СБ. 3. 11. Вагон скользил, как гильотина

Виорэль Ломов
3.11. Вагон скользил, как гильотина.


Уже за полночь Настя в раздраженном состоянии проводила гостей. Она была как кипящий чайник. С некоторых пор она на дух не выносила Гурьянова. Ей вдруг как-то пришло в голову, что мама умерла из-за него. Он на нее действовал очень странно. Как Распутин на царицу, пришла ей в голову дикая мысль. Дикая, конечно, мысль, но она была, и от нее трудно было избавиться. Да и Женька, что носится с ним? Поэт, поэт!

Однако, надо что-нибудь и почитать из его стихов. «Чудесной маме чудесной девушки». О, господи, когда это? А когда изменилось у нее к нему отношение и почему, она и не помнила. От погоды ли это зависит, от луны, от семейного ли твоего счастья — почем знать. Ей уже казалось, что так и было всю жизнь, только в непроявленном состоянии. Почему так получилось — она не могла, да и не хотела понять. Раздражал — и все тут!

Разве мало на свете друзей, ставших в одночасье врагами? Особенно не твоих друзей, а друзей твоих родственников, твоих знакомых, друзей твоих друзей. Да полсвета таких! Гурьянов вчера достал ее своими стихами. Сколько их у него? Чего-то там про гильотину плел, про русских и французских монархов. Какие монархи, к чертовой матери! Вон в английском фильме король — точная копия Дерюгина! В Англии и то не нашли мужика на роль монарха. Монарх он и есть монарх, в единственном экземпляре.

Гурьянов же — монарх! — вообще берет в кармане носит, а в носке дыра, в кармашке авторучка протекает — пятно на рубашке осталось, а туда же, о короне с мантией пишет, о гильотине!

«Всяк сверчок знай свой шесток, Лешенька, — сказала она ему на прощание, — пиши-ка ты лучше о плетне под луной». Получилось, конечно, не совсем красиво, не по-английски, ну, да как получилось. С поэтами надо афористично говорить. И доступно. А то рифмами задолбают. Приплел к монархам, к их августейшим особам, зачем-то особ помельче — Толстого, Анну Каренину — «...особо скажу об особе я Анне...» —  которая, оказывается, и не любовницей бездельника Вронского была и плодом воспаленного, не занятого поиском хлеба насущного, воображения графа, а «мечущейся душой великого (понимай — и как сам Гурьянов) писателя, страдающего по народу (!) и истине». На закуску поэт припас благодарным слушателям гильотину. Вагон скользил, как гильотина... Нет: вагон скользил по рельсам, словно гильотина. Нет. Вагон по рельсам гильотиною скользил...

Приснился ей жуткий сон, будто она спит в своей кровати, слышит во сне (причем отдает себе отчет, что именно во сне), как неприятный женский голос произносит: «Следующая остановка конечная», и тут же по стене, за изголовьем, шипя и ухая, падает что-то тяжелое. И раз, и другой, и третий... И Настя понимает, что это гильотина, и каждый раз замирает в сладком ужасе, а сердце отстукивает каждый раз — пронесло! После такого очередного падения она проснулась с головною болью и мыслью: «Да когда же все это кончится!» Наговорила много чего лишнего Евгению и Сергею и, не завтракая, ушла в институт.

Когда вечером она вернулась домой, сына не было, а муж, задрав ноги, читал Шопенгауэра. И карандашиком делал пометки. Дон Дрон! Не «Математические заметки» или, черт с ним, Кастанеду — Шопенгауэра! Насте стало досадно.

— Картошку не мог сварить? Видишь, с ног валюсь, — попеняла она Суэтину.

— А я сварил, — оторвался тот от чтива, — под подушкой. Скушал шницель — читай Ницше.

— Где Сергей? — все еще раздраженно спросила Настя.

— Ты чем-то расстроена?

— Мог бы встать, раз я пришла! Сергей где? Обо всем дважды спрашивать надо!

Суэтин вздохнул, отложил книжку, заложив в нее карандашик, подошел к ней.

— «Однажды я домой пришел... Я точно помню, что однажды. Коль захотел, и то бы дважды прийти не смог, уж раз пришел», — процитировал он Гурьяновские строки.

— Ты о чем это?

— Не хотел раздражать тебя лишний раз. Ты и так с утра как укушенная была.

— Будешь укушенной! Знаешь что? Ты больше Гурьянова не приглашай!

— Почему? Он тебя раздражает? Не общайся с ним. Меня он вполне устраивает.

— Ладно! — зло махнула Настя рукой. — Устраивает! Устроили тут мне вчера — до утра грязь вывозила.

— Без пятнадцати двенадцать ты вроде как легла.

— Это ты в своем сне увидел?

Суэтин не стал больше спорить и, взяв книгу, вернулся к чужим, таким интересным и более веселым, мыслям.

— Сергей-то где, спрашиваю? В третий раз. Или оглох?

— Тебя интересует судьба Сергея? — фальшиво удивился Суэтин. — На заработках наш сынок. Вышел в большую жизнь. А может, на большую дорогу. Преуспевания.

— Что ты мелешь?

— С другом своим новым, коммерсантом хреновым, как там его... Семен? С Семеном в Читу подался. Новым шелковым путем. За шмотьем китайским. Духовной жаждою томим.

— Ты, я гляжу, сам-то жажде своей не даешь развиться до...

— До болезненного состояния? Не даю. Вот им, родным, Артуром Шопенгауэром, лечусь. Он, правда, сам в добровольном своем затворничестве лечился флейтой... Как какой-нибудь пьяный Марсий.

— Помогает?

— Кто денег алчет, тот деньгами не насытится. Кто слова жаждет, тот получит его, — пробормотал Суэтин и подумал о том, что самая большая печаль бывает не от абсолютной недостижимости идеала, а от ничтожно малого расстояния, которое осталось преодолеть до него. Прав Шопенгауэр, прав.

Настя перестала слушать его. Собрала на стол и позвала ужинать. Ужинали молча. К тому же, картошка была как глина. Очень напоминала жизнь, которую они оба месили, из которой слепили семейное счастье и обожгли его в огне неутоленных и не утоляемых желаний.
— Хочешь, анекдот расскажу? — примиряюще сказал Суэтин. — Даже не анекдот, на самом деле. Мишу Бакса знаешь? Так вот, ему вчера пятьдесят стукнуло. Посидели слегка. Поздравили. Мы теперь тобою всё, Миша, меряем, сказали ему. Один бакс, сто баксов, миллион баксов. Сколько тебя теперь! Можно сказать, увековечили тебя. «Да, я теперь не просто еврей, — сказал Миша, — я теперь вечный жид». Молодец!


В Читу приятели приехали ночью. У Сергея никогда не было настоящего друга, и когда Семен сказал: «Ну что, друг, по рукам! Теперь нас ничем не разлучить!», у Сергея язык не повернулся вымолвить слово «друг». Он зримо увидел между собой и Семеном стену образования и какого никакого воспитания, о которой Семен даже не догадывался. «Вот он какой, тонкий мир», — подумал Сергей.

— Заметано, Семен! — сказал он.

До утра надо было как-то скоротать время. На вокзале приткнуться негде, ни одной свободной скамейки, даже в проходах люди лежали на полу. Их загорелые и грязные лица казались бледными и чистыми. Ради чего они все валяются здесь? В привокзальной гостинице свободных мест, разумеется, не было. Хотя гражданин, который ехал с ними в одном вагоне, похожий на грузина, прошел мимо них в гостиницу, как к себе домой.

Сергей занял очередь в буфет, а Семен пошел снимать двух девиц возле колонны. Подвел их. Ярко накрашенные девичьи губы были готовы ко всему, что видели ярко накрашенные глаза.

— Знакомься. Твоя Рита будет.

Рита напоминала афишу прошлогоднего репертуара.

— Кусать хоца. Спать хоца. Рита не хоца, — как идиот, сказал Сергей и поморгал глазами. Девицы, оглянувшись, ушли.

— Сдурел? — спросил Семен. — Такие две «курочки».

Чье это слово любимое, «курочки»? А, бати Семена, Гурьянова.

— Мне лучше вареную. Вон ту. Нет, грудку.

«Гурьянова бы сюда, — подумал Сергей. — Интересно, его аппетит здесь умерился бы или нет?»

За столом сидели ханты, в унтах, с мантами и поллитрой, запахом ментола и эвкалипта. Слева баба в платке кормила деточку. У ребенка была вытянутая, как дыня, и такая же желтая и невзрачная голова. Как-то не верилось, что в ней по осени может оказаться, кроме семечек, хоть одна мысль. Мужик напротив с шумом смаковал куриные кости и бросал их под стол облезлой собаке. Та жадно хватала их и, с хрустом разгрызая, заглатывала.

— Собаке нельзя трубчатые кости, — сказал Сергей. Мужик в ответ высморкался двумя пальцами.

Хорошо, ночь была относительно теплой. Неподалеку от вокзальной площади нашли скамейку и просидели на ней, как два воробья, до утра. Пейзаж скрасили несколько невменяемых граждан, уснувших неподалеку, а остаток ночи заняла юная гражданка, жаждущая приключений, которая не понимала ни простых слов, ни матерных, и которую пришлось в конце концов предложить проходящим мимо парням взять на поруки. Те, правда, не обратили внимания ни на девицу, ни на ее поручителей, прошли мимо, споря и размахивая руками. Девица, как кошка, отреагировала на их жесты и, шатаясь, сама поплелась следом, крича: «Эй! Я юная пионерка!»

Когда рассвело, Сергей встал, потянулся и, передернувшись, сказал:

— Убил бы этого грузина! Или кто он там? Ни для кого мест нет, а для него есть!

Семен зевнул:

— Зря шлюшек не сняли. Поспали бы заодно.

— Тебе кто запрещал? Снял бы. Ту, что слева от Риты была. Да и пионерка еще не протухла.

— Солидарность, брат. Это святыня. Да и староваты они. Что те обе, что пионерка. У пионерки, кстати, нос к обеду провалится. Я молоденьких люблю. Лет тринадцати-пятнадцати. У них свеженькое все такое, упругое. И маленькое. А тут пропадешь, как в болотах.

— Ты это серьезно? Тринадцать лет? В них же женского ничего нет. Да и загремишь по статье.

— Сразу видно любителя, не профессионала. С бабой скорей загремишь, чем с девочкой. Ладно, айда. Чего-то не тогда затеял разговор. К ночи надо о бабах говорить. Когда предлагают. Вон управление дороги, пошли, там у меня кореш с моей деревни. Он нам и билет, и пропуск оформит. Тут пропуск нужен, я тебе не говорил?

— Разве тут граница?

— Нет, зона тут. Вишь, сколько китаезов? Скоро это их провинция будет, помяни мое слово. Читаньюньганская, мало-мало, однако... — Семен свел в щелки глаза и в самом деле стал похож на китайца.

Семенова деревня была одной из многих, разбросанных временем вдоль железной дороги. Сколько времен было, столько и деревень. Все деревни, правда, были на одно лицо, как китайцы. Или Сергею так показалось, когда они катили мимо них.

Во времена нашей перестройки в Америке наметился общий спад экономики, глубоко взволновавший всех россиян. Многие жители деревень разочаровались в работе и, не имея никаких официальных источников дохода, занялись прибыльным воровством. Чем глупее правительство, тем умнее становится народ.

Родная деревня Семена располагалась на длинном склоне, и когда железнодорожный состав с натугой, на малой скорости, преодолевал подъем в гору, население приступало к изъятию китайских товаров непосредственно из вагонов. К вагонам на ходу пристраивались грузовики с откинутыми бортами, сбивались запоры, отодвигались задвижки, парни, прямо с машин или заскакивая в вагон, перекидывали бабам мешки, коробки, тюки.

Милиция потом, разумеется, тщательно перетряхивала все дома, но, за неимением вещдоков, ни одного протокола так и не составила, хотя и находила там и сям косвенные улики безобразий: распоротые мешки, разодранные коробки, расписанные китайскими иероглифами и всякими английскими словами. Впрочем, милиция состояла сплошь из жителей этой и близлежащих деревень. «Челноки, — отчитывалась милиция наверх, — из других областей».

Семен познакомил Сергея со своей родней, спившейся, похоже, еще в прошлом столетии и уже пропившей следующее. Родня восприняла гостя шумно, но безучастно. Как повод для выпивки, которая давно стала привычкой. Сергею не улыбалось провести еще одну ночь в обнимку с алкашами и он попросил приятеля отвести его лучше куда-нибудь «на постой». Тот отвел его в край деревни, в довольно приличный дом, с высоким крыльцом и колодцем во дворе.

— Глафира одна. Охочая. В соку. Мужик пятый год сидит. Так что счастливого пути. Эх, завидую! А у меня уже вот такие! — Семен показал кулак. — Ладно, пошел к своим. Три дня готовились к моему приезду. Теперь до утра бузить. Может, пойдешь?

Сергей помотал головой.

— А товар уже приготовлен. Упакован. Завтра заберем…


— Дом-то прочный у тебя, — сказал Сергей, откинувшись на спинке стула и сыто разглядывая остатки пиршества. — А говоришь, одна, без мужика, хозяйство держишь?

— Одна и держу, — с гордостью сказала Глафира. — Руки-то на что мне дадены?

— Тебе не только руки дадены, — сказал Сергей и потянулся к подавшемуся к нему телу соломенной вдовушки.

Ему вдруг тоже захотелось в ответ на женскую щедрость проявить щедрость мужскую, дать ей не меньше, чем она ему. Старался он изо всех сил, правда, у Глафиры природа была побогаче. Впрочем, на одну ночь Сергея хватило.

«Теперь можно на пять лет залечь», — подумал он, прощаясь с гостеприимной хозяйкой, тело которой к утру из наливного и жесткого стало мягким и податливым, как квашня. Тела соломенных вдов и подходят, как квашня, на дрожжах долгой разлуки. Ну их к лешему! Себя Сергей чувствовал опустошенным коконом.

— Придешь еще? — с чувством спросила Глафира.

— А как же! — сказал Сергей, абсолютно уверенный в том, что больше не придет к ней никогда. Хорошего понемножку!


Семен был больной с похмелья. Пока не выпил стакан водки, был хмур и молчалив, а выпив, развеселился и много шутил, рассказывал о родственниках, о которых Суэтин и слышать не хотел.

— Ванька-то, представляешь, — Семен толкал Сергея в плечо (Сергей раздраженно дергал плечом, Семен не замечал и продолжал толкать), — Ванька-то женился! Такой бирюк был, а тут девку оторвал. Смак! Эх, опять без девки ночь прошла, однако. Распирает меня, брат, мочи нет. Ничо, в поезде снимем кого-нибудь. Ты-то как? Нащелкал фоток?

— Нащелкал.

Пассажиры в вагоне везли товары и были все пьяные. Похоже, это было естественное состояние всех тех, кто из прошлой своей жизни направлялся в будущую. В купе была трезвой лишь тоненькая девчушка лет четырнадцати с большими испуганно глядевшими на всех глазами.

— Куда едешь? — спросил Семен и плюхнулся рядом с ней.

— К папе, — ответила та и отодвинулась от Семена. Семен усмехнулся.

— А я к маме. Гостинцев везу. Шубейку.

У девчушки погасла тревога в глазах, и она радостно стала говорить о том, что родители ее живут в разных городах — мама в Чите, папа в Нежинске, и вот до сентября она едет к нему и тоже везет гостинцы.

— Мама передала?

— Нет, это я сама, — снова замкнулась в себе девчушка.

— Звать-то тебя как? Небось, Яна? — Семен по-свойски подмигнул ей и достал из сумки конфеты и румынское вино («Это бабы водку пьют, а девчушкам сладенькое подавай!»).

— А откуда вы знаете?

— О, я много чего знаю. Спроси вон хоть его. Какой загар у тебя ровный. А тут?

Сергей уставился в окно, глядел на проносившиеся мимо приметы пространства и времени, оставлявшие безучастными большинство пассажиров, и вполуха прислушивался к разговору. Его не покидало тревожное чувство, что все идет как-то не так, как ему хотелось: и сама эта поездка, и Чита где-то у черта на куличках, и ненасытная Глафира, и он сам, жалкий в своем желании сравняться с чужой более щедрой природой, и сейчас этот пьяный вагон, Семен, Яна... Дичь какая-то! Куда я еду, откуда и зачем?

Он вдруг ощутил в себе душу отца и взглянул на окружающее его глазами. И все ему стало дико. Он взглянул на девчушку и краткий испуг его прошел. Семен заливал ей байки. Яна раскраснелась, глазенки заблестели, она смеялась и тараторила о чем-то, спеша рассказать приятному попутчику всю свою жизнь. Глупышка, кто же так сразу выворачивает душу наизнанку перед первым встречным? Семен налил ей вина. Сергею почему-то жалко стало девчонку. Он представил, что это его сестра.

— Сока хочешь? — спросил у нее Сергей.

Яна не услышала. Она с восторгом глядела на Семена и протянула руку к стакану с вином. Да и тот стал каким-то другим. Одухотворенным, что ли. Не из деревни, что под Читой, а из Царского Села, что под Петербургом. Но руку положил ей на плечико, как усталый, выполнивший три нормы комбайнер. Уверенный, что отказа не последует. Сергей вышел в тамбур и выкурил одну за другой три сигареты. Мысли его были, как ни странно, о Глафире. Мысли, оказывается, расстаются позже, чем расстаются тела. Ведь и Глаша когда-то была такой же хрупкой чистенькой девочкой... Или не была? Как у нее гладко тут...

Когда он вернулся, купе было закрыто, и изнутри слышалась какая-то возня, глухо звучал мужской голос, не похожий на Семенов, вскрикнул кто-то голосом не Яны, ударилось что-то о перегородку...

Сергею послышалось (или показалось?) слово: «Еще». Досадливо сморщив нос, он пошел в вагон-ресторан. Там он увидел четвертого попутчика из своего купе. Тот подмигнул ему с пьяной ухмылкой.

— Как там? Идут дела?

— Идут, — сказал Сергей и сел за другой столик.

Он заказал себе солянку, бефстроганов, бутылку портвейна и просидел над остывшими блюдами и не выпитым портвейном до закрытия ресторана. Он вдруг понял, что у него нигде ничего нет и никуда его по-настоящему не тянет. Нет интереса ни к чему, ни к кому. К маме? Нет, он не хотел к маме. Он не хотел к отцу. Он не хотел к друзьям. Он не хотел к захватывающей работе. Он не хотел к... Нет, к Глаше бы он заглянул еще на ночку. Что в ней такого? А что особенного в женщине, кто ответит? Как там Семен с этой... Яной?

В купе четвертый попутчик дрых наверху, на первой полке посапывал Семен. Неприятно пахло, как только может пахнуть в купе с пьяными пассажирами. Яна сидела, положив голову на столик. Сергей потрогал ее за плечо.

— Ложись, спи. Неудобно так.

От взгляда девчушки он почувствовал боль.

— Что с тобой?

Яна выскочила из купе. Сергей вышел следом.

— Да что с тобой? Тебя Семен обидел?

— Он изнасиловал меня. Три раза. Я просила его. Плакала. А он изнасиловал. Так грубо и больно.

Сергей стал машинально открывать и задергивать шторки. Шторки порвались.

— Я не знаю, как я теперь погляжу папе в глаза.

Сергей открыл дверь и хлопнул Семена по ноге.

— Вставай!

— Чего?

— Вставай. Поговорить надо.

Сергей вышел из купе. В тамбуре он закурил. Было прокурено и душно. Он машинально потянул дверь на себя. Дверь открылась. Проводник, видимо, тоже пьян. Ворвался грохот. Сергей подставил свежему потоку воздуха лицо и с отвращением швырнул сигарету в проем. Все, курить бросил! Вот так когда-нибудь и жизнь свою с отвращением брошу, а она будет догорать и чадить на лету.

— Что случилось? — услышал он за спиной. — Чего не спишь?

— Как Яна? — спросил Сергей.

— Вот такая, — Семен из большого и указательного пальцев соорудил маленькое отверстие.

«Вся душа твоя проскользнет туда, не зацепится!» — с ожесточением подумал Сергей.

— Ты зачем изнасиловал ее?

— О! — удивился Семен и тут же протрезвел. — Да как же еще их трахать? Добровольно-то с Глашкой надо.

Сергей взял его за грудки. Семен сильно ударил его в пах, и Сергей изо всех сил отшвырнул приятеля в сторону. Тот молча вылетел в дверь, а упругий ветер, раскачивание вагона да вновь ворвавшийся в уши грохот напомнили о страшной скорости, с которой шел поезд навстречу будущей жизни. Или в будущую жизнь, оставляя чьи-то жизни в прошлом.


Через час Сергей вернулся на свое место. В купе все спали. На месте Семена лицом к стене лежал человек. Сергей вздрогнул. Пассажир повернулся и с улыбкой сказал:

— А, это вы опять! Проводник сказал: тут место освободилось. Располагайтесь, вы мне не мешаете, — и снова отвернулся к стене. Потом повернулся и, приложив палец к губам и показывая глазами на Яну, прошептал: — Успокоилась. Совершенно.

Это был тот человек, что ехал с ними в вагоне в Читу, что утер им нос с привокзальной гостиницей. Но это был не грузин и никто другой. Язык его был чист, как у русского эмигранта монарших кровей.

Сергей не спал до утра. Первоначальное спокойствие, длящееся несколько минут, когда он смотрел в открытую дверь, в которую улетел Семен, сменилось ужасом от непоправимости содеянного, потом надеждой, похожей на тошноту, что все образуется, потом отчаянием и наконец удивительно легкой решимостью прыгнуть в проем самому и тем самым решить сразу все свои жизненные вопросы. Ему помешал проснувшийся перед станцией проводник.

— А это почему тут открыто? — хрипло спросил он. — Безобразие.

Казалось, он вовсе не замечал Сергея. Закрыв дверь на ключ и для верности подергав ее, он прошел в другой вагон. Состав подошел к станции, затих на несколько минут, дернулся и снова набрал скорость. Словно изнасиловал один отрезок пути, а теперь насилует следующий. Нет, с отвращением отбросил от себя Сергей эту непрошеную мысль, он был как человек, вечный труженик: всю жизнь он спешит к своей цели, а оказывается, доставляет совсем чужих, незнакомых ему людей к совершенно другой, не имеющей никакого отношения к его собственной, цели.

— Ваш друг сошел ночью? — спросил ночной пассажир.

Сергей кивнул головой, язык перестал его слушаться, он словно стал размером в целый мир, мертвым и чужим, как латынь или эсперанто, и не поворачивался во рту.

Человек, как показалось, с легкой усмешкой кивнул головой.

— Коньячку не желаете? — неожиданно предложил он. — «Кизляр». Натуральный. Уж поверьте. Ваш стакан?

Сергей облизнул губы.

Человек наполнил стакан на треть янтарным коньяком. Столько же налил себе.

— Ну, за друзей! Дружба — святое дело.

Сергей закашлялся.

— Что, не так пошло? — участливо спросил попутчик. — Лимончик, пожалуйте.

Проснулась Яна. Сергей с удивлением отметил, что она и впрямь успокоилась. Совершенно или нет — неясно, но не было в лице ее и в глазах той боли, что мгновенно передалась вчера Сергею. На некоторых женщинах несчастья долго задерживаться не любят.

— Доброе утро, — улыбнулась она. — Разрешите, я пройду?

— Правда миленькая? — спросил попутчик. — Вот именно такие чистые и невинные души и составят наше духовное наследие. Нет, вы посмотрите, что там написано! Скорей-скорей, вон туда.

Поезд проходил мимо безымянного полустанка, состоящего из небольшой станции, туалета и домиков с деревьями вдали. По стене голубого туалета тянулась коряво выведенная красным цветом надпись: «Духовное наследие».

— Надо же, — сказал попутчик, — подумал, произнес, и тут же эти слова материализовались в конкретные реалии. Любимое слово Михаила Сергеевича — реалии. Надо чаще думать о прекрасном и возвышенном. Чем прекраснее думы, тем прекрасней в материализации реалии.

— На стенах туалетов? — машинально спросил Сергей.

— Да вы остряк! — захохотал попутчик и еще раз наполнил стаканы на треть.

Зашла Яна.

— Семен вышел? — спросила она у Сергея. — Он говорил, что ночью сходит в этой, как ее?..
— Вышел, вышел, — подтвердил попутчик. — Был и весь вышел. Коньячку?

Яна отрицательно помотала головой.

— Похвально, — одобрил попутчик. — Для юных и нежных особ есть совершенно другие напитки: «Котнари», «Шардоне» и прочие напитки забвения.

— Портвейн, семнадцатый номер, — сказал Сергей.

— Да-да-да! Совершенно верно! Портвейн, семнадцатый номер. Совсем недавно люди давились за ним. Я прикинул как-то: задавленных оказалось в семь раз больше, чем на печально известной Ходынке. А вот и у нас припасено кое-что для дам! — он вынул из портфеля бутылку «Мадам Клико». — Уверен, не пивали. Нет-нет, даже если и пивали, то совершенно не то. Самопальная «Мадам Клико» — это только в России, не правда ли? Это повелось еще со времен самопальных царевичей Дмитриев. Да мы сейчас и пригубим эту мадам. Пардон, мадам, не принято спрашивать у дам, но поймите меня правильно, вам шестнадцать лет исполнилось?

— Да. На следующий год. В декабре.

— Вот и замечательно. Год пролетит незаметно, а мы тем временем предадимся сибаритству. Чтобы он, год этот, не зря пролетел. Это слово... Вас как звать? Яна? А вас? Сергей? Это слово вас не удивляет?

— Нет, — ответил Сергей, а Яна хлопнула глазками.

— Слово это, деточка... Яна. Слово это означает праздное времяпрепровождение.

— Изнеженных роскошью людей, — добавил Сергей.

У него кружилась голова. От ночного события, которое, казалось, должно было перевернуть вверх дном всю его жизнь, а ледяную душу сбросить в колодец девятого круга, не осталось и следа. Или так действовал коньяк «Кизляр», напиток забвения для мужчин? Он возвращал все на места свои и оттаивал души? А что же тогда действовало на Яну — «Мадам Клико»? А до «Клико»? Ведь она после ночи бесчестья проснулась чистая и свежая, как Золушка, и взор ее — ясное стекло.

— Верно, — одобрил попутчик. — С образованным человеком приятно иметь дело. Университет изволили закончить?

— Да, мехмат. Как отец.

— Кто-то говаривал, что истинные интеллигенты возможны только в третьем поколении... Это как газоны в английских парках. Их уже столетиями подстригают. Как у нас граждан. Я так полагаю, что любой русский интеллигент еще даст сто очков вперед любому английскому джентльмену. Жаль, маловато их, интеллигентов, ну, да нам хватит.

— Бабушка моя была профессором в сельхозинституте.

— Я был уверен, что вы истинный интеллигент. Гордитесь, деточка... Яна. Расскажите своим родным, что вам посчастливилось ехать в одном купе с двумя благороднейшими представителями мужского племени. Я доволен, что судьба свела меня с вами, Сергей, и с вами, Яна. Не обратили внимания, воздух в купе стал чище. Это, наверное, после ухода вашего попутчика. От него так разило дешевым алкоголем. Да и этот, что в ресторан пошел, тоже гусь. Пусть в ресторане лучше посидит. Он как-то не вписывается в нашу компанию. Я когда вошел вчера сюда, брр! пахло перегаром, потом, еще невесть чем. Имманентно присущим вашему другу и иже с ним. Но — не будем больше поминать его. Сегодня, Яночка, давайте я вам еще подолью, сегодня в вагоне поезда вряд ли встретишь достойных попутчиков. Это редкость. О, прошу прощения, — он приподнялся. — Позвольте отрекомендоваться: профессор Никольский. Артур Петрович.

— Вы философ?

— В некотором роде. Вообще-то я и философ, и юрист, и финансист в одном лице. На сегодня это очень перспективный вид деятельности. И придающий приличный статут в обществе. К тому же я имею некоторое отношение к одному из банков. Так что не бедствую.

— А что же не самолетом? — спросил Сергей.

— А куда спешить? Все там будем.

Сергею показалось, что профессор в перечне своих должностей и профессий позволил себе небольшой перебор. Никольский уловил это и пояснил:

— Видите ли, Сергей, все это приходит с годами. Быстро никогда ничего не получается. Ну, исключая, быть может, случаи протекции, помощи, покупки чьих-то услуг. В этом, кстати, совсем нет ничего зазорного. Вздор, кто думает иначе! А с годами все само собой идет в руки.

— А вы, что же, преподаете? В университете?

— Вы хотите сказать, почему же тогда не знали меня по университету? Дело в том, что я недавно прибыл в Нежинск. До этого я в Рижском преподавал. Потом в МГУ. А года три назад один мой знакомый объявился в вашем городе. Я его встретил как-то на коллоквиуме. То-се, пятое-десятое. Завязались, восстановились старые отношения. А сейчас мы друзья — не разлей вода, — профессор испытующе поглядел на Сергея. — Общие дела, знаете ли.

— Я понимаю, — кивнул головой Сергей. Он чувствовал, что со ста пятидесяти граммов коньяка стал пьян. Удивительно!

Никольский разлил из бутылки остатки. Сергей забыл, о чем хотел спросить профессора. Тот зачем-то достал кошелек, и Сергей вспомнил.

— По финансам, наверное, Артур Петрович?

— И по финансам в том числе. Видите ли, Сергей, в чистом виде никакой деятельности быть не может. А деньги, тем более, такая грязь! Особенно, когда их мало, — засмеялся профессор. — Хотя на душе, доложу я вам, становится спокойнее и чище только от них, этих самых мани-мани, что бы там ни утверждали сторонники противоположной точки зрения. Не понимают ребята, не понимают, что именно на стыке противоположных точек зрения и растет то, что они хотят или возродить, или искоренить. Ну, да каждый своим делом занимается. Первые пудрят мозги вторым, чтобы те выбрали из них очередного Фигаро, и пока эти двое таскают каштаны из огня, третьи эти каштаны кушают. Яночка, простите великодушно старика, я вам не наскучил?

— Что вы, что вы, Артур Петрович, нисколько!

— Вот попробуйте этих орешков. К вину незаменимы. Не правда ли, наш Сергей умница?

Сергей подумал было, что он вовсе не нуждается в девичьих комплиментах, исходящих эдаким крюком от профессора, но ему было приятно, что профессор тем не менее закинул этот крюк.

— О, да! — блеснула глазами девушка и покраснела. Профессор поверх ее головы многозначительно поглядел в глаза Сергею. Сергею почудилось, что профессор передает ему какую-то важную мысль. Потом, подумал он. Потом разберусь, что это за мысль.


У нее были красивые наливные груди. Она носила обтягивающие маечки без лифчика. Шла она быстро и ровно, так что на каждый ее шаг груди успевали подпрыгнуть два раза. И так нахально выпирали соски, что глядя на них, забывал обо всем остальном на свете.

Сергей увидел ее первый раз, когда она переходила дорогу. Переходила она дорогу вообще, а перешла ему, в частности. В ней он видел одну только грудь. Остальное было довеском, что ли. Именно грудь представляла для него всю женскую красоту, все женское обаяние, всю женскую роскошь, которая только может быть.

Сергей не помнил, какое у нее лицо, улыбка, ноги, плечи, глаза, ничего не помнил, вернее, все это было несущественным. Он помнил только грудь. Он узнал бы ее из тысяч любых других грудей на любом месте от нудистского пляжа до элеватора, где на всех телогрейки с робами. Когда она исчезла, он нигде не мог найти ее.

И когда в той деревне он увидел Глафиру, он узнал ее. Тогда-то он и понял, что в жизни можно любить что-то одно, а все остальное только приложение к этому главному. Все любить невозможно, да и не имеет смысла. Завоевать весь мир хочется ради груди. Что ж, ничего странного.

Потом на суде, когда допрашивали свидетелей, а адвокат доказывал, что Суэтин психически нездоров и не отдавал себе отчета в тот момент, когда выбрасывал Борисова из вагона (к тому же, совершенно без умысла), он понял, что ему все равно, что скажет о нем Глафира. Он был рад, что она помнит его. Он был рад, что она так глядит на него. Во взгляде ее было то, что он искал всю жизнь. Он не знал, что именно, так как не успел этому дать название. Глафира была для него единственной, кто ему был нужен. Почему бы и ему не стать для нее тем единственным, без которого мир становится тускл и безрадостен?


Поезд, раскачивая, несло на запад. Его словно кто-то пытался свалить с рельс. Как-то само собой заговорили о востоке. Оно так и бывает: к чему приближаемся, того просто, затаясь, ждем, от чего убегаем, то и ворошим. Может, думаем, что прошлое, раз оно осталось позади, не догонит нас, не осудит, не взглянет в глаза: что же, мол, ты предал меня, убежал? Может, оно и так. Вот только когда мы выходим в этом нашем будущем, первым кто встречает нас — это наше прошлое. Оно, как неутомимый охотник, сделало крюк, подтвердив лишний раз, что ты всего-навсего зверь, безмозглый и ничему не желающий учиться.

— Восток хорош тем, что он есть, — начал профессор. Впрочем, он начал неспроста. Так показалось Сергею. Что-то скрывалось за отсутствием нарочитости в этой фразе.

— Да, он занимает много места, — сказал Сергей, глядя в окно.

— Я полагаю больше, чем этот вид, — улыбнулся профессор.

Он читает мои мысли, подумал Сергей, и профессор кивнул ему в ответ.

— Психотерапевт, — сказал он.

«А, понятно, почему успокоилась Яна... Может, тогда лучше помолчать?» — подумал он. Направленно подумал, испытывая собеседника. Тот ничего не сказал. Но Сергей понял, что тот не согласен с ним.

— Все, что позади, кажется общим, то есть принадлежащим всем, а не каждому из нас в отдельности, неделимым. Неким мамонтом, придавившим муравьев.

— Муравьям от этого ничего, кроме поживы, не будет, — возразил Сергей.

— Каков молодец! Яночка, каков молодец! — воскликнул профессор.

Яна кивнула головой и потянулась к соку.

— Лучше вина, поверьте старому сморчку, — профессор налил ей вина. — Тут ни этих ваших консервантов, ни белого сахара, тут чистый виноград, солнце и страсть. Природа.

Сергей, не желая участвовать в разговоре, все равно почувствовал себя втянутым, помимо своей воли, в эту трепотню о вине, частях света и ничего не мог поделать с собой, так как... Так как уже хотел говорить, хотел обрушить на собеседника всего себя. Так как чувствовал, что сам себе перекрыл дыхание. Сергей вспомнил ГЭС, водохранилище, плотину. Или это меня отрывает от земли накопившаяся с годами пустота, подумал он, отрывает, как воздушный шарик?

— Это не пустота, — сказал профессор. — Это я, Яночка, молодому человеку. Он сказал, что пустота переносит людей по жизни. Я не совсем согласен с вами, Сергей, хотя я возьму вас к себе в аспирантуру. Возьму. В финансах, как нигде, нужна арифметика. Мы об этом поговорим в Нежинске. Будет время. Не согласен я с вами, молодой человек, по принципиальным соображениям...

— А зачем же тогда вы берете меня к себе в аспирантуру?

— Затем и беру.

— Перевоспитать?

— Да нет, самому поднабраться.

— А я думал: под себя подладить. Под свою школу.

— Да, я уже не сомневаюсь. Я беру вас. В бизнесе сейчас многого можно достичь. С вашими-то способностями… Тем более, вы знаете уже, что есть не только своя жизнь, но и чужая смерть.

Сергей взглянул на профессора. Тот бесстрастно продолжал:

— И чужая смерть — всего-навсего лопнувший нарыв. Больно, но гной вытек. И кожа всего организма вновь чиста. Не так ли?

— Так, — хмуро подтвердил Сергей. — В прошлом мы все одиноки.

Профессор засмеялся.

— Это в вас говорит молодость, молодой человек. Эх, молодость-молодость! Когда-то и мы были рысаками! Да-да, одиночками, не тройками. Как гнали мы к финишу! Как гнали!.. Зачем?

Сергей подумал в эту минуту почему-то об отце. Он почувствовал, что с отцом что-то неладно. Должно произойти. Или произошло. Он даже взволнованно встал, вышел из купе, глянул в окно, когда же Нежинск? Зашел, сел, снова встал, сел.

— Вы покурите, успокоитесь. Минздрав предупреждает, а я рекомендую. Покурите-покурите.

Сергей вышел в тамбур. Подергал ручку. «Вчерашняя» дверь был закрыта. Он закурил. Вспомнил, что бросил. Загасил сигарету.

— Не правда ли, успокаивает? — услышал он за спиной. — Когда последователен.

Он обернулся и ничего не ответил.

— Успокаивает, — удовлетворенно кивнул профессор. Он затянулся «Беломором». Заметив, что Сергей с любопытством смотрит на папироску в его руках, профессор сказал: — Привычка. Привычка сверху нам дана. Да и крепость есть крепость, а не дурь с ментолом, — профессор закашлялся. — Это и не «Беломор». Это «Брест» какой-то! Правильно предупреждает Минздрав. Ну, да предупрежденный спасен... Вернемся. Дама там одна. Скучает, поди.

И вдруг указал Сергею на дверь:

— Правда, во всякой двери есть нечто магическое? Как бы вход в ад или в рай. Открываешь ее и не знаешь, куда попадешь.

Они подошли к купе.

— Как вы тут, Яночка, не скучали? Мы премило поболтали с Сережей. Настоятельно рекомендую вам. Редкий напиток. Вы же любите всякие соки. Так вот, лучший сок и лучшее вино — в беседе с умным приятным молодым человеком, — профессор подмигнул Сергею, а на Яну посмотрел серьезно.

Девушка смутилась. Профессор удовлетворенно кивнул головой. Сергей отметил про себя, что профессору нравится, как все идет. Похоже, его замысел удается ему. Какой замысел, черт возьми?

— Да, в прошлом мы все одиноки, — продолжил профессор беседу. — Давайте-ка коньячку. Такой же... Приходим в одиночестве, идем по жизни в одиночестве и уходим из нее в одиночку. В одиночку лучше, — неожиданно засмеялся он. — Правда, их сейчас почти и нет. Камеры переполнены.

— Всякий уход, исход приносит наслаждение, — пришла Сергею такая вдруг безумная мысль. Мысль — переменить во что бы то ни стало тему разговора. Уж чересчур была она провокационной.

— Да, интересно. Даже смерть?

— Даже смерть. А также все естественные отправления организма, из всех дыр и щелей, извините, — вдруг ожесточился Сергей. — И роды в том числе. А также слова, звуки, запахи, ноты, рисунки, рукоделие. Все, что исходит изнутри, высвобождает и очищает. Даже то, что мы выбрасываем из себя в пустоту наше прошлое, как паук паутину. Вон оно, остается за окном. Бежит, скулит за нами следом. Ему не догнать нас (глаза профессора замерцали при этих словах — Сергей удивился; нет, ему показалось). А значит, приносит наслаждение.

— И насилие? Убийство, например?

— Не знаю, — искренне сказал Сергей.

Профессор засмеялся.

— Вот тут я не совсем согласен с вами, молодой человек. Это сублимация (ведь вы говорили, насколько я понимаю, о ней?), эти все либидо, сублимации, вытеснения — выдумки бездельников. К тому же, не наших. Наши больше пьют, а уж потом умствуют. А те, наоборот, умствуют, а потом пьют. Эта ваша сублимация (пардон, их) не имеет никакого отношения к трудящемуся члену общества, то есть к подавляющему его (я имею в виду общество) большинству.

— Не понял, — сказал Сергей. — Вы имеете в виду, говоря о подавляющем большинстве, — численном подавляющем большинстве общества или — этом большинстве, подавляющим общество?

— Все вы прекрасно поняли, молодой человек. Вон Яна смотрит на вас с недоумением. Что ж там непонятного, так, Яночка? Выпьем за общество. Наше с вами. Так вот, я не совсем согласен с вами, Сережа, потому что наивысшее наслаждение испытываешь не тогда, когда источаешь что-то, а когда копишь в себе, копишь-копишь, пока оно не прорвется не наружу, а внутрь тебя. О, это совершенно другое дело! Так могут немногие продвинутые на том же Востоке и очень-очень немногие на опрокинутом вверх ногами Западе. Оттого, что ваша юность, как вы изволили выразиться, источается из вас, как паутина, вовсе не следует, что она уходит от вас. Паук, пока живет, — паутина в нем. Так и все наше, отпущенное нам, время. Оно внутри нас, как бы мы его бездумно и на что бы безоглядно ни тратили. Мы им опутываем не кого-то, а самих себя. Пока не превращаемся в кокон, из которого вылетает душа. Куда? Это спросите у бабочки. Там совершенно другие времена. Другое время — другой сказ.

— Красиво плетете паутину, профессор.

Тот гордо откинулся на спинку.

— Профессионально, знаете ли...

— Да-да, — согласился Сергей. — Увы, в моих университетах таких учителей не было.

— Это поправимо.

— Профессор, а ведь если копить только в себе и не источать, не дать вырываться страсти на себе подобных людей, так ведь и роду людскому придет конец?

Профессор опять замерцал глазами.

— В конце, молодой человек, — заговорил он, выделяя каждый слог, — в конце концов и будет самое большое наслаждение для последних оставшихся. Вот эти несколько человек, вознесшихся на недосягаемую высоту разума, и сдерживают в себе столько сил, энергии, семени, которые способны возродить вновь землю и вернуть ей золотой век!

— А дальше?

— Вот только века этого золотого больше не будет. Прошел он. Источился весь и принес сам себе наслаждение. Больше никому. У всех прочих одна досада, что ничего им не досталось.

— А произведения искусства? Творения зодчества?

— Бросьте. Высохшие капли чужой страсти на подоле истории. Вам-то что до них? Вы что, сами не в состоянии создать нечто бессмертное, как вы полагаете? Создавайте. В этом вы, благодаря этому вашему источению, обретете куда больше удовольствия, чем от знакомства с чужими вещами. А не можете, так убейте! И все станет на свои места.

— Как? — воскликнула Яна. — Как убейте?

— Да я шучу, Яночка. Это метафорически. Убейте — значит, дайте жизнь. Это из контекста всей нашей беседы.

— А-а, — протянула, ничего не поняв, девушка. Однако тут же спросила: — Я что-то не пойму. Вы все про источения говорите, про извержения. Сергей, так? А как же быть с нами, с женщинами?

Профессор засмеялся.

— А вас полонить и насиловать, — не удержался Сергей.

Яна вжалась в угол.

— Ну, зачем вы так, Сережа? Он шутит. Он у нас большой шутник.

— Извините, — сказал Сергей, взяв девушку за руку. — Сорвалось.

— Как то самое источенное из вас слово? И вы получили сразу же наслаждение? — воскликнула Яна.

Профессор задумчиво посмотрел на девушку.

— Типичный женский вопрос, — сказал он. — Из вас выйдет замечательный журналист. Женщина-журналист. Дотошный, остроумный, въедливый до чертиков! Умница. Поступайте на журналистику. Я вам помогу, — он похлопал девушку по руке. — Помогу-помогу. Это в моих силах. Женщина как раз и является тем благословенным Востоком рода человеческого, к которому он должен весь устремиться.

— То-то сейчас столько всяких бисексуалов, трансвеститов и прочего маразма, — сказал Сергей.

— Это другое. Это флуктуации. Отсевки, шум. Женщина все вбирает в себя. Это Харибда человечества. В ней высшая мудрость и сокровенная власть. Ибо изливаясь, она не истощается, ибо извергая, она не становится извергом. Женщина — луна, при свете которой все бродит, зреет, вынашивается и живет. Недаром на Востоке женщина связана именно с луной и весь восточный мир живет именно в подлунном мире… Что-то я, братцы, устал. Пойду-ка в ресторан, перекушу. Не желаете? Ну, да вам лучше поболтать без меня, старика. Надоел я вам своими сентенциями. Да и истощился, чувствую. Пойду, подпитаю мысль бифштексом. С кровью.

— Мои мысли в его присутствии как в каком-то магнитном поле, — сказал Сергей, когда профессор ушел, заботливо закрыв дверь. Он вдруг вспомнил грудь Глафиры, их близость, свое вневременное забытье...

— А в моем? — спросила вдруг Яна, протянув руку за его спиной и поворачивая стопор на двери. Ее дыхание защекотало Сергею затылок. Он развернулся к ней, увидел в прорези халатика грудь и обнял ее...

Когда Сергей пришел в себя, он с удивлением увидел, что за окном уже начало темнеть.

— Я что, спал?

— Да, соснули немного, — раздался из-за двери голос профессора. Он заглянул в купе. — А мы тут с Яной о чем только не переговорили, пока вы спали. Жаль, без вас. Интересная была беседа.

— О чем? — потянулся Сергей и вдруг вспомнил, как он с девушкой только что забыл обо всех словах на свете, будто их и не было вовсе в природе, этих слов.

— Об одиночестве. Яна тут много наговорила о том, что всю жизнь была одинока и никто ее не понимал. Ни родители, ни учителя, ни сверстники.

— И что?

— А я разубедил ее... Пытался разубедить, во всяком случае, что она глубоко не права, когда судит об одиночестве из глубины самой себя. Об одиночестве можно судить только с какой-то вершины, приподнявшись над собственным эгоизмом.

— Где все не источаемо и неизреченно? — спросил Сергей.

— Нет, вы мне положительно нравитесь. Как, Яна?

— Мне тоже, — сказала та.


Когда поезд подошел к Нежинску, профессор Никольский куда-то исчез. Словно его и не было. Только визитка осталась… Яну кто-то встречал. Она помахала Сергею рукой. Ему вдруг показалось, что у нее, как у бога Шивы с Востока, четыре руки и глаз во лбу, которым она прожгла Сергея насквозь.