело силы.               

   Находя оставленный вниманием час, она незаметно уединялась средь всех. Балкон был стар, и крошка на нём осыпалась без числа, но она прикасалась к нему тепло, так как будто она прикасалась ко мне. О ,как жадно я позволял питать в себе о том наслаждение! Так жадно, что порой, проходя недалеко от неё и вдыхая сладость её духов, казавшихся лишь ей терпкими, воображал себя ревнивцем, имеющим бесценное сокровище, и жестоко был наказуем при всяком почтительном жесте к ней со стороны иного незнакомца. Но она была равнодушна, увы, и к моему увлечению! И это меня радовало. Я казался скрыт от, ищущих бесконечно интриг, и был горд, что имел тайну, не преданную ей. Хотя: она меня  не понимала. И как прежде, отрешённо, искала вдали то, на что глядеть всем казалось скучно.               
   В завершенный вечер провожал её вновь другой, и ни одна нить её гладких и свободных  волос не могла знать об этом. Вновь кружил ветер, обрывая  июнь, и позднее цветение каштанов, и  вновь срывался прочь нежный розовый шарф на тонкой шее.   
    Утро было особенно прохладно, облака тянулись быстрее, и почти всё уже казалось пасмурным. Она выходила последней. Все приглашённые передразнивали новые сводки о погоде; кто-то ещё о чём-то…ей же всё было чуждо... Иное её дыхание было не сравнимо высоко относительно каждого, даже меня это не обходило стороной. Но стараться понять её я спешил в отличие оттого, что она не старалась понимать меня и вообще не старалась узнавать кого-либо. Те, которые хоть как-то могли называть её, сравнивали то превосходство в тайне от своих жён, а те в свою очередь открыто  выказывали   недовольство  своим драгоценным. Как возможно было сохранять безмолвие при столь удивительной красоте – я не силился понять. Единственным : вы прекрасны - я пытался надломить это прочное стояние: сказать: ты…. Я боялся или стеснялся, что большее из этих двух владело мною: страх или робость – я не пытался решить до сих пор; это единственное окрыляло меня на столько, что в те мгновенья я видел только нас вдвоём и никого более. Никого … Но все были.

               
   Комната сегодняшним днём почему-то казалась значительно теснее: все будто бы были прижаты друг к другу; господа  говорили, чуть ли не полу шёпотом, пытаясь не упустить лишнего пространства, нечаянно освободившегося  после выхода какой-либо нарумяненной особы. В центре, под прямым сиянием свечей, на мягких креслах в круг стола сидели несколько, и вся беседа была бы обычной, но в чём-то невольно переходила порог. Она уже около полу часа стояла одна, поданный ей бокал воды, был легко принят, но не тронут ни каплей.                Между тем в окнах, в которые она так настойчиво вглядывалась, нельзя было различить ничего. Дождь плотно забрызгал все стёкла крупными синими каплями. Причиной столь резкой перемены погоды были , как я уже говорил , озабочены все и все особенно спорили о том когда же закончатся эти их адские мучения , ведь по мнению многих скука была невыносимая . Однако , в тот перерыв вовлечено врывались свежие лица, и в приветствиях как бы все и растворялись, и шушуканье продолжалось. Она уже не была одна: несколько человек, мужчин, ровных, одетых очень по столичному, окружали её молчание; и не спеша делиться с ними, она сдержано жестом левой руки просила оставить её, но, понимая невозможность желаемого и соглашаясь, подавала одному из них свою лёгкую руку. Кто бы мог подумать?! Я был уже растворён … О, я корил себя за не всесильность в тот момент! Как мог хоть кто-то нарушить её тишины, её покоя, который небесным лишь был знаком, ангельским  творениям! Она выполняла не сложное: несколько подписей и её свобода вновь была неоспорима. В тех же стёклах слабо прослеживались огни от уличных фонарей …Ненадолго оставаясь неподвижной , она чего-то ждала и ещё менее четверти часа терпела наше присутствие , потом удалялась . Если некоторые хотя бы могли узнать в её лице гнев , то этим объяснялось бы многое , но полное отчуждение не прекращало существовать загадкой …   

    На долгих два  дня наступившей недели она покидала побережье. Убеждённый в своём болезненном состоянии я не сходил с балкона; лазурь радовала и выступала одним лишь лекарством изнеможённому от влюблённых переживаний. Да…я ловил себя на мысли каждый новый час, что неслышно подкрался к самому источнику чувства, но отъезд её благоволил оставить всё, возможно, и от того я был ужасно болен и не излечим от тоски . В голове , которой головокруженья становились обычным делом , ютились только жалобы, обиды и боль от бессилия вернуть сладость минувшего. Когда-то я и не мог подумать об этом, но иными минутами казалось будто бы и других желаний кроме тех -  нет. Я уже некоторые семь или восемь лет был послушен воле самого себя, тогда, не зная ничего лучшего, я восхвалял небеса за дарованное  наконец мне счастье, долго путешествовал, пока не обрёл достойный «Рим» своему внутреннему миру здесь, на Лазурном побережье , теплой, не замерзающей идиллии  моих  фантазий, но так нескоро  был  отравлен  вестью  с  границ  прежнего, уже  пережитого  теперь романа …Я не  мог  вернуться  обратно. Нестерпимо было это унижение средь всего нажитого мною достатка, я не в силах был нести один этот тяжёлый крест. И, помнится, в  омут с головой был брошен в работу. Некоторое время это меня спасало, на остальное же я потратил бесконечные годы терзаний и почти вообразил бы себя отшельником, если бы ни она. Иной боли во мне ею не оживлялось ,но и не ткалось пустых  сновидений. Единственно счастлив теперь я был лишь от её спокойного и молчаливого присутствия, и мне многого не приходилось ей объяснять, во многом даже я имени её не знал, что другими считалось за непозволительную роскошь, а я, в восхищении  ею, забывал всё. И эти два дня творили со мной  невозможное. Хотя: где-то я понимал, что моё стремление к ней слабело,  и лишь по-прежнему  не покидала меня её божественность.               

Порою приступами, лихорадочно срывался на меня ужасный озноб и глаза будто бы наполнялись чем-то, веки тяжелели; кстати: встречавшиеся гости отмечали неровный цвет моего лица, попеременно сбивающийся в самое неприглядное пятно. Я бледнел и не находил в своей бледности ничего утратившего рассудок. По началу  моя слабость мне сильно докучала, позже - я, конечно же, с нею свыкся. На улице (старался заметить) как-то она рассеивалась, и я даже забывал о ней. На таких радостях, часами блуждая вдоль побережья, я не слишком спешил возвращаться в скучную компанию, в которой настроения были часто переменчивы, а речь скупа и противоречива. Море ,напротив, мягко переводило редкие голоса музыки, доносившихся из отворённых окон, в долгие шёпоты  плескавшихся волн. И я находил дыхание своё, звучавшее в нём, так же едино, как могла быть только связана  самая мельчайшая частичка со светом безначальным.                Мысли о ней  возвращались, и чем настойчивее они старались посещать меня, тем решительнее я                напускал на себя  большую строгость. «Ей незачем было меня помнить,- уже не уныло, совершенно очнувшись, вторил я сам себе,- Незачем!  Незачем! » - продолжал убеждать.   
Строгий вечер среды был виновен и пьян, от того, быть может, что весь день казался остальным  бесцельно прожит.
Внезапно вернувшаяся непогода вновь портила планы. Дождь, почти всё это время стучавший в окна, порядком всех утомил и потому никто уже не ждал скорого его завершения. Зала по-прежнему была скучна, но собравшиеся отчего-то оживлены и веселы. Я едва скрадывал интерес, прерывисто взглядывая на часы. Она выходила поздно. Зелёный бархатный край платья, пущенный против шага; скромный в линиях мир её жемчужных плеч, утопающих в полуспущенном свете люстр; тонкие длинные пальцы и запястья в сложных и дорогих браслетах; утомлённый несколькими бессонными ночами, взор, неспокойный – я поначалу  не узнал её. Волосы, туго сцепленные бриллиантовой заколкой, не дающей свободы в любом движении, и она  так часто обращала на них соё внимание. Я мог бы подумать,  что ей вдруг  нездоровиться, но она очевидно не показывала  своей слабости и много танцевала, называя  всё лёгким  и вполне объяснимым головокружением дурно-исполненных ночных кошмаров; смеялась. Она определённо пугала меня. Такая непокорная, долго в гордом одиночестве, питавшая сладостью мои желания, вдруг обращалась в обычную хохотушку – я  уж точно бредил?!  Но бокал мой был не допит и хмель не владел мной. Я не мог теряться в сомнениях, но в них единственный, я, провёл всю предстоящую ночь; и, признаться, меня посещало всякое.   
               
        Залитые ярким солнечным  светом стёкла  звали наверх удовольствия, однако,    побережье было  не многолюдно. Почти состоявшийся  девятый час ещё не слышал  ароматов, кроме тех, что знал от рождения, но зато помещал  в себя глубокое эхо растворившихся звёзд. Скамьи в редком саду с осыпавшимися часто балконами были не заняты и лишь одна фигура почти в прозрачных, призрачных линиях, медленно остывала вдалеке. Я  слышал осторожные всхлипы, и горькое смятение всех чувств той измученной души, что пыталась скрыть  кружевным платком градинки своих слёз;  и видел испуганную, где-то по-детски наивную, ситцевую девчонку. Боже, это было невообразимо! Моя неземная обитель была исполнена невыносимой горести: весь её свет скомкался в тонкие нити шарфика и так душно застёгнутый пуговицами жакет сдавливал каждый её крик о помощи. Ангельское же лицо становилось морщинистым и мягким, кожа, почти выбеленная, приобретала телесный цвет и переставала  впитывать слёзы. Я, ранее потерянный в сомнениях, отдалялся, медленно отступая от черты плачущей, в страхе будто бы столкнулся с самым ужасом. Теперь мой близкий, что носил лишь имена светлые, был сух и уродлив. К чему стоило приносить эти жертвы? В мире, где каждый почитал за соизволение Божье подобные встречи и знакомства, становилось неуютно и сыро. Моё безразличие к ней ширилось с каждой вперёд растущей минутой всё больше. И сначала, бросаясь, прочь своего призрака, я уже собравшийся вернуться к ней желал вылить полную чашу гнева на это изнеможенное существо, но пришедший к собственному разочарованию не мог её найти.               
    Меж тем сад стоял, грозен и молчалив. Ветер не шелестел уже в кронах его. С особым усилием я направлял себя на поиски, но не имел успеха.               
    С полудня до самых сумерек я не появлялся в доме. Побережье, прохладные топящие волны чувствовал я шаг за шагом и не вспоминал времени. Всё слишком  изменилось. Я не хотел никого ни видеть, ни слышать; не хотел стараться вновь вернуться и пройти мимо раскидистых каштанов…Я ненавидел её и во всём становился,  капризен, как ребёнок. Пусть поздно, но ноги мои вновь приводили меня к дому. Я заставал освещёнными все окна первого этажа, галереи, с ведущей лестницей, некоторые спальни. Музыканты играли тоже. Звенел хрусталь и сыпались тосты .Средь всех лиц было множество знакомых женщин… Я их видел: и одни были особенно праздничны и торжественны, другие же преисполнены траура – вся комната: портьеры, окна, кресла, внезапно гаснувшие свечи- всё питалось смертной тишиной, и её не смела заглушить музыка. Не полностью пришедший в себя и уже не пытавшийся убедиться в собственном рассудке, я пил вино и с тем медленно подходил к своим комнатам .И хотя выпит мною был единственный бокал - он  будоражил во мне гнев и мешал её с задержавшейся рассеянностью. Беспамятство, казалось, брало меня под руку, и ещё позже я уже не мог отличить ни плача, ни смеха, ни себя от других.

  Утро миловалось прекрасным круглым яблоком на шумных и  прерывистых  волнах, и я мог это только знать, но не видеть. Ужасные головокружения  и дикие боли вновь сопровождали моё каждое движение: будь то поворот или попытка смотреть в зеркало. Всё до последней меры смешанное в моём рассудке перебивало настоящее желание хоть как-то держаться. От того до самого обеда я не выходил из своих  комнат, проводя время в постели и сказавшись больным всем, кто находил поводом  узнать, что же такое со мной приключилось странное, тем самым запрещал им любой о себе смех. Тогда спасительно и зловеще видел я бокал спелого красного вина, но без него мой ужас имел бы продолжение ещё большее, нежели я мог представить сейчас. Полуденное солнце обжигало дыхание, и остановить нелёгкое стоило усилий.
До самого вечера или ночи, когда можно было хоть, сколько освободиться от собственного такого убранства и насладиться морским бризом в направлении не то усечённых редко-скалистых валунов среди воды, не то мокрого пляжа – оставалось выйти. Это так в духе настоящего времени  изменять удовольствию, что на часы следующего можно не взглядывать. Одно понятно вне всяких соблазнов и противоречий: выйти и спуститься по лестнице – тысячу раз быть незамеченным и всё же увидеть остальных, и быть в разговоре, будто бы и ничего. И признаться  себе в большем: и воды вместо вина. Как это походит на неё. Опять злиться? Но вся жёсткость и грубость вышла. Вышла вон. А Её нет, среди всех нет. Безумный, обойдя все лица  и побывав в  десятках двух участвующих объятий – снова не найти. О чём  помнить не силился и не желал - именно то и не спешило оставить меня ни в причитаниях, ни в безмятежности.
Третий день сам. Одиночество грубое и безответное – неужели его жажда обрести всю молодость, нажив лишь бессмысленные прелести и отодвинув зеркало, прочь, что бы не видеть там своего безобразия и не возвращать обид. Гордость, готовая к тебе большему и отвратительному … Что значишь сейчас? Когда потеряна юность, и нельзя хвастать влюблённостью так часто, как раньше? И значит ли это то, что побережье остынет, удалится от меня вне восторгов  и глупостей, природной  разборчивости и заключит в плен собственного эгоизма. Я ищу моря. Пробегаю, будто бы несусь того самого, пропуская балконы, столики, цветы; лишь в парке упираясь в моё видение горести при отцвётшем каштане, бью в грудь себя нещадно. Я… я велю ей уйти. Зачем? Она будто нимб полуночного светильника в этом небе становится далека и призрачна в первых лучах солнца, для меня бесследно исчезая. Что она может принять во мне? Что заменить или отвергнуть в своём мире, чтобы быть со мной?  Он, другой или я? В чём поразительное и качественное наследование приводит в расход понимание не только собственной расслабленности, но и беспечности, и самого простейшего идиотизма, что только способен выйти вон из обладания уже безумием. Так что оно, это чувство, изгнанного и отягощённого скитанием предшественника. Одно обстоятельство? Весы вровень ожиданию… Что: любовь или безумие?
Бреду. Взгореная долина, вся в блеске воженных хрустальных капель, едва-едва очарованных непроглядной высью, близящейся  к ней всё настойчивее, роняет бегло и редко свои белоснежные тени на эту  землю среди нас, и тот, кто хочет их видеть - видит.
И я долго пересиливаю своё состояние слабости, ухожу к морю; теснее, влюблённее, падаю ему на грудь и вопию: «Зачем же я вижу эти светы небесной бездны, поглощающие живое, любое сердце? Благозвучной музыкой, изливаясь в таинствах оставленных гор, водопадов, льда: Только зачем? Отчего смею лицезреть это?»
Она… Эти уголки знакомых губ; глаза, бесконечные волосы, увлажнённые изысканными маслами, тонкие линии бровей, подбородка, носа – там, в бездне, сотканной множеством холодных звёзд. И я, грязно – смешанный глухой зеленью листвы, каменной мостовой, сыплющимися дурманами виноградников, простирающимися скоро лавандовыми букетами и розовым изобилием…здесь, где всё так скоротечно, где всё смеет родиться и умереть. Родиться  и, усомниться в своём величии, нищенствовать в духе, если он не имеет одной только любви.

Сейчас я ровно стар, родившись среди земного, столь же безразличен к себе, удаляя всё: и ценности, и любовные попытки, но, не заботясь о главном; и столько же одинок, как в молодости бывал ревнив. Напрасно ,бессмысленно воздавать мольбы к бездушию и пустоте  человеческой, если, входя в мир единственным, ты можешь уйти из него или счастливым, или одиноким - во всей крайности ты будешь не многочислен. Но кто может быть ближе мне? Кто будет строг и как моё видение юн, губителен и животворен, если ни она? Верни мне небо её одну! И не найдя ничего ослепительнее её света, я уйду из жизни счастливым, прикоснувшись, через ладони дару: проникнуть самому в свет.
Будто кругом ничего нет, лишь глухой плеск и шипящую радость воды чувствую я у ног. Она, согретая огненным солнцем, ещё тепла и с приветливой строгостью во всём осторожна.
Не могу дольше… Всё остаётся таким же как раньше, и меня, и других не щадит только лишь время. Я чувствую это. И потому только вновь вращаюсь в круг повседневности, скучных забот – для себя ли – не знаю, но оставить всё – что-то извне- мне не позволяет. И куда-то вновь бегут низменные желания …Дни за днями, месяцы… часы вырастают с постоянным ускорением, и вечный двигатель переводит пространство постоянно друг в друга. Перетекая из одних обстоятельств в иные, часто не менее абсурдные, я не вижу, всё же не вижу: что потом. А часто и не пытаюсь себя спросить, потому что привык в этом, и привычка моя губительна: я опять занят делами. Меня вновь не существует и вновь есть только они.
Целый год: переезды, переборы в отношениях: кто и зачем? Слишком много вопросов и ты один, и жизнь, и больше возможностей не будет. Упущенное время – все попытки догнать –  в никуда.
Лёгкий ветерок стучит в окна . Квартира пуста , даже если в ней есть ты сам . Он нисколько не сомневается в правиле и стучит настойчивее, и дожидается …
Зелень…Плотные жёсткие листья ещё не глубокой, но сочной травы . какие-то цветы , каштаны…Всё возвращается- где бы ты ни был. И следующий час, и следующий день: только лишь всё бросить. Бросить как есть.
Галстуки и воротники душат. Смежное чувство некоторой болезненности, бледности, будто выцветших фото, на лице; ложной представительности- всё внутри, как ком. Дальше. Грубее. Крахмальные манжеты, на них  какие-то плотно-давящие цветные камни, клеточки, полоски – тяжело. Вон часы, переживания, стрессы, мелочи!
Утро одному – самое сложное и сложенное в укор собственному самолюбию, ровно как и вечером: в холодной постели, где нега шёлковых полотен так колка и невыносима, что уснуть в креслах, изведши себя всем за день, подобно райскому  исполнению блаженства. Но как бы ни так! И ты, ты мёртв, мёртв и послушен до последнего мгновения, суров и не превзойдён, сам в себе. Гордое веление тишины здесь не нарушить ничем. Дрожь небес, птицы, эти влюблённые парочки, кормящие голубей - нож в сердце. Где я? Эта геометрия каменного достатка, роскоши, хоть бы она и являлась таковой, что для сердца, изыскавшего вечную тайну успокоения в небесной выси светящегося апогея  чистоты? Боль - нечто  минимальное и жизнеутверждающее... Говорят даже излечимое. Чем же?
Квартира...Горький чай у себя на кухне. Спешить надоело.
И я ещё пропущу время, потом только вспомню, и буду собираться.
Тонкий светящийся шёлк против окон. Настежь двери, чтобы видеть всё вокруг, залитое ярким солнечным светом, в оплавленных краешках и этих крыш, и деревьев, и размеренно суетящихся людей где-то внизу, и остального.
Так выйду. Куда идти? Всё это делящее меня со мною идёт, а я пытаюсь противиться. Все сложенные правила глупой молодости кажутся резвее, чем я сам. Что это? И бытийность кажется слишком строга; только я - мне не жаль, я - не ось вращения её, хотя пытаясь удерживаться в надлежащем положении - гремлю суетными кандалами одинокого пришельца здесь. Во мне видят странное и отличное от других, а я и не силюсь ничего изменить, потому что лампа- это тепло по просьбе, напротив, когда свет - моё прощение. Ещё тогда, когда все, все мы были молоды - пытался ли кто-нибудь воспротивиться и уйти от ссылки в знания. Нет. А теперь я вижу: они не приближают меня к ней и не удаляют, не свергают в пропасти ...Они отнимают Её у меня. А Она – кто?- Всё , чего, быть может и не дастся мне. И всё во имя чего бы я отдал последнее и себя.
«Мальчишка»- я чувствую , как в мыслях это произносят окружающие; наивен и влюбчив, будто бы он не видел женщин. Они- твари, и каждая сулила бы иметь себе всё и обладать всем, но не тобою. В каком же таком свете ты увидел Её? Кто Она?
Лица. Моя близость к ней никогда не была первопричиной собственного чувства. Да, я не спрашивал, но все кто видел меня вне стен нашего праздного веселья, там, на побережье, не мог хвалиться в том, что я – был я.
Я забыл, где себя оставил: страницу ли спустя, строчку... Все прежние заботы, да их и не было... Я всегда существовал один – пустой; все, кто входили в мою жизнь, долго упрямясь, выравнивали меня и исчезали. День ли другой - я менял цвета, приверженность к коим росла или истекала, ровно так же, как и людей. Теперь я боюсь, и мой страх всеобъемлющ.
Я люблю Её. Примет ли Свет войти в мою область ночи, если я отдам Ей себя безраздельно: правь и властвуй?! Переломы. Гордое, это гордое тварное жизнелюбие низвергнуто вон. И я весь вечер молчу, молчу и плачу...
Оставлен жить. Её ли именем?
Сейчас этот сумеречный дымковатый воздух вокруг острова городских стен и сада, удерживающийся за край моря, ещё не конченая ночь и я - означены. Мысли внутри все пресные и вывернутыми на изнанку могут быть лишь здесь. Моё  возвращение неожиданно для окружающих, зловеще, быть может, и не предсказано для себя самого. Словно оставлен  был здесь я, и придя за собой – совершил кражу.
Этот старенький балкон, свидетель моего негодования, каштаны, моё шёлковое  море ...Она. И даже спустя годы я бы принял эту страшную казнь порочной толпы, и счёл бы её милостью ,взяв с собою в море мельничный жернов на шею. Пользою показался бы и тот дар, материи и быта , который оставил бы я  тогда собственному ничтожеству. Но  всё это видимые мной грёзы, а явь оказывается более строга, чем мыслительное торжество. Это не знакомая уже кому-то из нас ирония , пребывающая в старости , не меч недруга – это совесть, запрятанная ранее глубоко и нещадно увешенная иной благостью, мертвечиной человечины, вовлечённой в эту странную одежонку безразличия к своим болезням.
Вот и сейчас дом наполняется голосами быстро и , судя по всему, комичное предстоит впереди. Верно и то, что действительность нещадна к нам и мы в свою очередь праздны до излишества. Море своеволия и болезненных желаний, засвидетельствованное так часто в кругу нас, делает честь не казаться одиноким перед нежной маской ещё чьего-то лукавства.
Да, вверяя себя порочности, коей так тяжко я противлюсь - слышу, что привязанность моя уже менее имеет своей силы и я далее становлюсь иным, будто ускользает от меня этот небесный свет или глаза мои слепнут... Я верно бываю весел и точно пьян этой своею рассеянностью и беспечностью; и времени, да, времени не хочу жалеть! Если и приходится болеть эгоизмом ,то когда же лучше?

И вновь ,так, на утро ,постигать ужасы и плоды оставленные им для себя...В зеркалах видны его частые отображения, и они суть не лицеприятны. Да и голова, опять кружится - одна боль, перебивая другую, ещё борется за право занять сердце. Надо выйти в свет распахнутых окон, к усталому пересоленному от слёз морю, и знать ещё острее, каждую будущую секунду свою беспредельную глупость и злорадство.
Гнусь- все эти излишества! Жаль только , вверенный им, пока, до времени, я оказываюсь по-человечески с головой. Завтраки уже пройдены , и чем чаще случается бывать за ними, всё чаще я воображаю себя не древом- полным цветущей кроной  и свободами, а бревном- безвыходно близящимся к употреблению в чужом славном камине. Пределы самолюбия и своей внешности льстивы почти до совершенства, подделывая всего меня, даже с изнанки. Извести на это употребляется с роскошью.
Пляжи в эти часы совсем заняты. В болезненности своей их многозначительность без числа составляет одна соль. Горечью она полагает в себе сердце и дрожью пронизывает теперь моё сознание; часто скупо бывает его присутствие или растрачено приступами порочной воли, но не бесследно.
Она - остров моего иного блаженства, и появляется теперь уже совсем редко; издали наблюдая Её , я останавливаюсь расцвечен жалобами на себя самого и близости к ней избегаю. Она во всём чище, невещественней, крылатее ...Могу ли я... И попытки не имея, сказать противное для своей воли и принятое радостью для своего сердца пусть что-нибудь ... Молчу, не противореча ей ни в чём; хотя и вижу, что гармонией принадлежащий ей голос теснее находит себе союзников, но всё так же бесстрастна, бывает к ним Её речь. Подобно весне , где таяние снега на раскрытых конвертах весенних чернозёмов, проистекает известно, Она возникает подснежником- тем неземным существом , которое найти позволено не всякому. Так хрупка и изысканна , так выразительна и точна, что любое внимание человеческих , земных, отягощённых железом рук- для неё грубо и смертно; но восторг её улыбки, улыбки желанного цветка в ослепительном блеске манит к себе ищущих восторга. Упоённые собственным наслаждением все кажется не видят: как тяжело Она переводит дыхание, но не прекращая той царственной красоты – молит Её пожалеть и пустить прочь. Все одаривают Её почестями, но на сей раз – иное :Она - вспорхнула , как птица, и с умолением сжатого и израненного сердца  кинулась мимо меня. Губы Её были туго прикушены и глаза приобретали цвет стихии. Детали не были тогда так важны. Её сосредоточие становилось туманно, и ничего ,казалось, нельзя было исправить.
Впервые после стольких беглых дней и пышных застолий, целого года моего собственного произволения одиночества, в котором потерян был я всем женским обществом - теперь очнулся. Прерванный Ею сон показался мне долог и мучителен, но муки эти мои были не теми, что таила в себе Она. Та, которой земное счастье и ликование богемной жизни было совсем не понятно. Металл этих земных рук, оскаленных улыбок, пожирающих медленно глаз Её красоту, уничтожал ту неясную звёздную пыль, тот саван, где могла ютится Её нежность. Они убивали Её. Её убивал я. Скрытый в интересах иных, во мне он (интерес), затаённый, глодал Её свет жаднее... 
Вскинутая порывами ветра наверх, к комнатам, и бесследно исчезнувшая: как на долго? Она остановилась лишь раз, едва сдерживая своё чаяние, пред огромными дверьми в свою спальню. Великаны... Они были Ей трудны, но всё иное, кроме человеческого имело пред ней таинственное повиновение, и я застал только чёткий и легко шаркающий звук двери. Она захлопнулась. Здесь, за этими каменными, казалось ставнями, происходила теперь моя печаль. И мои остывающие ладони на гладкой поверхности её полотна говорили всё противоречивее о том, что могло быть с Нею.
Гостям долго тяжек был удел искушённого зрителя и многие предпочли, не прерывая своих удовольствий - следить за трагедией с эшафота своего безразличия, и разъехались.
Как не поражено было моё сознание Её мгновенной болезненностью – ругать себя я почему-то не старался. До глубокой ночи, проведя у тех самых дверей, я даже не мыслил о сне больше. Видя сменяющих друг друга роями хозяйствующих по дому, меня всё больше ужасало время, проведённое Ею в данном состоянии. Скоро вызванный врач так же быстротечно проистекший вон всякого любопытства и предпочтительных досужих мнений - удалился. Не стоило пытать о том, чего он свидетельствовать не мог.
Я догадывался , что Она знала...
Далеко за полночь, хотя быть может и в преддверии утра, движения становились редки. Эти роковые сорок шагов коридора - составляли задумчиво-глубинное терзание моего неведения. И оставаясь неизменным в своих робких надеждах видеть Её, я оставался здесь; в гордом своём одиночестве и склонив голову, смыкал её замком своих запястий...
Что вещала эта действительность, я знать не мог.
Взлилеяный  Небом нежный пастельный цветок восходящего солнца, изящный лилейник... как длилось это течение недели до возможности видеть Тебя здесь...Все эти немногочисленные дни казались вечностью, избравшею не тяготу лишений, не вольность  и почтение новых удовольствий, но ожидание Твоего благополучия. Робкий ангельский свет, ещё не смелый, за попечением сторонников говорил редко и более жестами не желаемого. В этих линиях плеч являлась вся хрупкость и нежность небесного существа. Она металась в сомнениях, и смущение небывалое ранее обладало Ей больше, чем когда-либо. Но за этим утром стол был пуст, нежелание возвратить гостей приветствовал я всё настойчивее, и Она не могла не быть уведомлена этим событием.
Я не мог есть. Приборы были холодны даже и моему уже опалённому самолюбию. Всё внимание тогда я дарил Ей, но в недельном выздоровлении ещё не было  сильных успехов и Она, видя собственное состояние немощи ,этот убор без излишеств, украшенный лишь нарочитой скромностью, худенькие руки и упущенные прочь от неё долгие волосы- избирала вернуться назад и говорила, что совершенно плоха. Так изнеможенное Её тело неясной дрожью схватывало мгновенно, борясь с этими проявлениями не перешедшей ещё болезни - Она уходила. Тягостно давшееся  Ей посещение будущие пол недели говорили о продолжении Её уединения, и о просьбе, и о милости в мой адрес. Почему Её ангельское естество так несчастливо подвергала Она болезни? Зачем была так жестока с собой?

Тревожную зыбь песка забирали волны, частые всхлипы которых перерывами были заняты то собою, то пристанью. Лодки ходили с каждым их движением, и спокойствию довериться было ещё нельзя. Небесное холстяное полотно казалось временами слито с морем. Тёмная неизвестная мне даль грезилась где-то в будущем чем-то ярким, но сейчас всякая мысль, отображённая на тяжёлой ряби овладевала мной всем созданием неведения. Эти прогулки были безвыходны; они происходили не по собственной воли, и всё прежнее недельное скитание в ожидании новости происходило (как бы заметили остальные) скучно. Увы, с этим ничего поделать было нельзя! И по этому я бродил; нечаянно, будто бы возвращался в дом, и не находя приюта пока хоть и малейшей радости , вновь бежал к  морю, разговоры с которым не требовали от меня мелочных подробностей моего нетерпения, и с кем мои переживания оживали, не предлагая исповедальных пересказов более, чем я сам в силах был тогда произносить. Все эти исповеди тогда казалось были не обо мне, но море согласием отвечало на них и переживало постоянные изменения, изменения в лучшую сторону.
Наконец, к вечеру шестого дня казалось, что перевешивало всё же благополучие. Она старательно спускалась с лестниц сама. Вид и движения Её возвернулись в то состояние пусть относительной, но радости. Во всех чертах скользила прежняя невесомость. Она улыбалась. Милая жалобливая Её улыбка приводила теперь меня в состояние совершенно иного человека, моё воскрешение близилось, и в Её робких взорах это нельзя было бы подкупить и заменить ничем, я видел приближение этого торжества.
О, счастья!- Вы не видели столько граней бытия, сколько могла лицезреть Она. Вы не знали больших побед, кроме тех, что несли знаменем над головами побеждённых соперников. Вы не мыслили об этом всепобеждающем прощении. Как скользка и крута была ваша дорога; нося имена счастья – Вы счастья не знали!
А Она...
Её сделав залогом всей своей жизни, проведя множество дней в бездне адского мучения прелестями - среди этих событий - я узнал Её, увидел этот светоч Божественной Любви, ещё здесь - спасение от моих ложных заветов благости, и все они, все рассыпались в прах, и черепки его более не имели власти надо мною...
Она же, напротив, постигала меня тайно; противлением часто встречая мою неутомимую глупость куда-то нестись; испрашивая продолжения вечности в том, чтобы секунды вмещали в себя её. Она говорила , в стойкой тишине, внимая этой речи, целительно оживляя всё вокруг. И каштаны все эти дни были веселы. Ветры, приносящиеся с моря, благосклонно потрёпывали их ровно-раскинувшиеся кроны, и в саду среди них тенью были укрыты от целого мира места теперешнего нашего уединения и бесед. Море, видимое с того самого балкона, играло искрящимися брызгами вод, находя ближе и ближе; с тем же мгновенно отступая, шелестело таинственно - тепло, напоминая о скором приливе; и не становилось больше утра, и ночи не было больше – был только один день.
 Ожидание  больше не грозило долговременным участием и мне эгоистично казалось , что я счастлив. Но Её счастье всегда было против  влажных и тёмных глаз, и всё чаще стремилось к тонкой , еле различимой ниточке горизонта. Там море и небо не существовали порознь – они были целое и неделимое тождество , были одной стихией. И я замечал всё, о чём говорило Её  трепетное молчание, и пытался говорить в нём, но срывал это своей земной природой, грубо превознося красоту словесным похвалением. Она недоумевала моему трудолюбию и в своих жестах носила грозу , в улыбке же - плывущее облако ванили .Оно было вкусно, но не  предложено  таинством; оно не манило , не умерщвляло прелестью, оно не было подарено мне, но я слышал Её молчание и заключал  некую преемственность в даре Любви. Ею я побеждал смерть, которую когда-то должен был и сам пережить; печаль, более не имеющую присутствия в сердце; каприз – язву этой всей этой жизни , и Она не отпускала теперь меня. Мы шли под руку , побережье продолжало тёплой солёной  кистью рисовать себя во круг нас, и звенящее  небесное полотно сыпало много таинственных лучей комет – всё по ноги, это именно они становились песком; и нельзя было больше говорить ...
Я всецело вверял себя этому молчанию, и оно не тяготило меня, как прежде. Я не хотел больше говорить; намеренно и увлечённо теперь открыт был я другим истинам – бессловесно они , будто крылья, несли меня туда, где не было раньше моего собственного имени, но где присутствие Её было почти неразрывно с самим небом- но это и было и не было небо; всё из чего  я мог сейчас и вообще знать - не было похоже на то, что я видел,  и моему знанию приходил конец – как это было величественно и не по земному прекрасно, что всем существом я хотел быть только здесь.
Но когда-нибудь  всему приходилось возвращаться, приходилось и мне...
Люди после всего показались слишком не человеческими, словно материя их была ещё прахом от сотворения, и они не рвались превозмочь её нисколько, напротив, насытить жалким подобием жизни, будто они могли знать, что это такое - жизнь. Живой и жалкий прах и земля мерили давно ценности нашего мира, чему я так удивлялся, но горько было осознавать, что в нём, немом и заваленном хламом был и оставался я весь; ведь и я носил в себе этот прах, и только море вымывало во мне его присутствие и после того, только Она становилась  вектором  моего движения – я менялся. Она лишь была его посещением, ярким и хрупким зеркалом, отражающим правила иной реальности - но для ума она была ещё так непостижима... как та даль- небо ли, нет, не знаю. 
И я шёл за ней.