О лирике Твардовского

Борис Бейнфест
О ЛИРИКЕ ТВАРДОВСКОГО

Мало есть в русской поэзии поэтов, кому так не подходит определение лирический поэт, как Александру Трифоновичу Твардовскому. Великий поэт работал преимущественно в области эпической формы, его перу принадлежат замечательные поэмы, одна из которых: «Василий Теркин» – безусловно, занимает выдающееся место в золотом фонде русской поэзии. И тем не менее, поэзия, по определению, – жанр лирический, где автор выражает прежде всего свое внутреннее эмоциональное состояние, и уже на его основе – свое видение тех или иных сторон жизни, свое мироощущение, свои оценки. Любое поэтическое творение – это, прежде всего, автопортрет поэта, это точное отражение его личности, его внутреннего мира, и никто не может скрыть за стихами свою суть, свою душу, свой характер, свое лицо, свою индивидуальность, наконец (или их отсутствие). Поэзия не терпит масок, для автора она – всегда зеркало. И в этом смысле любой поэт – лирик.
Но мы будем говорить о лирике в узком значении этого слова, когда предметом поэзии является собственное Я, когда самовыражение является целевым, а не попутным, когда к стихотворчеству подвигает эмоциональное состояние собственной души, внутренняя боль или эйфория, которые требуют выхода в творческом импульсе.
Лирических стихотворений такого плана, и в том числе стихотворений, которые принято относить к любовной лирике, у Твардовского почти нет, их можно пересчитать по пальцам одной руки.
В чем тут дело? Ну, если верно, что стихи отражают личность автора (а это верно), то давайте вспомним, кто такой Твардовский. Рожден и вырос в крестьянской семье, что называется, человек от сохи. Ну и что? Есенин тоже от сохи, а любовных стихотворений у него пруд пруди. Но разве сравнимы эти две личности? Есенин вертопрах, гуляка, которого город развратил и споил. Твардовский – основательный, серьезный мужик, прошедший – пусть даже только как свидетель – через трагедию раскулачивания и высылки семьи, всю жизнь несший в душе больную память об этой трагедии.
В краю, куда их вывезли гуртом,
Где ни села вблизи, не то что города,
На севере, тайгою запертом,
Всего там было – холода и голода.
     Но непременно вспоминала мать,
     Чуть речь зайдёт про всё про то, что минуло,
     Как не хотелось там ей помирать, –
     Уж очень было кладбище немилое.
Кругом леса без края и конца –
Что видит глаз – глухие, нелюдимые.
А на погосте том – ни деревца,
Ни даже тебе прутика единого.
     Так-сяк, не в ряд нарытая земля
     Меж вековыми пнями да корягами,
     И хоть бы где подальше от жилья,
     А то – могилки сразу за бараками.
И ей, бывало, виделись во сне
Не столько дом и двор со всеми справами,
А взгорок тот в родимой стороне
С крестами под берёзами кудрявыми.
     Такая то краса и благодать,
     Вдали большак, дымит пыльца дорожная,
     - Проснусь, проснусь, – рассказывала мать, –   
     А за стеною – кладбище таёжное...
Теперь над ней берёзы, хоть не те,
Что снились за тайгою чужедальнею.
Досталось прописаться в тесноте
На вечную квартиру коммунальную.
     И не в обиде. И не всё ль равно.
     Какою метой вечность сверху мечена.
     А тех берёз кудрявых – их давно
     На свете нету. Сниться больше нечему.
Твардовский сделал по советским меркам блестящую писательскую карьеру: крупный поэт, признанный не только всенародно, но и властью, редактор ведущего толстого журнала, кандидат в члены ЦК, лауреат, депутат, герой труда, словом, литературный генерал. Кто, однако, посмеет назвать это карьеризмом? Регалии шли к нему сами, и разве можно было в те времена от них уклониться? Да и зачем? Все эти звания укрепляли позиции его журнала (надо ли здесь объяснять, чем был в те времена «Новый мир»?), страховали его от укусов партийной шушеры. А журнал действительно был легендарным, он был глотком свежего воздуха на фоне затхлой атмосферы идеологически выдержанных, кланявшихся власти в пояс журналов. Кто может вспомнить сегодня (да и вчера) членов редколлегий других журналов (смешно!), хорошо, если знали главного редактора, а тут… Что ни фамилия, то личность. Лакшин, Кондратович, Дементьев, Закс, Бергер… И Он, Главный, при всех достигнутых высотах не растерявший, не измельчивший своего характера – по-крестьянски дюжего, основательного, привыкшего брать на себя и груз работы, и груз ответственных решений, браться за любой гуж, быть в ответе за всё. «Быть посему» – его любимое присловье. И когда его вторично сняли с должности главного редактора (а вместе с ним ушли из журнала практически все ведущие члены редколлегии), Твардовский недолго пребывал в бездействии: болезнь свалила его, он вскоре ушел из жизни. Евтушенко сказал по этому поводу:
Твардовский, словно Жуков, став не нужен,
Обезжурнален был, обезоружен...
Он знал одну любовь на свете белом
И ради так истерзанной земли
Тяжелым телом и тяжелым делом
Пробил пролом, в который мы вошли.
А вот как написал об этом сам Твардовский.
Допустим, ты своё уже оттопал
И позади – остался твой предел,
Но при тебе и разум твой, и опыт,
И некий срок ещё для сдачи дел
     Отпущен – до погрузки и отправки.
     Ты можешь на листах ушедших лет
     Внести ещё какие-то поправки,
     Чертой ревнивой обводя свой след;
Самозащите доверяясь шаткой,
Невольно прихорашивать итог...
Но вдруг подумать: Нет, спасибо в шапку,
От этой сласти береги нас бог.
     Нет, лучше рухнуть нам на полдороге,
     Коль не по силам новый был маршрут.
     Без нас отлично подведут итоги
     И, может, меньше нашего наврут.
                1968
Совместим ли такой вот характер с любовными стихами, с интимными переживаниями, выставляемыми напоказ? Другая косточка, другая закваска, плоть от плоти крестьянства, где не принято было демонстрировать свои чувства, разве что в частушках, но это озорство… Сдержанность, скупость в выражении своих эмоций – таков стиль поведения крестьянского мужчины. Твардовский, безусловно, позже стал крепким горожанином, интеллигентом высшей пробы, интеллектуалом, каких мало, но то, что впитано с детства, та сердцевина характера, которая заложена с ранних лет, никуда не подевалась, осталась внутри, сказалась в повадках и в представлениях о жизни. Герой ранней его поэмы «Страна Муравия» Никита Моргунок – крестьянская плоть и кровь. А Теркин? Деревенский парень, с деревенской сметкой, силушкой и умением посмеяться. Можно ли представить Теркина за любовным объяснением? А Теркин – это на 90% Твардовский. А уж в лирических отступлениях в поэме – это Твардовский на все 100%. (Вот, кстати, где лирика в чистом виде! Но Твардовский и здесь прячется за спину Теркина, передоверяет ему даже не слова, а только чувства.)
Однако при всех своих регалиях Твардовский не исповедовал безоговорочно систему ценностей верховной власти. Было в нем что-то, что ставило его в особицу, какая-то глубоко скрытая фронда, в которой, кажется, он и сам не всегда готов был себе признаться. Он это не демонстрировал, но его «Новый мир» был, как уже сказано, для вдохнувшей после Сталина глоток свободы интеллигенции лучом света в темном царстве. И то, что он первым напечатал Солженицына, тоже о чем-то говорит. А как красноречив тот факт, что в «Теркине» ни разу не встречаются слова «партия», «Сталин»! Каким-то внутренним чутьем, своим недюжинным умом А.Т. чувствовал, что это будет фальшь, что это здесь лишнее. В то время, когда ему до журнала было еще далеко! Это было дерзко, но ему простили даже это, так велика была популярность автора «Теркина». Что же позволяло ему держать пусть маленькую, но все-таки дистанцию с линией идеологического фронта, не выступать с парадными, дежурными стихотворениями к датам, не петь открытую осанну?
Не белоручка и не лодырь,
Своим кичащийся пером, – 
Стыжусь торчать с дежурной одой
Перед твоим календарём.
Думаю, это была глубокая, обостренная совестливость, да и тот самый основательный, недюжинный ум, который помогал многое понимать – пусть не сразу, пусть через череду мучительных прозрений. И этот же ум подсказывал ему, что блюсти правила игры, этикет надо, иначе каюк. Он служил идее коммунизма, как он ее понимал, но прежде всего он служил все-таки России, из смоленской глубинки которой он вышел.
Может ли быть лучшая иллюстрация его совестливости, чем вот это стихотворение?
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе – 
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –   
Речь не о том, но все же, все же, все же...
Какое крупное, сильное переживание! Трудно представить, чтобы кто-то другой кроме Твардовского мог написать такое. Он в  ответе  за всех и за всё, как может быть в ответе отец нации. Совесть его болит даже там, где, казалось бы, болеть не должна. Вины-то его нет никакой! И всё же… все же…
Это лирика? Еще какая! Ведь поэт выворачивает душу наизнанку, кается, казалось бы, не имея к тому оснований, ему совестно перед миллионами павших за то, что он выжил, и мы ясно ощущаем, что он не лукавит, не играет в слова, это искренне, это от сердца. Такова  магическая интонации этого стихотворения, которой мы верим безоговорочно.
Правда чувств – еще одна сильная сторона поэзии Твардовского.
Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете –
Живых и мертвых, – знаю только я.
Но вернемся к лирике.
Вот одно из немногих стихотворений А.Т. о любви.
Мы на свете мало жили,
Показалось нам тогда,
Что на свете мы чужие,
Расстаемся навсегда.
     Ты вернулась за вещами,
     Ты спешила уходить.
     И решила на прощанье
     Только печку затопить.
Занялась огнем береста,
И защелкали дрова.
И сказала ты мне просто
Настоящие слова.
     Знаем мы теперь с тобою,
     Как любовь свою беречь.
     Чуть увидим что такое –
     Так сейчас же топим печь.
Как сдержанно, будто это взгляд со стороны, о ком-то другом, всё спрятано внутри, скрыто за легкой иронией…
В последние годы жизни А.Т. часто раздумывал об итогах ее, о судьбе, о предстоящем уходе. На эту тему им написано несколько подлинных лирических шедевров. Не жаль места, так они хороши.
Там-сям дымок садового костра
Встаёт над поселковыми задами.
Листва и на земле ещё пестра,
Ещё не обесцвечена дождями.
     Ещё земля с дернинкою сухой
     Не отдаёт нимало духом тленья,
     Хоть наизнанку вывернув коренья,
     Ложится под лопатой на покой.
Ещё не время непогоды сонной,
За сапогом не волочится грязь,
И предаётся по утрам, бодрясь,
Своим утехам возраст пенсионный.
     По крайности – спасибо и на том,
     Что от хлопот любимых нет отвычки.   
     Справляй дела и тем же чередом
     Без паники укладывай вещички.
                1967
***
Перед какой безвестною зимой
Каких ещё тревог и потрясений
Так свеж и ясен этот мир осенний,
Так сладок каждый вдох и выдох мой?
                1968
***
Полночь в моё городское окно
Входит с ночными дарами:
Позднее небо полным-полно
Скученных звёзд мирами.
     Мне ещё в детстве, бывало, в ночном,
     Где-нибудь в дедовском поле
     Скопища эти холодным огнём
     Точно бы в темя кололи.
Сладкой бессонницей юность мою
Звёздное небо томило:
Где бы я ни был, казалось, стою
В центре вселенского мира.
     В зрелости так не тревожат меня
     Космоса дальние светы,
     Как муравьиная злая возня
     Маленькой нашей планеты.
                1967
Не эта ли муравьиная возня вокруг свалила в конце концов поэта, сбила с ног? Бог с ней, с планетой, кусает-то тот муравейник, на который тебе выпало сесть…
***
Как не спеша садовники орудуют
Над ямой, заготовленной для дерева:
На корни грунт не сваливают грудою,
По горсточке отмеривают.
     Как будто птицам корм из рук,
     Крошат его для яблони.
     И обойдут приствольный круг
     Вслед за лопатой граблями...
Но как могильщики – рывком –
Давай, давай без передышки, – 
Едва свалился первый ком,
И вот уже не слышно крышки.
     Они минутой дорожат,
     У них иной, пожарный навык:   
     Как будто откопать спешат,
     А не закапывают навек.
Спешат, – меж двух затяжек срок, –
Песок, гнилушки, битый камень
Кой-как содвинуть в бугорок,
Чтоб завалить его венками...
     Но ту сноровку не порочь, –
     Оправдан этот спех рабочий:
     Ведь ты им сам готов помочь,
     Чтоб только всё – ещё короче.
Но ощущение радости пребывания на земле не оставляло поэта даже и в тяжелые минуты. Что эта мелкая возня, что эта суета сует перед такой радостью!
***
Спасибо за утро такое,
За чудные эти часы
Лесного – не сна, а покоя,
Безмолвной морозной красы.
     Когда над изгибом тропинки
     С разлатых недвижных ветвей
     Снежинки, одной порошинки,
     Стряхнуть опасается ель.
За тихое, лёгкое счастье –
Не знаю, чему иль кому –
Спасибо, но, может, отчасти
Сегодня – себе самому.
                1966
***
От уходящей в детство стёжки
В бору пахучей конопли;
От той берёзовой серёжки,
Что майский дождь прибьёт в пыли;
     От моря, моющего с пеной
     Каменья тёплых берегов;
     От песни той, что юность пела
     В свой век – особый из веков,
И от беды и от победы –
Любой людской – нужна мне часть,
Чтоб видеть всё и всё изведать,
Всему не издали учась.
     И не таю ещё признанья:
     Мне нужно, дорого до слёз
     В итоге – твёрдое сознанье, 
     Что честно я тянул свой воз.
Мне славы тлен – без интереса
И власти мелочная страсть.
Но мне от утреннего леса
Нужна моя на свете часть.
                1957-58
Это не из поздних еще стихотворений, но в нем уже весь Твардовский.
И следующие два – тоже из тех годов, но сколько в них уже мудрости – дай бог иному старику!
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
     И сказок в трепетную память,
     И песен стороны родной,
     И старых праздников с попами,
     И новых с музыкой иной.
И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом новых дней, –
Старинных зим с певучим стоном
Далеких – за лесом – саней.
     И весен в дружном развороте,
     Морей и речек на дворе,
     Икры лягушечьей в болоте,
     Смолы у сосен на коре.
И летних гроз, грибов и ягод,
Росистых троп в траве глухой,
Пастушьих радостей и тягот,
И слез над книгой дорогой.
     И ранней горечи и боли,
     И детской мстительной мечты,
     И дней, не высиженных в школе,
     И босоты, и наготы.
Всего – и скудости унылой
В потемках отчего угла...
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
     Ни щедрой выдачей здоровья
     И сил, что были про запас,
     Ни первой дружбой и любовью,
     Что во второй не встретишь раз.
Ни славы замыслом зеленым,
Отравой сладкой строк и слов;
Ни кружкой с дымным самогоном
В кругу певцов и мудрецов –
     Тихонь и спорщиков до страсти,
     Чей толк не прост и речь остра
     Насчет былой и новой власти,
     Насчет добра. И недобра...
Чтоб жил и был всегда с народом,
Чтоб ведал все, что станет с ним,
Не обошла тридцатым годом.
И сорок первым,
И иным...
     И столько в сердце поместила,
     Что диву даться до поры,
     Какие резкие под силу
     Ему ознобы и жары.
И что мне малые напасти
И незадачи на пути,
Когда я знаю это счастье –
Не мимоходом жизнь пройти.
     Не мимоездом, стороною
     Ее увидеть без хлопот,
     Но знать горбом и всей спиною
     Ее крутой и жесткий пот.
И будто дело молодое –
Все, что затеял и слепил,
Считать одной ничтожной долей
Того, что людям должен был.
     Зато порукой обоюдной
     Любая скрашена страда:
     Еще и впредь мне будет трудно,
    Но чтобы страшно –
    Никогда.
                1955
***
Ты дура, смерть: грозишься людям
Своей бездонной пустотой,
А мы условились, что будем
И за твоею жить чертой.
     И за твоею мглой безгласной
     Мы – здесь, с живыми заодно.
     Мы только врозь тебе подвластны –
     Иного смерти не дано.
И, нашей связаны порукой,
Мы вместе знаем чудеса:
Мы слышим в вечности друг друга
И различаем голоса.
     И нам, живущим ныне людям,
     Не оставаться без родни:
     Все с нами те, кого мы любим,
     Мы не одни, как и они.
И как бы ни был провод тонок,
Между своими связь жива.
Ты это слышишь, друг-потомок?
Ты подтвердишь мои слова?..
                1955
И наконец, поздний шедевр, где каждое слово – единственно и на своем месте, где щемящая интонация бередит душу: и сколько в нем достоинства и человеческого величия!
На дне моей жизни,
на самом донышке
Захочется мне
посидеть на солнышке,
На теплом пёнушке.
И чтобы листва
красовалась палая
В наклонных лучах
недалекого вечера.
И пусть оно так,
что морока немалая –
Твой век целиком,
да об этом уж нечего.
Я думу свою
без помехи подслушаю,
Черту подведу
стариковскою палочкой:
Нет, все-таки нет,
ничего, что по случаю
Я здесь побывал
и отметился галочкой.
                1967
Я думаю, это стихотворение невозможно перевести на другой язык. Ну, где, в каком языке найдется этот пёнышек? Англофилы упрекают русский язык в утяжелении суффиксами и приставками. То ли дело краткий, односложный английский! Но как по-английски сказать: пёнышек? А сказать: посидеть на теплом пне – это же ни в какие ворота не лезет! Теряется вся чувственность передаваемого настроения, всё обаяние фразы… Суффиксы – богатство русского языка, богатство уникальное по выразительности. Они передают тончайшие нюансы эмоций и мыслей говорящего…
Или: И пусть оно так, что морока немалая – / Твой век целиком, да об этом уж нечего. Так можно сказать только по-русски, это непереводимо, как непереводим Крылов. А думу не подумаю, не послушаю, а подслушаю. Эта маленькая буковка «д» придает столько иного смысла этой фразе! Черту не проведу, а подведу – улавливаете разницу? А какая чудесная рифма: подслушаю – по случаю… А отметился галочкой – здесь звучит и время, и место написания стиха; где еще, кроме России ХХ века так можно сказать? Чудо!
Александр Трифонович Твардовский не только великий поэт, он еще, при всех на то оговорках, и удивительный лирик, со своей неповторимой интонацией – вот вывод, вот ответ на тему этого эссе.