Глава II. Детство

Альбина Толстоброва
Да-да, и я, ныне 70-летняя бабушка – не хочу называть себя старушкой!  – тоже была когда-то маленькой и несмышленой.

О себе одной мне никак нельзя рассказывать, так как я одна никогда не была. Потому что родилась в составе двойни.

Мы родились вечером 18 января 1929 года. Маме, Антонине Федоровне, было 27 лет, папе – 31. У нас уже был пятилетний брат Слава, Станислав. Слава родился в 1924 году, в самый НЭП, благ было изобилие, все было дешево. Все наряжались, покупали вещи, наслаждались вкусными яствами. Маме очень захотелось девочку, чтобы наряжать и украшать ее как куколку. Так сильно хотелось, что мы родились сразу две.

И угораздило нас родиться именно в 29-м году, в год Великого Перелома, когда Сталин свернул НЭП, начал коллективизацию и индустриализацию. Богатство товаров исчезло моментально, производители и продавцы их подевались кто куда. Сразу все присмирели, обеднели и спрятали головы в плечи. Именно в феврале 29-го папу уволили с работы за то, что он попросил перевести его в Ленинград, куда в 23-м году был направлен ЦВИРЛом его брат Алексей (дядя Леня). Папу тянуло на родину, он, тихий, деликатный, плохо себя чувствовал среди нижегородского пролетариата, отличавшегося всегда грубыми нравами. Здесь на каждом шагу звучала истошная ругань.

Немножко непонятно? Помните, в 1-й главе я рассказывала о том, что по инициативе самого Ленина в 1918 году, когда в Нижнем Новгороде была создана Центральная военно-индустриальная радиолаборатория (ЦВИРЛ), туда послали из Ленинграда работать дядю Леню с папой как отменных специалистов, одного – по точной механике, другого – по столярному делу. Оба работали без подробных инструкций и чертежей, создавая приборы с помощью не только знаний, но и интуиции.

И вот дядю Леню с семьей командировали в Ленинград, а еще холостой папа остался в Нижнем. Он занял квартиру брата вместе с отцом и сестрами. Осенью 23-го года женился. Тогда же вышла замуж тетя Маруся, и муж ее, дядя Сережа Мещерский, получил ту самую квартиру в подвале старого дома на улице Гоголя, о которой я уже писала. Но папе с мамой всю квартиру не дали, а в одну из трех комнат поселили жильца. Так что жили мы в коммуналке.

Дом наш, номер 49/51, был на улице Лядова (кажется, раньше она называлась Большой Печерской). Стоял дом в глубине двора. Был он трехэтажный, красного кирпича, с аркой посередине. Арка соединяла передний и задний дворы. Кроме нашего дома во дворе «высились» еще 4 двухэтажных дома. Детей во дворе играло великое множество. Дом наш был построен в годы I мировой войны под госпиталь, но по назначению так и не был использован и был отдан ЦВИРЛом своим сотрудникам под жилье.

Итак, в семье Рогуновых появились две девочки, Аля и Ида, Альбина и Аида. Мне имя придумали заранее. Мама заимствовала его из повести Л. Толстого «За что?», героиню которой звали Альбина Мигурская. А Иде пришлось искать имя на ходу. Мама увидела его в календаре.

Напомню, что папу звали Александр Владимирович, а маму – Антонина Федоровна.

Как мама оказалась в Нижнем? Я уже писала, что после гибели ее отца (убитого большевиками) мать с детьми, исполняя волю отца, переехала в город Вязники Владимирской губернии, к сестре Федора Александровича. Там их всех взяли на работу на прядильную фабрику, дали комнату в бараке. Бабушка, Мария Ивановна, была преисполнена благодарности к директору, к новой власти. Там же она познакомилась с членами религиозной секты евангельских христиан (баптистов). Те посоветовали бабушке отправить Тоню в Нижний, к их знакомым (или родственникам) как самую хорошенькую, голосистую и смышленую для работы в тамошней секте. Бабушка привезла маму на квартиру к этим чужим знакомым, но так как евангельские христиане считали всех сектантов родными, называли друг друга братьями и сестрами, те беспрекословно приняли 19-летнюю девушку, устроили ей постель на кухне за занавеской. Мама стала работать где-то счетоводом и усердно посещать собрания секты. Там-то она и познакомилась с Рогуновыми.

Сначала мама подружилась с общительной тетей Марусей, а через нее – с остальными. В папу, говорит, влюбилась сразу, пленившись поэтичной внешностью, особенно нежным румянцем, и талантами. Папа был регентом в секте, играл на фисгармонии, пел приятным басом. А главное – волшебно рисовал. Его нежные, профессиональные акварели окончательно сокрушили пылкую девушку. И начался роман. Сестры не возражали, но папеньке не слишком нравилась озорная провинциалка.

Впрочем, провинциалкой мама оставалась недолго. Обладая ярко выраженным артистизмом натуры и блестящими способностями к восприятию, она моментально впитала в себя веяния окружения и встала вровень с лучшей нижегородской интеллигенцией.

Книги она читала запоем, всю жизнь активно посещала библиотеки и если не прочла всех классиков, то прочитанное помнила крепко и всегда производила впечатление образованной светской дамы.

Короче говоря, в 1923 году мама с папой поженились. Первое время жили все вместе, а потом, как я писала выше, наша семья осталась в квартире одна (не считая подселенного жильца).

До  1929 года все шло прекрасно, а когда родились мы, долгожданные, все перевернулось. Безработный папа, трое детей, пустые магазины, совершенно непрактичная мама – ужас!

Лишь к осени папу взяли на работу, но уже не в сам ЦВИРЛ, а на завод, столяром, где он и проработал до выхода на пенсию в 1957 году.

Мы росли в обстановке постоянного дефицита. Новые вещи, игрушки нам покупали редко. Вечно ходили в перешитом и перелицованном из чего-нибудь. Но благодаря хорошему художественному вкусу мама умела из простой тряпки с помощью какой-нибудь ленточки, тесемки, вышивки соорудить довольно красивые платьица. И сама одевалась не без претензии.

Самое раннее впечатление детства – мы лежим с Идой рядом в кроватках (папа сам сделал), на меня смотрит огромный черный глаз сестренки, а во рту она держит большой палец и со смаком сосет его. Я, оказывается, сосала указательный и средний  пальцы, сложенные вместе.

Следующее воспоминание: мы сидим на руках у папы и мамы. На нас серенькие стеганые пальтишки с белыми вязаными воротниками. Родители зашли в кооператив, чтобы купить что-нибудь по ордеру. В магазине на прилавке лежал единственный товар – рулон черного сатина. «3 рубля, - сказала продавщица. – Очень хороший сатин». Но мы его не купили.

А еще вспоминаю, что мы с Идой сидим в корзиночной коляске – санках, а нянька Настя, рябая и кривая, везет нас на прогулку в Троицкий сад. Этот сад был вокруг Троицкой церкви, тогда уже закрытой. Находилась она через дорогу от нашего дома, немного левее. Церковь вскоре снесли, а на ее месте построили прекрасную школу. Ту самую, №13, в которой мы учились.

А потом нас отдали в цвирловский детский сад на улице Минина (кажется, она называлась тогда Жуковская).

Нас туда отводили каждое утро. Оставаться мне там не хотелось. Кажется, я ревела, но  приходилось подчиняться.

Кормили нас хорошо, но мы с Идой с детства не любили жирное и супы с кусочками сала или болоньями есть не могли, нас тошнило. Видимо, печени пошаливали. Больше всего мне запомнились манные котлеты с клюквенным киселем.

Гулять выводили во двор. Помню утоптанную землю, без травы, и какие-то кусты. Гулять я не любила, с ребятами не играла. Постою, поброжу и жду, когда нас уведут в группу. Больше всего я тогда любила рисовать. Когда гуляла, только и мечтала скорее сесть за стол и рисовать домики и цветочки.


Летом с детским садом выезжали на дачу. Там было очень хорошо. Кажется, деревня называлась Фроловское. А еще ездили в Работки. Но и на даче я чувствовала себя сиротливо и старалась держаться рядом с более самостоятельной сестрой. Она прозвала меня за это «фост» (хвост), так как я ходила за ней тенью с малых лет.

Интересные у нас  с ней были отношения. Хотя мы были очень похожи, и маме приходилось для различия пришивать что-нибудь разное к нашим одинаковым платьям, мы особенно близки не были. Как будто смотрели в разные стороны. Она играла одними игрушками, я – другими. У нее были одни игры, у меня – другие. Ида любила шить куклам одежды, устраивать кукольное хозяйство, я же обожала листать книжки, и не только детские, рассматривала картинки; любила представлять их ожившими. В куклы играла, но шить не могла категорически. Так за всю жизнь и не научилась ни шить, ни вязать. Зато Ида!..

Никогда не играли вместе. Хотя уголок был общий. Он был оборудован в коридоре. Там висела двухэтажная полка-этажерка. Верхний этаж был мой, нижний Идин. У меня «комната» с мебелью, у нее – не помню что. Я играю у себя, бормочу, она у себя, тоже бормочет. И всё врозь.

Летом 1936 года мы в очередной раз были на даче с детским садом. Я там заболела. Сильно болел живот. Мне становилось все хуже и хуже. Помню, лежу ночью в изоляторе на столе, а вокруг меня хлопочет то ли врач, то ли медсестра. Дает пить что-то горькое, ставит градусник. Вызвали утром машину с завода. Приехали мама с тетей Нюрой, увезли меня замертво в Горький. Я просила пить, меня поили какой-то глинистой водой с мусором. Я, видимо, кончалась. По пути завезли в какой-то инфекционный барак, положили за занавеску – умирать. Мне было больно, тошно, но жизнь теплилась. Повезли дальше, довезли поздно вечером до Горького, вызвали известного в городе детского врача Петерсона (отоларинголога!), он велел срочно везти меня в больницу. Там тут же ночью сделали операцию. Оказалось – гнойный перитонит. И я пролежала в отдельной палате (студенческой аудитории) с мамой все лето. И ведь спасли! Лечил меня замечательный хирург Иван Васильевич Вознесенский. Антибиотиков тогда не было, с гноем боролись сугубо механически: вычерпывали гной марлевыми тампонами, а потом прямо в рану лили спирт. Рану не зашивали, сама заросла. Кстати, как оказалось, дорогой, пока меня везли из лагеря, я подцепила дизентерию, воспаление легких и рожу. Какой же я оказалась живучей, что со всем справилась.

Но сам аппендикс мне тогда не вырезали, а положили в ту же детскую больницу имени Семашко ровно через год. Операцию делал и следил за выздоровлением хирург Иван Александрович Воскресенский. Вот такие две замечательные фамилии оказались у врачей, спасших мне жизнь. В войну оба погибли на фронте.

В 1937 году мы пошли в школу. Нам было по 8 лет. Пошли в ту самую новую школу, которую построили в 1936 году на месте Троицкой церкви.

Учились мы в 1 классе «А». Первой и весьма уважаемой нами учительницей была Марфа Степановна Шишкина. В одном классе с нами учился Женя Чазов, белобрысый коренастый паренек, в будущем знаменитый врач-кардиолог.

Учились мы легко, так как до школы сами собой одолели первую премудрость. Я уже и стихи писала.


В дошкольные годы мы с Идой часто болели – то гриппом, то ангиной, то колитом, то фурункулезом; переболели всеми детскими болезнями, даже скарлатиной (Ида) и дифтерией (я). Слава тоже болел скарлатиной, да так тяжело, что получил осложнение – порок сердца.

А вот когда пошли в школу – как отрезало, перестали болеть. И были с тех пор довольно выносливыми девочками. Говорят, это свойство Козерогов.

Я прерву описание нашей школьной жизни, чтобы рассказать об укладе нашей семьи, населении нашего замечательного дома.

Итак, наша семья Рогуновых занимала две комнаты (10 и 15 кв.м.) в трехкомнатной квартире. Обстановка была обычная, скромная. Шкаф «Гей, славяне!» с зеркалом во всю дверцу, металлические кровати, диван с полочкой, дубовый буфет, дубовый стол, венские стулья, тумбочки и т.п. И хотя окна выходили на север, на подоконниках было много цветов, и все росли всегда великолепно. Как и у всех, в углу на табурете стояла кадка с огромным фикусом. Над диваном висели две репродукции с розами модного художника Клейна. В спальне висел большой портрет дедушки, нарисованный папой тушевальным карандашом. Потом папа рисовал и нас всех, и зятьев.

Темный коридор, порядочная кухня с большой русской печью у одной стены. Водопровод, канализация, центральное отопление (в доме была кочегарка), делали нашу квартиру вполне цивилизованной. Правда, вода шла всегда неважно, с перебоями, поэтому всегда держали в кухне ведра с водой.

Готовили на примусе, керосинке, керогазе. Печь топили редко. Мама не особенно любила стряпать. Папа лучше готовил – вкуснее и красивее.

Соседями у нас были сначала одинокие мужчины – инженеры, студенты, но перед войной поселился Виктор Лягин с семьей, и обстановка в квартире стала все более накаляться. Это случилось, потому что мама с Нюрой Лягиной только вначале не могли наглядеться друг на друга, а потом перешли к состоянию перманентной войны. Если оружием мамы были убийственные по своему сарказму и оскорбительности реплики, то тетя Нюра оборонялась визгом, топаньем и хлопаньем дверями. С их старшей дочерью Тамарой мы хорошо дружили. Это была спортсменка до мозга костей, вечно занималась в разных секциях. В последнее время предпочла всему велосипед. В Горьком почему-то любят давать людям прозвища. Мы прозвали Тамарку «кикимора», но без всякой задней мысли.

Любимыми соседями у нас были Пашевы, или Пашовы, как их переиначили на местный лад. По документам они были все же Пашевы (Пашевы – болгарская фамилия, они происходили из волжских булгар).

Глава семьи – Петр Яковлевич, инженер. Жена его – Анна Дмитриевна, учительница. Старшая дочь Елена, младшая – Зинаида, наша сверстница. Без Зины нельзя представить нашего общества. Можно сказать, что мы жили на две квартиры. Ходили к ним, как к себе домой. И она соответственно. Книги, игрушки, игры, все занятия у нас с Зиной были общими. Целыми днями мы были вместе – дома и во дворе. Выдумывали Бог знает какие игры. Иногда решались на приключения. Например, один раз у Зины оказался гривенник (10 копеек). Столько стоил трамвайный билет. И мы поехали втроем на трамвае. Надели шапки, взяли чемоданчик с какой-то книжкой, сели на остановке в трамвай и проехали одну остановку до Сенной. Кондуктор билет дала, с остальных не спросила: «В школу, наверное, едут». А мы еще в школу и не ходили. Ох, надо присматривать за детьми!

Большую часть времени круглый год проводили во дворе. А двор у нас был замечательный. Передний – вытоптанный до последней травинки. Здесь все кишело ребятней. До войны было 4 дома, каждый с несколькими подъездами с разных сторон. В нашем доме был один парадный вход, один из арки и два черных хода с обратной стороны. В некоторых квартирах было по одной семье (Васильевы, Гуровы), в других по две (мы, Пашевы, Карасевы), в третьих по три. А рекордсменом по населенности была 16 квартира, на втором этаже, как раз под нами. 8 комнат – по 4 с каждой из сторон коридора, в каждой комнате по семье (почему-то в основном бездетные) и одна кухня на всех с огромной плитой. Вокруг плиты постоянно разгорались жаркие баталии. Крик, визг, толкотня происходили изо дня в день. Однажды, рассказывала мама, случилось ЧП. Две хозяйки у плиты так распалились в споре, что одна для пущего уязвления задрала юбку и показала соседке голый зад. Та в ответ плеснула соответственно кипящим киселем. Ожог был мощный, вызывали скорую.

Дом населяли самые разные люди. На первом этаже 4-х комнатную квартиру занимала дворянская семья Васильевых. Бабушка, Мария Александровна, давала уроки игры на фортепиано. Ругала учеников, била по рукам, те расходились в слезах. Одна дочь, Елена Семеновна, преподавала немецкий язык в ИН-Язе, вторая, Татьяна Семеновна, по мужу Дубенецкая, работала инженером на том же заводе, что и папа. У Елены Семеновны был сын Феликс (Люська) и дочь Гаяна (Гайка) Красулины. У Татьяны Семеновны был сын Георгий (Юрка). Когда ее муж, В.Г.Дубенецкий, был несколько лет в Америке, она завела роман с неким дядей Колей, от которого родила маленького, но жутко способного Димку. Муж ее бросил, и Татьяна Семеновна снова стала Васильевой.

Справа и слева от входной двери до самого потолка у них стояли чемоданы, один на другом. Люська с Гайкой хвалились, что в чемоданах – драгоценные наряды и старинные деньги. И продемонстрировали то и другое. Широкую бархатную ленту и громко шуршащую юбку мы зачем-то изрезали ножницами. Вошедшая неожиданно Татьяна Семеновна поругала нас: «Как вам не стыдно! Школьницы!»

Мужчины в семье, по-видимому, были репрессированы. Но изредка у них появлялся Семен, дядя ребят, младший брат Елены Семеновны и Татьяны Семеновны Он приезжал из Барнаула, старался на глаза никому не попадаться, даже при нас прятался в чулан.

У Васильевых была приходящая прислуга, татарка, которая ругала своих подопечных дворянчиков «пашис» (фашист). Гая и Юра были ребята спокойные, воспитанные, доброжелательные. А вот Люська принадлежал к племени «трудных» –  беспокойный, озорной, упрямый. Его никто не любил, он тоже надо всеми издевался. Не знаю, что у него было в душе, похоже, сам себе не был рад. В конце концов он попал в тюрьму – пырнул кого-то ножом на вечере в институте.

Была в доме еще одна дворянская семья – Лещинские. Владимир Михайлович, один из основателей ЦВИРЛа, к нашему появлению на свет уже умер. Вдова его, Евгения Николаевна, до  глубокой старости оставалась элегантной дамой. Даже в жаркий день ходила в шляпке, перчатках, чулках и туфлях на каблуках. Костюм был старенький, но наглаженный, блузка белоснежная и брошь прекрасная. Держалась корректно, любезно, никогда ни в какие скандалы не встревала.

Уважала нашу маму за голос. Когда мама пела во весь голос на кухне или в комнате за глаженьем белья, Евгения Николаевна выходила на лестничную площадку и приникала ухом к нашей двери. Потом при встрече обязательно хвалила и благодарила за «прекрасное пение».

А пела мама действительно хорошо. У нее было сильное от природы драматическое сопрано. Особенно мне запомнилось ее выразительное, как на сцене, исполнение арии Лизы из «Пиковой дамы» и романса «Сомнение» Глинки. Вокальной школы у мамы не было, но русскому человеку не обязательно кончать консерваторию, чтобы потрясать слушателей.

В подтверждение приведу пример еще одного нашего соседа, Николая Арсентьевича Васильева. Он с женой, Ксенией Игнатьевной, занимал комнату в той самой 16-й квартире, где жили 8 семей. Он тоже работал на заводе им. Фрунзе, был маляром. Да, маляром, но не простым, а высокоодаренным и великим знатоком. Знал секреты и нюансы всех красок, инструментов и других материалов и работал артистично. Не красил, а творил. И качество было идеальное. Иногда он дарил покрашенные каким-то особенным способом шкатулки, полочки, коробки. Поверхность напоминала то перламутр, то крокодилью кожу, то звездное небо.

Николай Арсентьевич был весьма популярной личностью в доме. Его приглашали делать ремонт в квартирах и … на семейные торжества. Потому что он бесподобно играл на гитаре и пел. Мне кажется, только у русских бывают такие звонкие и в то же время густые, с безграничным диапазоном голоса. Пел Николай Арсентьевич преимущественно русские народные песни. И уж так разливался! По тембру его голос был баритонального типа, но до того сочен и звонок и так легко взвивался вверх, что, возможно, он запел бы и драматическим тенором. Я легко представляю его в роли Садко. Пел он и на нашей свадьбе.

А еще Николай Арсентьевич был большой юморист. Так и сыпал шутками-прибаутками. Его любимой поговоркой была: «Забодай тебя комар, залягай тебя лягушки».

Николай Арсентьевич пел прекрасно тоже без всякой вокальной школы, да она была ему и не нужна. Он мог делать с голосом все что угодно, пел свободно и мощно. О певческой карьере и не помышлял. Он и так был артистом: слушают, хвалят – и хорошо, больше ничего не надо.

Такой веселый, компанейский человек не мог не любить выпить. И он любил. И умер в начале 50-х годов от рака желудка, хватив перед смертью бутылку шампанского.

Из соседей еще отмечу семейство Гуровых. Петр Николаевич был инженер, его жена Анна Ефимовна – домохозяйка. У них у единственных в доме была ванная и – пианино. У Гуровых стояла красивая старинная мебель (говорили, что Анна Ефимовна была до революции то ли экономкой, то ли компаньонкой в каком-то дворянском доме) и множество комнатных цветов. До сих пор мечтаю иметь такую лилию, как у них, с группами оранжевых цветов на стебле.

У Гуровых были сыновья – близнецы, тремя годами старше нас, Юра и Вава (Владислав). Кто-то когда-то обмолвился, что Юра-Вава женятся на Иде-Але. Я этого не слышала, но мы почему-то их всегда сторонились, старались не играть вместе и держались настороженно друг к другу. По душам поговорили, лишь став уже взрослыми, на похоронах нашего папы. Юра стал врачом, а Вава инженером. У Юры кстати был роман с Валей Федотовой, будущим главным редактором журнала «Советская женщина», в то время старшей пионервожатой в нашей школе, а потом студенткой пединститута.


Очень хочется немного рассказать о населении нашего двора. Было оно самое разнообразное. Самым уважаемым во дворе считалось семейство Яхонтовых. Евгений Павлович был ветеринарным врачом, жена, Мария Осиповна, не работала. Сыновья Юрий и Николай были старше большинства ребят и держались немного особняком. У Яхонтовых единственных во дворе был телефон, и они никогда и никому не отказывали, разрешали звонить в любое время дня и ночи. Юрий стал впоследствии инженером, а Коля, вернувшись с войны, закончил мединститут и стал известным хирургом. Вот и ко мне, умирающей, Петерсона и скорую помощь вызывали от них.. Очень интеллигентная была семья. К Евгению Павловичу соседи обращались и как к врачу. Конечно, любезностью Яхонтовых старались не злоупотреблять.

У них была очень симпатичная кошечка Муська. Каких шикарных котов ей приводили! В жизни не видела таких пушистых громадин!

Были среди соседей рабочие и служащие, преподаватели и студенты, много домохозяек. Все, абсолютно все жили скромно, на небольшую зарплату. Никто никому не завидовал. Всем было не очень легко. Да и личных проблем хватало.

Вот семья Савкиных. Отец был военный, служил где-то далеко. Домой приезжал, как мне помнится, раз в год, летом. Маленький, затянутый в гимнастерку и галифе. С лица у него не сходила затаенная усмешка. Я не знаю, что значила эта усмешка, и где и кем он служил. Мы его почему-то побаивались и, пока он был дома, старались не задирать детей – Генку, Найку (Наину) и Лильку. Их мать, тетя Поля, любила скандалить по любому поводу и весь двор с утра до вечера наполняла своим визгом. Кричала на детей и взрослых, собак и кошек. Могла помоями плеснуть и палкой огреть. Был бы муж под боком, глядишь, веселее была бы.

Или Гуськовы. Отец представлял сплошную тайну. Я до сих пор не знаю, где он работал, но в их двухкомнатной квартире самая большая комната – метров 30 – представляла собой кабинет отца. Там стоял письменный стол у окна, от двери к столу вела дорожка (отнюдь не ковровая), а по бокам у стен стояли рядком стулья, как в казенном кабинете. Даже детям, Кате, Витьке и Лидке, запрещалось входить в эту комнату. Семья ютилась во второй, маленькой комнате. Там все было предельно просто. Мать, Антонина Ивановна, была совсем простая женщина, спокойная, тихая, домовитая.

У Гуськовых постоянно находились какие-нибудь животные: то кролик, то ежик, то совенок. Поиграть с ними Лида, наша подружка, и приглашала нас.

А еще у них, вернее, у Витьки была маленькая собачонка Дизька (Дэзи), до того беспокойная, что всегда находила повод подраться, повизжать и с остервенением потявкать на кого-нибудь.

Катя была старше, к началу войны она уже смотрела невестой. Это была красивая, серьезная девушка. Лида – веселая, простая, добродушная. Я не представляю детства без нее.

Участвовала во всех наших играх и глупостях. Витька, как и его Дизька, ни минуты не сидел спокойно, вечно организовывал разные каверзы, за что ему влетало от ребят.

Отца Гуськовых мы фактически увидели только один раз, в день начала войны, 22 июня 1941 года. Когда в 12 часов объявили о нападении фашистской Германии, и во дворе возникло беспокойство, он выбежал на крыльцо, весь бледный, и стал растерянно уговаривать:
- Не верьте, это провокация,.. а по радио – это скорее всего учения, вот увидите… Не беспокойтесь, не может быть… Вот увидите!

Похоже, он испугался больше всех. Мы-то, дети, не осознали до конца. Нам было даже любопытно, что же такое война и что теперь будет.

Вы заметили, что имена детей я привожу с уменьшительно-пренебрежительным суффиксом: Лидка, Найка, Генка, Витька. И нас называли Идка-Алька. Так у нас было тогда принято друг друга называть, особенно за глаза. И никто не обижался. Горьковская манера.

Не могу не упомянуть татарского семейства. Татары жили в подвале деревянного дома. Я ни разу у них не была. Жила семья замкнуто, но с детьми играли все так же свободно. А детей было немало: Фатыма (Фая), затем Сулейман (так и звали Сулейман), потом Касьян (Костька), Канифэ (Катя), Каняфи (Колька). Мы их звали русскими именами, только Фатыму никак не хотели менять на Фаю. Колька был самый маленький, и наши мальчишки-хулиганы научили его говорить по-матерному. Так и говорил без стеснения, пока не понял, что к чему.

Когда это семейство уехало, на их место поселилась другая татарская семья –  Невмятуллиных. Детей там было только двое – Анверка (Анивер) и Ахметка. Не любили мы их отца – самодура. Вылезет этот лысый толстяк из подвала и начинает издеваться над маленьким Ахметкой. Он пищит, мать выбегает в слезах, отнимает ребенка, он ее отталкивает и сам хохочет. Когда началась война, он на фронт не пошел, но военную форму надел. Еще больше разжирел и каждый день носил домой тяжелые сумки. Не знаю, что в них было, но года через два его посадили. Вышел из тюрьмы похудевший и, желая насытиться за один присест, так объелся, что получил заворот кишок и умер. Ахмет до сих пор живет там же, работает таксистом.

Жизнь во дворе била ключом. Все ребята во что-нибудь играли. Мальчишки гоняли колесо с железкой, играли в козны (специальные костные суставчики) с свинцовой битой, в чижик, лунки, лапту. Мы, девчонки, скакали в классы, переходя для этого улицу на противоположный тротуар, а то чертили классы палочкой прямо на земле. По особой программе прыгали по очереди через скакалку, почти поголовно достигнув при этом виртуозного мастерства.
На заднем дворе играли днем в футбол, вечером в волейбол через сетку, причем играть в волейбол выходило и много взрослых.

Справа и слева стояли ряды сараев и большой дровяной сарай для отопления дома и погреб. В погребе, на льду рядом стояли банки и кастрюли соседей, и я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь потревожил чужое добро.

 Незадолго перед войной по инициативе ЖЭКа на половине огромного заднего двора был разбит сад. Посадили липы, уже довольно большие, вскопали газоны, проложили песчаные дорожки. Высадили огромное количество цветов – флоксов, левкоев, львиного зева, бархатцев, резеды, астр, георгинов и других. Для малышей оставили зеленые газончики.

А еще построили навес со столами и скамейками и открыли детскую площадку. Там ребят кормили обедом и целый день занимались с ними. Привезли мячи, городки, крокет. Играли стар и млад. Это называлось форпостом. Заправляла всем присланная вожатая Шура.

Мамаши охотно помогали собирать на стол и мыть посуду, помогали готовить на сооруженной плите. Платили ли родители за площадку – не знаю. Мы с Идой охотно туда ходили и обедали с удовольствием. А вообще мы с ней в детстве плохо ели и росли худенькими.

Во дворе было до того весело и интересно, что народ толпился в обоих дворах с раннего утра до позднего вечера. Бабушек на скамейках не помню, скамеек вообще не было. Со временем, уже после нашего отъезда, стихийно клуб бабушек обосновался на широком крыльце Яхонтовых. К тому времени во дворе, на месте каменного сарая возник еще один дом, все дома постарались обзавестись палисадниками, и прямо под нашими окнами откуда ни возьмись вымахала высоченная береза. Пространства для игр стало меньше, да и дети куда-то подевались. После войны и от сада ничего не осталось. Справа от нашего двора был Ломуновский двор, где раньше жил какой-то богач Ломунов. Этот двор мы не любили, никогда туда не ходили без особой надобности. А вот слева располагался Татарский двор, который мы считали почти своим и играли с тамошней ребятней так же дружно и охотно.

Некоторых ребят я назвала. А еще мы постоянно играли с Идой Горбуновой, Люсей и Реной (Региной) Чистовыми, Тамарой Шиповниковой, Юркой Карасевым, Тамарой Бобковой (дочь кочегара) и многими другими. Со старшей сестрой Тамары, Зинаидой Бобковой, у Коли Яхонтова потом завязался роман.

  Летом – а до войны лета бывали настоящие, жаркие – часто бегали на пески, купаться. Вдруг надумаем, и большой ватагой, обязательно бегом, чаще босиком, бежали на Откос, там сбегали кубарем с горы, перебегали Красную слободу (поселок перед песками) и спуртовали по пескам к Волге. Скидывали платья-рубашки и в одних трусиках бултыхались в воду. Ох, хорошо было охладиться в желтоватой воде. Поплаваем, поплещемся и – назад. Опять бегом к Слободе, обмывали там песок с ног в холоднющей колоде с родниковой водой. Тут же умоемся, попьем из ладошки – и на гору. И вверх взбегали наперегонки. Только на последних шагах перед  металлической изгородью чувствовали в ногах усталость. Стоило перемахнуть – и усталость пропадала. Бегом бежали во двор. Поиграем, потом опять кто-нибудь крикнет: «Айда на пески!» И снова несемся к реке. Никаких купальников, полотенец, шляп, сумок. Хорошую закалку своим сердцам мы дали этими рейсами. Спасибо детству.

Однажды случилось непонятное. Над Откосом начали строить лыжный трамплин, и на горе зачем-то положили шпалы, по бокам шпал – металлические тросы – канаты. Мы заметили эти шпалы, когда бежали обратно. Я оказалась старшей в группе и решила взобраться вверх по шпалам для разнообразия. Девчонки поменьше уцепились за мой подол и полезли за мной. Вдруг я с ужасом увидела, что шпалы стали все больше подниматься над горой, а пространство между шпалами стало большим – не перепрыгнуть. Я помню, что страшно испугалась, а что потом было – не знаю, не помню. Помню только, что вдруг очутилась вместе со своим «хвостом» наверху, уже на тротуаре. По воздуху что ли перенеслись? С тех пор мы эти шпалы не трогали.


Теперь пришла пора рассказать о житье-бытье нашей семьи.

Итак, нас было пятеро. Папа работал в столярном цехе завода имени Фрунзе, ездил каждый день на двух трамваях на Мызу. Мама работала в разных местах бухгалтером. То в «Союзоргучете», то в универмаге, то в кинотеатре «Художественный», то на аптечном складе. Подолгу нигде не задерживалась. Больше двух-трех лет не выдерживала на одном месте. Почему-то начинала ссориться сначала с сослуживцами, потом с начальством и, обозвав всех сволочами (как и тетя Нюра), отряхивала прах со своих ног.

Нам особенно запомнился предвоенный период, когда она работала в «Художке». Вот где мы насмотрелись фильмов! «Волга-Волга», «Цирк», «Большая жизнь», «Трактористы», «Музыкальная история» и – о!о!о! – «Большой вальс»! Сколько раз мы его смотрели – не счесть.

А как раньше хорошо было в кинотеатрах – во всех! В фойе пускали заранее. Там был буфет с газировкой и пирожными и сцена. Минут за 20 до начала сеанса играл джаз-оркестр.

Немаленький. Были ударник, тромбонист, два кларнетиста, банджо (на нем играл американец по фамилии Лудайч), две трубы, саксофоны. Руководил оркестром скрипач Абрам Вайман. Он обязательно солировал. Кроме того, были двое солистов – тенор Сергей Вычегжанин и сопрано Нина Соловьева. Они пели советские эстрадные песни. Пели очень художественно и профессионально. Репертуар был красивый – фантазии на темы оперетт, эстрадные попурри. При кинотеатре работала и детская самодеятельность из числа детей сотрудников. Мы с Идой тоже успели походить в детский хор и даже раза два выступили.

Неудивительно, что кинотеатры никогда не пустовали. Разве плохо за 20 копеек концерт послушать, посидеть на красивом диванчике и кино хорошее посмотреть. Страшилок тогда не было, всякий фильм доставлял удовольствие.

Брат Слава был, как я уже говорила, старше нас на 5 лет. Он относился к нам довольно равнодушно, называл «девки», «ведьмы», «уроды», щелкал по головам. Мы жаловались, особенно Ида, мама ругала, а он еще пуще мстил. Но ничего страшного в его поведении не было. Просто он очень сильно увлекался техникой. Вечно что-то паял, конструировал из жести и других материалов. Например, сделал действующую модель паровоза, робота, у которого, правда, только глаза-лампочки загорались. Когда мы соорудили уголок для игр за шкафом, он сделал нам «люстру» из жести со свечкой, повесил на проводе, спаял примус с горелкой – тоже со свечкой. Мы стали, помню, жарить на примусе селедку, а тарелочки взяли у Зины оловянные, и они расплавились…

А еще Слава любил играть на музыкальных инструментах. Играл на гитаре, мандолине, балалайке и гармошке (кто-то ему дал). Слух был прекрасный, а вот голос так себе, сипловатый. Зато он любил слушать мое пение. Часто заставлял петь под свою гитару «Спят курганы темные». Когда я начала писать стихи (с 7 лет), он меня особенно зауважал. Часто фотографировал, придавая мне позу Пушкина, со скрещенными руками. Наше взаимное уважение дошло до того, что однажды он сделал и подарил мне брошку (из черного эбонита с латунным ободком, в виде узкого ромба), а я в ответ купила в киоске и подарила ему значок с профилем Ленина. Он этот значок всегда носил на лацкане пиджака.

У Славы было много товарищей: Кирилл Щеголев, Герман Обрядчиков, Слава Бегин, Вадим Лянгевич и другие. Нас с Идой они игнорировали.

Слава учился в школе №4, учился средне, потому что, увлеченный своими делами, об уроках просто забывал. Перед экзаменом (а в наше время мы сдавали экзамены каждый год, начиная с 4 класса) он доставал учебник, стоя перелистывал его и сдавал экзамены на «отлично». В 9-м классе он вошел в конфликт с учительницей русского языка, да так, что та ему заявила:
- Ты, Рогунов, лапти в школу зря не топчи, все равно не кончишь.

Мама так рассердилась на него, что выгнала из дома. Ночь он переночевал у кого-то из товарищей, а потом пришел и заявил, что не будет больше ходить в школу, а пойдет работать к папе на завод.

И папа устроил. Был он намотчиком катушек для радио, работал великолепно, был стахановцем. Его хвалили, премировали ценными подарками (тогда часто премировали отрезами). Обиделся, когда мама из одного отреза сшила нам по юбке, но простил. Из другого отреза был заказан ему костюм.

Конечно, он прекрасно рисовал. В основном маслом, с натуры. Сделал себе этюдник и ходил по окрестностям. Сохранились виды  Кремля. Карандашом любил рисовать портреты. Рисовал он более размашисто, чем мы с папой. Любил оформительское дело: как и папа, и мы с Идой, нарисовал бесчисленное множество стенгазет и прочей наглядной агитации.

Я уже упоминала, что Слава тяжело переболел в детстве скарлатиной, после чего у него остался порок сердца. Он не мог играть в футбол, не бегал с нами на Волгу. Все больше колупался со своими изобретениями или гулял с друзьями.

Когда началась война, ему было 17 лет. Именно тем летом он и поступил на завод. Как и всем тогда, хотелось на фронт. Но его не брали: во-первых, была бронь, как и у папы, поскольку они работали на военном заводе, во-вторых, больное сердце. Он целый год упрашивал в военкомате, чтобы его хоть на нестроевую службу взяли. И те, наконец, согласились после того как Славе в 1942 году исполнилось 18 лет. Я видела его длинные просительные письма в военкомат, в которых он с воодушевлением писал, как ему хочется что-нибудь сделать для победы. Там решили использовать его как радиста где-то при штабе. Но тут случилось нелепое и страшное.

У Славы случился аппендицит. В госпитале сделали операцию, выписали – все нормально. Но товарищ пригласил его покататься на мотоцикле. Он спросил у врача: «Можно?» - «Если очень хочется, покатайся».

И он покатался. И через три дня умер – мгновенное заражение крови. Ведь был голод, мальчик был ослаблен, ухода не было. Мы-то с мамой находились в это время в Лисьих Ямках. Слава повторил судьбу своего дяди Шурика, тоже погибшего в 18 лет от аппендицита.

Слава был высоким, жгучим брюнетом, с густыми бровями, смугло-румяным цветом лица. Девушки на него заглядывались, он сам начал было ухаживать за очень симпатичной девушкой, Лёлей Козак.

Мама была строга. Мы ее боялись, особенно когда она сердилась. А плохое настроение у нее было почти всегда. Когда же мама была в хорошем настроении – все кругом расцветало. Она пела и прыгала, например, при салютах в дни войны, и мы пели и плясали.

Мама гордилась, что маленькие мы почти не плакали, потому что она не разрешала. «Терпеть не могу детского рева». Посмотрит строго – и мы сжимаемся в комочек. Мы даже разговаривали мало, чтобы не раздражать, и никогда не шумели. У нас и привычки такой не было.

А уж послушными были! Так и кидались исполнять то, что она велела. Чтобы мы не спорили, мама сразу разграничила обязанности. Я была ответственной за домашние работы, Ида – за внешнюю деятельность, например, покупки в магазинах. Из-за этого Иде досталось в войну. Рано, часто в 5-6 утра, без будильника, она вставала и отправлялась в очередь за хлебом или другими продуктами. Стояла по 3-4 часа на морозе или в жару.

Слава был не столь беспрекословен, у него был характер, и он его проявлял. Особенно бурные сцены возникали на кухне, где у Славы был оборудован верстак, на котором не всегда был порядок. Доходило дело и до ремня.

Мы все любили рисовать и обязательно садились рядом с папой, если он что-нибудь вырезал или рисовал. Я жалею, что не училась рисованию. Наверняка мне бы легче давались художества, рисование и вышивка, если бы были профессиональные знания.

Папа всю жизнь рисовал стенгазеты, тогда это был очень популярный жанр. Рисовал портреты и композиции вполне профессионально, и каждая стенгазета представляла собой высокохудожественное произведение. Сначала его газета называлась «Краснодеревец», потом – «Технолог». Любил украшать газету «крапом» - разбрызгивал краску мелкими брызгами с помощью зубной щетки. Иногда по выходным к нам приходили члены редколлегии, и они вместе заканчивали заполнение газеты текстом и рисунками. Хорошо помню карикатуру «Ежовые рукавицы», которую папа мастерски скопировал из какой-то газеты.

В отношении репрессий. Как-то так получилось, что никто из нашей семьи и наших близких и дальних родственников не был репрессирован. Видимо, были слишком законопослушными. С папой, правда, случился эпизод: однажды он уронил тряпку с политурой на чертеж, лежащий на стуле. Кто-то донес. С ним поговорили, он испугался, но последствий не было. Видимо, поверили, что это была случайность.

Отношения между родителями были всегда одинаковые: мама командует, папа угождает. Так и оставался наш добрый, тихий папа в подчиненном положении, но маму, судя по всему, любил сильно.

Да и как было не любить эту гордую красавицу! Стройная, точеная, черноглазая, легконогая, с лицом киноактрисы, она пользовалась большим успехом у мужчин. Одевалась элегантно, шила и перешивала без конца себе платья и всегда выглядела пикантно.

В ней несомненно жила артистка. Она вела себя так, как будто играла ту или иную роль, и люди этой игре верили. Она выглядела радушной хозяйкой дома, эрудированной собеседницей и вообще интересной элегантной дамой. Никогда не ходила лохматой, завивала волосы на щипцах, никогда не стригла свои шикарные черные волосы.

В любом обществе она становилась центром внимания.

Не знаю, почему, но из нас двоих мама выделяла Иду. Когда Ида родилась, врач сказал, что «эта девочка очень нервная, видимо, будет послабее». И мама ее больше жалела и относилась лояльнее, чем ко мне. Я же вечно вызывала мамино недовольство, отчего сильно страдала. Как я сейчас понимаю, у меня тоже от природы был отнюдь не слабый характер и быть постоянно подавляемой меня, видимо, сильно тяготило.

Мама была очень непрактичной. Жили мы скромно, даже бедно, денег вечно не хватало. Ей бы поэкономить, а она, приняв папину получку, устраивала из бумажек фейерверк, обсыпала себя ими и посылала папу в магазин и на базар. Покупались желаемые яства, даже икра и пирожные. А потом опять начинали занимать деньги до следующей получки.

Немного о деньгах. Мама на своих бухгалтерских должностях получала минимум. К тому же часто была без работы. Папа тоже зарабатывал немного. Мама заставляла его брать заказы на изготовление мебели с резьбой, и заказы были. Но он так долго и тщательно делал, что у заказчиков лопалось терпение. Бывало, он так и не приступал к исполнению. Например, во время войны какие-то военные заказали папе изготовить софиты – такие деревянные абажуры. Как я понимаю, папе претила сама мысль делать что-то за деньги. Я его очень и очень хорошо понимаю. Представитель заказчика (некто Чаплицкий) целый год ходил справлялся : «Готово?» Причем приходил почему-то днем. Мне уж надоел этот офицер с деревянным лицом. Но софитов так и не дождался.

Зато если надо было что-то сделать без денег, он трудился с воодушевлением и исполнял работу моментально. Один раз понадобилось сделать 60 коробочек для зубного порошка детскому саду. Он сделал чудесные лакированные коробочки, на каждой крышке вырезал рисунок, покрыл его бронзой. Все рисунки были разные. Так же быстро разрисовал костюмы к новогоднему балу на заводе. С удовольствием резал камеи для тех, кто просил. Рисовал портреты, акварели. Одним словом, был типичный художник, а не предприниматель.
И друзья были под стать. О Николае Арсентьевиче Васильеве, маляре, я уже рассказывала. Думаете, он за деньги ремонтировал соседям квартиры? Отнюдь. Разве за какую-нибудь взаимную услугу.

Был еще один сослуживец, Коля Коликов (так папа его звал), специалист по декоративной обработке древесины. Однажды папа сделал стол, а полировать пригласил Колю (своего ровесника). Тот пришел с утра, весь трепещущий вдохновением. Взгляд был отрешенный. Он дышал, вибрировал, он рвался к работе. Они с папой приготовили свою химию – составы, лаки, политуру, тряпки, пемзу, шкурки (наждачную бумагу). тщательно прошкурили, сгладили поверхность, нанесли слой за слоем разные вещества  , и когда Николай Николаевич приступил к последней операции – покрытию политурой – он достиг апогея творческого подъема. Он сиял и светился, как Апостол. Не передать, какими осторожными, тщательными и быстрыми были его движения, как красиво он растирал слои лака и политуры. Стол сиял, как зеркало. Закончили работу поздно вечером. Весь день не прерывались ни на минуту. Мама накормила его обедом, поставила бутылку водки, они с папой выпили-закусили, и Великий Мастер, превратившись в миг в неопрятного бродягу, еле уполз домой. Да, он был алкоголиком со стажем, и жена его была алкоголичкой. Вскоре он умер. А жена, маленькая старушка в черном, долго еще ходила по дворам, промышляя на бутылку.

Ох, русские Левши! Сколько среди вас гениев, способных осчастливить человечество! Но ничего вам не надо. Надо только успеть сотворить что-то с радостью и вдохновением без всякой корысти. А что с ними самими станет – совсем неважно... Наверняка таких Левшей немало и в наше прагматичное время, и далеко не все они достигнут процветания, как, например, художник А. Шилов. Не любят они продавать Искусство за деньги. Ведь это Божий дар. А дареное продавать неприлично. Но, конечно, слава великим мастерам, которые одарили человечество великими творениями.

У нас в семье никто не пил. Вино появлялось лишь по праздникам,  и то, если ожидались гости.

Праздники мне очень хорошо запомнились. Утром просыпались восторженные, предчувствуя необыкновенный день. По радио гремела музыка. Мы все начинали петь. Мы с Идой – первыми голосами, мама вторым, папа басом. А Слава хватал гитару или мандолину, и мы таким вот ансамблем приветствовали день.

Потом папа посылался в магазин или на базар. Ходил он долго. Пока ко всему приценится, пока принесет, пока приготовит завтрак, время приближалось к полудню. К этому часу мама успевала придти в обычное раздраженное состояние. В папу летели громы и молнии, мы прятались в уголок и боялись шелохнуться. Слава, перехватив что-нибудь, убегал во двор. Мы уйти раньше времени не смели, но, позавтракав, тоже сбегали из дома.

В гости ходили, и к нам приходили знакомые довольно часто. Тогда с этим было просто. Ходили друг к другу без предупреждения. Предполагая, что у хозяев может ничего не быть к чаю, приносили с собой кулечек пряников, печенья или конфет. Тогда самыми популярными конфетами была так называемая «китайская смесь». Это небольшие карамельки в форме фруктов и ягод, раскрашенные соответственно.

Сидели подолгу, занимаясь рукоделием и разговорами. Я обожала эти разговоры. Спрячусь под стол и слушаю, как тетя Маруся перебирает кости своим сослуживцам. Или как тетя Нюра с пафосом обличает власти.

За тихость и сходство с бабушкой Прасковьей тетя Маруся с дядей Сережей меня особенно любили, ласкали. Своих детей у них не было, и они просили у мамы отдать им меня. Мама, конечно, не согласилась.

Иногда собирались большие гости. Чаще всего это происходило на Октябрьские праздники. Стол собирали в складчину. Обычно были закуски – селедка, колбаса, сыр, винегрет, шпроты, бычки в томате. Несколько бутылок вина, водка, пиво. И чай со сладостями. Подавать горячее почему-то не было принято.

Нас, детей, отправляли в другую комнату и закрывали дверь. Нам накрывали только чай с конфетами и плюшками. Нам все равно было весело. Подходить ко взрослому столу, а тем более брать что-нибудь, запрещалось категорически.

Взрослые под веселые разговоры сначала разогревались за столом, а потом начиналось главное – пение.

Папа или тетя Настя брали гитару, остальные составляли хор. Тетя Маруся разливалась серебристым ручьем, тетя Катя Мещерская всегда вела партию второго сопрано, мама и тетя Настя – альты, дядя Митя Мещерский (двоюродный брат дяди Сережи) – тенор, и, наконец, папа – бас. Пели популярные дореволюционные песни: «Оседлаю коня», «Здравствуй, гостья зима», «Гайда, тройка», а также «На севере диком» и другие хоровые ансамбли русских композиторов. Пели, конечно, бесподобно, голоса были настоящие, поставленные. Никто никогда не фальшивил. Красота! Мы слушали, затаив дыхание.

Попоют, поговорят, всё выпьют-съедят – и разойдутся. Центром компании всегда была мама. Нарядная, красивая, оживленная, она заражала компанию энергией и весельем.

Мы с Идой не перестаем благодарить маму за ее строгость и непреклонность. Стремление немедленно и до конца выполнить свой долг осталось на всю жизнь и очень помогает нам.

Я до того привыкла считать наиважнейшими для себя стирку-готовку-уборку, что всё остальное считается второстепенным. Например, подготовка к экзаменам, рисование стенгазеты и прочие личные дела. (В том числе и писание этой книги).

Вот пример. Июнь 1947 года. Мы сдаем экзамены за 10-й класс. Ида с утра ушла к подруге, я дома. Мама болеет малярией, ее трясет, ей плохо. На улице жара – за 30 градусов. Прежде чем сесть за стол и заниматься, я должна каждое утро вымыть пол в квартире, а также двери, подоконники и цветы. Делаю все это в бешеном темпе, ставлю на плитку кастрюлю воды с куском мяса, чтобы варить суп. Сажусь за стол. Только открою учебник – идет мама. Ей плохо, она ругает меня, что я не помогу ей, не посижу рядом. Приходится одним глазом глядеть в учебник, другим – на нее –  и утешать. Мама замечает мое двуличие и обвиняет в равнодушии. И так продолжается, пока мама не заснет. Кто-то из знакомых посоветовал ей лечиться водкой с перцем. Нальет рюмку водки, бросит туда 2-3 горошины черного перца и выпьет. И так 3 раза в день. И здорово помогло! С тех пор малярии у нее больше не было. И я благополучно сдала экзамены. И тут же, при той же жаре, сдала экзамены в университет.

Молодец, мама! Спасибо за науку! Потом я всегда всё успевала, какая бы лавина дел не обрушивалась.

Тяжело в учении – легко в бою. Ида тоже считает, что своей организованностью, успехами обязана маминой школе.

Мама и сама была такой же организованной. Все делала быстро и четко. Только когда сильно нервничала, теряла стройность действий. Праздной, ленивой я ее не помню. Когда можно было посидеть, она или штопала, или вышивала, или читала книгу. Времена были трудные. Постоянной головной болью для нее было, как нас одеть. Мы подолгу носили одни и те же пальтишки, платьица, помногу раз перешитые.

В 1939 году мама съездила в Ленинград в гости к дяде Лёне и тете Стасе и привезла нам по зимнему пальто, сатиновому платью и – о! -- детской лакированной сумочке. Мы были во 2-м классе. Так мы в этих пальтишках проходили всю школу! Мама разгибала, наставляла, перешивала – и пальто служили. Когда закончили школу, мама из двух пальто сделала одно, и я в нем проходила весь университет. Иде было сшито пальто из старого спорка, презентованного кем-то из соседей. Платьев у нас было тоже немногим больше. Летних штуки две и зимних не больше. Когда мы учились в 9 классе, мама купила какой-то синтетический материал – букле синего цвета , и сшила мне платье. В разных вариантах я его единственное проносила весь университет. Я в нем на занятия ходила, на балах танцевала и на сцене выступала. И ничего. Имела успех.

Ну, я сильно забежала вперед.

Что еще сказать о дошкольных годах? Вчера виделись с Идой на даче, и она однозначно напомнила, что маленькой я все время что-то писала. Сделаю из листочков тетрадь и пишу. Что? Стихи? Первое стихотворение, «Осень», я написала в 36-м году, но что же еще? Кажется, трактаты. Не прозу, не сказки, а именно политические трактаты в духе пропаганды того времени. Например, о любимом Сталине. Помню, у папы была книга «Политграмота», по которой он занимался в политкружке и которую, как и «Краткий курс» в дальнейшем не смог осилить, споткнувшись на IV главе. При всей доброте и талантах папа отнюдь не был ученым интеллектуалом. Но на смелые нравственные поступки был готов. Так, где-то в начале 30-х годов он, тишайший, резко порвал со своей сектой. Будучи регентом, он довольно близко общался с руководителями секты. И увидел, что они не только не соблюдают сами проповедуемых канонов, но и злоупотребляют общественными финансами. Это его до того возмутило, взорвало, что он накричал на пресвитера и его помощников и резко порвал с сектой. Перестал ходить на собрания и ... подал на заводе заявление о приеме в ВКП(б). Но на заводе поставили условие: примем, если вы разоблачите секту публично и разагитируете сектантов. «К этому я не готов», - ответил папа. И остался беспартийным. Вступил в партию он уже в 1942 году, в годы войны. 

Об уровне нравственных принципов Рогуновых свидетельствует и такой пример. Когда папа был маленький, он любил приходить к отцу-повару на кухню в господском доме, в частности, в доме Энгельгардта. Приходил посмотреть, как папенька готовит, что делает. Наш папа как раз любил готовить. Ни разу не припомнит, чтобы отец дал ему что-то поесть, даже лизнуть. И сам повар только пробовал, по мере надобности, кушанья, но никогда не ел и – Боже упаси! -- не приносил домой ничего и никогда. И обедать всегда сам приходил домой.

Мне кажется, эта щепетильность у Рогуновых врожденная, а не только воспитанная господами. Мы все никогда не пользовались блатом, дармовщиной.

Я помню, что нас с Идой родители взяли с собой в секту только один раз. Была осень, холодно. Нам велели играть на паперти (видимо,секта помещалась в закрытой церкви. Но временами мы забегали в церковь погреться. И мы видели, как молодые нарядные мужчины и женщины сидят или стоят группами, о чем-то беседуют. Потом начинают петь что-то красивое. Папа кидается к фисгармонии, играет. Споют – выходит пресвитер в обычном костюме, начинает говорить проповедь. Потом опять поют. Ничего религиозного, мистического я в этом собрании не заметила. ни икон, ни крестов не помню.

Дома икон тоже не было.

Весь круг знакомых, приятелей наших родителей состоял из бывших сектантов. Они потом чуть ли не всем составом много лет пели в хоре Горьковского дома ученых.


Итак, мы отходили положенное время в детский сад и в 1937 году поступили в первый класс. Новая школы функционировала только второй год. Была с иголочки, всё блестело свежей краской, широкие окна сверкали, классы, коридоры были залиты светом. Учителя не уставали говорить нам: «Какие вы счастливые, что учитесь в такой замечательной школе, что живете в такой замечательной стране, у руля которой стоит и неусыпно заботится о вас великий Сталин!» И мы были по-настоящему горды, счастливы и благодарны школе, стране, Сталину за наше счастливое детство.

Потекли школьные будни. Учиться было легко. Задолго до школы научились читать и писать. Я, например, всегда писала каллиграфически. Первую стенгазету я написала во 2-м классе. Называлась «За учебу». И с тех пор без стенгазет не жила вплоть до окончания университета. Даже на работе в Калининградском педучилище успела выпустить две стенгазеты, одну из которых посвятила А.П.Гайдару.

Я не только рисовала заголовки, эмблемы, портреты, карикатуры, но и писала стихи, заметки, переписывала текст. Со временем без всяких редколлегий делала газету от начала до конца, подписывая заметки разными фамилиями.

Общественная жизнь в школе била ключом. Октябрята, пионеры, звездочки, отряды, звенья, дружина. Пионервожатые, звеньевые, комсорги были такой же неотъемлемой частью коллектива, как и учителя.

Помню, как в 3-м классе, в канун Октябрьских праздников, нас принимали в пионеры. Волновались ужасно. Не могли сидеть и стоять на месте, бегали взад-вперед по коридору, с нетерпением ждали таинства. Наконец, нас позвали в зал, выстроили, мы хором произнесли торжественное обещание, и нам повязали красные сатиновые галстуки, прищипнув их значками с пионерской эмблемой. К сожалению, не помню, кто была наша первая пионервожатая.

Из одноклассников помню многих. В первую очередь хочется назвать отличников. Это Лида Адольф, Валера Гущин, Женя Чазов и Алик Башкиров. Еще Люся Шилова. Это была как бы элита класса, всем пример. Мы с Идой тоже были круглыми отличницами, но как-то не помню, чтобы и мы выделялись.

С нами в классе учились и ребята со двора: Зина Пашева, Ида Горбунова, Люська Красулин, Касьян...

Первым учеником считался Гущин. Тихий, пугливый, слишком нежный для мальчика, вечно краснеющий и чего-то боящийся. Мама его так обихаживала, так аккуратно одевала!

Лида Адольф была более уверенной в себе, самостоятельной. Отец ее, Герман Карлович, был немец, ученый-химик, преподавал в Индустриальном институте. Его вскоре арестовали, отправили на Урал, где он 20 лет отсидел в какой-то шарашке, может быть, в той самой. Домой так и не вернулся. А мать Лиды и ее сестры Люды (Ляли) в 42-м умерла от туберкулеза, и двум девочкам пришлось хлебнуть лиха. Им помогли: прикрепили к Дому пионеров, где они питались. Но все равно было тяжко. Спасибо, их поддержала тетя, Розалия Карловна. Но она сама еле сводила концы с концами: немка, сестра врага народа.

Женя Чазов и его друг Алик (Альберт) Башкиров были спокойными, уравновешенными мальчиками, без особых комплексов. Учились и учились, не выпячивались, никого не задирали. Серьезные ребята из интеллигентных семей. Женя потом стал академиком Евгением Чазовым.

Обо всех не расскажешь. Хочу назвать лишь тех, с кем я дружила. Близкой подругой на всю жизнь осталась Лида Адольф. Расстались мы с ней лишь после того, как вышли замуж и разъехались. Смуглая, черноволосая, она считалась красавицей. Училась легко, соображала быстро и четко, держалась скромно и независимо.

Теплые отношения у меня были с Ниной Петелиной, Верой Мандрусовой, Галей Булановой, Леной Кочетовой. Все они очень разные, с каждой меня связывали свои отношения, своя легенда. Всем им я от души благодарна за дружбу.

У Иды были совсем другие подруги. С самыми близкими из них – Ритой Крыловой и Зиной Пашевой – она потом оказалась в Университете.

Мы с Идой только в первом классе сидели за одной партой, потом попросили рассадить (или нас рассадили), не любили одеваться одинаково.

До войны мы успели окончить 4 класса, то есть начальную школу. Летом началась война. Нашу школу тут же отдали под госпиталь, а нас начали перебрасывали с места на место. Помню, одно время учились в столовой пожарной части. Потом школы разделили на мужские и женские. Мальчики оказались в 4-й, мы остались в 13-й, но «квартиры» поменяли и они, так как 4-ю школу тоже отдали под госпиталь.

Года два мы учились в здании Дворца пионеров, но затем переселили в угловое здание на улице Фигнер, как раз напротив музыкального училища.

Но 6-й класс мы учились уже не в Горьком, а в Лисьих Ямках. Я уже писала, что мы там оказались с лета 42-го года по предложению тети Нюры, маминой сестры, психиатра. Но учебный год мы не пропустили, а поступили в 6-й класс школы в деревне Вязовка, в пяти километрах от нашего поселка. Каждое утро бегали в одиночестве, лишь иногда ватагой по пустынной дороге. Особенно страшно было зимой. Выходили в абсолютной темноте, лишь на подходе к Вязовке небо начинало зеленеть на горизонте. За ту зиму я вдоволь налюбовалась разными оттенками рассветного неба. Ведь к весне стало уже светлее. Однажды я натерпелась страха. Иду в темноте, стараюсь не глядеть по сторонам, и вдруг что-то заставило тревожно посмотреть в сторону. За полем, у кромки леса, метались какие-то приземистые тени. Волки! Изо всех сил я крикнула про себя: «Господи, пронеси!» И Господь пронес, так как ничто не могло помочь – ни путников, ни лошади, ни тем более машины не было на дороге.
Почему я ходила одна, без Иды? Потому что мы ходили в школу по очереди: день одна, день другая. Такой компромисс был найден при решении проблемы ухода за двоюродной сестрой Верой, дочкой тети Нюры, (ей тогда было 10 месяцев), и мы с Идой должны были ее нянчить. В семье была еще бабушка , Мария Ивановна, но ей одной трудно было справиться со всем хозяйством. Ставился вопрос нам вообще не учиться, но был найден вот такой выход.

И ничего, учились обе нормально. Весной 43-го, в апреле, мы вернулись в Горький и заканчивали учебный год в своей школе, со своим классом. У меня в табеле за год была только одна четверка по черчению, так как в Вязовке черчения не было.

Зато там кругом расстилались леса. И такие грибные! Сколько же в осинниках-березниках росло подосиновиков и подберезовиков, а в Ушаковском бору белых! До глубокой осени, чуть не до инея мы ходили в лес за грибами, собирая полные корзины. Почему деревенские жители не интересовались ими? Для нас же, горожан, грибные блюда были весьма актуальны. Так вот, бродя босиком по лесам, по скошенной отаве ржи, я пела. Во весь голос, разливаясь в ариях и романсах. Со стороны это выглядело, вероятно, глупо, но я по глупости ничего не замечала и орала на всю округу. Тут тебе и Лиза, и Герман, и Кармен, и Эскамильо, и Далила, и Радамес, Сильва и Марица. Даже Сольвейг и Гремин. Громко пела, голос был. Хотя было мне только 13 лет. Пела оперным голосом, какой в деревне был не в чести и голосом не считался. Во всяком случае, в классе, где чуть не все ребята замечательно пели народными голосами, мы с Идой считались безголосыми, так как никогда им не подтягивали. Почему-то не хотелось.

В 1943 году в нашей школе стала работать руководительница хорового кружка Ольга Михайловна Селиверстова, эвакуированная из Ленинграда солистка оперетты. Хора она не создала, а организовала вокальный кружок, собрав поющих девчонок. Было нам по 14-15 лет, но Ольга Михайловна безошибочно определила типы голосов и дала каждой соответствующий репертуар. Были неожиданности. Лена Кочетова, говорившая солидным сочным баском, оказалась лирико-колоратурным сопрано. Так серебристо зазвенела – откуда что взялось. Для меня полным сюрпризом прозвучали слова артистки: «Да у тебя шикарное меццо, большой голос...» Как гром среди ясного неба. Я была убеждена, что пою драматическим сопрано.

Тут же вспомнила репетиции и концерты маминого-папиного хора в Доме ученых, когда они разучивали и исполняли сцены из опер. Я совсем не помнила, кто пел Татьяну и Аиду, а вот Ольга и Амнерис врезались в память.

Ну что ж, меццо так меццо. Прекрасно. Я разучила с Ольгой Михайловной «Caro mio ben», куплеты Зибеля и арию Графини из «Пиковой дамы». Вместе со мной занималась в кружке Мура Аллагулова. Потом она закончила консерваторию и стала ведущей солисткой Горьковского театра оперы и балета им. Пушкина, несла лирико-колоратурный репертуар.

Потом Ольга Михайловна уехала, на ее место пришла другая музыкантша, уже из самодеятельности. С ней я дебютировала публично: 18 января 1945 года, в день своего 16-летия, я спела на школьном концерте «Шестнадцать лет» Даргомыжского. Говорят, совсем ничего не было слышно, как будто и голоса нет.

Итак, я запела. Но не это я считаю причиной того, что с 8 класса съехала в учебе. До 7-го класса мы с Идой шли вровень, были неизменно круглыми отличницами. Правда, я трудновато решала задачи по арифметике, никак не могла понять секреты бассейнов и встречающихся поездов. Но под рукой была Ида, для которой проблем в этих делах не существовало. Спишу – и дело с концом.

Но вот в 8 классе начались сложности с физикой и химией. Это уже было выше моего понимания. Контрольные писала только на двойки. Но учителя меня почему-то жалели и ставили в четверти «4». А в аттестате по обоим предметам стоят пятерки, хотя даже по договоренному заранее билету я умудрилась все переврать.

Снисходительность объясняется, я думаю, тем, что в школе меня уж очень уважали за пение и рисование.

Стенгазеты, плакаты, лозунги и т. п. были для меня как постоянная работа. Я и медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» получила именно за это. Видимо, это ценилось тогда. Больше того, когда летом 1943 года мы с Идой устроились работать на летние каникулы к папе на завод (из-за рабочей продовольственной карточки), в намоточный цех, где обматывали проволокой катушки для фронтовых раций, я там не столько мотала, сколько рисовала. За год до того умер брат Слава, который работал в том самом цехе, и над его рабочим местом висел мемориальный плакат: «На этом месте работал стахановец Слава Рогунов...» И он нес всю агитационно-художественную нагрузку. Теперь я переняла эстафету. Помню, долго выводила лозунг: «Научись повиноваться прежде, чем будешь повелевать.(Суворов)». За каждую работу мне давали так называемый «стахановский талон» в заводскую столовую. Там мне, 14-летней плюгавке, никак не хотели давать обед, думали, подделала, но все-таки давали положенный пшённый супчик. Так что польза от рисования все же была, хотя я сама скептически относилась и сейчас отношусь к своим художественным способностям. Самоучка, самодеятельность. Жаль, что не собралась поучиться.

Впрочем, несколько месяцев я ходила в изокружок Дворца пионеров. Преподавала какая-то старушка, она меня не вдохновила.

Не счесть, сколько кружков я перебрала в этом дворце. Как же я его любила! Это был бывший особняк какого-то купца, на мой взгляд, совершенно потрясающий. Особенно впечатлял зимний сад с фонтаном.

Я ходила: в хор младших классов, БГСО (Будь готов к санитарной обороне), ПВХО (Противовоздушная химическая оборона) — перед войной, сольного пения (7-8 классы),  бальных танцев. Ида проучилась в балетной студии Л.И.Гостевой весьма успешно, часто выступала с характерными танцами. Я же абсолютно не была способна ни к балету, ни к физкультуре. Через козла на уроках физкультуры так ни разу и не смогла прыгнуть. В университете, чтобы сдать зачет, посылала прыгнуть Иду. Никто подмены не заметил. Неуклюжая была ужасно.

Да, в 7-м классе нас с подругой зачем-то занесло в водолазный кружок, но его быстро закрыли.

Кроме кружков, я в школьные годы активно занималась общественной деятельностью. Была звеньевой в классном пионерском отряде и бессменным редактором классной и школьной стенгазет. Именно редактором, а не только художником.

Наступил 1946 год. 26 апреля. Пасха. В этот день через чьё-то посредство (может быть, Лиды Адольф?) я познакомилась с заслуженной артисткой Казахской ССР Зоей Николаевной Никитиной, меццо-сопрано, лучшей в те годы солисткой горьковской оперы. Громадный, необъятного диапазона голос своеобразного тембра. Стройная, легкая, пластичная, прирожденная актриса, она хороша была во всех ролях – Кармен, Любаша, Ваня, Зибель, Азучена, Няня, Графиня... Все до одной роли – шедевры. Талант, самородок. Она закончила Московскую консерваторию по классу известного тенора Сперанского, но он ей голос разрушил. Собрала из осколков ей голос В.Н.Гарина, та самая, которая помогла Г.П.Вишневской.

Группа поклонников, и я в том числе, ждали Зою Николаевну у порога ее дома на улице Семашко. Вышла просто одетая, ненакрашенная, скромная. Мы ее окружили и пошли провожать до театра, к которому надо было идти по улице Семашко через Ковалиху и площадь Свободы. Идем, я держусь рядом, а кто-то из девчонок и говорит:

- Идут два меццо-сопрано, а мы за ними.
- Это кто еще меццо-сопрано? Ты?
- Я-а-а...
- Сколько тебе лет?
- Семнадцать...

Так вот и познакомились. Договорились заниматься два раза в неделю за 50 рублей в месяц. Эти деньги я зарабатывала рисованием, выполняла заказы детского сада.

Я была ее первой ученицей, педагогических навыков не было, и мы занимались эмпирически. Распевались на упражнениях, пели арии и романсы. Учила я быстро, с одного раза, и почти весь свой репертуар выучила за годы занятий с Зоей Николаевной. А прозанимались мы с ней 8 лет. Срок немалый. Я могла бы стать оперной певицей, но не стала, так как по-научному Зоя Николаевна меня не наставляла, хотя говорила все правильно, но я с годами только всё больше распевалась, а не приобретала вокальную технику. А ведь данные были. Голос был достаточной силы, диапазон – ровно три октавы (от ми малой до ми третьей октавы), правда, потом крайние верхи ушли.

Несмотря на технические недостатки, я пользовалась успехом. Во всех городских смотрах самодеятельности занимала первые места, получала грамоты и подарки. Я стала в некотором роде городской достопримечательностью. Пела в разных концертах, в разных учреждениях. Специалисты говорили, что у меня «настоящий низкий голос», а это, видимо, ценилось.

Конечно, я собиралась стать певицей. Никаких сомнений не было. Девчонки в школе метались – кем быть? Куда идти? А я посмеивалась: конечно, в консерваторию. Мне доносили, что тамошний профессор-вокалист Карпов собирался сделать из меня контральто и с нетерпением ждал «эту Рогунову» в свой класс.

Но рок судил иначе. В то самое время, когда я сдавала экзамены за 10-й класс, в те невыносимо жаркие дни умер от инфаркта Карпов. Кроме него, в консерватории оставалась только одна певица-педагог, солистка оперы В.В.Викторова. Она, говорили, всех учеников приводила в профнепригодное состояние. Зоя Николаевна категорически не советовала мне идти к ней, велела подождать год-другой, а пока поступить в какой-нибудь легкий институт.

Легкий? Значит, ИН-ЯЗ. Благо, он располагался рядом, во дворе школы. Но об этом потом.

Мне хочется сравнить школу наших лет и современную. Как же школа деградировала! Начать с учителей. В наше время учителя были по-настоящему образованными, интеллигентными людьми. Прекрасно владели предметом, к ученикам относились с уважением, до крика доходили редко, но строгость и требовательность присутствовали всегда. Ученики слушались учителей неукоснительно, они всегда оставались для них высшим авторитетом.

До войны и даже в войну о детях много заботились вообще. На всех без исключения предприятиях, во всех организациях, во всех школах была масса кружков для детей. Руководили ими опытные специалисты. Я пела у папы на заводе и у мамы в кинотеатре, в школе и разных клубах. Выступала в госпитале, доме престарелых, в горкоме партии и Доме профсоюзов, в пионерлагерях.

На новогоднем вечере в школе, уже 10-м классе, я пела перед ребятами арию Вани («Бедный конь в поле пал») -  и ведь слушали внимательно. Разве сейчас это возможно представить? И я ведь не одна так пела. Другие тоже пели, танцевали и читали классику. и по радио звучала классика.