Каин

Владимир Качан
Вот передо мной несколько фотографий. Они сделаны и подарены фотокором журнала “Советский Союз ”. В редакции журнала у нас был концерт. Строго говоря, концертом это назвать нельзя; у них был какой–то юбилей, сколько–то лет журналу, и прямо в редакции, в большой комнате, за столом, кто сидя, кто стоя, все веселили редакцию, как могли. Еще с нами был композитор Шаинский, но он скорее был не с нами, а с ними, его пригласили отдельно, он был вроде другом главного редактора. А главным редактором был зять Н . С . Хрущева — Аджубей. Веселье достигло апогея тогда, когда Шаинский был усажен за фортепьяно и его попросили спеть попурри из своих популярных песен. Маленький, плоховато поющий, но компенсирующий этот недостаток бурным темпераментом композитор поерзал слегка на подложенной на стул подушечке и начал. Все подхлопывали и подпевали; судя по всему, он выступал тут не в первый раз, а когда дошел до всенародно любимого шлягера “Хмуриться не надо, Лада ” , все, и особенно Аджубей, дошли, в свою очередь, до экстаза. Большой, широкий, разгульный, краснолицый Аджубей, сметая все на своем пути, пустился в пляс. “Для меня твой смех — награда! — выкрикивал он, как на митинге. — Лада! ” И тут, словно ставя точку, звонко целовал Шаинского в лысую макушку. Шаинский вздрагивал и съеживался, как от просвистевшей над головой пули, склонялся к клавишам, но увернуться от всплеска аджубеевской любви было трудно; он был скован пространством клавиатуры, песню надо было продолжать, и его нагонял еще один страстный поцелуй в макушку с веселым звуком вытаскиваемой из грязи калоши. Мы уже почти артисты, выпускники, четвертый курс. Нас пятеро здесь: Александр Кайдановский, Иван Дыховичный, Борис Галкин, Леонид Филатов и я . И все уже чего–то умеют, и тем, что умеем, радуем редакцию. Вот отдельная фотография: мы с Кайдановским поем в два голоса Пастернака: “ Мело, мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела ”. У нас красиво получается, чистая терция и общее настроение. Но он поет и один. Вообще к четвертому курсу сложились свои приоритеты: Галкин лучше всех читает стихи, особенно Есенина, Филатов лучше всех сочиняет, и не только стихи, но об этом позже, Дыховичный “ открыл ” для себя и для всех нас Дениса Давыдова, стал сочинять мелодии на его стихи и прочно обосновался в этом песенном поле, я с песнями на стихи Филатова стал лидером в области авторской песни, которая тогда набирала силу и превратилась уже в целое движение. “Лидером в нашем общежитии ”,— саркастично заметил Леня, когда мы делали ТВ–передачу к его юбилею. Это неправда, но пусть скромность украсит сегодня наши помятые временем лица.

Кайдановский тоже сочинял, об этом мало кто знает. Он сочинял благородные и грустные романсы на стихи Гумилева, Волошина, Бунина. Сегодня я понимаю, что они были просты и безупречны. Поэт выходил в них на передний план, и Саша своим пением лишь подчеркивал его достоинства. К этому времени уже видно, каков артист Саша Кайдановский: он скуп в выразительных средствах, но это скупость Жана Габена, когда лицо не гримасничает, оно часто почти неподвижно, но мы тем не менее видим, о чем он думает, мы угадываем, что он чувствует. И это его пение — в тени поэта, в тени произносимых слов — такое же. Вы, кому я все это рассказываю, знаете его как крупного киноартиста, и всего несколько десятков людей знают, слышали, как он поет, но поверьте мне на слово, это было — вот сейчас подыскиваю слово, и все неправильно: изумительно — нет, не то, ничего там не изумляло; потрясающе — тоже неверно, т. к. не потрясало; блестяще — неправда, скорее это относилось к Ивану Дыховичному; скажу просто — это было больше, чем хорошо. Значительно больше. И вам действительно придется поверить мне только на слово, потому что не осталось ни одной профессиональной записи, ничего, что могло бы подтвердить мои слова; осталась только память: о неповторимом благородном и мягком голосе, в котором обертонов было больше, чем у Джо Дассена (я хотел вначале написать “ бархатном ” , но потом вспомнил, что Саша этот эпитет не переваривал); о странном, ни на чье другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето. “Сегодня , я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф ”,— пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы ее откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна. Ведь должна же она где–то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это — да что там верим! — знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом–однокурсником. “Ему грациозная стройность и нега дана ”,— поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега — все в этом пении есть, и не только в пении — в нем самом! А дальше: “ И шкуру его украшает волшебный узор ”. Да–да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс — и над ним же — едкая насмешка.

Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие... Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина. “Каин ” — это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему — не знаю. Каин убил Авеля . А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя . Кажущийся абсурд поведения — голой рукой за нож — остался в нем навсег–

да, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть — банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке — жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом — перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание... Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени — инсульт, у Саши — инфаркт. Саша уже был слегка ходячий, а Леня — еще нет. Леня говорит: “Давай сделаем передачу о Солоницыне ”. Он имел в виду свою программу “Чтобы помнили ”. Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: “ А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?.. ” Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.

Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. “Пойдем, — говорит, — ко мне. Я покажу тебе на видео своего “Керосинщика ””. Он уже сам ставил фильмы в то время . Пошли. Сыну — лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, — забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, — наоборот. Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: “Вспоминай меня ”. А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной–черной, он сказал: “ Забудь меня” . И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в “Сталкере ” , его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что “ свеча горела на столе, свеча горела ”.

На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется ), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки. Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался “ прием у секретаря комсомольской организации ”. К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты “Советская Латвия”, в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было при–
знано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. “Я играл Гамлета или Чацкого ”,— гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл — и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.

Игра театральная, как и всякая игра, становится чем–то вроде хобби, увлечения . Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда... быть артистом во что бы то ни стало — это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним — стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком — Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая — Нина Русланова. Читаю я “Братскую ГЭС” Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. “Никогда, никогда... коммунары не будут рабами! ” — кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня — “Лжец ” Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. “Лжец ”,— шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах — это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться .

Курс и вправду бедовый. И большой — сорок пять человек.