Чугун

Алина Магарилл
В 1714 году капитан Фризье привез из Чили в Париж неизвестный доселе вид земляники; от скрещения двух видов, чилийского и виргинского, и произошла Виктория; повзрозлев, Дэфни узнала, что ее мать ошибочно называла Викторией сорт, который столь тщательно культивировала при помощи модного метода гидропоники на уступах стены с подветренной стороны их дома в Триполитании. То была нежная Figlia di Eolo, и дети считали своей прерогативой отыскивать в листве белые с восковым оттенком ягоды, по всеобщему признанию, вкуснейшие красных. Вполне вероятно, что ботаническая конфузьоне имела основанием подспудную гордость, которую мать Дэфни испытывала за своего деда, служившего в молодые годы на радиолокационной базе бывшего русского острова Виктория, аннексированного более века назад Североевропейской Конфедерацией вместе со всей Землей Кайзера Франца-Иосифа. Однажды в полдневный досуг Дэфни загляделась на Daphnis nerii, бабочку-бражника, (le Sphinx du laurier-rose),  падре в знойно-зеленоватой сутане, самоотверженно окормляющего свою баккулическую паству, невзирая на 104 по Фаренгейту. Неотступно следя взглядом за хлопотами неустанного падре, Дэфни поднесла ладони к горячей макушке и увидела, что наступила синяя и светлая евангельская ночь, и в этой ночи проказливые обезьянки, невесть откуда прибежавшие во двор, пожирают горстями гусениц, украшенных прозрачно-зелеными смарагдами. Так Дэфни удостоилась своего первого в жизни видения, что и послужило ключом к событиям, описанным ниже.

Надобно заметить, что более обычным для двора добродетельной балабусты был другой вид бражника, Proserpinus proserpina, а Дэфни так никогда и не узнала, что бабочка, месмеризировавшая ее в тот безымянный и жаркий день, была ее тезкой. Видения не оставляли Дэфни всю жизнь, навещая неизменно в пору le Crepuscule du Soir, и ежели в Триполитании сия сумрачная пора оставляла на песке письмом тифинаг летопись о смерти и жизни, хищниках и жертвах, (почти в романической форме преподанную Lavauden L. & Zolotarevsky M. на примере бдений над золотистой гребнелапой ящерицой Acanthodactylus aureus, из источников пре-реваншистской эпохи можно рекомендовать Zavattari, "Erpetologia della Cirenaica"), то в метрополиальном Старом Городе вьюрковый твилайт боле походил на письмо колониального администратора начальнику дистрикта, полное окказионализмов и клише, пестро расцветивших плутовской язык.  Le Crepuscule du Soir в Старом Городе, когда стихают водовороты дня, и солдаты, звездочеты, грабители и посланники равно отходят ко сну, и лишь черная вдова, обвиненная в смерти мужа, но отпущенная судом за недостаточностью улик, все перебирает семена аниса, майорана, физалиса и кервеля, и молва приписывает ее ночные вигилии угрызениям нечистой совести – взаправду же она страдает ревматическими болями, нарушающими ее сон. И вторая неспящая – золотошвейка, живущая в доме при Cattedrale di Rhufain, пережившем времена гонений, и японское золото, и жемчужная канитель под ее пальцами оборачиваются блаженными стрекозами и лепестками лилий в доброй католической канве, на белом атласе, словно пропитанном сливками. Азалии, пионы и ромашки – ах, ах! – семена и цветы в магазине «Нимфа Флоретта» г-жи Калпаны Басу, где в аквамариновых витринах бьют фонтанчики, выложенные искусственным мхом, где в гипсовых глазницах пузатого амура отражается матово-оранжерейный свет, пропитанный как воском соками лапчатых элегантных листьев – там поэтическое место свиданий досужей публики, направляющейся потом к Мозесу Араяну пить горький монтеррейский кофе в окружении сухих орхидей под стеклом, к каждой прилагается история ее открытия, доступная любому, кто сумеет разобрать экстравагантную разновидность готического шрифта, именуемую «бромелией» и столь же популярную в пиццериях и кафе, сколь люминисцентные моховины аквариумов, где зеленеет вода под шелковистостью болотноцветника и ряски. Потом гуляющие спускаются к реке – о, не к Реке, не к мезоглее, выродившейся в слизистый квази-скелет, – ко внутренней реке, не боле, простейшему орбитуарию, дегтярной с прозеленью фиссуле на шахматной доске пирамидальных тополей и 10-этажек из красного кирпича. В аллювиальном элизиуме луна горчит корни дичков, и песня ночного забулдыги привольно и далеко разносится по северным манграм, усиливая шепотки и хихиканье в ночи среди гнезд и медовых желез растений, когда свет фар вдруг выхватывает из лилейной мглы словно покрытый свинцовыми белилами лик наяды, чей стан схвачен атласным поясом в лиловых фуксиях, или силуэт поджарого велосипедиста в синем кепи, похожего не то на ученого энтомолога, не то на военного репортера. Здесь византия пунцовеющих листьев плюща – хмельной сон Медб, не Маб – морфейный плод из сонника, написанного звуками падения плодов, полетами некротисов и огнями падающих звезд. "Gardez bien le secret, tenez vos promesses, jurez jamais de rien, la nuit, les chats sont gris".
Дэфни – а именно, Дафна Алетейа Кармакар-Корбут –- родилась в августе, в земле, известной с некоторых пор просто как Baltija или Baltica, в семье уроженца Калькутты христианского вероисповедания и дочери резчика по дереву из Резекне; выбор столь странных имен для третьей дочери объяснялся принадлежностью венчанной в Соборе Святейшего Сердца Иисуса четы к секте, яркими чертами которой был ярый интерес к персоне древнего врага, Адаманта – первое; неукоснительное нарекание младенцев эолийскими именами – второе. Дочь резчика, болезненное и рачительно-гостеприимное существо, исповедовала принцип секты: «О детях позаботится Бог», и не всегда находила время пересчитать по головам собравшихся к столу для вечерней трапезы и молитвы, именуемой «весперой», детей своих, которых было у нее девять или десять – именно так сама она всегда отвечала на вопрос, сколько же у нее детей: «девять или десять чад, спаси Господи», и светлейшие зрачки ее смотрели так строго и нежно, что ни одна душа не решалась уточнить ее ответ или, тем паче, его высмеять. Такой Дэфни и запомнила мать – строгая и нежная, в свободном платье-сарафане, с пакетами соц.обеспечения в слабых руках. Отца она помнила хуже, только четко отпечаталось в памяти, как на миграционном пункте в Бухаресте он вдруг сорвал с руки часы и отбросил их далеко, сел на чемодан и обхватил голову руками; Дэфни стояла, разрываясь между желанием обнять отца и поднять часы, но отец вдруг стал маленьким, дальним и чужим, и Дэфни, с опозданием сделавшая выбор в пользу часов, увидела как аккуратный старичок в темном пиджаке постоял над часами, осмотрелся, поднял их, неспешно прошел несколько шагов, держа часы в руке за цепочку, вернулся на прежнее место, горделиво поднял подбородок, положил часы в набортный карман и важно удалился. В Триполитании они жили в пустом и прохладном, несмотря на полдневную жару доме, где во дворе черные куры дремотно копошились на ветках низкорастущей скрюченной айвы; бдения единоверцев проходили под красочными, во всю стену, постерами с изображением Maria Virgo Intacta и Христа из Гваделупы, которые даже в магрибинском оазисе нового пуританизма не избежали пряного индийского тлена, только этим объяснялась четырехрукость Virgo и тот невообразимый факт, что Христос был представлен cum phallo in statu erectionis. «Могу добавить», - сказала дочь резчика диаконессе, - «что в Триполитании наш соцпакет пополнился черным рисом, который нуждается, правда, в долгой и тщательной переборке, с чем успешно справляется дочь моя Дафна; она находит, что соринки в рисе похожи на морские камешки, такие пестрые и гладкие, и она мечтает выложить ими дно в аквариуме и запустить туда маленького черного сома. В International Health Care Center мы получаем сок манго, mango juice, в коробках, но он идет на трапезу для гостей после евхаристии как и местные, довольно дурные финики; с Божьей помощью будем живы; джинсы дешевле пристойной, не жаркой ткани на хаули, но джинсы я нахожу вызывающими, тем более, что мои дочери так похожи на арабок». «Твои дочери, как и твой супруг, так похожи на индусов!» - мягко возразила диаконесса, отдаленный потомок Шарифа Ахмеда ас-Сенусси. Вынужденные присутствия на евхаристиях в первом люстре жизни сослужили Дафне Алетейе добрую службу, ибо позволили ей пройти испытания в евангелический гимназиум – директриса была очарована доскональным знанием Пятикнижия и Rosa Aeterna, продемонстрированным юной полу индийской метиской, облаченной в арабский хаули, равно и осведомленностью ее в раннехристианском литургическом каноне. «Восхитительный примитив!» - почему-то воскликнула она; в ее восторженном воображении эта девочка в хаули словно выступила к ней из лунной катакомбы винноуксусных и сыромятных веков; впрочем, на первом же уроке литургики директриса вынуждена была бороться с искушением объявить Дафну Алетейю невинной но опасной еретичкой – и объявила бы, не будь Дафна такой miserable...и если бы хаули не придавал ей столь восхитительный облик a la grecque antique, когда в темном меде волос, губ и глаз, казалось, копошилась незримая пчелка фессалийского лукавства. Тем же вечером новоиспеченная гимназистка получила первый в своей жизни настоящий урок: не все многомудрые измышления о древнем враге Адаманте, которые можно высказать мадемуазель директрисе в интимной беседе под увитым флердоранжем распятием Христа из Гваделупы, годны для публичного обсуждения в классной комнате. Спустя три года мать Дафны была скошена вирусом HJ-26, отец уехал за европейской миграционной картой в Киренаику и не вернулся. Дафна была переведена в закрытую христианскую гимназию имени Святой Кармелии и сменила сумрачную прохладу и сиротство родного дома на холод, сырость и сиротство дортуара, едиными оставались так же знойно-спелая айва на раскаленной сковороде псевдоандалузского двора и тайное курение папирос в мягкой серо-коричневой бумаге. Накануне осьмнадцатилетия Дафна Алетейа навсегда покинула Триполитанию, имея при себе мятно-зеленую пластину миграционной карты и приглашение в женский христианский колледж Старого Города, исполненное как соната: готическим шрифтом на меловой бумаге с золоченым обрезом, в деревянном футляре с инкрустацией розы – перламутровым бисером по темному махагони. Первым делом Дафна сократила и англизировала имя, превратившись в Дэфни Карник, спустя год она бросила колледж и навсегда простилась с евхаристиями; погрузившись в торговлю британскими дженериками – уместное занятие в эпоху новых вирусных пандемий – индийская диаспора, ранее производившая дженерики, а теперь контролировавшая турбулентные потоки, оказалась для Дэфни как родная вода, чему немало способствовала и ея внешность, почти не смягченная куршскими генами сильфидно-бледной матери, и трогательный, «почти беглый» бенгали, элегантизированный приобретенным в Триполитании франко-берберским грассированием.
У Дэфни на мгновение замерло сердце, когда пожилая дама из Статистического Агентства имени принца Бернарда несколько лет спустя спросила у нее: «Что, все-таки, заставило вас покинуть христианство и вернуться в лоно индуизма? Проповеди Дхаджа Бабы? Исследования центра реконструкции? Или, может быть, то было просто вдумчивое чтение?» В годы младенческой невинности, (хотя Дэфни и признавала с кисловатым привкусом  особой гордости, что вполне невинной она не была никогда), христианство имело аромат сосенки с гор, убранной янтарно-золотистыми и серебряными птичками, закрепленными на смолистых веточках хвостами-зажимами, ляпис-лазурными колокольчиками в сыпучей золоченой крошке, издававшими тонкий и слабый звон; но  в гимназические ночные часы, обнимая под одеялом очередную кармелитскую нимфу, бессонная Дэфни пережила разочарование в христианстве, как в доктрине, отвечающей на информацию лжи дезинформацией истины; совершенство же, к которому она, не колеблясь, причисляла праведность, могло быть достигнуто лишь на один краткий, кратчайший момент и вряд ли повторено: «это тот момент», - записала она в своем дневнике, - «это то состояние, что сводится к состоянию в себе самом, когда ни один элемент не может быть ни отнят, ни добавлен; когда из центра мгновения расходятся миллиарды миллиардов дорог, (progressions), каждая из которых ложна и иллюзорна, когда все что сгорело, горит или будет сожжено, равняется всему огню что был, есть и будет – и умещается в микронную долю секунды; это единственное состояние, в котором нет конфликта, хотя временное существование есть постоянный конфликт, (though temporal existence is constant conflict)». В целом, христианство вызывало у Дэфни ассоциацию с гусеницей, припасенной аммофилой для личинки-детеныша и, хотя юная причастница ощущала себя скорее личинкой, а не гусеницей, этот статус-кво не мог удовлетворить ее натуру, стремящуюся в верхние ряды биологической систематики, и паства была покинута ею с блаженством либеллулы, а нектар новых ценностей принят с благодарной наивностью, каковая бывает свойственна невежественным неофитам либертарианства. Хотя Дэфни не испытывала священного трепета ни перед чистейшей кобальтовой (bleu de Cobalt) лазурью, покрывающей лик Каларати, ни перед ее сухими и темными глазницами, столь похожими на черные «глазки» на крыльях бабочки, все же она ощущала некое эстетическое удовольствие от погружения в эту фантастическую, яростную и дегенеративную женственность. Возможно, то было заблуждение, вызванное усталостью, но Дэфни порой казалось, что в облике Кали брезжит тайна человеческой жизни и опутанной случайностями судьбы, и что она вот-вот приблизится к осознанию чего-то важного, по сравнению с чем все ее прежние мысли и впечатления потеряют всякий смысл. Но как подойти к разгадке тайны, она не знала, и истина ускользала от нее, как ускользает подлинная красота, когда внимание лишь искажает бессильный и совершенный объект влечения.


В индийской лавочке Дэфни увидела Нину в первый раз. На Нине было длинное, в пол, черное «греческое» платье с большой пелериной, в руках она держала белый с лиловыми ирисами веер и миниатюрный «тантри» в элегантном футляре из слоновой кости. «Тантри» – так на городском сленге называлось мобильное устройство, подключенное к серверу tantri.ctc.com, любимой забаве тех, для кого Mme Blavatsky была лишь провалившимся на недавних выборах кандидатом в мэры от социалистов; адепты этого новейшего технооккультного учения веровали, что Anima Mundi обитает на сервере и пробуждается символами, вводимыми миллионами пользователей. В клубах дыма, поднимавшихся над тремя курильницами из черного металла, в мерцании тонких и темных свечей яркие картинки дисплея «тантри» казались неуместными, как если бы липко-цветные кадры мультипликации прервали классическое черно-белое кино. На правом берегу, по старинке именуемом «чугунолитейном», жили эксцентрические люди, готовые платить большие деньги за отходы Старого Города, и находились посредники, способные переправить им товар через мост; все знали, что такие люди существуют, и Дэфни издали видела их на мосту. Очаровательное существо в пелерине – в тот миг еще безымянное – напоминало девушку из паланкина, и легко можно было представить его выскальзывающим из тенет порфирного шелка в оранжерейное тепло и аромат пуансеттий колониального коммерческого магазина; тем удивительнее был разговор, который вела обладательница футляра и веера, с гением мелких нарушений закона, помешивающим лепестки роз в дынном золоте бенгальского чая – разговор шел о переправке через мост краденого чугуна, и визитерка держалась и говорила как деловой человек, чье время имеет цену в королевских дхармах.

Первая встреча их глаз была похожа на рукопожатие. Нина родилась в Старом Городе в один месяц с Дэфни, но на четыре года ранее и в отличие от Дэфни, фамильные дерева обоих ее родителей произрастали в скудной почве земли, которую в Триполитании именовали Baltija, на картах же Старого Города она была обозначена как Tundra Baltica. Плод получился округло-овальным с нежно-белесого цвета кожицей, размытым румянцем и сладковато-свежим запахом, что, несомненно, говорило в пользу его великолепного вкуса. Поскольку интеллектуальная радость осознания вечности была Нине чужда, она искала в божестве символы инстинктивной радости человеческого бытия – и ожидаемо оказалась в объятиях обаятельной Каннон-Розмари, синтетической как Европа, непорочной как жимолость в снегу  и десакрализованной настолько, что вполне могла бы символизировать вечность, влюбленную в тыковку-итараку или прелестную танагру. “Любая цивилизация – это, прежде всего, – a struggle to keep self-control”, – запишет Дэфни в дневнике позднее и добавит безо всякого очевидного логического перехода: “I wish Ninny…did not sometimes treat me as if I was a black beetle”. Она погрузилась в Нинину томную нежность не сопротивляясь, как долька банана в сливочный йогурт, хотя у Нины был шанс все испортить: Дэфни вошла в лавку, разговаривая по телефону с клиентом из итальянского квартала, и девушка из паланкина, чья облитая шелком спина по-кошачьи выгнулась в почти нескрываемом подслушивании, спросила вдруг вполоборота: "Vuoi una caramella?" Именно так это было сказано, и Дэфни замерла, не отводя глаз от алого фанта с золотым блеском на пухлой ладошке своей мечты, не зная, с чем имеет дело: с трогательной детскостью или с вопиющей, оскорбительной даже глупостью. "La vuoi?" - "Amo le cantine. Comunque magari al posto della caramella dammi una birra ghiacciata". Потом ей пришлось карамельку съесть. В "кантину" Нина идти оказалась. На седьмом этаже индимаркета, выше слоя желтого речного тумана, над сумерками, над размытыми огнями фонарей, витрин и встроенных в стены мониторов, над люминесцентными искусственными растениями, бегущей по фасадам многоязыкой рекламой, над паланкинами и зонтами, дрянной кофе был хорош. Нина улыбалась даже не уголками, одним лишь уголком губ, и в этом кислом, ироническом изломе таился намек на возможность улыбки – когда-либо, не здесь, но в лучшем мире; не сейчас, но в лучшем будущем. "Это же опасно, разве нет?" "Опасно?" – как всякий «тантри»-страдалец, Нина обязательно переспрашивала, прежде чем сказать что-либо свое, не сверяясь с сервером. – "Опасно? А что – не опасно?" Так она сказала это банальное «что», на которое сделала ударение – как орех расколола, как ключ повернула в тяжелом амбарном замке – Дэфни никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так произносил «что».
"Здесь было водохранилище, после аварии оно слилось с рекой", - Нина всматривалась в мглу за серыми высотками на горизонте. В окнах верхних этажей кое-где горели огни – последние обитаемые жилища перед рекой. И она говорила о полумиллионе трупов, что остались под водой, и о сиренах, разбудивших город за два часа до рассвета, и о беспомощных вертолетах, круживших тогда над штормовым морем, в который превратился весь восточный анклав.  – "Кто возит?", спросила Дэфни.
Нина возила сама.

Дэфни видела их: темные фигуры, сутуло и неторопливо шагающие по мосту на правый берег; что-то плывущее, ускользающее виделось ей в смутных силуэтах; туман скрадывал их слишком быстро, тот туман, которым всегда была скрыта вторая половина моста и все правобережье; менялись лишь цвет тумана, от бурой охры до бледного с прозеленью серебра, и то ощущение, что оставляло прикосновение конденсированных капель к коже в те дни, когда рваные языки мглистой разведки проникали в старый город. Иногда Дэфни виделось, как она всходит на мост, и желтые глинистые топи прибрежной полосы, изрытые оспинами ржавых машин, куч мусора, кустов гнилой осоки, пролетали перед ее мысленным взором как тень самолета, и чудилось ей что жизнь чудная, бесхребетная, вывороченная кишит там, где темные омуты сходятся с отвратительной водой, питая корни болотных кипарисов, тишайших стражей в выбеленных саванах тумана. Девушка из паланкина и тьма замостья – захватывающе странно, и у Дэфни появилось забытое ощущение, когда весь мир, весь, весь, весь мир, от кремовой пены в высоком бокале и модного, цвета peche абажура с покойными бахромчатыми кистями до пылевых пустынь Марса, ежечасно транслируемых в прямом эфире по Space-TV, до паутины тоннелей и порталов, из которых приходят нежданно-ожидаемо посредники и метаморфы – весь мир сжался в ослепительную дождевую каплю, исполненную солнца, прохлады, блеска – такое мощное и сладкое ощущение целостности было лишь дважды, когда она держала в руках шмат красной глины, из которой тот сумасшедший все лепил свою митохондриальную Еву…и позже, на муравейниках, где жгла пылью сушь, где пылали зноем обломки истребителя, где ловили змей. Дэфни провела пальцем по узору из сухих ягод на краешке блюдца, пересчитала их. "Нет, нет, не говори по итальянски, Дэфни!" со смехом сказала Нина, смех у нее был теплый и неулыбчивый, как и она сама. Тогда Дэфни сказала ей, что во всем Коране нет и речи о могиле Евы и традиция, связанная с ней, значительно более позднего происхождения; в результате мы не имеем никаких свидетельств о мнимой могиле Евы; и ей почему-то было очень важно убедить в этом Нину, притихшую с полузакрытыми глазами под терракотового цвета стеной.

Выплавка эротической пули в Нинино сердце оказалась долгосрочным проектом, и в цветочной бестолковости летних дней для Дэфни видения и сны соединились с аляповатыми граффити той версии реальности, что занимала у потребителей первое место в рейтинге богопродаж в описываемый геологический период; бродило мучнистое и вязкое тесто, на поверхности которого появлялись и лопались как проткнутые булавкой, дрожжевые пузыри неудачных слов, оборванных телефонных разговоров и хорошо продуманных писем. Сутки делились на грозы, и все время мира, представлявшееся Дэфни черносеребряным насмерть бьющим хвостом Млечного Пути, было равно сумме произнесенных и написанных Ниной слов – они сложились в компактный файл, непрерывно проигрываемый в голове Дэфни, инфантильный калейдоскоп, конструктор с потерянной деталью, задача без ответа: “Невозможно ли? Возможно?” В удивительной Нининой уклончивости ничто – ни слово, ни жест – не предполагало даже тончайшего, иезуитского намека на окончательное решение, это были и «да», и «нет», сплоченные в нерушимый союз. Цепкие пальчики, бессмысленные слова и безмятежные эти глазки - идеальная, черт ее побери, ловушка. Презрев ту помощь, что могли оказать сыны и дщери человеческие, популярные статьи по психологии, форумы старого интернета, уютные психологи и легкомысленные подруги, Дэфни решилась искать ее у духов и демонов. Сей способ был, без сомнения, столь же оригинален, сколь вечная, деревенская, девичья трясогузка, несущая на хвосте милого, милого друга.
Желая достичь-таки любви девушки, похожей на козью шерсть, Дэфни решилась прибегнуть к средству старинному и испытанному и отправилась однажды поутру под высоковольтку исполнения желаний. Хотя сырые и рыхлые после полуночного шторма пионы и атакованы были в мерцании солнечно назойливыми насекомыми, и щебет стоял стеной, мышь угрызения совести грызла гипоталамус Дэфни, гнездилась и грызла, ковыляла на когтистых лапках, ибо со-зависимость между дарами богини Дану и неисчислимыми ударами судьбы, постигающими как волхвицу-кудесницу, так и пациентов ея, была наглядно-очевиднее чем настенная азбука с картинками. Надобно заметить, что состояние бывшей кармелитки в те годы исчерпывающе можно передать забавной эпиграммой Максвелла на Эдварда Вилсона, кембриджского математика, автора 900 статей, но страшного зануду и педанта, который раскаялся после того, что было у него в мыслях написать после семинара: "Gin a body meet a body/Altogether free,/How they travel afterwards/We do not always see. Ilka problem has its method/ By analytics high/ For me? I ken na ane o' them/  But what thew waur am I?".

Хотя старенькие автобусы еще курсировали по дорогам этой уставшей и почти обезлюдевшей земли, совершать паломничество к высоковольтке надлежало пешком. Дэфни знала это «ниоткуда» - так должно быть, ибо так должно быть – есть вещи, к которым неприменим вопрос «почему?», он кощунственен и нелеп. Дэфни шла по старой заброшенной узкоколейке, подобно Божьей Просеке рассекающей медлительное и навязчивое пространство, и когда оставались позади 25-этажки и железнодорожные мосты Старого Города, не доходя немного до виллы Волчьего Маркиза, на миг можно было увидеть грандиозную буро-желтую неподвижность великой отравленной реки - может, и правда, что то не река вовсе, а слившееся с рекой после аварии на шлюзах водохранилище – в ясную пору различимы были отсюда трубы чугунолитейных заводов правобережья, (табу и запрет, стигма последней социальной распри) – но дорога Дэфни вела в одичавшую жимолость бывших тополиных предместий. За кварталом одинаковых двухэтажных домов цвета жженого кирпича – сектор В-12, община своего толку оригинальнейших нео-квакеров – становилось ветрено и с прозеленью розово от медового и дикого цветенья. Был скелет леса соснового, были птицы. С железнодорожной насыпи по горячим камням в полдень Дэфни сходила к темно-торфяной реке, мосток - ржавые водопроводные трубы. Опоры ЛЭП стояли на земле, что заболочена была недавно, нео-квакеры пытались осушить ее, высадив пирамидальные тополя, как нелепые заплаты, сереющие ныне в роскошном и душном ольховнике. Кочка – кувшинка – кочка – дрозд вспорхнувший – слюдяной блеск стрекозы. Дэфни не боялась: это было смешное болотце по сравнению с той топью, где она с соседскими ребятами охотилась в детстве на детей интернированных. Она доходила до третьей опоры, хотя игра лиственной умбры и эта птичья многоголосица, нежная и страстная, и манили ее дальше в свет и воздух, прозрачный и зеленый как кипрейный мед. Каждая из четырех дорог, ведущих от дома, заканчивалась Смертью, которую порой рисуют на гадальных картах синелицей женщиной, обвитой змеями. Похожа на Кали, но – не Кали. Ландышевые листья тонули в заводи.

Вены земли она начинала видеть еще на насыпи. Время собирать листья. Блуждая по пустынному конфекциону, Дэфни выбирала прохладный атлас лилейного листа, грубо-шершавую ткань ольхи, кружевной веер папоротника; изысканную гемму вороньего глаза, лилово-розовую вересковую безделку, но никогда – хвою. И не Дэфни решала, какой лист она сорвет, осторожным и точным движением отделив его от ветки так, чтобы ветку не встряхнуть. Это решала сила, и Дэфни необходимо было лишь услышать ее и понять безошибочно. Листья аккуратно складывались в карман маленькой черной сумочки. Иногда их было 13, иногда – 17, и цветы наперстянки цвета пурпурных щек трепетной femme fatale Дейрдре, мягко ложились порой на шелковистые лиственные ткани.

Нарвать чертову дюжину листьев, казалось бы, дело недолгое, но на поиски единственно нужных или, как называла это Дэфни, «совпадающих», уходило несколько часов, главное же следовало далее. Дэфни становилась лицом к опорам линии электропередач, за которыми виднелся лишь глухой ольшаник да медно-красная колоннада дальнего сосняка и - небо. Здесь небо всегда было заревом и угрозой, в нем соединялись два роя: многомиллиардный – насекомых с многомиллиардным – духов бестелесных, и непостижимое в безысходности Нечто наблюдало извне за бытием этого чудовищного улья, словно созданного в насмешку над темной простотой земли и бескрылым сознанием человека. И Земля казалась бессмысленной. Дэфни убивала эту мысль, ее сознание было подобно пчелиным сотам, любая мысль могла быть погашена бесследно и закрыта до времени в одной из ячеек. Зелеными червеобразными лентами Нина была привязана к опорам высоковольтки, и сквозь ее голову проходило то особое мерцающее испарение электричества, что видела только Дэфни. Прошедшее сквозь Нину Дэфни пропускала сквозь себя и разрешала лентам-отросткам пройти сквозь свои ладони, оставив на них бескровные стигматы. Это повторялось снова и снова, пока двойник Нины не начинал биться в судорогах, и подобие ярко-зеленых корневищ не разрывало изнутри обезображенное туловище того, что еще недавно выглядело как девушка. Дэфни видела это сквозь электрический шторм. Ее целью не был банальный приворот – она намеревалась навеки связать себя с Ниной и в посмертии, и во всех последующих воплощениях. Она хотела уделать Бога, богов и колесо воздаяния.

И когда она уходила, извивающиеся корни тянулись к ее ступням, обвивая их, стремясь удержать, и она снова сжигала их: огонек, щелчок, дым. То была уже простая работа, рутинная. Представлялись тонкие серебряные щипцы для орехов, Дэфни видела такие как-то в одной лавочке в Старом Городе у речного вокзала, но в тот раз у нее не было при себе наличных денег, а о транскартах хозяева-эритрейцы и не слыхивали. Дэфни искала потом щипцы, но - удивительное дело - в городе, где можно было купить все что угодно, включая атомную бомбу и фиолетового слона-мутанта, такой обыденной вещи не было. Ей казалось, что щипцы необходимо нужны зачем-то. В ее деле могла найти чудесное применение любая вещь, кроме тех, что продавались в индийских лавочках, на пороги которых поутру река приносила свою грязь. Близость реки опасна, но даже близ реки можно выжить, шарлатанство же убивает без промаха.


Четки из сухих ягод, терпких ягод – Дэфни предпочитала их черному агату и дымчатой яшме – и ныне, перебирая их, как она желала, чтобы из ее движений исчезла эта проклятая нервность, столь очевидная рядом с плавной и томной Ниной. Четки из ореховых скорлупок. Нина сняла шляпу и небрежно бросила ее на кресло, обитое бледным сатином, расшнуровала башмачки. "Мы не будем здесь пачкать". В блюдце мутно-зеленого стекла лежали конфеты, карамель в бордовых фантах с золотыми блестками. Нина брезгливо выковыряла липучую карамельную помадку и облизала фантик. "Дом мертвеца и кладбище вокруг", сказала она. "Я знаю, здесь лучший чугун со времен святых луддитов".

Бывший дом кладбищенского сторожа гнездился на крутом обрыве над узкой и удивительно чистой речкой, несущей струи в душистой дреме тяжко никнущих лип, оцепивших оба берега, сковавших и воды, и дом сумраком цветочных эссенций – там где каменные ступени нимфеума спускались к тихой воде, где срывалась с привязи лилия – ангел, женские черты которого проступали сквозь потемневший мрамор, высокомерно свидетельствовал высеченное резцом на постаменте имя LOUISE DELFINE. Восьмицифрие временем было стерто. Вокруг же, как старинная карта с белым безымянным подбрюшьем наслаждалось far niente кладбище, безлюдное, безмолвное, бессолнечное – запрокинув голову, Дэфни силилась разглядеть небо, скрытое чехлом из плетеницы ветвей в тугих и косматых узлах растений-эпифитов, натянутым на мшистые столпы в дождевом каскаде вьющихся лоз и кожистых листьев плюща. Удивительно, как сохранилась эта девственность in excelsis всего в 25 секторах от Place de la Commerce – заброшенные склепы, где в торцах камер скрываются рельефные имитации саркофагов в виде ложа, изъеденные флювиями плиты гробниц с латинизированными надписями; и белеющие меж колонн, обрамленных венками из пышных листьев аканта, фигуры, обнаженные - нимф и препоясанные - святых. Флора сумеречная, плесень и дожди, ставшие бедствием с той поры, как изменился климат, разрушали этот летаргический эрмитаж, музей под повиликовым хиджабом, скромнейший дар – немного мрамора, железа и горсть лепестков в кипарисовом ларце: от тех, кто жил в утопии будущего – тем прагматикам, что ее зачали и позабыли сделать тогда еще легальную операцию; гул города, впрочем, доносился и в этот элизиум, биение жутко расширенного сердца с искусственным клапаном; состояние, без сомнения, было предынфарктным. Кладбищенский сторож предпочитал именовать себя более респектабельно, во всяком случае, на дверях его дома висела табличка: «Кладбищенский смотритель». Нина сказала, что ключ дал ей Джитендер из сектора индийских пагод. Дэфни осторожно, словно боясь сломать их, переворачивала пожелтевшие листы гербария, где под вторым слоем бумаги, тончайшей и палево-белой, интриговали хрупкой иссушенностью мумии мускусных роз, примулы и медуницы. “Aurika, je vous aime” было выписано каллиграфически и четко, и с дагерротипа взыскующе смотрела на Дэфни темнокожая девушка в черном шелковом платье с накладными плечами, с атласным бантом в высокой прическе и мини-компьютером в руках. Нина сказала, что последний обитатель этого жилища умер давно, но дом казался странно обжитым, дышал человечьим духом, и казалось – достаточно смахнуть пыль, распахнуть окна, впустить свет. “Тогда сухие цветы станут мертвой пыльцой”, - подумала Дэфни. – “Прах к праху и пыль к пыли”.

На дне графина из рубинового стекла было что-то густое и темно-алое как засахарившееся варенье. Хозяйничая так, словно она прожила здесь всю жизнь, Нина открыла буфет, извлекла две серебряные ложки, сняла с гвоздика фартук, чистый и белый, но пропитанный сыростью, чтобы почувствовать которую, необязательно было дотрагиваться до него рукой. "Это земляничный сироп. Он вполне съедобен. Он сладкий-сладкий! И совсем густой, похож на джем, но не клубничный, а виноградный...нет, виноградно-кленовый. Попробуй! Что ты отворачиваешься? Или ты думаешь, что сторож напоследок отравил сироп?"

“Такие вещицы на правобережье с руками оторвут”, - заметила Нина, рассовывая добычу по закромам старого рюкзака с эмблемой христианского студенческого союза. – “Они там ценят не крышки от люков, а комнатные чугунные вещи”. “Комнатные?”. “Те, что в комнатах лежат, для домашнего хозяйства”. Дэфни бросила в школьный ранец чугунные клещи, ступку, подсвечник в форме тюльпана, лопатку с гравировкой на ручке “Cinder. 2008. >K”. Нина взобралась на лесенку и ощупывала  теперь верхнюю полку; подойдя ближе, Дэфни увидела, что полки заставлены узкогорлыми бутылями, надписанными «Анис», «Цедра», «Цукаты», «Мускат», «Мушмула», «Кешью», «Финикийские ягоды», слева же часть этажерки была заклеена многократно увеличенным фотографическим изображением элегантной незнакомой дамы. Дэфни высветила фонарем: «Джульетта Мазина». За плакатом обнаружилась небольшая чугунная жаровня, когда Дэфни стащила ее на пол, облачко пыли, похожей на пепел, поднялось и рассыпалось в полумраке. Ниша в стене за занавесью из цветного стекла, прозвеневшего, когда Дэфни откинула ее, служила кладбищенскому смотрителю своего толку кабинетом: штук 20 инфо-карт старомодного дизайна, прозрачно-черных с серебристыми логотипами, покачивались на брелках внутри птичьей клетки с открытой дверцей; на крышке серого от пыли малайского мини-компьютера лежало красно-розовое перо какой-то экзотической птицы; единственная фотография – той же девушки, одетой на этот раз в платье-тунику с широким поясом под грудью и шапку из снежно-белого меха – была заключена в овальную рамку. На обороте Дэфни прочла: «Возлюбленная Аурика». Она бережно поставила рамку на стол и замерла, уронив голову на руки и прислушиваясь к тишине, тревожимой лишь шелестом Нининого платья и сверчковым поскрипыванием старой лестницы - только здесь пришло к ней чувство, что она наконец-то дома, в застывшей, словно в янтаре, неизменности и замкнутости маленького мира с его фотографиями, сухими цветами, обезьянкой из слоновой кости, ворохами буро-желтых, иссушенных "The Independent" на ковре и пустой птичьей клеткой.
Дэфни взяла рюкзак со своей добычей и вышла в сад. Там глазам ее предстало загадочное зрелище: фонарь, а точнее - подвесной светильник в узорной чугунной решетке, висевший над входной дверью на обычном крюке, почему-то горел, выхватывая из ночной мерещи ставшие вдруг электрически-зелеными ветки лип, впитавших свет как нектар; источником света же служило насекомое внутри решетки. Оно походило на очень крупную уховертку, и когда Дэфни протянула к нему руку, оно привстало на лапки и выбросило как пружину крепкие крылья, скрытые ранее в складках красноватого туловища, повернуло голову с черными, незряче-выпученными ягодами глаз. Излучало оно не как светлячок, болотная гнилушка или тропический Phyrophorus, известный более как кукуйо -  словно лампочка в матовом цветном стекле. Дэфни сняла фонарь, ожидая немедленной реакции, но живая чешуекрылая свеча казалась заснувшей, и только свет заметался по траве, по крыльцу, по встревоженной птице, разорвавшей кусты. Начиналась ночь, ведущая в глубинные, дышащие влагой древесные провалы, и Дэфни медленно пошла вперед, освещая себе дорогу и чувствуя так, что могла бы повторить вслед за дочерью Омейяда Халида ибн Саида, которой пророк подарил темное платье с золотой каймой: "Как это sanna", последнее слово Ама, чьи родители спасались в Эфиопии от преследований мекканских язычников, произнесла по мероитски; и по мере того, как Дэфни шла, из лиственной ночи показались сотни маленьких "джерри", индийских демонов в виде сине-черных мышей с цветными мерцающими крыльями и горящими глазками, с оранжево-красным рубином в середине лба и парой маленьких рожек. и взору ее явилась гробница, вход в которую был обрамлен великолепным резным порталом, покрытым гирляндами и фигурками птиц; и Дэфни прочитала имя Нины, НИНА НАМИТИС, высеченное над входом, и был там рельефный портрет, но не Нины - Аурики. Услышав шум, Дэфни обогнула склеп и увидела двоих, копающих могилу на лужайке под темной громадой листвы, фосфоресцирующей в сиянии древесной луны, и розовый куст в человеческий рост, пышно-бледный; в обаянии дня цветы, вероятно, были бы того оттенка, что объединяет некоторые сорта роз с коробочками для парфюмерных изделий, с одной стороны, и с дикой гвоздикой - с другой; но в noir de vigne, на которую лишь светлячок бросал мгновенно исчезающие мазки киноварью и зеленой веронезе, слезы Киприды были квинтэссенцией того цвета, что англичане называют vermilion scarlet; и нижние лепестки каждого цветка, никнущие, были так тяжелы, что казалось - могли бы нагнуть стебель до земли - но венчик сердцевины, дразнящий кончики пальцев тугой шелковистостью, давал обманчивое обещание бессмертия. "Розовый куст хороним", пояснил один из двоих, не удивленный нимало ни появлением Дэфни, ни ее необычной лампадой. "Нина?" - спросила она; и второй кивнул на: "Вот Нина!"; и рыхлые комья падали на лепестки, на вздрагивающие стебли. Полузасыпанный куст бился как рыбка в сачке, Дэфни оцепенело смотрела на Праматерь Кали, Каларати, в облике гигантского паука спускающуюся по стене гробницы, неестественно выгибая тонкие ноги с блестящими черными коготками; и выворачивая на словно сломанной шее навстречу Дэфни лиловый лик с пурпурными щеками и мутно-белыми провалами глазниц; и стрекотание жирных кузнечиков стояло над ночью словно хруст многих тысяч перебираемых четок.


Ей не было ни в малейшей степени свойственно то, что она именовала «meddle in ethics», но она постоянно терзалась смутными и все же мучительными угрызениями совести, ибо нечто тонконогое, с узкой мордочкой и мокрым хоботочком жило чуть выше правого виска, над внешним уголком темного пуха брови, заставляя Дэфни чувствовать себя виновной не в действии, но в бездействии – собственном, отца и матери, Триполитании, Европы, Эль-Бога, планетарных демонов, ракшасов и бодхисаттв; собаководов из Ходха, которые охотятся на ориксов, дроф и антилоп аддакс; генерала Кермоди и Лиги Наций – и спокойствие посещало ее лишь тогда, когда абстрактные представления и визионерские грёзы находили воплощение в магическом акте. По возможности ускользая от помощи посредников, которых она все более именовала коммуникаторами, “communicators”, ибо – как она сформулировала в дневнике зимой тринадцатого послевоенного года, «я спрашиваю их о саде, а они думают, что сад – это я», Дэфни сплетала терноплет из плетистых роз, косточек мирабелей, живых и умерших листьев, эфирных масел, изречений великих садху, миниатюрных свеч в форме половинки яблока или груши, букв латинских и деванагари, четок с коралловыми и сандаловыми бусинами, опытов размышлений, заклинательных молитв и лабиринтов снов. В дневниковых записях Дэфни, отмечающих вехи жизни вне часовых поясов и часов, иногда заметна некая нарочитая эссеичность, особенно когда она пишет на языке Альбиона, в то время как итальяно-арабские ее записи аскетичны и просты. “Она – муравьино-кислая…ее представления странны и ярки, но тревожно точны”, напишет Дэфни о сути, квинтэссенции ведьминности, “she cannot simultaneously reason out her principles and create from them; but she needs principles too self-evident to herself to be questionable”  Одним из ярчайших видений, обретенных - так Дэфни это называла - уже в Европе, была "жизнеель". Лучшего слова визионерка не придумала. Хотя теория Рене Генона о серафическом языке птиц была Дэфни незнакома, тем не менее, она твердо верила, что птицы говорят на особом наречии, близком к языку богов, поэтому поставила на землю чемодан, набитый упаковками дженериков, с которого так и не сняла миграционные наклейки, и вся обратилась в игру иволги на такэбуэ, когда с елью стала происходить метаморфоза - ствол разалелся оранжевым словно в закатном свете, помрачневшие ветви зашевелились, постукивая по воздуху, как виляющий хвостом зверь. Острый, густохвойный запах рыжей смолы, янтарной живицы начал подниматься вверх, почти ощутимо густея, кружа голову живительными маслами эфиров, и когда вибрации дерева прошли сквозь нее, Дэфни начала словно растворяться в том мистрале из паутинных нитей, пыльцы, семян кислицы, линочных одеяний поденок, гонимых ветром лепестков, что был вокруг-ельным воздухом; дерево же, гордое как язык темного пламени, продолжало выбрасывать все новые  всплески энергии, заставляя Дэфни чувствовать себя насекомым, попавшим в каплю смолы, пока она не ощутила жизнеель. Так записала она, вернувшись домой: "Это жизнеель". И были еще события,  невидимые глазу наблюдателя, но Дэфни казалось, что они и есть письмо ее жизни, а все отмеченное явно и общепринято значительное - диакритические значки, необходимые лишь для уточнения значения знаков. Так рождался мир потаеннее лисьих троп – феерия в кленовой рамке наивной грамматики, как Anglavaine et Selysette в английском переводе Sutro,  мир темный и вязкий как краска из персиковых косточек, претворяющий геральдику природы и кабалистику латинских имен в двуречье одиночества и листвы.


Восхождение на мост состоялось по окончании  долгих дождей, в стеклянном блеске и радужных отсветах ясной зари. Нина привела под уздцы маленькую густогривую лошадку с несколько забитой повадкой, и без тени сожаления обременила ее чернометаллической поклажей. Небо как ирис и горный кварц - молочно-голубое, дымчато-голубое, бледно-фиолетовое - и топкая лагуна, система прибрежных водостоков и болот, объединенных аборигенами в "Канал", стала как лист, сквозь который смотришь на солнце. Последняя линия городской геррильи - попугайно-тинтореттовские в граффити 50-этажки "молунгва", где срастались в единый организм Индия и Африка; слово "трущобы" давно вышло из употребления, ибо трущобой стала вся страна. Здесь же путниц приветствовал острый и свежий дух от реки и чистый блеск стальных тросов. Чугунолитейный берег, впрочем, почти не был различим: зыбкое марево то складывалось в подобия сквозных очертаний, когда казалось, что еще мгновение - и глаз поймает нечто привычное, могущее быть узнанным и названным - то вновь растворялось, заставляя Дэфни отвергать слова: "туман", "дымка", "мираж", "мгла"...все не подходит. Все знали, что автомобили глохнут, не доезжая до основного пролета, и на бетонном покрытии какой-то шутник начертал: "Шесть полос - без колес. Чтоб повеситься, есть трос". Нина сказала, что провести коня по мосту - невозможно, на это способны лишь маленькие пони, которых привозят с севера, пони ей дали напрокат, и они должны очень следить за ним, ибо - если что-нибудь случится, (Нина посмотрела многозначительно), "из долгов никогда не выберемся не только мы сами, но и наши внуки, которых, впрочем, у нас уже никогда не будет". Ни одной брошенной машины они так и не увидели, и всезнающая Нина пояснила, что если какой-нибудь лох и заедет сюда на тачке, особые люди оперативно транспортируют ее назад в город и будет хорошо, если всеблагая Каннон-Розмари внушит лоху поскорее убраться до прихода особых людей, иначе его самого транспортируют в реку. Это беспредельщики, с возмущением сказала Нина, они продают тачки, хотя то уже машины смерти, проклятие может снять лишь Джитендер, но он почти никогда не берется, потому что...он - святой, он воистину святой,  живущий из начала, в неоскверненном Свете и невыразимом Эоне; голос, говорящий тихо.

Сперва возле солнца появилось несколько светлых столбов; клубящееся облако в словно предгрозовом мерцании стремительно прошло по небу и похолодило воздух. Тонкие столбики белого пара стали появляться над водой, и не успела Дэфни ни удивиться, ни испугаться, как они достигли вершин пиленов и начали ветвиться, расширяясь и сливаясь, сращиваясь друг с другом,  все плотнее окутывая путешественниц волокнами туманного облака, пронизанного шелковистым блеском. Дэфни уже с трудом различала лицо шагающей рядом Нины и темный силуэт спокойного пони. Нина положила руку на холку пони: "Лошадка выведет, не бойся. А вот если без лошадки, можно и назад невзначай пойти...или остаться на одном месте".
Дэфни заметила, что их шаги перестали быть слышны и, хоть и не было ни одного просвета в этой извилистой, волнистой пелене, словно в мантийной полости моллюска, белый цвет играл жемчужным блеском, переливчатостью бледной и нежной - как водяной опал, как гало с ложными солнцами; чтобы отвлечься от тревоги, Дэфни принялась было высчитывать, сколько они уже прошли и миновали ли основной пролет, когда что-то темное стремительно вылетело на нее из светлой мглы, едва не задев лицо, и исчезло. "Тихо! Тихо!", прошипела Нина, двигаясь неспешно и спокойно. И снова бреющее вторжение, и снова...и еще раз... Дэфни почти ощущала судорожное биение крыльев назойливого темного существа.
И хотя в немногих, прочитанных Дэфни книгах беллетристического, а не богословского толку, ей попадалось выражение "туман начал редеть", (подтвержденное практическим опытом), но этот странный туман просто закончился; пони первым шагнул из морока в пространство прозрачности, в котором все было зримо как на ладони - и бессолнечное перламутрово-серое небо, и крылатый проводник, слетевший на перила и оказавшийся обычной ласточкой...и городище чугунолитейного берега - думается, если изобразить его в продольно-геометрическом разрезе, оно более всего было бы похоже на пень, сплошь покрытый грибами всякого толку, ибо именно такой вид имели некогда высокотехнологические строения, покрывавший искусственный холм, по сторонам которого спускались каскадом плоские шляпки трутовиков, верх покрывали грибы-зонтики, в их тени прятались конические сморчки, базидиомицеты грушевидной формы и даже плодовые тела в виде звезд и булав. Этот микологический оазис носил не серо-металлический цвет, как почему-то воображала Дэфни, а красно-бурый и фиолетово-красный, и лишь подножие было опоясано серым хвощевиком труб - черная Мекка, нижний слой иерархии и мать иерархии, конгломерат чугунных цехов, поставленные вертикально саркофаги.
Запах с примесью ржавчины, светлая бессолнечность и совершенная тишина: ни слова, ни всплеска, ни движения воздуха. Рукой в темной перчатке Нина коснулась губ, пряча кислую ягоду не-улыбки. "Пойдем", просто сказала она.

Джитендер держал четки в левой руке. Серо-голубой агат и черное дерево точеных бусин. Дэфни не могла отвести глаз от тоненького темного крестика, дрожащего над огнем курильницы, куда старуха только что отправила палочку сандала, и от младенчески розовых ногтей Джитендера, чудно врезанных в узловатые пальцы цвета мокко. В восточных секторах Старого Города за крест могли убить, Нина обмолвилась как-то, что раньше по всей Европе убивали тех, кто не носил креста - Дэфни знала уже столько чудных вещей, что, пожалуй, готова была ей поверить. И курильница покачивалась на трех металлических цепочках, и раскачивался крестик в темной руке скупщика чугуна, но не было совпадения в ритме и, если курильница ходила тенью по бревенчатой стене, тенью, похожей на нелепую гигантскую моль, то крестик либо был для братания с тенью мал, либо... За окнами падал мягкий свет летней ночи, и на безлюдной территории - террейне - равной шести мегаполисам - выла собака, одна лишь собака, глухо, надрывно, и было в этом привычном и механическом вое что-то от тех времен, когда лишь глиной обмазанный сырцовый кирпич печей знали холмы, но шлак и тогда был реки приправой. Дэфни повела плечами, глубже уходя в нейлон ветровки, вспомнив о речной воде, плещущейся здесь так близко, рассасывающей те же красные глины, что разлагались медленно под бетонными сваями, несущими ненадежное гнездовье - воде-смиреннице, воде-убийце. В ясно-карих, светлее суданского цвета кожи, глазах Джитендера, выпученных как у больного водянкой зоба, щетинилось неосмысленное несколько, но весьма едкое веселье; что черным графитом контрастировало с каменной неподвижностью лица; он говорил даже, словно не разжимая губ, впрочем, говорил он мало и пользовался чистым хинди или чистым арабским, а не той взвесью арабского, хинди и тамили, что служила лингва-франка во всех городских кварталах кроме В-12. Речная зябкость рождает зябкие, мутные мысли - и в дремотном покачивании, мельтешении теней, в движении ярких красноватых глаз Джитендера, Дэфни думалось, что если стереть зеленым малайским ластиком крест, то Джитендер неотличим будет от тех интеллигентных саудииндийских интегрантов, что скитаются по пыльным улицам депрессивных кварталов, по их перекресткам, торгам, базарам, площадям, мостам, и пусть кто-то из них носит короткую стрижку делового человека, кто-то смазывает длинные волосы жиром, отчего они свиваются кольцами - общее у них взгляд, словно ищущий красноцветных песков и окаменелых деревьев; говорили, что кто-то из них беден настолько, что ему не по карману и британские дженерики, и склонности они имели эксцентрические, к мавританским детям или неомарксистской поэзии, на заре совершеннолетия Дэфни  в моду входили попугаи корелла и очки в роговой оправе. Старуха прикурила сигарету, передала ее Джитендеру и ускользнула за алтарь, тишайшая тень в темном шелке, сине-черные волосы без проседи и сине-черные глаза, и томное в угасании лицо арабки-метиски из ольховых предместий, что на городском сленге зовутся "депрессией". Голос Нины сломался звонко:
- Уаршит е? Басс 'ахруг 'иззай? Уана рах а'мил-е?
В видимости лучшей, чем на городских улицах, сквозь серомглистые вкрапления сквозил бледный ультрамарин надречного неба, и бело-красные трубы бывшего комбината плыли в отраженных солнечных лучах
-Она муслима? - спросила старуха. - Если да, почему поклонилась Кали на домашнем алтаре?
-Не знаю, - Дэфни насторожилась, зная, что вступать в религиозный диспут опрометчиво, даже если его начинает старуха. - Всегда они так долго болтают? 
-Долго ли ждать еще? - добавила она, удивляясь печали в черных смородинах зрачков этой задрапированной в темные шелка Нюкты - где, повинуясь розоватому отсвету покоящегося за мглой Пояса Венеры, вороненая синева блеснула темным багрянцем.
-Она? Уахде марра, - пожала плечами старуха, - она в первый раз говорит с ним, она в первый раз прошла по мосту. Тайииб, но она хочет многого. Хумсемит гинех йуругхум фи лела. Посмотри! - и старуха, не позволив изумленной Дэфни запротестовать, осветила карманным фонариком раму правее окна капитанской каюты: под грязно-желтым неровным стеклом, можно было различить очертания старинного веера, сухим палевым бежем похожего на бабочку Dysaethria Quadricaudata, чешуйчатую от микротрещин и пышно-бледных лепестков вьюнка, осыпающихся тончайшей пылью. - Ил-марваха бта'ит-ис-ситт бта'ит-ир-рагилда. Этого человека. 

"'Ил-гимал мехаммилин" - донесся до слуха Дэфни голос Джитендера, и Нина появилась на палубе; утомленная, но покойно-тихая; со словами "Мы уходим", обращенными к старухе; натягивая перчатки, она взглянула на Дэфни, кратко и быстро, словно догадываясь и предупредительно запрещая вопросы, и маленький джерри - оказывается, они живут и по эту сторону Реки - спикировал на плечо Дэфни, встревоженно вереща и хлопая перепончатыми крыльями, за которые в книгах новой оккультной традиции их, по аналогии с летучими мышами, прозвали "нектарис". Казалось, маленькое создание желало предупредить о чем-то...но предрассветное утомление сковало обеих девушек и, не дождавшись ответа, джерри вьюркнул в тень, Дэфни же вспомнился тягучий и обжигающий день на озере, проведенный с Ниной, но не с той, что шагала сейчас рядом с ней по влажному мрамору старинной набережной, а с сочной, сладкой и пряной; в помешанном на солнце, пучеглазом зное; в эоловых песках озерного плеса; и кафе под тентом, розово-лиловое от цветов джакаранды, урчало "Non provocarmi mai", и лето, похожее на зиму южного полушария, плавилось в суккулентах, собачьем лае и аромате кофейных зерен. Нина трескала персики с сыром. Ножиком с зеленой пластиковой рукоятью она аккуратно делила персик на равные дольки, далее – в сочную разваливающуюся в пальцах мякоть впечатывалась жирная и желтая от зноя сырная долька в капельках влаги.
По правому берегу тащился в облаке пыли старый армейский джип, в нем – двое, в одинаковых синих куртках, с аккуратным ежиком волос, характерным для недавно интернированных, и женщина в ярко-розовом купальнике на заднем сиденье. Нина не надела бы такой купальник; несмотря на зной, на ней было узкое платье мышиного цвета, украшенное мелкой вышивкой, изображающей воробьев, и со спины она бы выглядела как китаянка со своими волосами, завязанными высоким узлом, если бы не их пепельный оттенок. За джакарандами женщина в розовом озорно хохотала, и запах крепких папирос плыл теперь вместе с "Pensaci bene, o resti o vai, o resti o vai", когда Нина сказала: "Это, все-таки, очень утомительно...жить..."; и мягко, как речная вода, длинноволосая, протянула руку к Дэфни. Пока радиопроповедник взывал из джипа, перекрикивая апулийские канцоны: "Служите Господу нашему на море; наши мертвые тела разъедает морская соль; служите Господу нашему на суше; наших мертвецов не перечесть на пустошах; этот меч - одна из трех Печатей Трона; служите Господу и в гробницах Запада", пока смеялась жимолостная леди, и таяла глазурь на сухом и тонком печенье, Дэфни поняла, что сейчас она может поцеловать, сорвать, унести, и...не сделала это, ибо поняла внезапно и вполне все ничтожество обладания. Нина была бледно-смугла и непринужденно задумчива. Вернувшись домой, Дэфни запишет: "How can I curse thee? Let me count the ways. Hex, mystery, fascination, awe, horror, dread, divine punishment", проспав два часа и выпив стакан ледяной колы, она добавит: "The mind's eye, no longer the Newtonian optic; and that moon isn't nature's moon. That initial persona now wants looking at; but the parallel mirrors face each other... From this simple definition - verbally simple, but very obscure - from this the whole structure is elaborated", но видение Нининой "flamboyant brilliance", отдыхающей в меблирашке сектора Р-19, не позволяло Дэфни сосредоточиться на очередной попытке построить философский фундамент под бамбуковой хижиной колдовства.


В довершение несчастья, Дэфни обожала точность и притязала, неосознанно, но страстно, на абсолютный контроль над своими мыслями, доставлявшими ей ни ч чем не сравнимое наслаждение. Жившая в эпоху всеобщей переписи ресурсов, она обречена была рисовать себе горные вершины, не изнасилованные еще флагами, и белые пятна на картах. (То, что эта эпоха логически является переходом в следующую фазу, фазу новой свободной экспансии, было ей непонятно). Ей хотелось взять Нину за руку и привести в свой мир, но в продлении ожидания было свое блаженство. И ощущение превосходства смутного над Ниной, не вполне осведомленной еще о подаренном ей белом пятне: о зеленом и никогда не расцветающем клевере, что ластится подветренной рябью от края до края земли, о небе ветреном и ненастном; о доме, в окнах которого не Стожар рекламных щитов, а зыбкий огонек на дальней станции, да и тот в одном лишь окне; поезда раз в семь дней здесь седлают просторы, однообразные как стук метронома, и трехсекундному галопу всегда предшествует мгновение, когда время и воздух становятся заряженными как кошачья шерсть, когда предчувствие обездвиживает деревья и облака, когда воздух густеет настолько, что можно вложить персты в раны его, оставленные клювами птиц. И тревога схлынет как вода, и поезд пролетит невидимкой в огнях и искрах, в лязге и скрежете, и клевер взобьется пеной взрывной волны. Опусти занавеску и завари в металлической кружке чай, настоянный на терпком брусничном листе, и тогда ты поймешь, что проект «Земля», с гулами и громами, пением и яростью, тленом логики его, иероглификой красоты его – не более чем ремонтный заводик старья на окраине мира; и ты, обретя способность двигаться, однажды в ночи предпочел закатиться за самую дальнюю полку, предпочел затеряться – и пусть останется от тебя лишь реестровый номер в тетрадях, которых никогда не коснутся твои руки; в тетрадях, пахнущих канцелярской краской; и в аромате чернорабочего кофе – миротворческом, мироточивом. Эти милые предметы, такие бестолковые в отдалении, отделенности от легкомысленной хозяйки: миниатюрная, чуть больше ногтя, бронзовая обезьянка на цепочке; зеленого бархата футляр для тантри, сухие румяна, рассыпающиеся под пальцами в карминную пыльцу, в краску с крыла гибнущей бабочки; визитка в форме кленового листа: «Нина Намикис, ассистент профессора Белтрами, Экология и Биоразнообразие». Профессор Белтрами, персонаж вымышленный как Мерлин, был любезен Нине, капризной заказчице все новых визиток: вот красная с золотой тесьмой, вот дымчато-серый пластик, вот белая в стиле “simple”, а вот – две черно-белые фотографии в поздравительном конверте от Молфентер Банк. Мужчина средних лет, крупный и тучный, в расстегнутой на шее рубашке, с вьющимися темными волосами, уложенными так, что три локона свободно лежали на лбу, смотрел прямо в объектив с неприятно-рассеянным выражением, брови его были подняты в досаде или недоумении. За его спиной, облокотившись о перила, стояли двое: весьма пожилой мужчина, одетый в практичный темный костюм как любой клерк из Старого Города. Он держал сигарету, слишком далеко протягивая руку над водой, единственная замечательная деталь; спутница же была почти полностью закрыта его массивной фигурой. Видны лишь полы свободного пальто и туфелька на каблуке-рюмке, украшенная на ремешке, схватившем щиколотку, замшевой розой. На второй фотографии двое были уже вместе: “клерк” фамильярно держал руку на плече кудрявого, кудрявый же смотрел с прежней, мучительной гримасой, откинув голову чуть далее назад, словно подставляя горло под нож. Женщина отступила на шаг от перил, свободный плащ называемый «мальтийским» полностью скрадывал очертания фигуры, лицо же ее… То была Аурика, aimee кладбищенского кавалера. Такую смуглую спелость лица, темный миндаль с горчинкой, меркнущий в стрелолисте глаз Дэфни часто видела в той части города, где малаялам стал лингва-франка, где великое зимнее кочевье носило цвета карри и синей глины, где над каналами стояли неподвижно, словно это Ганга. Ныне же жгучая ржавчина этих глаз разъедала не двух джентльменов, с которыми мадмуазель Аурика была, без сомнения, коротко знакома, а вазу, роскошнейшую вазу в пол человеческих роста на балюстраде, шарообразное соцветие: женские головки с невинно опущенными долу глазами, извивающиеся змеи их волос, тяжкие виноградные гроздья; зверьки, карабкающиеся по тонким перекладинам, опоре для крючков и петель лоз – все было слито как бисерное плетение, и эксцентрическая фигура самой m-lle Аурики показалась Дэфни сошедшей с вазы. Ее долго искали в сумерках, пока Веспер восходил над сердцем долин, где рождаются самые прохладные, самые золотистые виноградины, взрывающиеся под пестом как семенные коробочки – когда дух полыни становится осязаем и тяжек и горлица вздрагивает на стропилах. Капуцинский плащ она раздобыла позже. Нина, утверждавшая, что две недели тому назад первый раз побывала в доме кладбищенского сторожа, попалась на обмане – Дэфни была почти рада, что этот магический кристалл меланхолической непогрешимости обнаружил в себе изъян. И Дэфни потянулась было трепетными, хищными усиками к той темени теней, что спрашивала имена и называла имена, что преграждала путь водам, что сумеречным шелкопрядом полнила мир – и еще миг, и она увидела бы, что за узелок связывал Нину с южноиндийской нимфой. Она остановилась сама. Когда-то в детстве, еще до триполитанской миграции, она стояла в чужом саду, и за ее спиной двое мальчишек в вязаных шапках и куртках, много великих им, грели в котелке над костром суп из египетского проднабора; и тогда она увидела свет, сияющий за дальними елями, за дощатым зданием комендатуры, расположенным на старой генеральской даче. Она взобралась на крышу сарайчика и увидела, что это был за свет, и это явилось досадным и болезненным разочарованием для нее в тот вечер цвета сепии, в лето изъеденных бугорчаткой нектрии листов. С тех пор Дэфни полюбила ждать ответ, более чем получать его, приучилась оттягивать до следующего дня, продлевая время сомнения, и ни с чем несравнимое удовольствие доставляла ей эта добровольная неясность, вечернесть, зыбкость, впрочем, вся соблазнительная манкость заключалась именно в добровольности. Говорили, что пользоваться чужим “тантри” смертельно опасно, и все же Дэфни прикоснулась к обтекаемому прохладному корпусу, активизировав устройство, и легко тронула кончиком пальца цветок синего ириса, вспыхнувший на прозрачном дымно-кварцевом мониторе. Вопрос был успешно отправлен на сервер. Общий вопрос, единый для 50 миллионов человек ежесуточной аудитории; вопрос, повторяющийся изо дня в день, из ночи в ночь, лишающий смысла любые другие вопросы; колокол, говорящая кукла, мантра безверия: «Что делать?» Сервер был находчив в ответах как заправский знаток Катехизиса и неоднозначен как профессиональная гадалка. Чтобы правильно трактовать ответы сервера, вам понадобится гуру. У Нины был гуру раньше. Единственная официальная Школа Толкований принадлежит все той же Лейли Лисовски, создательнице и хозяйке tantric.ctc.com, существует порядка 50 пиратских школ, но они лишены возможности включать свои толкования в базу данных сервера, то есть – лишены Благодати. Благодать есть база данных и сервер святой Грааль ея. И она получила ответ: цветок календулы и странную фразу: “Попробуй оправдать ее смех”.

Воспоминание об исчезнувшей темной твари в беззвездном воздухе, сизой твари. Нина лежала на узком диване, прикрыв ноги полосатым чехлом, какие бывают в поездах, и на лице ее тлел румянец, похожий на первую красноту незрелого плода. В библиотеке, как Джитендер именовал эту комнату, где не было ни одной книги, зато на веревке, протянутой из угла в угол, висели на прищепках сморщенные как сушеные груши воздушные шары, и пушные как в муке обвалянные жужелицы мумифицировались в паутинной кисее, соединившей цветной витраж стрельчатого окна, представлявший "Казнь петуха на Роттердамской ярмарке", с длинной и тупой как турецкий кол, вешалкой, увенчанной дамской шляпой с фальшивым пером кетцалькоатля. Ночь здесь падала мгновенно, как закрывает глаза кукла, и утомленная Дэфни пыталась считать сквозь дрему, хватит ли свечного воска до часа, когда, приветствуя возвращение Веспера, нелепо задергается, заскрежещет в тисовом ковчеге гигантских древних часов сломанная сова. Джитендер сказал, что кипарисовики снова уничтожили кабель, по которому из внутренних городов шло по солончакам и днищам озер в экс-технополис электричество; Дэфни имела представление о кипарисовике как о глянцевой вегетативной игрушке из коммерческих оранжерей Торга, здесь же так, судя по всему, назывались особые обитатели, и воображение рисовало темно-дымные фигуры, скользящие в сумерках там, где повилика тумана свивается с повиликой трав. Вечерами, позаимствовав у Лали сигарету, Дэфни выходила на балкончик и, облокотившись о чугунную решетку, всматривалась в меркнущие речные огни - воздух шел теплый, туманный, обволакивающий пыльцевой и беспросветной мглой, и только окно баржи, где коротал ночи Джитендер, светилось манящим огнем масляной лампы. На седьмую ночь в просвете неба Дэфни увидела звезды, воспаленно-алые как герпетическая сыпь, и надежда на благополучное возвращение покинула ее, оставив на память не слезы и не гнев, лишь мучительный неотвеченный вопрос. Даже если бы Нина решилась на риск, Дэфни отрешилась от попыток с присущим ей упорством обреченности, воспитанным после-войной и четвертой волной миграции. И все же, Нине становилось легче. Надобность в мелких темно-красных камнях, которые Лали обещала выменять на чугун у людей из внутренних городов, отпала, как только начали сохнуть и рубцеваться багровые фурункулы на груди и плечах Нины. За кисейной белизной окна, на столе крытом раскрошенной жухлой парчой, старуха цедила по капле в журавлиногорлую бутыль вино из восковницы, лекарственное зелье для Нины. О людях из Внутренних Городов здесь вспоминали часто, но воочию Дэфни их не увидела пока, они являлись всегда в ее отсутствие, ей удавалось поймать лишь отзвук голоса, отражение, скользнувшее по глади зеркала, замыкавшего темную и гулкую анфиладу. Потом они уходили. Дэфни ловила мысль, что все это странное и изощренное лечение, складывающееся в шараду из пряных напитков, диких трав, иероглифов и чисел, требовалось не Нине, а старухе и Джитендеру: первой – как долгожданной сложности плетение для изнывающих от невостребованного опыта пальцев, второму – как бестолковая и захребетная мышья сутолока, оживляющая дом шелестом, шорохом, шагами, предупреждающим шушуканьем, постукиванием ложечки о блюдце. И зеркальные пустоты оживали словно тронутые паром дыхания, влажной паузой губ, паром котлов, навязывая Дэфни мысли об явственных взаимоотношениях вещей, о том, почему иной раз высушенная веточка чемерицы или капля горячего воска и становится тайным мускулом, оливкой в жаворонке из roti a l’imperatrice, и почему так пронзительно очеловечен безлюдный ландшафт технополиса, словно залитый кристальным и льдистым светом. Инжировая ягода существования в застеколье, в теплой и прокуренной щекотливости со-бытия, где собираются за столом, покрытом красной скатертью, под люстрой, занавешенной красным шелковым газом, и больная в первый раз присутствует и улыбается стеснительно и важно. Словно и не было неудачного перехода и страшного возвращения, когда влажные булькающие хрипы прибавились к больной бледности, поразившей Нину уже на первом пролете моста; кровь пошла горлом на разводной части и, если бы не сделали они еще полтора десятка шагов, возможно не вспух бы первый фурункул на лбу, где тонкие волоски почти неразличимо соединяли крылья бровей. Нина упала безмолвно и вперед.
В доме стоял запах горькой искрошенной в труху травы из китайских жестяных банок, палевых с лиловым бамбуком; Нина, чье лицо восстанавливалось, проступало в заживающих язвах новизной плоти, зверьком лежала недвижно, но не обессиленно, а с пружинистой готовностью потянуться, задвигаться, встать на лапы. Новая плоть, цвета розеолы и нездравая на вид, но свежая – можно ставить на ней печать департамента санитарии. А еще три дня назад «лалла» кричала, и глаза ее меркли в горячем сухом безумии, она оплакивала розово-лиловых рыб, оставшихся в среднем слое речной воды, и грозилась найти свою медную дхарму. И расцарапывая звездчатые язвы на груди, она твердила, что паромщик перевозил овец – только овец; ее хотели связать, но Джитендер запретил им, сказав, что трех вещей не будет в его доме: уз, игральных карт и Корана. «О детях позаботится Бог», - изрек Джитендер. Быть может, через кровь и гной и вышло наружу то, что было причиной язв, Дэфни запамятовала классическое название, но точно помнила, что от этого лечили гомеопаты; страсть жителей Старого Города к гомеопатии приняла характер массового безумия, и над целыми кварталами в желтом тумане стоял дурманяще-депрессивный запах индийской больнички, и в опоясывающих ветхие инкубулы лавках круглые сутки трудились маленькие весы. Новейшим поветрием стала бижутерия из пустых флакончиков из-под гомеопатических средств, и коллекция таких бус на иной интегрантской моднице стоила как поддельная медицинская страховка, каковую без жалоб принимали индийские врачи, поэтому интерес к гомеопатии объяснялся не дороговизной серьезной медицины, а тем, что новые хвори, появившиеся в после-войну, официали лечить не умели, им не придумано было еще даже названий, лишь особая буквенно-цифровая кодировка – как и новейшим видам оружия, никто не представлял себе принцип их устройства и даже механизм разрушения, очевидны были лишь последствия. Манифест Мишелль Шельвах, стратега континентальной зоны, говорил о войне, сведенной к последствиям: к заметке в пахнущей свежей типографской краской газете; к  97% «да, согласен» на опросе популярного интернет-форума; к очереди по записи к врачу-аллергологу в социальной больнице в середине зимы, к  бессмысленному припеву популярной песни, и выгоревшему где-то на европейской окраине торфянику – все вписывалось в новейшую эстетику сотканности мира, противовес былой атомарности. «Я предупредила: ей не ходить больше через мост», - сказала старуха. Дэфни молчала, смакуя языком жгучую язвочку вопроса, и старуха откликнулась на немолвленное: «Ты можешь попробовать…но зачем? Скитаться? И может случиться так, что в преломлении воздуха мост станет для тебя недоступен, недоступен более чем навеки, ибо не века – мера времени отныне» «Если не возникнет в нем надобность?» «О, никто еще не желал возвращения навсегда!» - старуха усмехнулась с досадой и жалостью: не играй со временем так, как играла с пространством, не играй со временем, лалла.


Дэфни, гордившаяся тем, что не сделала никогда и ничего "sur commande ou sur demande", только сейчас начинавшая понимать, сколь темнейшим, и бесплодным, и надуманным даже был ее дар, ничего не могла сделать для возвращения; от самостоятельных попыток перехода через мост ее отвратила вторая и последняя попытка Нины. Как она смогла доползти до парапета, где подобрал ее Джитендер? Несколько дней спустя Нина спросила: «Ты помнишь вкус пищи?» Дэфни отвечала, что вкус жареной рыбы из рук малайской интегрантки или tagliatelle ai finferli e castagne, она забыла так крепко словно века прошли со дня перехода, и была бы не прочь вспомнить достоверно вкус толченых орехов и ароматной крошки какао в ванильной патоке мороженого, где в каждом шарике – две ягоды экзотической морошки. «Ты помнишь вкус того, что мы ели здесь?» - перебила Дэфни. – «Кажется, старуха приносила хлебцы…сухие хлебцы…ты их запомнила? Они были пепельно-серы и не крошились как склеенные? Ты помнишь вкус черного риса в красно-оранжевой куркуме и карри? вина из айвы в фиолетовых пиалах с голубым китайским бамбуком там, за столом под красным газом? Это было?» Дэфни пожала плечами, она не была уверена… «Я помню только кленовый сироп», - сказала Нина. – «Кленово-виноградный, из индимаркета.» «Я тоже помню его. Но он был в доме кладбищенского смотрителя. За мостом, на нашей стороне». «Я покупала его в индимаркете, он стоил три дхармы», - сказала Нина. – «Белтрами почитал его за лучшее лекарство от плеврита. Я брала сразу семь-восемь бутылочек и хлеб, рыхлый и сладковатый» «Профессор Белтрами – твоя выдумка для миграционной полиции» Нина пожала плечами: «Что за профессор? Поэт Белтрами, служивший смотрителем старого городского кладбища греко-католической епархии и кладбищенского музея, на каковую должность был определен через департамент ландшафтного благоустройства, и занимал оную более 17 лет, пережив семь безработиц. А я была его женой» И надувая трубочкой губы, словно пытаясь вывернуть изо рта хоботок, Нина пила речную воду, вызывавшую еще недавно омерзение, но вода сочилась сквозь сомкнутые в бутон пальцы, едва увлажняя белесые волоски и сухие трещинки эпителия, и пресные хлебцы, которых они отведали смиренно как причастие, снова лежали нетронутые на блюде, на бледно-зеленой эмали, в тюлевом свертке окна. 

Это случилось на правом берегу Реки в день, когда пришли вести о воздушном налете англичан на Каатабу и другие города Южного Йемена на границе с протекторатом Аден. Невероятная, ужасающая в своей неуместности процессия, мерно двигающаяся сквозь триумфально технократический, совершенно цельный даже в разрушении город - ибо это было именно движение, поступь четкая и дробная как барабанный бой и одновременно плавная на грани скольжения - верблюды и слоны, пышно убранные драгоценными тканями, порфирой цвета черничного сока, кровавым шелком, золотой парчой. Ни одно человеческое существо не правило этим животным ходом, бережно несущим сквозь снег поклажу - высокие деревянные клети с живыми птицами. Тысячи птиц, словно божественная прихоть собрала сюда всех певчих обитателей Ноевых вольеров: и горлицы, и ласточки и символ новой южной федерации - палестинская нектарница и  грациознейшая иволга, лимонных рощ хамелеон и флейта; и неподвижный филин, вдруг - на миг - видимый сквозь трепещущую вуаль вьюрковых крыльев, и летучие математически-цветочные множества колибри; и странно было наблюдать и дико, как таял снег на словно из гранатов и смарагдов свитой кольчуге попугая, и грустно и странно было слышать вдруг покрывший скрипичную и кисловатую легкость их плененного пения крик павлина. И Дэфни знала, что это - война. Один из этапов войны, ведущейся здесь, на каменном и сыром спуске к заводи, здесь - в мире оставленных пресыщенными любовниками заводов. Процессия уходила в бетонные катакомбы, оставляя следы, снегом обреченные смерти, оставляя на снегу аметисты перьев.

Все стихло, и сделалось молчание. Избегая встречаться взглядом с черными глазницами окон, Дэфни поспешила к заводи. Снег засыпал в воздухе, начинавшем стыло и тускло яснеть в предвиденье невидимого солнца, и над заводскими корпусами завели свою скрежещую перекличку, зашевелились антенны. За вторым поворотом Дэфни увидела его.

50 шагов отсчитай вперед, и с ним поравняешься. Он был темен и сутул в поношенном пальто; шел, клонясь вперед, втянув голову в высоко, до нелепости, поднятые плечи и он ступал на пятки - Дэфни увидела это, когда подошла ближе. Энергично и сильно он ступал на пятки, а носками словно пытался поддеть снег, который не был достаточно высок, да и почти растаял уже.

- Вы ее любите? - спросил он негромко.

Дэфни молчала, поняв вдруг, что "да", произнесенное вслух, оборотится в "нет", и только молчание будет правдой, будет заветным ее "да".

-Пожалуйста, любите ее всегда. Просто любите ее.

По мосткам из металлических труб, отзывающихся звенящим гулом при каждом шаге, они пересекли бывший канал, на нагом и бетонном дне которого ржавела баржа, по другую сторону же над вентиляционными люками поднимался белесый пар с запахом.

-Я ее очень любил, - сказал Белтрами.

Это было зря. Дремотное и даже в тревоге своей полусонное насекомое сердца сжалось и подпрыгнуло, вынудив Дэфни остановиться и прижать ладонь к груди. Жаль, как же дьявольски жаль, до чего же напрасно он это сказал, до какой невообразимой напраслины!

У кирпичной стены Белтрами остановился.

-Я дальше не пойду, - сказал он, не оборачиваясь.

Дэфни кивнула и села на снежно-грязную плиту под стеной. Она смотрела вслед Белтрами, пока он не скрылся из виду, и ей казалось, что его голова становится все меньше, плечи все шире, что ноги его как-то слишком резко и энергично отрываются от земли, напоминая балаганные плясочные коленца, да и сам Белтрами на исходе улицы уже на человека не был похож. Прямоходящий богомол с редуцированными крыльями, скрытых в полах пальто; он чуял ловушки муравьиных львов и близость восточного ветра. Пустополья здесь, пустопорожние места. Когда-то в зоне триполитанского ядерного полигона Дэфни услышала лай лисицы, и видения, посетившие ее в тот миг, не дали ей возможность продолжить путь к убежищу аль-Ауфа, суфийского учителя, которому она мечтала задать вопрос о сути Черного Света. Боялась ли она разрушить тайну - возможно, нет - но тогда она сняла с куста необычайно крупного богомола, и забавное создание почему-то не убежало, а проделало с ней обратный путь до оазиса кармелиток через пустынную череду бесконечных плайа; вернувшись, Дэфни посадила его на тамариск под окном своей келейки, тут он и был таков. Возможно, он  упал в нору ящерицы или скорпиона; вчуже легко наблюдать за ловлей богомолов и ловлей Бога, нисхождением черного света и перелетами птиц. Вчуже за космосом легко наблюдать. В центре циклонной зимы заречья Дэфни предпочитала читать дневники, поденные записки Карла Белтрами в раскосых сумерках, над круглоступенчатой лестницей, щербатым тускло-зеленым мрамором съезжающей в обнажившийся на мелководье бентос. Читать тетради Карла Белтрами, забывая вкус  земляничного джема на ломтике черного хлеба, забывая прикосновение чужого языка к твоему нёбу и дальнозоркое ожидание поезда. Почему-то ничего не ждешь с таким волнением как поезд. Читать буквы, похожие на высушенных муравьев, и уже не задаваться вопросом, как оказались здесь твердые листы цвета auburn с темной каймой по линии обреза. Помнить вкус кленового сиропа – Нина ошибалась, в нем не было мускусного виноградного экстракта – плыть в корпускуле сумерек, в ореховой скорлупке, свить в ней мнимость человеческого существования, такую форму существования, что таится на обочинах, на окраинах, в катакомбах, где власти мнимого не существует. Хранить мнемотический образ мнимого, провести переоценку предвидимого прошлого и не думать о том, как в потусторонье пухом серого гуся идет зима, и каждой из миллиона обнаженных глазниц она видится своей белой лункой, своей оперившейся пеленой, снежными перьями, – пухом и пером бореальной пери, опадающей белым хохолком на совиной голове к ногам невзыскательного любовника. Портрет крахмально-белобрысой фламандки с глазами девственницы, обожающей поцелуи, общее впечатление: матовый шарик со снежинками, похожими на обледенелые пятиконечные цветки сирени; если встряхнуть его, снежинки начинают двигаться, поместите в шар мысленно чучело совки, чуть более белое и мохнатое чем оно могло бы быть, тусклый желток глаз смените на серое бесцветье, добавьте лотос цвета ванильных лепестков, вышитый по сырой и прохладной наволочке, и шарики ванили, зашитые в секретные мешочки длиной с мизинец, (фактурой – искусственный бархат), и спрятанные в слоеных бельевых тучах линжерии в квартире «фламандки» на верхнем уступе одного из тех свинцово-опалесцирующих 75-этажных утесов, что четырехугольной рамкой окаймляли коммерческий город. В четыре окна видны этническая коммерция «Тидхаф», хаотическое нагромождение ультрамариново-синих и золотых пагод, маковок и шатров,  с пузатым дирижаблем, горделиво гарцующим на скрипучих тросах и брызжущим в желто-зеленое небо неоновым оранжем “Bleue des Alpes”; некогда респектабельный квартал “Aquatica”, пломбирные коттеджи, утопающие в красных кленах, и тут же за серо-стальным корпусом монорельса – ржавый труп колеса обозрения и остов 12-этажки, с крыши которой по преданию вел огонь легендарный снайпер Медхын Тамелла. Река не была видна, и не надо ее придумывать. У «фламандки» была вполне отвратительная привычка, лежа в постели, делиться воспоминаниями о своих любовниках мужеского полу, и это она делала столь обстоятельно и повествовательно-плавно, словно писала латинскую меморию. И был Марк В., разыгранный, как говорила «фламандка», втемную, и был гитарист у входа в подземку, и мальчик, бивший себя в грудь и твердивший яростно, что он румын, и загар «фламандки» в пропорции: три чайных ложки сливок на пол-ложки Арабики. Что произошло потом в юных кварталах Дэфни, кого позвали из пульсирующего музыкой окна, и был ли выстрелом тот звук, взметнувший стайку голубей в бесстыдную синеву и атласную зелень. Ломая сухие сучки и проливая лепестковый ливень в черную сырую почву, прослеженную брезгливым котом. С неизменной манкостью Polaris вспоминалась «фламандка», предсказуемая даже в ревнивой ярости словно буря у сумрачных Гебрид, льняные метелки ее локонов,  брючки и майки, напоминающие детские игры с мелками, розовым, зеленым, оранжевым; Нина же отдалялась в затуманенную незримость, будто все новые и новые покровы опускали на нее как на Исиду.  Читать Карла Белтрами, не вникая почти в экзальтацию  эпистолярной формы, ибо, хотя Нина была рядом и здесь, единственным проводником к ней становился текст; влажновосточный и терпкий как тангутская хроника; мир становился текстом, но затейливее, завитковее чем книга, сокращенная до слова Бог, и жизнь, бывшая уже ощипанной гроздью винограда, вновь превращалась в виньетку. Над сходами к реке распускались дожди.

Как те птицы, что поют и в осенние Иды и добывают зимой пропитание в синей черноте ягод гибернийского плюща, чьи стебли нагие и бурые берегут крыльцо твое в бесснежные зимы. Вот мои стоянки лагерные и шатры. И я буду ожидать, как с убыванием дня темнеющая, тяжелеющая вода канала будет уходить на дно, увлекая отражения и листья. И будет особый день, когда пройдет хамсин летней пыли, раздробит кристаллы инея, разбудит чешуекрылую пленницу стружчатой теплицы меж двух стекол, то не индейское лето - больнее, позже. Этот день пройдет, и ты поймешь вполне, что значит "бесследно". Так умирает глория, так пала слава Ахаггара, так были разрушены все столпы, за поворотом дороги так слышишь флейту путника в плаще из овчины, когда остановиться не можешь, когда нет на дороге ни капкана, ни засова, ни знака. Что же ты наделала, спесивая, непросвещенная женщина? Знаю все элементы - цвет от цвета - эллебор в твоем венке. Остаться в долине, где овчарки и пастухи, и храм Кали из необструганных еловых бревен, где за час до заката луны сова по-шмелиному низко бреет над заснеженным можжевельником, где на крыльцо выносят молоко для змей - зазимовать и мерещиться друг другу, сумерничать в гнездишке из пропаренной соломы, мерекать понемножку о том, о сем, пока воск нагревается и твердеет как тесто на чугунной сковороде. Твой родной город - мерзость Калькутты,  Томы - овечья долина. Знаю заранее, ты принесешь мне лучшие мясистые оливки, словно на корню пропитанные уксусом. Знаю заранее все твои яды, книга мертвых твоя прочитана, фотографии из нее вырезаны. Да зари до ранней - знаю. Я возьму тебя за руку и покажу тебе: вот прутья твоей клетки, их четыре всего, поленница во дворе храма, зябкость лозы в траншее, мрачный шум горнего ельника, муравейник под твоим крыльцом. Ты взглянешь угрюмо и скажешь, что тебе нужен аромат меда и дыма от сжигания древесных гнилушек в дымаре и желудок скальной ласточки. Здесь, где голоса маленьких храмовых жриц не громче змеиного шелеста в сухой полыни садов, здесь и завтра слушать, как обрываются на соломенный подстил белые яблоки, смотреть на твои детские фотографии, где ты в шортах и черной майке, с какой-то невинной и вульгарной, девчоночьей дребеденью в волосах.
Это - наш стикс-комплекс. Выйти на дорогу и бежать как безумец, с фонарем, с топором, с флагом Фолклендов, с твоей отрезанной башкой, пока не минуют меня все долины, бежать зазимья твоего, твоих пограничных межей.
Тогда он сказал: все мои письма на бумаге из листьев бересклета, все мои письма. Твоя клепсидра переполнена временем.
Стрекот кузнечиков, волчье время.
Нина ступила из зеркала, закутанная в желто-розовый тюль; в тот вечер они снова были вместе и пили чай из глянцевой, темно-глиняного цвета посуды не в Ратуше, а в саду за домом г-на Белтрами; и в это время, и в этот час на обоих берегах реки не могло быть ничего обворожительнее чем бледные азалии в кристальном воздухе сосудов, формой напоминающих некие алхимические колбы; и не могло быть ничего страннее и проще чем ломтики бисквита, в которых не держались сухие темно-синие виноградины; змейки на черенках бронзовых ложек, змейка на носике заварочного чайника «цвета зимородка» и черный горький шоколад, на четверть извлеченный из черно-лиловой коробки и тончайшей серебряной фольги. Хотя на западе еще мерцал последний отблеск прошедшего дня, вечерняя звезда была ясно видна в небе, и луна бросала тени на увитые плющом стены. Джитендер снял с огня маленький чугунный котелок для кофе, и поднес каждому по чашке, и началась беседа - и если сперва речь шла об экспедиции Тезигера, посетившего запретное государство Ибн Са'уда и не менее закрытые владения султана Маската, в поисках мест зарождения чудовищных стай пустынной саранчи, и спасшегося только благодаря заступничеству перед султаном мусульманина Филби, то вскоре, потворствуя главным образом Нининой печали и смирению, маленькая кампания посмела коснуться почти запретного; и Дэфни сказала тогда:
- Давайте не будем относиться ко всему так серьезно, господин Джитендер; ничего из этого не выйдет! Видите ли, у нас есть вера и возможности, которым вы могли бы позавидовать. Вы смотрите на нас свысока? На каком основании, простите? На том основании, что вы оказались здесь на триста потусторонуречных лет раньше? Простите, но это смешно.
-На этот счет можете быть спокойны, моя прелестная фея; мы с миссис Джаради вам не завидуем. Вас это возмущает, мы кажемся вам косными и скудоумными, и...
-Мертвыми! - с усмешкой пробормотала миссис Джаради, похожая на удода в своем платье цвета mauve и в чепце, украшенном хохолком перьев.
Нина чертила вилкой круги на скатерти; теперь она подняла голову и, взглянув на ее милое бледное лицо с широко расставленными глазами, Дэфни вспомнила слова Белтрами: "Она похожа на Элизабет Сиддал". Были ли они произнесены им, и кому были сказаны - не важно уже, по мере того, как крепчал речной ветер, слова и события уносились вдаль как мертвая опаль, а новые впечатления вырабатывались слишком медленно и трудно. 
-Вы утратили всякое чувство новизны, - сказала Дэфни вслух. - Да, нас возмущает ваша косность и высокомерие. Нам не нравятся претензии на превосходство, в которое мы не верим. Я же, напротив, думаю, что вам не хватает решимости и выдержки; вы утратили веру в то, что мы когда-нибудь сможем перейти через реку и вернуться навсегда. Чем вы отличаетесь от имеринской королевы Ранавалуны II, каравшей  за извлеченный из земли драгоценный камень двадцатилетним заключением в кандалах, как то когда-то делалось в Верхней Бирме, или от жителей Пустынной четверти, говоривших: "Он - рашидит, не Байт Касир"?
-Разве сейчас мы не здесь? - спросил Джитендер.
-Я бы хотела вернуться во крови и плоти. Я бы хотела вернуться навсегда.
-Дорогая, зачем возвращаться навсегда? - рассеянно поинтересовалась миссис Джаради. - Попробуй земляничный джем, Нина, вид у тебя как у призрака.
-Разве ты ощущаешь недостаток крови и плоти? Посмотри, как чудно сейчас, когда луна плывет над верхушками старых лип, и вокруг стоит могильная тишина? - сказал Джитендер. - Помни, что мы еще вернемся сюда. А у нас мы славно проведем зиму. Миссис Джаради подготовит ратушу, а потом...а потом мы, вполне возможно, предпримем путешествие во внутренние города.
-Путешествовать...зимой! - с видом негодования произнесла миссис Джаради.
-Лучший выход для нас, раз уж мы попали в такое смешное положение, это посмеяться над собой. Согласитесь, мы выглядим смешно, ибо сделали непоправимую глупость. Так давайте же смеяться, ведь тут-то и проявляется настоящее чувство юмора! - заметил мистер Джитендер и с неподобающим строгости тона лукавством подмигнул Нине: - Я, наверное, наскучил вам до смерти?
Капля земляничного джема упала на фарфор розетки и тягучей улиткой перекатилась в ворс сахарно-белой скатерти. Нина улыбнулась в первый раз;
улыбнулась светлым и зеленым сумеркам, мгновенно заключив в кольцо все убранство маленькой вселенной, от махрийского плаща председателя пира, до отблесков невидимой еще Луны на облаках запада, замедлила улыбку на лице Дэфни и сказала громко, с резкой девчоночьей веселостью:
-Не горюй, могло быть и хуже!
И что-то мелькнуло перед Дафной: видение всех улиц всех городов, где когда-то разбивались о серый камень широколиственных аканфов старые городские дожди, и она вспомнила картины, которые показывал ей Джитендер на поверхности тусклого свинцового зеркала; то были внутренние города-кладбища, надгробия в которых строились из коралловых блоков и украшались треногими курильницами, выточенными из сланца; путь в них лежит по плато, изрезанному изображениями гигантских лемуров, эпиорнисов и бегемотов, и Дэфни уже знала, что пройдет эту дорогу с письмом, привязанным к цветущей ветке, и явится в великий комплекс гробниц вместе с прибывающим серпом, минуя стражей четырех направлений, избежав пяти увяданий, и обретет всепроникающее благословление - возможно; ибо как сказал один испытанный путешественник по Аравии: "В конце концов, исследователь всегда возвращается домой".