Архив. xxviii. нарисовался глотов

Виорэль Ломов
XXVIII. Нарисовался Глотов.


В один из приездов в Перфиловку Суворов застал у стариков незнакомого мужчину лет тридцати, неприятных манер. Алексей Глотов (так представился он) появился на свет с единственным убеждением, что все на свете обязаны оказывать ему помощь. Есть такой разряд людей, которые, даже встретив эфиопа, сперва расспросят его о северном сиянии, а потом возьмут у него в долг трешку.

Суворову Глотов сразу же заявил:

— Вы, Георгий Николаевич должны мне рассказать о Ленинских горах.

— С чего вы взяли, что я вам чего-то должен? — осадил его Георгий Николаевич, но Глотова это ничуть не смутило, и он продолжал ходить за ним по пятам.

— Ведь это они раньше назывались Воробьевы горы? — не унимался он.

— Сударь, что вам от меня надо?

— Нет, это я так, — был ответ. — Говорят, с них открывается вид на всю столицу?

— Любопытство не порок, но порядочное свинство, — пробормотал Суворов.

Он отвязался от Глотова, лишь когда предложил ему сходить за компанию и в уборную.

Вечером Георгий Николаевич спросил у бабы Фени, что за тип появился в их доме.

— Внучатый племянник дедова племянника, — сказала бабка и задумалась, что же она такое сказала. — Десятая вода на киселе. Неделю как объявился. Собирается в Москву съезжать.

— А до этого, где жил?

— В Грузии где-то.

Суворов задумался. Не нравился ему ни сам Глотов, ни то, что он из Грузии, ни то, что он собирается в Москву. Он спросил деда, что за родственничка принес в их глухомань господь, и родственник ли он вообще. Оказалось, в самом деле дальний родственник.

— Приехал и живет, — пожал плечами Иван Петрович. — Я не гоню. Пусть живет. Вот только балаболит шибко много. У меня от него в голове, словно мухи зеленые летают.

Нарисовался Глотов и ввиду близости вечера попросил у Ивана Петровича самогону.

— Я самогон не гоню, — отперся Иван Петрович. — Наливки и настойки делаю, бражку.

— Да ну, не может быть! — заявил Глотов. — Настойки-то не на скипидаре делаете?

— Вам же Иван Петрович, кажется, ясно сказал, что нет у него самогону. А для наливок и настоек, будет вам известно, водка идет, — не выдержал Суворов.

— Водка тоже сойдет. Еще даже лучше, — не унимался Глотов. — За встречу?

Иван Петрович, чувствуя себя крайне обязанным и конфузясь от этого, полез в шкаф за водкой, которую привозил ему Суворов исключительно для целительства.

— Иван Петрович, не надо, — остановил его Суворов. — Я привез. Достаньте закусочки. Отметим мою премию.

— На заводе дали? — поинтересовался Глотов.

— Да, взял, пока дают, — сказал Суворов.

— Всем, что ль?

— Кто смел, тот и съел, — ответил Георгий Николаевич, разливая по стаканчикам водку.

Глотов заерзал на месте, как бы собравшись бежать туда, где дают. Придуривается, подумал Суворов, и от этого ему на душе стало нехорошо.

— Ну, — провозгласил Суворов, — смелость города берет. За смелость. Эх, Иван Петрович, до чего ж славные маслята! Как лягушата. В Париже лягушек вместо грибов едят.

— Фу, гадость какая! — перекрестилась баба Феня.

А Иван Петрович с гордостью за отчизну крякнул:

— Бивали мы их, в одна тысяча восемьсот двенадцатом!

— А премию за что дали? — спросил Глотов.

Суворов рассмеялся:

— Никак и вы собрались ее получить?

— А что?

— Ничего. До премии я за двенадцать лет диплом и две диссертации защитил...

— Две, а зачем две?

— Вы, Алексей, откуда к нам пожаловали?

— С Тбилиси, а что?

— Ах, «с Тбилиси». Ничего. Я думал откуда-то оттуда, — Суворов помахал рукой в сторону севера. — Интересно получается: вы спрашиваете «А что?», а я отвечаю: «Ничего».

— А что?

Рассмеялась даже баба Феня. Суворов, воспользовавшись паузой, перехватил инициативу:

— И как вам Тбилиси? Там есть какие-нибудь свои Воробьевы горы?

— Воробьевых гор нет, — ответил Глотов. — Зато есть Кура.

— А вы там где жили?

— На берегу Куры, — уклончиво ответил Алексей.

Ага, подумал Суворов, нам есть что скрывать. И он еще раз наполнил стаканчики водкой. Подозрения Суворова усилились, когда на его очередные конкретные вопросы о топографии местности и обычаях жителей Тбилиси Глотов вдруг прикинулся захмелевшим и пошел спать. Ему баба Феня постелила в угловой комнатке с одним маленьким окошком в сторону леса.

Настала ночь, темная, глухая. Суворов слышал, как по комнате бродит Иван Петрович, о чем-то причитает баба Феня, как Глотов в дальней комнате вытаскивает из-под кровати чемодан и долго щелкает его замочками.

Наконец все угомонились и уснули. Суворов лежал на спине, закинув руки под голову, и глядел в потолок, на котором едва-едва угадывался лаз на чердак. Что же раньше я не замечал его? Столько сплю на этом месте... Ни разу не слазил на чердак...

Вдруг послышался шорох, как будто просыпался песок. Вроде как по диагонали потолка прошли шаги. Это длилось краткие мгновения, и пока Суворов сообразил, что шум доносится с чердака, и прислушался, все вновь стихло. Слышались звуки где-то вне дома, но они не обостряли чувства, как звуки над головой.

Суворову стало казаться, что кто-то бродит вокруг дома. Вроде как синяя тень промелькнула мимо окна. Как тогда в Тифлисе, подумал он и вспомнил, как искал Софью и Лавра.

Ему вдруг показалось, выйди он сейчас в дверь, и перед ним опять будет та самая дорога, залитая луной, будет река серебриться внизу, два силуэта, ушедшие от него навсегда, будут идти впереди него на расстоянии не более ста шагов, но этих ста шагов ему никогда не преодолеть...

Суворов вытер слезы, словно кто-то мог увидеть их. Он все отдал бы, чтобы их увидел Лавр, увидела Софья, он стал бы для них ребенком, но... что толку! Он ощутил руку матери на своей голове...

На чердаке точно кто-то был!

Георгий бесшумно поднялся в рост на кровати, надавил на крышку лаза, она подалась. Ему на мгновение показалось, что он вновь в Тифлисе, в подполе, а наверху все — Лавр, Софья, Залесский...

Он замер. Все было тихо.

Наверно, тоже затаился и поджидает меня, подумал непонятно о ком Суворов. Он легко соскочил с кровати, достал из сумки фонарь и полез на чердак.

Когда он оказался в треугольной перспективе чердака, ему все казалось, что кто-то стоит у него за спиной. Он отдавал себе отчет, что этот кто-то не мог появиться ниоткуда, он мог появиться только из него самого. И это наполняло душу восторгом и мистическим ужасом. И он не зажигал фонарь, чтобы не развеять ощущение иллюзорной реальности, пропитавшей его, как салфетку, иллюзорной реальности более глубокой, чем та, что осталась под ногами, там, где кровать, сумка, честолюбивые планы, грусть.

Он прошел по чердаку из конца в конец, опрокинул какое-то ведро. Ведро не звякнуло, а глухо ударилось, и из него с шелестом просыпался песок. Я это все и слышал там внизу, подумал Георгий.

Он подошел к окошку сердечком и посмотрел в него. Над землей висела полная луна, камни серебрились на дороге, как огромный змей, лежала под черным небом река. И по дороге, не уменьшаясь и не удаляясь, шли, шли, шли два синих силуэта...

Светало. Кто каждый день начинает с чистого листа, тот никогда его не заполнит, подумал Суворов. Надо сегодняшний день заполнить поскорее. Главное — узнать, что надо этому Глотову?

Однако с утра в голове туман. Когда в голове туман, он просачивается наружу, стелется над рекой, полем, заполняет низины и кусты, окутывает всю землю и делает серыми траву и домашние тапки, забытые на веранде. Когда в голове туман, мысли — появляющиеся и тут же пропадающие — кажутся неуклюжими, громоздкими, чужими. Когда в голове туман, не верится, что появится солнце.

Солнце появилось. Проснулись птицы, букашки, люди.

Утром Глотов, под предлогом изучения окрестностей, увязался за Суворовым. Георгий Николаевич хотел было, раз и навсегда указать непонятливому товарищу его место, но передумал. Он вспомнил о чердаке и решил, что нельзя ничего предпринимать самому. Нельзя зажигать до поры до времени фонарь. Темнота сама раскроет себя. Из темноты лучше видна другая темнота.

— И что же в окрестностях села Горюхина интересует вас? — спросил он его.

Оказывается, все. Прекрасно. Это Суворову даже понравилось. Я тебя потаскаю, решил он. Во время прогулки, если можно назвать прогулкой лазание по оврагам и чащобам, Георгий Николаевич убедился, что Глотов не только настырный, но и весьма злопамятный товарищ. Когда он стал допытываться у него о его ближайших планах, тот ответил:

— Любопытство не порок, но порядочное свинство. Кхе, кхе, Георгий Николаевич. Ближайшие мои планы состоят в том, чтобы состыковать их как-то с вашими.

Суворов решил, что ослышался.

— С моими? Позвольте, что же, вы думаете со мной сотрудничать?

— Вот именно, это как раз то слово, которое я подбирал — сотрудничать. Да, я думаю с вами сотрудничать и, мало того, мы с вами уже сотрудничаем.

— Великолепно! Вы, наверное, политэконом? Там желаемое идет впереди результата. Объяснитесь, а то скоро идти домой. Хотелось бы дома не обременять себя и вас фундаментальными вопросами.

— Наше сотрудничество, Георгий Николаевич, началось вчера, когда мы с премии пили за смелость. Помните? Ваша премия, моя смелость.

— Говорите ясней, — Суворов остановился на краю оврага.

— Все ясно. У меня есть смелость просить вас поделиться со мной частью премии. Конкретно, половиной. Чтоб не было обидно. Все-таки двенадцать лет, диплом, две диссертации.

— Повторите, я ничего не понял, — Суворов понял, что это шантаж.

— Да-да, зачем вам было все это делать, если в ваших руках такие богатства? — прошептал, почти прошипел Глотов. — Избави бог, я не претендую на них, это ваше, фамильное. Но согласитесь, за сохранение тайны полагается вознаграждение. Пропорциональное тайне.

Суворов толкнул Глотова в овраг. Тот молча скрылся в нем. Суворов медленно пошел домой. Через несколько минут Глотов нагнал его. Он прихрамывал, брюки, и рубашка его были в глине. Не приближаясь к Суворову, он крикнул ему в спину:

— Я вас прощаю! Хотя мог бы наложить на вас и штраф.

— Слушайте, вы! — круто обернулся к Глотову Суворов. — Если вы произнесете еще хоть слово, оно станет для вас последним. А из премии я закажу гроб с музыкой и глазетом.

В Москву Глотов поехал вместе с Суворовым. Всю дорогу молчали. Суворов чувствовал себя, как под стражей. Удивительное дело: вчера еще он был свободен, как чайка над морем, и на тебе, явился какой-то мозгляк и требует то, что принадлежит только тебе. Хотя, что это я? Вокруг всю жизнь идет именно так и только так — тот, кто не имеет никакого отношения к делу, имеет от этого дела все. Надо быть круглым идиотом, чтобы удивляться тому, что это, наконец-то, случилось и с тобой. Откуда же он узнал о шкатулке? От Софьи? Вахтанга? От кого больше? Может, от Лавра? И странно, что я ничего не могу изменить. Не убивать же его. В конце концов, каким бы мелким гадом он не был, его жизнь не поместится в шкатулку. Ну, а до Кощея ему еще далеко.

«Альтруист!» — услышал Суворов свой внутренний голос и понял, что согласен отдать Глотову половину премии. Лишь бы никто не узнал о шкатулке, из которой он давно уже решил не брать ни одного камешка, какая бы нужда не приперла. А если он посягнет на архив? Знает ли он о нем?

Суворов поглядывал на Глотова, и он уже не казался ему таким отвратительным. Отвратительными могут быть глубокие люди, желающие скользить по собственной поверхности. А этот был по природе своей мелок, гадок и жалок. А значит, не судим, не осуждаем и только лишь жалеем. Да еще покупаем, как керосин или пакля.

— Вы Лавра Николаевича, случайно, не знали? — спросил Суворов.

— Мой отец служил у него. Неужто не помните меня? Думал — прикидываетесь.

Тогда все понятно, подумал Суворов. Да-да, был такой, Глотов Демьян. Преданный до презрения. Лавр, напившись, часто грубо ругал его и даже бил.

Суворову вдруг стало все безразлично, так как он не хотел оставаться в плену прошлого и готов был отдать за освобождение хоть всю свою премию. Но не саму шкатулку! Ободренный вниманием Суворова, Глотов разговорился. Он много рассказывал о себе и порядком утомил Суворова.

— Ну, что обо мне можно сказать, если коротко? Допустим, как в некрологе. Я, в отличие от вас, Георгий Николаевич, одно сплошное «не»...

— Что же это вы меня уже и похоронили, сударь? — усмехнулся Суворов.

— Господь с вами! — вскинулся Глотов. — И в мыслях не было! Это я так, для красного словца. Сравнительный анализ, так сказать. Исключительно о себе. Ибо я и есть то самое русское недоразумение, носимое Лихом по свету. Что должен уметь всякий культурный и образованный человек? Как вы, например. Опять же, только в целях благопристойного для вас сравнения. Петь, танцевать, музицировать, рисовать, стрелять, фехтовать, волочиться за барышнями, изъясняться хотя бы по-французски, а по-русски — поддержать светскую беседу, письма писать, молиться... Так вот, ничему этому я не обучен, ничего не умею, да и не хочу. Поздно. Даже обучусь, и что? Все равно, никуда не пригодится. А если к этому добавить, что я неказистый, как видите, некрасивый, уже немолодой человек, памяти никакой, ремеслам не обучен, в искусстве и науке профан, политику не понимаю... Хотя всем говорю, что лучшей политики, чем есть, и быть не может. И даже могу в том дать клятву. Нет-нет, я не совсем уж какой самый последний отброс общества, я полезный, в некотором роде, его член. Но я и не дамский угодник, не компанейский человек... Шармом и обаянием, как изволите видеть, от меня не пахнет. Короче, хам, быдло. Как я себя? Портфеля и велосипеда нет. Угла своего тоже. Жены нет, детей нет, друзей и врагов... Никого нет. Родственники? Какие-то есть. Но все равно, что нет. Не знаю, кто они, сколько их, где они и зачем. Мать не помню, отца моего, Демьяна Алексеевича, ваш брат покойный третировал всячески за ослушание, и правильно делал. Батюшка за честь почитал служить ему... А у меня и этого не было. Даже бить меня никто не хотел. Словом, ненужная я и зловредная на белом свете частица. Лучше всего было бы меня враз уничтожить, чтоб без следа и без дыма. Вот как вы давеча — раз, и в овраг!

— Что же, у вас и дамы сердца нет никакой? — спросил Суворов, чтобы хоть как-то столкнуть Глотова не в овраг, так на другой предмет.

— Дамы — нет. Так, бабенка одна... — ограничился собеседник скупой информацией и вновь вернулся к себе. Чем меньше человек, тем больше он о себе говорит.

Уже в городе Глотов сказал совсем другим тоном, не предполагающим лишних вопросов:

— Не имеет смысла тянуть резину. Чем скорее отдадите, тем скорее решится. Я готов дать расписку, хоть кровью, что больше не стану обременять вас и нарушать ваше спокойствие.

Да он не лишен интеллекта, подумал Суворов.

— Поймите и меня, — продолжал Глотов. — Я, как узнал о вашей... тайне, сам лишился покоя. Но я джентльмен, а не бандит с большой дороги. К тому же тоже из приличной семьи.

— Вы не боитесь за себя? — спросил Суворов.

— Я боюсь за вас, — ответил Глотов, свысока посмотрев на Суворова. Он на все глядел с высоты своего низкого происхождения.

— Это внушает оптимизм. Хорошо, запишите телефон.

— У меня он есть.

Когда Суворов подошел к своему дому, он поднял голову, точно кто окликнул его, и увидел в небе ту самую луну. Наполненная бледным светом, полная луна плыла над землей. От луны исходило сияние, заметное тогда, когда она скрывалась за тучей или за крышами домов. Сквозь скорлупу луны просвечивал темный зародыш, напоминающий часть глобуса с Азией, Европой и Африкой. Казалось, луна вот-вот разродится новой луной и новым подлунным миром, который будет светлее и совершеннее старого.

Суворову приснился Глотов, милиционеры, горящий архив... С утра он едва не уехал в Перфиловку. Вытащу все во двор, думал он, оболью керосином и сожгу. Георгий Николаевич представил, как горит архив, и тут же увидел, что это сгорает он сам. Он машинально раскрыл папку, где среди прочих бумаг был набросок портрета полководца Суворова, и вздрогнул. Александр Васильевич смотрел ему прямо в глаза и — презрительно улыбался!