Барахла. Точка. Нет

Владимир Липилин
«Барахолка» — выговаривает театральный художник Сева расслабленно, с негой, как будто перекатывает леденец за щекой. Это профессионально-театрально-напускное, чтобы, узрев вещь по всем канонам редкую, с видом пресыщенного знатока сторговать ее за копейки. Но и продавцы ни разу не профаны. Их взаимная игра исполнена глубин и этюдов. Больше, чем шахматы. Очень теневой театр.

Долгое время блошиное хозяйство помещалось у подмосковной платформы Марк. Теперь переехало. В Новоподрезково. И мы туда тащимся. Утро. Рань несусветная. Под подошвами хруст ледяной крошки - результат предсмертного полета сосулек; вниз головой, очумев от весны. Темно еще совсем. Электрички, трогаясь, набирают скорость с воем, потом точно кинопленки отматываются назад. Предвкушение — сладко-горькое. Как от предстоящей поездки туда, где когда-то было тебе нечеловечески хорошо, и лучше уже не будет. Но ты все равно прешься.

Мой спутник говорит, что приезжать на такие рынки надо именно на рассвете. Тогда больше возможности зацепить «вещицу реальную». Тут, как на рыбалке, можно быть ушлым и пройдошным, иметь цепкий глаз и навык, а вещица уйдет к тому, кто в ней не смыслит и не нуждается — так просто купил. "Хлам" удивительно притягателен.

Прожженые «винтажники» одеваются по обыкновению неброско, даже с некоторым налетом бомжеватости. Впрочем, среди втридешева торгующих дедов и бабок с отточенными, как лезвие, языками попадаются фигуры подставные, одетые, напротив, почти празднично. Нанятые каким-нибудь мастодонтом- старьевщиком, они шерстят московские помойки, разбираемые дома, общение с клиентом в стиле давилова на жалость или выставления себя полным дураком.

Мы хрустим леденцами. Продавцы уже разложили-свалили свое добро на прилавочки или прямо на изрезанные выцветшие клеенки, на коробки от телевизоров, стиральных машин. Барахло подсвечивается лампочками и фонарями на керосине.

«Блошка» это очень странное место. Здесь есть вещи, которые никогда купить, и ни за что не сделать. Потому как над ними потрудилось время. Его прямо видно. И на ощупь —  оно в трещинах и сколах. Наипростейшая машина времени. Я вспоминаю кучу вещей, забытых уже навсегда, погребенных в обывательских слоях памяти. Здесь они вдруг всплывают на поверхность сознания как ни в чем не бывало, ровно такие, какими были забыты.

Наши дорожки с Севой расходятся. Он любит толкаться один, у него свой подход, ну, или он так думает.

Светает. В воздухе запах облаков, пришедших с каких-то морей. Вдыхаешь – вздыхаешь – весна опять, весна. Она без повторений.

Опять же вот дед. В нагрудном кармане — чекушка, иногда он достает ее бережно, как птицу. «Поит» изо рта. Мы - не пьющие, просто - ранимые. И - чуткие.

На импровизированном прилавке — болотные сапоги, несколько френчей цвета хаки и такие же фуражки, как у Фиделя. Запах — сундука или прелого сена.

— Твой размерчик, — подмигивает дед, не выпуская цигарки изо рта, выхватывает за пустой рукав одежу. — Ненадеванный почти. Я в нем только в шестьдесят третьем году женился, а в шестьдесят пятом уж тещу хоронил. Представляешь, как повезло!

Недосказанность тут коронка. Каламбур - азы.

Перед глазами сразу же картина. В таком вот облачении ездил я на картошку на первом курсе универа. Теплыми, прям парными сентябрьскими вечерами встречались в овраге у ручья, за старой баней, топившейся когда-то по-черному, с учительницей Олей. В школе у Оли был один ученик и много свободного времени.
В последний урок я поджидал ее на крылечке, раглядывая китайскую неугомонность муравьев.

Когда мы уходили, единственный ученик с деревенской деловитостью кричал нам в след.

- Намни ее. Побольше намни. А то спасу нет.

В овраге козырек фуражки паскудно мешал целоваться.

Дальше идем. Иностранец.

В толпе они до сих пор вычисляются на раз. Тушуются, ведут себя растерянно. Вот один интересуется у бабки насчет кукол.

— А вот так если ее повернуть, — без умолку твердит смачно нагруженная косметикой дама, — «мама» говорит. Слышь? Ну, муттер по-вашему.

Йес, йес, — с блуждающей улыбкой на лице твердит покупатель.
Цены ниже смешных, — рекламирует свой товар бабушка с лицом легендарного режиссера Театра на Таганке. — Все по 10 рублей.

На клеенке у старушки — джинсы, натертые кирпичом, клетчатые рубашки, старый плащ из болоньи, шлем танкиста с вырванной из уха рацией, примус, фонарь «летучая мышь», кипа журналов «Техника – молодежи», перевязанная грубой бечевкой.
Когда-то такими же бабушка растапливала печь. Один из них, аж за 60-й год, помню отчетливо. Статья в нем поразила меня тогда в самое сердце. Это казалось невероятным. Там описывалась маленькая пластмассовая коробочка, которая позволит устно и письменно общаться со всем миром, — по-нынешнему  банальный мобильный телефон с функцией SMS. Что эта коробочка будет еще и фотографировать, и записывать небольшие видеоролики, не представляли даже фантасты. Выдумка все ж должна обладать достоверностью...

Уже многим позже, когда сотовые появились, действительность оказалась, как обычно, проще и сложнее этой самой выдумки. Но что есть, то есть: маленькие пластмассовые коробочки  вот они — звенят и жужжат из всех сумок и карманов.

Дальше — канделябры с сосульками парафина, чайник со щербинкой, стопка вымпелов «Ударник Социалистического Труда», амбарные замки, бюсты вождей и виниловые пластинки, вышедшие из употребления видео кассеты и диафильмы. Стереорадиола «Симфония» из ценных, однако поддельных пород дерева, с легко отклеивавшимися от сердцевины динамиками, отчего житель демократической Германии Дин Рид пел хрипло, прямо как досточтимые Леонард Коэн и Джей Джей Кейл. Фотоаппарат «Смена-8 М» со встроенным — невероятно! — электронным экспонометром, требующим для работы пальчиковые, именно пальчиковые батарейки, которых в продаже почти никогда не было.

— Парень, купи портфель, — прощупывает меня взглядом дядька с золотым зубом посередке рта на одутловатом личике. — Желтый, мятый, как у Жванецкого. Будешь на работу ходить весь такой деловой.

Зуб светится, дядька улыбается.

Как альтернатива — кипы портретов с советскими артистами. Почти новенькие. Откуда?

Память — штука сопливая, сентиментальная. Она имеет избирательную природу и беспощадно выкидывает в форточку прошлого вещи грубые и позорные. Ушедшее мифологизируется, появляется налет мейнстрима, попсовости, что ли. Прошлое, как говорит мой любезный собу… собеседник Гордеич, чужая страна.

Да, мы часто пребываем в плену своих представлений об этом прошлом. Ну и что? Мы просто хотели бы рассказать детям, внукам то, что, по сути, рассказать невозможно.
Как на такой же вон точно обтекаемой машинке с фарами, величиной с чебурашкины глаза, ты в детском саду обогнал (ну, подрезав немного), бешено строча педалями, самого Жендоса Володина, дубасившего всех подряд. И как после этого он стал относиться к тебе даже уважительно. Никто не влезет в твою шкуру, да и надо ли? У каждого свой каскад ассоциаций. Такое «кино» придумать невозможно.

 Актеры, лежащие в стопке на прилавке, кажется, говорят о жизни больше, чем тома учебников истории. Попробуй рассказать теперь, как они играли. Какая жизнь была в то время. В тех картинах ведь даже воздух другой. Многообещающий. И пусть многое из этих обещаний, назначенных нами самим себе, не сбылось. Но движение к ним было бесконечно прекрасным.

 Мы еще могли наслаждаться и гордиться тем, как проникновенно некоторые из нынешних артистов понимают своих персонажей, как сживаются с ролью, не щадя личных душевных сил. А старшие все равно сомневались  в том, что эти наши ощущения по остроте и силе вровень тем, которые вызывали у них третий в стопке Олег Борисов, за ним по порядку Смоктуновский, Екатерина Васильева, Дуров. Нынешние театры и производители вещей предлагают потребителю иное. Внешне — это элементарные мизансцены в духе народной цыганской режиссуры с медведем: а теперь, Миша, покажи, как бабы в бане парятся. Сценический характер, характер вещей определяют не интонации, взгляды и любовь к производимому детищу, а сумма простейших жестов. Жизнь души? Кому она теперь интересна? Все явнее одноразовость всего и всех. Всплывает все тот же Жванецкий: «Мы все еще пахнем потом, хотя давно уже ничего не производим».

 Но все ж хорошо, за пазухой сладко ломит, вспоминаешь. Блошиный рынок со скоростью прибывающего света возвращает тебя в детство, которое не умело проигрывать.

Такая же ударная установка была у нас в самарском подвале. Приятель Чича в подражание легендарному барабанщику Deep Purple Яну Пейсу шпарил так, что удерживал дробью пятикопеечную монету на стене. А мы в подражание другой легенде этой группы орали «а-а-аа-аа». Не приемлющие подобных децибелов старушки вызывали милицию, но нам тогда все было глубоко фиолетово.
Народу уже много. Ходят, суют носы в лазейки и прорехи, образованные толпой.

Торгуют здесь не только для заработка. Есть, конечно, такие, для кого «вечером кража — утром распродажа». Сшибут на бутылку водки и сворачиваются. Но таких немного. Вот, допустим, величественная старушка Изольда Андреевна с глазами, подведенными стрелочками, как у Татьяны Самойловой в фильме «Летят журавли». Дородная мамаша с толстым пацаном-балбесом, который исподтишка пинает грязным ботинком плюшевого мишку, клянчит у Изольды Андреевны скидку на советскую мясорубку. На дачу. А та и стоит-то десять рублей. Но Изольда Андреевна полушки не уступает. Деньги тут совсем ни при чем. У Изольды Андреевны в каждом ухе — два брильянта в три карата. Просто покупатели ей не нравятся. И все тут. Здесь еще присутствуют отношения, которые не про деньги, поступиться ими —  потом себя не уважать.

Сева позвонил в 12. Для него это момент отчаливать. Дальше отираться бесполезно. В условленное место является довольный. Ему удалось разузнать, что у одной из бабушек, держательницы трех московских квартир, имеется буфет XIX века, там, на дверцах с изнаночной стороны, папа записывал мелким убористым почерком свои мысли о жизни, о будущем, как видит его. Папа был профессор. Для Севы — это подарок неслыханный, удача. Несмотря на то, что бабушка заломила за буфет 15 тысяч. Но дело ведь не в этом. Скоро ничего не останется, сработанного руками, с выдумкой.

Кроме того, он умудрился отхватить два самовара с клеймами всего по две тысячи рублей за каждый, германские часы с кукушкой (исправные). Ну, и по мелочи: туфли-лодочки, малиновый берет, рукомойник, старинные будильники с колокольчиком наверху, ватерпас, нагайка, значок ГТО первой степени. Сева перемешивает это в рюкзаке. Потом быстро сует мне ладонь и исчезает, пышный, лучащийся. «И не совсем в вещах, наверное, дело», — думаю я.

Рядом два парня тоже хвалятся друг перед дружкой приобретенным. У одного в руках маленький фотоаппарат AR-4392F, надпись на объективе Lens Made in Japan, похож на тот, что был у маленькой Амели. Комплект слайдов про Армению, правда, пока не на чем их смотреть.

Дома, вытряхивая содержимое своей сумки, выложил на письменный стол велосипедную фару, пузатую, выпуклую в виде «большого глаза», журнал «На суше и на море» за 1984 год и мельхиоровый подстаканник. Сел и задумался, зачем мне все это, зачем?
И только потом, повертев подстаканник в ладонях, на донышке красивую обнаружил гравировку «Любе в наш самый счастливый день».