Местная достопримечательность

Владимир Хмыз
  Деревня раскинулась на нескольких больших холмах, которые сошлись своими подножиями, тонущими в небольшом пруду, в ее центре, разделив ту на части. Одна из них носит название Садыбы, единственной улицей уходя далеко от центра деревни к ее окраине, переваливаясь далее дорогой через большое поле и спускаясь в очень  длинную и широкую балку с экзотическим названием Шпиль.
 
  По нему она тянется еще, наверное, километра три, переходя, в конце концов, в полное бездорожье - огромную равнинную приболоченную территорию, пропитанную водой, как губка, прилегающую к высоким холмам, на которых располагалось большое село - Кургановка.
 
  По этой дороге в направлении Кургановки бежал маленький мальчик, лет семи, не помня себя от горя, пытаясь догнать ту, которая ушла, оставив его в деревне, носящей странное название Малая Шкаровка. Понимая свою безысходность, он обливался горячими слезами, но все равно убегал из места, которое было для него ненадежным и чужим.

  Его догнали уже почти на спуске в  Шпиль, и хотя он не давался в руки, а потом вырывался, повели обратно, в хату под соломенной крышей с глиняным полом, большой печью в центре, на полатях которой спокойно могли разместиться два взрослых человека.
 
  В этой хате жила его бабушка, сюда привезла его мать и оставила на все лето, решая для себя сразу несколько задач. Пытаясь таким образом сэкономить денег, поскольку переезд из другого города, в котором мальчик родился, потребовал больших расходов, решить вопрос с его присмотром, ей надо было устраиваться на работу, ну и дать возможность, видимо, ему отдохнуть в деревне, и как принято было считать, набраться сил.

  Это была самая обычная украинская хата, каких в то время в деревнях было еще немало. Она была из глины, беленькая, приземистая, покрытая желтыми, немного посеревшими сверху, туго перевязанными снопами жита, с небольшими и неширокими красноватыми оконцами, массивной зеленой дверью, где выделялась железная, вытертая до блеска, клямка, с помощью которой эта дверь и открывалась. Вокруг хаты шел, обмазанный коричневатой глиной, приступок.

  Она была даже красива и, если вы видели рисунки Т.Г. Шевченко, великого украинского поэта и художника, то наверняка хорошо представите себе такую хату. Особенно красивой она становилась «на зелени свята» - праздники, когда на пол, который обязательно перед этим мазался (белился) глиной, и рядом с хатой, во дворе, стелилось убранство - «зилье». Свежие зеленые листья рогоза, придававшие ей народный колорит, чисто деревенский и, наверное, исключительно украинский. В углах хаты на иконах развешивались большие вышитые рушники, все пахло свежестью и домашним хлебом, большие караваи которого, в обхват руками, высились горой на столе вместе с пампушками и коржами.

  Эта хата находилась примерно в центре Садыб, и поэтому через двор мимо нее постоянно сновали люди, так как тропинка, напрямую через огороды и неширокий клин колхозного поля, выводила их на колхозный «ток» - двор, где были фермы, водокачка и еще разные строения. Были даже кузница и детский сад или ясли, уже и не вспомнишь.

  Проходя мимо, люди здоровались, перекидывались фразами с хозяйкой хаты, иногда останавливались надолго, разговаривая с ней о жизни, посматривая на белобрысого веснушчатого мальчишку, исподлобья глядящего на них и не отвечающего на их приветствие и вопросы. Он был одет по-городскому, с городской стрижкой и, конечно, вызывал любопытство. Потом они шли дальше, снова погружаясь в свои заботы, кто на ток, кто еще куда-нибудь, а мальчик с бабушкой провожали их взглядами и оставались во дворе.

  Двор был небольшой. Сразу за тыном, перед хатой росли кусты тигровых лилий  и две невысокие ели. За ними раскидистая яблоня «белого налива», в урожайный год с нее снимали четыре мешка яблок, и  в углу, примыкающем к огороду, еще две большие яблони, с красно-желтыми осенними яблоками.

  А дальше за забором был дом соседки, тетки Мальвы. Они были в кумовьях: мать мальчика и тетка Мальва, а это означает почти родственники. Мысль об этом мальчика успокаивала. Он посматривал к ней во двор, желая лучше рассмотреть  свою крестную мать, и ждал от нее каких-то знаков внимания. Но она была занята своими делами и только мелькала среди ветвей ее белая вышитая сорочка, да изредка звенел  ее голос, то кличущий кур, то отзывающийся на детский плач или зов ребенка. У нее были маленькие дети.

  Наискосок от бабушкиной хаты, ближе к улице, стоял хлев, за которым росли старые сливы. За ними забор с широкими воротами и улица.

  Сзади хаты росли две черешни:  одна высокая, с мелкими, но очень вкусными бордовыми плодами, а другая еще маленькая. Здесь же, стену хаты подпирал «лес» – тесаные бревна, которые дед мальчика заготовил для постройки нового большого дома. Они теснились в четыре ряда на всю высоту хаты и были залогом будущего благополучия. Тут всегда была тень, также как и в соседнем саду рядом, заросшем старыми огромными яблонями и черешнями. Там тоже стояла глиняная хата под соломенной крышей, только она была намного длиннее: под одной крышей были и жилое помещение, и хлев. В ней жил дед Фор.

  Высокий, худой, с сутулыми плечами, всегда одетый в старый мятый темно-серый пиджак и в мятый зеленый картуз, военного покроя, который носили почти все пожилые мужчины и старики. Дед Фор ходил медленно, постоянно курил цигарки и медленно разговаривал, долго молчал, как будто подбирал слова, и только когда у него по-молодому загорались глаза, было ясно, что ответ готов.

  Он был чем–то похож на старого мельника из фильма «Трембита». Помните? Он жил с женой, теткой Явдохой, моложавой веселой и шумной, любившей выпить, попеть и потанцевать. Мальчик с ними уже успел познакомиться и они не представляли  для него никакой угрозы, он односложно отвечал на их вопросы, но приближаться к себе, трогать,  особенно гладить по голове, не давал. Он этого очень не любил и не позволял никому.

  Мальчик давно перестал плакать, но иногда его размеренное дыхание прерывали судорожные волны, как будто он опять всхлипывает, и горечь разлуки на короткое время возвращалась к нему снова.
 
  C четвертой стороны бабушкин двор был обращен к огороду.  Там, ближе к дому, высилась большая липа, с нее каждое лето обрывали цвет и потом  зимой заваривали чай. Теснились кустарники дикого крыжовника, которые почти никогда не давали ягод, и росли две  полудикие вишни – «лотовки» с не очень сладкими, кисловатыми плодами, зато тех было довольно много, и это уже было хорошо.

  Мальчик наблюдал за тем, как бабушка ловко кормит кур, мечется из хаты во двор, со двора в хлев, где были корова и свиньи  и обратно, и поглядывал в ту сторону, куда шли люди, пытаясь разглядеть, что там, за огородами.

  А там, за огородами, высились крыши каких-то длинных строений, и слышался шум: мычанье коров, ржание лошадей, гул моторов и звонкий высокий звук наковальни. А за током был еще один пруд, большой, но неглубокий. Коровы переходили его вброд по грудь, в нем водились огромные карпы и «сазанчики» – местное название мелких карасиков, крупные там почему-то не водились. 

  Еще дальше шли безбрежные поля пшеницы, и за ними, в глубокой балке, лес. Он так неожиданно возникал на горизонте и казался таким небольшим, тонул среди этих бескрайних полей, что, погружаясь в него, даже нельзя было себе представить, что по нему можно идти и час, и два, а он все не кончался и не кончался.

  Где-то в глубине этого леса был домик лесника, с огородом и садом, в котором росли черешни – «водянки», с большими  желтыми сладкими плодами. Черешневых деревьев было много и в самом лесу, там их обрывали местная ребятня и взрослые, но часто плоды были горьковатыми, даже зрелые, и долго приходилось выбирать дерево, на которое надо было слазить, чтобы не ошибиться и нарвать сладких черешен.

  Деревья были очень высокие. Они стояли неплотно, уходя вверх своими голыми стволами, как корабельные сосны, и только там, в вышине, разваливались кронами. Под пологом этого леса было темно, а наверху солнце и сочные красные черешни, которых невозможно было наесться. Как они выросли в этом лесу, никто не знал, их вроде никто  не сажал. И говорили, вроде до войны их еще не было. Может быть, так природа отблагодарила людей за те страдания, которые выпали на их долю?

  Возвращаться в деревню с ведром или даже двумя черешен было плевое дело. И ватаги ребятни, на ходу пригоршнями поглощая черешню, шли под солнцепеком, так как укрыться в поле от зноя было невозможно – ни одного кустика. Прохладу давал только пруд (самые смелые его переходили  прямо в одежде вброд), но недолго:  вода в нем тоже была почти горячей,  и, поднявшись на холм, где был ток, уже можно было стать сухим.

  Если от тока далее пойти вправо, можно было попасть в другую часть деревни, где стояла школа, единственный магазин, в котором можно было купить все: от керосина до хлеба и иногда даже конфеты, обычные леденцы, которые тогда бывали в нем очень редко. И можно было, в конце концов, выйти к местному кладбищу, к которому вела такая же пыльная дорога, тоже теряющаяся где-то в полях.

  А в деревне эта дорога другим своим концом упиралась в плотину большущего пруда, третьего, над которой, уже на той стороне, на увале, стояла другая деревня, Москвитяновка (откуда такое название  у этой деревни  - не знаю…), почти Москва. Она была центральной усадьбой: там находилась колхозная контора. Москвитяновку можно было увидеть и за садами, и огородами соседей мальчика на противоположной стороне улицы, но он там еще никогда не был и этого видеть не мог.

  Все это он увидит потом, привыкнет и даже полюбит, но пока все это было для него враждебным. И эта хата, и  эта улица с гогочущими,крякающими, кукарекающими стаями гусей, уток и кур, бродившими по  деревне, с мычащими коровами, которые чувствовали себя хозяйками всех заборов, дворов и хлевов, и местная ребятня.

  Она уже стала присматриваться к мальчику, появление его было замечено. Несколько раз проехали два мальчугана на велосипедах, прямо по большой луже посреди улицы, разгоняя гусей и с интересом поглядывая на него. Потом подтянулись ребята постарше и стали беззастенчиво разглядывать его.

  Его появление здесь было событием. Но, казалось, что ему до них нет никакого дела. Это было удивительно и неестественно. Они, ведь, тут, рядом, ждут узнать, кто он, что он, но с его стороны - ноль внимания. Он, конечно, их увидел, но подойти заговорить не мог, это было выше его сил. Он пока не знал, как это сделать.

  Их было четверо. Босоногие пацаны, запыленные, стриженные под «баняк» - это примерно как полубокс, но вы и этого, наверное, не знаете. Одетые кто во что: в короткие штаны, из которых они уже давно выросли, мятые рубашки, у двоих пиджаки на голое тело, тоже маленькие.

  Один был крупный, такой мелкий увалень, с широким красным лицом и такой белый, что ресниц и бровей практически не было видно. Он ехидно улыбался, посматривая на мальчика. Еще два – темноволосые смуглолицые: один поменьше,  другой больше,  и четвертый - лысый яйцеголовый, худой, с насмешливыми глазами, подъехавший на велосипеде. Видно, рассказали младшие. Эти были спокойны внешне, с интересом смотрели в его сторону и о чем-то переговаривались. Они сидели на заборе.

  Два из них, темные, были со двора напротив, а остальные - из дворов подальше. Они были примерно одного с ним возраста, ну один года на два старше. От ребят, особенно от белого, исходила какая-то враждебность. Это мальчика пугало и отталкивало от знакомства с ними.

  Ребятня, как и во всех деревнях, одинакова, подумаете вы. И деревня такая же, как тысячи других на Украине.

  Но М. Шкаровка обладала особенностями, которые отличали ее от других. Она была «таинственным островом». До нее было крайне трудно добраться, разве только пешком или на лошадях, что летом, что зимой. Смельчаки, городские или из районного центра, пытавшиеся это сделать на грузовых машинах, если случайно и проскакивали в деревню, становились местными героями, о них потом еще долго и часто рассказывали всем знакомым и родственникам.
 
  Непролазная грязь (черноземы), особенно в весеннюю или осеннюю распутицу, или летом после дождей и почти полное отсутствие дорог, делали эту деревню легендарной. Даже немцы во время войны, а оккупация Украины длилась почти три года, были в этой деревне только один раз. Больше не рискнули добираться.

  А еще местной особенностью был председатель колхоза Артемчук, которого боялись все как огня и, завидев его «бобик», становились безвольными, раболепными и, если и не гнули спину, как раньше перед паном, то в душе трепетали также. Даже после его снятия молва о крутом нраве Артемчука жила много лет. При нем даже рядовой объездчик полей мог дать батогов не только корове, забравшейся в колхозное поле, но и ее  зазевавшемуся пастуху.

  Это мальчик узнает потом,  когда будет пасти с деревенской ребятней коров, рвать зеленый горох на колхозном поле, забираться в чужие сады, там яблоки были всегда вкуснее, и жарить сало на костре, используя для поддержания огня только кусок газеты, в который оно было завернуто.

  А вот о «главной» деревенской особенности мальчику пришлось невольно узнать сразу. О ней «поведали» те самые ребята, которые сейчас смотрели на него во все глаза. Они недолго сидели без действия  и, проявив инициативу, позвали его на улицу. Бабушка подтолкнула его к ним, когда-то же надо было знакомиться, ведь он здесь на все лето и не будет сидеть все время один, с ними можно будет вместе и гулять, и играть. Мальчик с опаской и тревогой вышел на улицу и пошел к ребятне.

  О чем они говорили, бабушка не слышала, но все выглядело мирно, она поглядывала со двора. Бабушка успокоилась и занялась своими делами, успокоился и мальчик, и на предложение ребят пойти за огороды, он согласился. Смутило его только одно, но он не подал виду. Они пообещали ему показать деревенский аэродромчик. Якобы за полем  есть аэродром и там стоят самолеты, которые летают даже в город. Вроде, деревня ничуть не хуже, чем город, ей тоже есть чем гордиться.

  Он подумал о том, что было бы странно, если бы здесь был аэродром. Даже в городе, из которого он приехал, аэродрома не было и в помине,  и в душе им не поверил, но прямо сказать не смог. Голос разума затмился новым впечатлением от знакомства, он чувствовал себя им обязанным и в честь новой дружбы пошел. Да и интересно было посмотреть, что там, дальше.

  Горькое разочарование его ждало уже в колхозной пшенице за огородами. Вся ребятня, которая до этого была приветливая и внимательная, набросилась на него, повалила на землю и стала мутузить, приговаривая: «Вот тебе, аэродромчик! Вот тебе, аэродромчик!» Наподдавав ему, ребята убежали, оставив его одного.

  Ему было не больно, было очень обидно, ужасно несправедливо. Непонятно за что, ведь он к ним не питал неприязни. К прежнему переживанию добавилась новая обида, и он опять горько заплакал, и пошел к хате, размазывая грязные слезы по лицу, глотая их и содрогаясь от страшных судорожных приступов.

  Встревоженная бабушка, услышав этот плач, встретила его уже на огороде и долго не могла успокоить мальчика, который чувствовал, что она не сможет защитить его от обидчиков и что он абсолютно один в этом чужом  для него мире. Она потом пыталась что-то говорить ребятне, но ее тихий мягкий голос и абсолютно не скандальный характер, конечно же, не оказали на них никакого влияния.

  Обида была и на себя самого, и на бабушку, но была еще надежда на деда - тот был на работе: что придет и задаст его обидчикам. Но вечером, когда после работы пришел дед, усталый, угрюмый, молчаливый, и выслушал рассказ бабушки, промолчал и ничего  не стал делать.

  Дед был для мальчика неродной, родной погиб на войне. Этим мальчик все для себя и объяснил, но только это не сделало его счастливым. Недоверие к деду сохранялось еще очень и очень долго.

  Оно ушло потом, когда дед стал забирать его с собой на работу, он работал на лошадях, и возить в телеге по всем окрестным местам, иногда допоздна. После основной работы, еще надо было  ехать на поля - косить лошадям овес или «мешанку»: овес с горохом. Дед выкашивал большой участок, собирал укос и грузил его на телегу, иногда высота такой телеги достигала метра три.

  Дед выталкивал мальчика на самый верх этой кучи, потом вонзал в нее косу и вилы и легко взбирался по ним сам. Ехать на этой громадине и посматривать на все сверху, было здорово. Пахло свежескошенной травой, жары уже не было, лошади, тяжело груженные, ехали медленно,  и можно было, лежа на спине, смотреть на небо и мечтать.

  Деда, за то, что везде возил внука с собой, никто не ругал, он считался передовиком. У него были самые лучшие  ездовые лошади в колхозе, и еще он смотрел за двумя жеребцами-производителями: кормил их, ухаживал за ними, таких не было ни у кого, и от этого мальчик испытывал гордость за деда. За это деда и люди уважали и, наверное, любили, во всяком случае, чарку ему подносили с удовольствием.

  Вообще дед был трудоголиком, и чаще его можно было встретить на конюшне, чем дома. Он там и дневал, и ночевал. Видимо, поэтому он был молчаливым и угрюмым – весь в работе. Отдыхать было некогда, но, когда приезжали родители мальчика и родители его двоюродного брата Петьки, дед за большим хмельным столом оживал, смеялся, пел песни и целовал внуков, покалывая своей жесткой щетиной их губы и щеки.

  Да иногда, далеко за деревней, где их с мальчиком никто не мог видеть, когда повозка была легкой, он вдруг припускал коней вскачь, и они летели, отрываясь и в прямом, и в переносном смысле. Телега подскакивала на сухих комьях земли, подбрасывая ездоков, тарахтела на всю округу, а дед, стоя на ногах с гиканьем и свистом, управлял летящими вдаль лошадьми. Глаза его смеялись, рот, с редкими зубами, был приоткрыт в улыбке, он преображался. 

  Наверное, в такие минуты он вспоминал молодость, но мальчик тогда его об этом расспросить не догадывался. А дед, трезвый, никогда ни о чем не рассказывал.  Он никогда не скандалил, никогда не ругался и вообще говорил очень мало и редко.

  Может быть, поэтому он не стал ничего говорить деревенским ребятам, и мальчику пришлось потом самому «воевать» и со своими противниками, и со своими страхами. Наверное, тогда дед был прав.