Украли тельняшку

Иван Горюнов
      
               
                «О, знал бы я, что так бывает,
                Когда пускался на дебют,
                Что строчки с кровью – убивают,
                Нахлынут горлом и убьют!»
                Борис Пастернак.
               
«Ты как был идеалистом, так и остался.» - удивлённо-расстроенно подвёл итоги очередного, правда, редкого в последние годы, спора нашего, мой друг юности. Мы с ним вместе поступали в военное училище, комиссарами быть хотели. Потом судьба развела нас: я ушёл в сельское хозяйство, а друг юности стал большим милицейским начальником. Помните песню, где есть слова: «Каким ты был, таким ты и остался, но ты и дорог мне такой!» Вот что хотелось бы уловить за словами, сказанными другом, а тут, удивление и сожаление, и намёк маленький: «Каким ты был таким ты и остался, но ты мне дорог и такой.» И такой сойдёт. Тут уже моё удивление – чем же это плохо-то, что я остался  прежним? Да ещё идеалистом.

 
Постоянно живёт во мне какое-то чувство, которое трудно даже зафиксировать, обозначить. Поэты по-разному его нащупывают: в юности – «гремит высокая тоска, не объяснимая словами», чуть позже – «всё не так, эх всё не так, ребята», в зрелые годы – «это в родимой глуши, что-то коснулось души”.   Я и до теперешних годов дожил, а всё уловить определённо, назвать это чувство не могу. Могу только из  жизни примеры   привести, покопаться могу. До чего докопаюсь? Вздохну только, охо-хо, не знаю.


Первое, одно из первых, осознанных детских чувств, которое помню: я всех любил, мне всех было жалко, и, чтобы выразить эту любовь, я готов был целовать всех в родной деревне. Я ещё не различал ни злых, ни добрых,  и всех любил. Чувство это долго  жило, теперь просыпается только иногда, и я понял - это и был, и есть дар Господа: так, ни за что, любить человека, просто за то, что он - человек! Всем ли он даётся, не знаю, но, что утрачивается, почти у всех по мере взросления, знаю теперь точно. Так любить, наверное, должны глубоко верующие люди, уже зная, каким может быть человек. Такая любовь  в детстве – стержень, основа, помогает сберечь  Дар Божий,  несмотря на все узнанные низости человека. Пусть не полностью  сберечь, хоть  капельки, но сохранить  искорку божью в душе, сохранить надежду увидеть ответную улыбку, услышать слово доброе в ответ на твоё слово.


     …Выходила замуж моя старшая сестра. Первый день отгуляли у жениха в доме, второй день гуляли у нас. Дом наш только что построенный, большой и светлый, перегородок внутренних ещё не было, и дом был одной большой комнатой, с печкой голландкой. Столы поставили буквой  П и уместились все. Было весело и шумно, гармонь не умолкала. Мы, детвора, сидели в сторонке, уплетали вкусные розанцы, которые появлялись на столах только по великим праздникам, значит редко. Иногда смеялись особенно задорной частушке, да над бабушкой Матрёной смеялись: она глухая, а ходит смотреть каждую свадьбу. Обычай такой был раньше - или в окна, или у дверей смотреть свадьбу. Это были не гости, не приглашённые, они просто стояли и смотрели, как люди веселятся. Столько нового про себя узнавали гости и родственники жениха и невесты на другой день после свадьбы, что смеялись от души, если новое это было добрым, и головы опускали, если что было постыдным. Бабушка Матрёна и наблюдала, черпала впечатления, чтобы утром раздать «всем сёстрам по серьгам». Но оценки бабушки Матрёны всегда были  честными и добрыми, потому про неё говорили: «Справедливая женьшина, хоть и глухая.»

 
         Свадьба была в ноябре, грязища на улице несусветная. Поздно уже разошлись гости, нестойкие остались в доме. Мы с сестрой двоюродной, Наташей, принялись убираться. Перемыли гору посуды, со столов убрали остатки трапезы, полы мыли раза три, меняя воду по несколько раз. Грязи осенней вытащили немерено. Нестойких товарищей уложили - кого на кровать, кого на тулупе, прямо на чистом полу у печки.
Довольные мы с сестрой: вон какую работу осилили, казалось, что весь мир отмыли, доброе дело сделали – довольны будут и гости, и жених с невестой, когда завтра на лапшу придут, нас похвалят – на добром слове мир держится.


          Прошло уже почти пятьдесят лет со дня этого события, но перед глазами у меня до сих пор картинка:  утром на свежевымытый, чистый, покрашенный светло-коричневой  краской пол ступает огромного размера грязный-прегрязный сапог. В след за сапогом появляется развесёлый мужчина (не помню - кто), а за ним и вся компания с гармонью и частушками. Они продолжают петь и плясать на чистом  полу – и вот уже всё опять как вчера: грязно и неуютно. Прибранный и вымытый нами с сестрёнкой мир рухнул за минуту. Слёзы, большущими каплями сами появились на глазах. Я не плакал, не зачем плакать было: люди же веселятся, но в душе моей праздника почему-то уже не было.
И всю жизнь потом не один раз это повторялось: я делаю что-то, в соответствии со своими ценностями, убеждениями, а жизнь повседневная, текущая, рушит эти ценности, убеждения, и опять -  «всё не так, всё не так, ребята!»

       
Во второй половине  января 1976 года  еду я домой,  в отпуск. Зима, везде вьюги, самолёты с Камчатки то не вылетают, то их не принимают. Намаялся  так, что на одной из промежуточных посадок не вышел из самолёта. Сплю, слышу сквозь сон:
               -Да ладно, Надя! Оставь морячка в покое, видишь, умаялся как,                спит сладко, даже слюнка течёт-
 Добравшись до Ульяновска, (как у Высоцкого, «а я лечу туда, где принимают»), вместе с попутчиками - курсантами Владивостокского военно-морского училища, на такси приезжаем  в Сызрань. Весело и душевно посидели в привокзальном ресторане в ожидании поезда.  Не понимаю за что курсанты, при прощании, говорят мне: «Спасибо, старшина». «Хорошие ребята, настоящие офицеры будут!»- с такими мыслями сажусь в скорый поезд «Москва – Ташкент», и, наконец, успокаиваюсь: ну уж этот - то транспорт наверняка доставит меня до Оренбурга. Впереди восемнадцать часов до Родины. В купе соседкой оказалась миловидная девушка Галя, землячка, ехала она до станции «Платовка». Разговариваем о том, о сём, я приглашаю её  в вагон-ресторан, (приятно встретить землячку, угодить ей чем - либо, удивить, в конце концов), благо, денег хватит, ребята морячки собрали в дорогу.


Решаюсь надеть гражданскую рубаху «венгерку», с множеством шнурков на груди, купленную в аэропорту то ли в Магадана, то ли  Новосибирска. Или себя хотел к гражданке приготовить, или попутчитцу удивить, не знаю, скорее всего и то, и другое. Галя была и красива, и разговорчива, и, вроде бы, доступна. Но я и летел, и ехал на такси, теперь вот и на поезде, к любимой девушке, и в мыслях у меня ничего вольного не было. Поужинали, чаю ещё потом попили, проводница угостила:
                -Ну-ка, морячок, поухаживай за дамами, давно я с тихоокеанцами чаи не гоняла.-
    Потом я уснул. Проснувшись, на станции «Платовка» Галю проводил, помог вещи на перрон донести, и опять: «Спасибо, Иван, за всё спасибо!».  «Да что же это они все меня благодарят? За что? Ничего особенного я им не сделал?» - опять мелькнуло в голове у меня. За час до прибытия поезда в Оренбург я уже стоял в тамбуре вагона с чемоданом, одетый по всей красивой своей военно-морской форме. Остановка вагона. Проводница протирает поручни, какое там, «подождите», вот он Оренбург, столько Сибирей было между нами, целый Приморский и Хабаровский края, а тут какие - то поручни, всё - я дома, я на Родине, я в Оренбурге!


У вокзала сажусь в такси. Добрался наконец-то до дома. Подарки стал доставать из чемодана. Что такое? Где же тельняшка отцу, племяннику? Где же «венгерка»? Так плохо стало на душе, когда понял, за что мне говорили спасибо и курсанты, и Галя. «Зачем же вы так? Ну попросили бы в конце концов, воровать-то зачем? Испортили встречу долгожданную, праздник испортили, и ещё большее что-то испоганили. Ну почему со мной такое всегда случается? Только порадуешься за человека, показавшегося тебе добрым и светлым, в мыслях пожелаешь ему хорошего всего, а человек-то этот только показался таким, но  им не был.» -думал я, садясь за стол вместе с радостными, оживлёнными родными людьми…..
      С годами понял я, что это и есть самое горькое из человеческих разочарований – потерять веру в доброе начало человека. 


        Схожу с электрички в Гребенях. Вроде бы садился в третий вагон, чтобы попасть на платформу, когда буду сходить. Не попал, не дотянули до платформы, пришлось прыгать  с приличной высоты. «Клавдя! (мать-перемать), я тебя тут жду, а ты какого хрена туды села?» -  Дык я рази знала, что он не дотянет, как всегда села в третий, а он не дотянул.  – А я чё? Бегать должен туды – сюды? Дальше я уже не смог слушать, не захотел, уши руками зажал. Не захотел слушать совершенно глупые упрёки, по совсем  необязательному поводу, на виду и на слуху десятков людей. Так обидно быть свидетелем таких сцен, неужели с возрастом мы ничему не учимся и так бездарно тратим свои нравственные силы на всякие пустяки. Ну вот оно надо мне это всё осмысливать, думать над этим? Ведь знаю же, знаю, что  только умные люди к старости становятся мудрыми,  а дураки становятся просто старыми дураками.

 
Это всё примеры нравственного порядка, а ведь ещё и жизнь производственная была, общественная. И убеждения свои, тем более, ценности, надо отстаивать. И тут уже вообще всё смешалось. Я – главный инженер колхоза. Основная задача, что бы всё крутилось, вертелось в технике колхозной, чтобы кадры были  грамотными. Задача предельно ясная. Но оказывается, чтобы всё так было, надо тонны мяса колхозного, рассады всяческой, овощей осенью, много чего надо. Чтобы главную свою задачу выполнить, пришлось научиться ловчить, хитрить, артистом надо было стать, причём нехорошим. Я же понимал, что вожу колхозные продукты всем этим хапугам бесплатно и лично им, а они всего на всего выполняли свои обязанности, незаконно обогащались. Это уж не грязные сапоги по чистому полу, это похлеще, это преступлением называется. Тогда что же выходит? Все – преступники? А у кого спросишь? И какой ответ услышишь? И чем дольше я работал, тем больше становилось вопросов. Котёл мой закипать начинал. Пар выпускал иногда и в кабинетах тех, куда возил мясо это, будь оно неладно. Хотя, причём тут мясо? Срочно нужен был вентилятор большой мощности  на мехток. Шли дожди, зерно влажное, примеси плохо отделяются, сушить надо было зерно. Поехал в управление, убедил нужных начальников, собрал подписи под документом, приезжаю на базу. Директор базы упёрся – Не дам, ещё подпись одну надо. – Но он же в командировке, в Москве, вместо него зам подписал. – Ничего не знаю, сказал не дам и всё. Мясо привык получать директор, а тут нахал молодой приехал права качать, проучить меня решил начальник. Ну я и взорвался: «Вы вон обедать собрались, стол накрыли, а на нём - хлеб белый, сало с прослойками, масло сливочное. Забыл ты директор, откуда чего берётся, так пусть тебе кусок поперёк горла встанет!» - хлопнул дверью и ушёл. Получил я тогда тот вентилятор, догнал меня, не сам директор, нет, зам его, и подписал нужную накладную.

 Выпускался пар и на партийных собраниях, на сессиях депутатских. Кому нужен такой идейный боец, это же конкурент будущий на председательское место? Тут перестройка подоспела, и оказался я в другой деревне, а через несколько лет стал председателем колхоза местного. На два года там меня хватило, писать о той поре надо или всё, или ничего, поэтому только то, что в тему.
Уезжал я из села, где работал председателем колхоза с обидой на всех. И было на что обижаться: и жгли добро колхозное из-за меня, и травили, и убивали словом, совестью торговать заставляли, не выдержал я всего этого и  уехал из села. Теперь, через два десятка лет понимаю, не прав я – нельзя обижаться на всех, а тем более, на тех, кто искренне мне поверил, и со мною   же все трудности эти переносил,  честно работая. Но это я сейчас понял, а тогда…


 ……За время работы председателем завёз я много разных стройматериалов в колхоз, а на новом месте надо было свой дом достраивать. С преемником своим договорился быстро о фундаментных блоках, тем более, что колхоз их не оплатил тогда ещё. Я заплатил за блоки на заводе и поехал их забирать. Блоки лежали около старенького дома Анны Фёдоровны: я сам включил в план строительства дом для «вечной доярки», добросовестной труженицы, доброй женщины, Анны Фёдоровны. Многим тогда построили дома, а вот до Анны Фёдоровны очередь не дошла, я не построил, сбежал. Её, видимо, дома не было,  уже заканчивали погрузку, когда она появилась, запыхавшаяся от быстрой ходьбы или даже бега. «Ты что же это делаешь, Иван Фёдорович! Зачем увозишь?» Я объяснил ей всё, что купил блоки, что колхоз не рассчитался за них, а мне строиться надо….Она заплакала, запричитала даже, как о покойнике: «Будь ты проклят, вместе со своими блоками.»- и ушла. Я, ошарашенный, стоял и всё не мог понять - за что? За бетонные болванки проклинать человека? Так с этой мыслью, и с новой обидой уехал.
Прости меня, Анна Фёдоровна! Только сейчас я понял, что лишил тебя тогда надежды на новый дом, на лучшую жизнь для тебя и детей твоих. Лишил надежды, которую сам тебе и подал.  И жизнь достойную, и дом новый ты заслужила, а я не успел, не сумел этого сделать, поставил свои обиды на первое место, а твоего горя не увидел, не разглядел тогда, уехал, предал тебя и других добрых людей, поверивших в меня. Оправдываюсь теперь перед совестью своей и перед Анной Фёдоровной, понимая, что оправдания уже не будет, и с этим и жить придется.


А в Платовке я был, вернее, мимо проезжал, на пруд рыбачить ездил, карпы да сазаны там знатные. В моём садке одиноко, но упрямо плескался карп килограмма на три. Дул сильный восточный ветер. Я решил сменить место, сесть с подветренной стороны: волны будут идти на тебя, весь корм, что есть в воде, будет у берега, рыба будет  тут, у плотины. Устроился на новом месте. Первой закинул поплавочную удочку прямо к плотине, метров пять, семь от берега. Едва успел приняться за вторую удочку, как поплавок резко дёрнулся и поплыл в глубину. Только и успел схватить в руки удочку, как леска натянулась, как струна и оборвалась. Поплавок остался на месте, он скользящий был, я его достал, но крючка и грузила не было. Значит я прав, весь карп и сазан тут, у берега. Дрожащими руками я снарядил первую донку: набил прикорм в кормушку, нацепил кукурузу, закинул недалеко, метров на десять, положил удилище прямо на песок прибрежный. Принялся настраивать вторую донку. Набил кормушку, и тут внимание моё привлёк какой-то странный хлопающий звук: смотрю – первая моя донка, удилище, ударяясь о песок, рывками уходит в воду. Бросаю своё занятие, хватаю в руки удилище, и звук оборванной струны раздаётся. Я даже сделать ничего не успел, только удилище в руки взял и леска, которая должна выдержать двенадцати килограммовую рыбу, порвалась как нитка. Точно такая же картина и со второй донкой: удилище в руки и тут же звук оборванной струны. Меня уже  трясло, как  лихорадочного. Три порыва за десять минут, и порыва таких, при которых  даже сделать ничего не успеваешь – это уж слишком. Отчаяние заполнили всего  меня: надо было сныть с тормоза катушку. Проклятие в адрес производителей лески, в свой адрес за то, что не купил плетёнку вместо лески. Улеглось всё только тогда, когда стал свидетелем того, как соседний рыбак с лодки сумел вытащить  восемнадцати килограммового сазана, у него на удочке была плетёнка: куда уж нам с простой леской  на таких монстров.  Карпы те, что снасти оборвали, так и будут с ними плавать до конца дней своих. А снасти тяжёлые: свинца сколько, да ещё кормушки с крючками, вряд ли освободятся.   Так грустно и (длинно) думалось в удобном кресле складном. Вокруг тишина, нарушаемая только всплесками играющей рыбы. Горечь от того, что три здоровенных карпа не в садке, прошла, остался только восторг от  случая счастливого, да сожаление о неумении своём: ну как же, вот же они, вытащил почти, но…..Вот это всё  и останется, а ещё радость от того, что вспоминаться  это будет ещё долго-долго.


        «А интересно, живёт сейчас Галя в Платовке? Вот бы найти! Но как? Фамилии я не знаю, а женщин с таким именем не одна наверное в деревне. Не будешь ведь каждую спрашивать, не ехала ли она в 1976 году скорым поездом «Москва-Ташкент» в январе месяце. Глупо. Да и что бы я ей сказал? Спасибо за первые уроки? Уроки чего? Храм рядом Покровский, может заехать на обратном пути?»- всё думал я, меняя насадку и вновь забрасывая удочки.
                Христос воскрес! – поют во храме,
                Но грустно мне…Душа молчит.
                Мир полон кровью и слезами,
                И этот гимн пред алтарями
                Так оскорбительно звучит.
                Когда б Он был меж нас и видел,
                Чего достиг наш славный век,
                Как брата брат возненавидел,
                Как опозорен человек!..
                И если б здесь, в блестящем храме,
                «Христос воскрес!» Он услыхал,
                Какими б горькими слезами
              Перед толпой Он зарыдал.
      
          Вот - вот, прав Мережковский Дмитрий Сергеевич: и в храмы ездил,  в разные, и литературу читал, тоже разную, но не могу я представить себе умного и всемогущего Господа нашего, которому требуются постоянные восхваления его, постоянное самоуничижение моё. Знаю, что и то, и другое у большинства неискренне, не от сердца, а только в связи с обстоятельствами тяжёлыми, когда, как мы говорим, уже припекло. А зачем Господу, всемогущему и всесильному такая неискренность - мелкое, меркантильное чувство. Понимаю умом, что молитвы такие - это форма общения, каноны непреложные, но сердцем  принять не могу, испытав даже на себе силу действия молитв. Не за тем посылал Господь сына своего, не за тем!

 
      Прижмёт жизнь, окунёшься в пустоту, завоешь от безысходности - идёшь в храм. Пришёл, и: « Господи! Дай здоровья, дай удачи, успеха, мне, детям. Спаси того, того, опять дай, дай…» А сами, что? Молитвы не знаем, прощаем не всегда и не всех. «А мы не виноваты – нас атеистами власть воспитала», - оправдываем себя, и….- не делаем ничего, чтобы перевоспитаться. Нет, в храм так не ходят: по пути, после рыбалки. В храм надо идти с чистой душой, с намерениями чистыми, с целью ясной.  С потерей своей, с потерей в доброе человеческое начало как в храм идти? Что просить у господа? Здоровья и благополучия Гале, курсантам тем, да и другим многим? Способен ли? Нет, так с этим и жить придётся, как тем карпам со снастями оборванными.


           Да всё бы ладно! Живи, доживай. Но каждый день смотрю я  на внука своего, Ванечку. Он светится весь добротой, любовью к людям.  В школу  он выходит в восемь, хотя ему к девяти. По дороге рассмотрит каждый цветочек, травинку каждую, со всеми встречными поздоровается, едва успевает на урок. На кажущуюся ему несправедливость Ванечка реагирует немедленно: приехал в село кукольный театр, сказку про Красную шапочку показывает. Волк захватил Красную шапочку, Ваня вскакивает с места в зале и кричит: «Отпусти! Убью, гад!» За успехи в учёбе, да и просто так, дед дарит Ванечке мелочь денежную, а он раздаёт её своим ребятам: им же надо, а ему зачем? Бить начали в школе Ванечку: его бьют, а он голову ручками закроет и всё. За что бьют?  Доброту его более наглые и не видевшие её в семье ребята, принимают за слабость. Я  учу его давать сдачи, ругаю даже, а он слушает, ресничками моргает, уходит и… плачет: не понимает, зачем надо ударить человека, зачем умный и добрый дедушка его учит всему этому. А мне как быть? Я же понимаю, что недоброму его учу? Но я и то понимаю, что, если себя не отстоит внук, то стопчут, задушат всё доброе, что есть в нём. Как внуку всё это объяснить? Он опять всю жизнь будет выкорчёвывать в себе дар божий – любовь к людям? Зачем? Почему он должен приспосабливаться, «прогибаться» под мир? Чтобы ещё и от «прогибаний» страдать, самому людям недоброе сеять?


Каждый день не даёт мне покоя память моя: и таскает меня, и тычет носом, (прямо вот так и скажу), в события, вызывающие такие вот мысли. Таскает и тычет, таскает и тычет, как будто бы и не было в моей жизни радостных, светлых событий. Были же, были и есть! Зачем тогда? Ответа найти на вопросы вечные чтобы. Я и ищу, читаю умные книжки, многое нахожу. Только не ответов, а ещё более глубоких мыслей.
Сергей Андреев: «Одиночество- это не обстоятельства быта и, уж тем более, не философская  отъединённость от окружающего мира, когда человек сам по себе, а мир вроде бы сам по себе.  Одиночество- это состояние жаждущей души, которая ищет и не находит отклика для лучших и самых светлых своих проявлений, не соглашаясь при этом разменивать жизнь на мелкое и незначимое… Потребность поделиться лучшим в себе, чтобы получить поддержку и отклик, не находят в такой пустоте ответа, и человек понимает, что он по настоящему, безнадежно одинок.»


Где взять сил и ума, чтобы понять и принять слова Юрия Бондарева: «Как только возникает этот вопрос («зачем?»), жизнь становится невыносимой в своей ничтожной суете, ненужности придуманных кем-то обязанностей, в никчёмности волнений, необязательных встреч, пустопорожних разговоров, лицемерных застолий, ложной весёлости общений.
И, понимая это, преодолевая терпкую горечь от сознания бессмысленности всего этого, ненавидя себя, мы делаем тем не менее то, что не имеет никакого значения для истинного бытия. Чаще всего мы не жалеем впустую потерянных часов, дней и лет, утратив оценку разумных мгновений нашей жизни.»


Но обращаюсь к любимому мною В.П. Астафьву: «Страдание – высшее проявление человеческой души, материя, раскалённая до последнего градуса – ещё искорка, ещё зга, ещё чуть-чуть огня – и душа испепелится, сердце разорвёт в клочья загадочная, странная и страшная сила.»  И зачем мне это всё! Ни к чему, кроме страданий таких вот, поиски ответа на все вопросы эти не дают. Ну и зачем тогда? Который год я уже барахтаюсь так, спасает только Оля. Но ведь стыдно! Я же мужик всё-таки. А тону-то я как раз, от потери этой самой веры, я считал, но это не правда: я попросту бежал от тех и от того, в чём разуверился, и .. никуда не прибежал! Как результат -  телефоны мои почти всегда молчат, потому, что я свёл общения со всеми до минимума, скажу так, до приличного минимума. Да, мне не интересны многие прежние друзья, которые, как оказалось и не друзья совсем, дела многие не интересны, потому, что всегда вопрос, а зачем это всё? Надежды и планы тоже сведены до минимума – не дать семье быть совсем уж нищей. И, когда от жизни такой, да ещё от бед сыновей, совсем уж тошно, на душе волки воют, я начинаю отходить потихоньку с пивком: потом уже вой стоит и от жизни, и от пивка, и от болячек физических, зачастую водочкой  залитых. И так без конца. Бедная моя Оля! Разве такую жизнь я хотел и хочу дать тебе. Вот она и та соломинка,  что хочу ещё! Ну и давай, делай! В перерывах между воями и делаю, но ведь этого явно мало, да и перерывы между воями становятся всё короче: веры больше не становиться, только горечи от невосполнимой потери этой всё больше. Но ведь надо жить! Не существовать, а жить. Ну какой же здесь идеалист? Скорее надломленный (или сломленный уже), человек. Вот так докопался! Закопался совсем!


А жить с такими сомнениями-мучениями  каждый день? Почему именно мне выпало на долю мучиться за Галю, укравшую у меня «венгерку», за курсантов, укравших тельняшки? Почему мне стыдно и больно, что предают друзья, что люди такие, какие есть - не совершенны, (и я тоже), не такие, какими их Господь задумал? Почему не живут по заповедям его, когда жизнь так коротка, и времени мало, чтобы сначала понять их, а потом жить по ним? Среди икон богатого бабушкиного иконостаса давным-давно ещё меня поразила одна: изображён на ней столб – такие на границах ставят – к столбу  прикован цепями человек с поникшей головой,  справа от него картинки из райской жизни, слева – из жизни ада. «Страшный суд» - так икона называется, это я сейчас узнал, и смысл её сейчас только постигать начал. Это сколько же работы у судей будет? А что с нами делать? Жили как все: верили – не верили, грешили – чуть-чуть, ну в храм ходили, только когда прижмёт, если и врали, то считали, что в меру, приворовывали: а что не украсть – другие вон как гребут, молчали, когда надо было кричать, на женщин других поглядывали, ой, да много чего делали! И вот куда нас Господу поместить? Мы вон и головку на столбе повинно склонили, когда сунули нас в исподнее души нашей. Но только кажется мне, что нераскаянно склонили, и как жаль, что поздно.


Не хватает сердца моего на всё это. Не хватает! И тогда плачет душа и становится невыносимо жить. Впору уже просить Господа, чтобы ушло чувство это от меня, иначе….ещё искорка… И всё-таки: дай силы, Господи!.. Я ещё сыновьям помочь хочу, Ванечке нужным быть, Ольгуню свою любить.