Руки Жан-Мари

Руки Жан-Мари
  Розы к столу академика никогда не запаздывали.  Они вплывали в крохотных позолоченных горшочках, на руках скромной прислуги. У прислуги руки были незаметные, почти прозрачные, готовые слиться с чем угодно, со стенами, с блюдами, с обивкой дорогих кресел. На этих руках нельзя было различить ни морщин, ни родимых пятен, чертовых поцелуев, ни тем более щегольских длинных ногтей на мизинцах…
Никогда – никогда не опаздывали эти бесшумные руки с подачей розового жаркого, пряного и душистого, сдобренного фиолетовым острым горошком, а по особым случаям, немного, о, совсем немного, опьяняющей белладонной. За розовым  жаркое с соусом из утиных внутренностей следовали бифштексы из мясистых стеблей лесных цветов.
  Вино в тот вечер подали  легкое и коварное, из золотистых луарских ягод. С потолка улыбался развратной всезнающей улыбкой обернутый в леопардовую шкуру бог Дионис.
Гости только слегка захмелели: настоящее казалось им дивным, будущее безоблачным, а прошлое незначительным. Непринужденно лилась беседа.  В мягких креслах так хорошо было говорить о Руссо, о возвращении к природе, о благородном труде, об этой старой обезьяне дьявола, Вольтере… Только один человек молчал среди общего оживления. Жак Казот поигрывал десертной вилочкой и разглядывал свои тщательно отполированные ногти. Никто не обращал внимания на старика. Его угрюмство не было внове. После некого разговора то ли с умирающей старой гадалкой Лепелетье, то ли с давно оставившим юдоль скорбей Мишелем Нострадамусом, Казот стал задумчив и сумрачен.
Раньше лукавый и немного легкомысленный, ровно настолько, чтобы это не мешало его репутации мистического писателя и спирита,  старик стал неулыбчив и скучен в разговоре. Собеседники, оказывавшиеся с ним на суаре, время от времени пытались его разговорить. Особенно всех интересовало: что же узнал Казот?
 В описываемый вечер маркиз Кондорсе не выдержал.
-Все-таки,- заговорил он, приобняв спирита за плечи, прошуршав широкой, длинной кружевной манжетой по ткани простого сюртука,- все-таки, мой дорогой, мой бесценный, угрюмый мой друг, что вам сказал в тот ноябрьский вечер дух Нострадамуса?
Казот вздрогнул, выронил десертную вилочку.
Сразу несколько скромных и неразличимых рук потянулись поднять ее.
-Вы хотите узнать то, что открылось мне? – произнес надтреснутым голосом старик,- что ж, хорошо… Верно, пришло время. В самом деле, мы на краю пропасти.  И у расселины, на осыпающихся камнях, установлены пиршественные столы. В глазах у собравшихся стоит золотистый туман дорогого вина, в ушах – сладчайшие бессмысленные строки Оссиана… Поэтому никто не видит, что стервятники уже собираются в небесах над пропастью, и все быстрее сыплются  вниз камушки, пока мелкие. Поэтому никто не слышит вопль стервятников и рокот валунов под ножками столов. А кричат они одно: Мене. Текел. Ферес…
Казот замолк на мгновение. Потом продолжил:
-Все уже началось. С рук. И окончится руками. Пергаментными, тонкими, сухими руками Жан-Мари на столе Неподкупного.
Взглянув, наконец, на собравшихся,  старый мистик заметил: все улыбаются.
-Вы, верно, слишком серьезно восприняли слова Нострадамуса. Конец света прорицают от начала времен, и никто не может назвать точной даты,- сказал маркиз,- а жаль, мы бы подготовились к этому значительному событию.
 -Вам, милый Кондорсе, если угодно, я могу назвать день, в который вы отравитесь, чтобы избежать смерти от руки палача,-  с язвительной улыбкой прервал его Казот.
Маркиз, не скрывая иронии, подмигнул окружавшим их гостям.
Казот сделал вид, что не замечает насмешки.
-Я также могу назвать дату вашей гибели Байи, и вашей, Малербу…
От другого стола раздался жеманный голосок герцогини де Граммон. Герцогиня старалась придать своему голосу модный звенящий тембр, «звук колокольчиков», и прикладывала много усилий, чтобы заглушить природное мягкое контральто.
-Но господин прорицатель, надеюсь, пощадит хотя бы наш слабый пол! – воскликнула она.
-Вас, дорогая мадам, как и многих других, отвезут на площадь Архангелов в телеге, со связанными за спиной руками,- отвечал неумолимый Казот.
-Вы увидите,- заметила герцогиня с принужденной веселостью, - старый тиран даже не позволит мне даже исповедоваться перед смертью!
-Последним, кто удостоится предсмертной исповеди, будет… король! – произнес мистик.
Старик опустился на свое место, тяжело дыша. В комнате воцарилось тяжелое молчание. Даже улыбка Диониса уже не казалось мягкой, она становилась, на глазах у изумленных гостей, страшным полуоскалом повелителя леопардов и боевых колесниц.
   Все уже началось, как и предсказывал мистик Казот, всю жизнь игравший в прорицательство и внезапно прозревший к старости. Но давайте на минутку заглянем в конец, в кабинет Неподкупного, к мумифицированным рукам Жан-Мари. Не было во всем городе Париса человека известней, чем Жан-Мари Маара. Некоторые говорили, что он гениальный писатель, иные называли его пробудителем душ, иные реформатором. Он был так знаменит, так далеко отстоял от прочих, что два его собрата, два других архангела революции, Робеспьер и Дантон, даже завидовать ему не могли. Еще при жизни Жан Мари Маара  перестал быть человек. Он быстро и неуклонно становился явлением,  памятником самому себе, фигурой речи, пугалом для аристократов… чем угодно стал он к моменту своей трагической гибели, только не человеком.
  Робеспьер закусил кончик скорописки. Это было новое изобретение: крохотное металлическое перышко в легком деревянном цилиндре, намного удобней, чем обычные перья, и оттачивать не приходится. Правда, дорого, непозволительная роскошь, развращающая английская выдумка. Придется от нее отвыкать в условиях блокады.
Неподкупный нахмурился: обычно он не позволял своим мыслям разбредаться и отвлекаться на незначительные предметы.
-Неужели старею? – подумал он с мимолетным испугом.
И тут же одернул себя:
-Что за чушь?!
Он с неудовольствием посмотрел на маленькую кляксу на белоснежной манжете, и вернулся к недописанному документу.
-Хорошо ему,- с внезапным раздражением подумал Робеспьер,- глянув на коричневые руки Жан-Мари, застывшие на столе,- жил, точно античный герой и умер вовремя.
А что в нем было, собственно?  Крохотного росточка, всегда из-за этого носил башмаки с толстыми стельками. Рябой, нос седлом. ( Намекали даже, что нос этот – признак наследственного сифилиса.). Говорить на публике не умел совершенно, мямлил и заикался слегка. Писал. Да, вот писал неплохо, хоть и грешил многословием и композицию выстраивал не совсем четко. Но, несмотря ни на что,- миф. Жан Мари Маара, миф. И его высохшие руки, держащие золотой декоративный факел, светоч свободы и знания.
  Он появился на свет в Будри, в конце весны.  Ограды были в цвету; хозяйки варили васильковый суп и пекли пироги с черемухой; петухи горланили и соловьи заливались в верхушках деревьев; и коты орали ночами томно и призывно. Жизнь торжествовала! И первый крик новорожденного влился в общее ликование.
-Дай ему что-нибудь, пусть заткнется! – обратился отец к матери, бледной и обессиленной,- мне нужно разобраться с бумагами, а он верещит, точно брошенный котенок под забором, не умолкая.
 Бессмысленно утверждать, что Жан-Мари понял эти слова. Однако он моментально замолк и нахохлился.  Таким образом, с первого дня его жизни стало ясно: Жан-Мари Маара сообразителен и обидчив.  Отец его был поверенным в делах, человеком порядочным, скучным и суховатым. Из Сардинии, откуда ему пришлось бежать после принятия лютеранства,  Луи Маара вывез восточное понятие о семье: мужчина – божок и деспот в доме. Робкая мать ничего другого себе не представляла, и принимала такой порядок вещей как должное.
Жан-Мари никогда не был красив. И никогда этим не озабочивался. Его больше занимало внутренне устройство предметов и тел. Но об этом речь пойдет позже. Пока же следует сказать о некоторых событиях, едва не прервавших жизнь юного Маара. В семь лет он подхватил от деревенских ребят оспу, пошаливавшую в тех краях. Его уложили на лавку в темной комнате, и перебинтовали так туго, что он напоминал маленькую мумию.
-На врача денег нет,- предупредил отец,- тем более, что он все равно коновал. Выживет, значит выживет. На все воля Божия.
Мать, однако, решила помочь Жан-Мари выжить. Она потихоньку зазвала в дом старую знахарку, по кличке Жаба. Иначе ее в деревне никто не называл, только так: Жаба. Она сперва сердилась, и говорила, что подлинное ее имя Ла Вибора, что в переводе означает змея, но потом махнула рукой.
Она появилась в доме дождливым полднем и сразу  направилась в угловую комнату. Где лежал спеленатый Жан-Мари. Первым делом она размотала тряпки на левой руке мальчика и уставилась на его ладонь.
-Ему еще жить да жить,- произнесла старуха,- и умрет он не от болезни, а от злобы.
Жаба помолчала и добавила:
-У рук его удивительная судьба. Еще более удивительная, чем у него самого.
Мне тут даже ничего делать не придется,- сказала знахарка,- он сам поправится через недельку, красавцем, правда не будет, но ему это и не надо.
   А вот кто, действительно, уродился красавчиком, так это младший брат Жан-Мари, Луи. Он тоже был невысок и смуглолиц, но черты его как-то по-другому сложились, придав лицу мягкое, почти ангельское выражение, к которому немало добавляли роскошные черные кудри. Жан-Мари всегда опасался, что брат, слишком миловидный, и не очень разумный, пойдет по плохой дороге. Он даже отвел пятнадцатилетнего Луи в госпиталь, наглядно продемонстрировав ему все ужасы венерических заболеваний, а заодно и варварские способы их лечения.
Луи тошнило.
-Ты все понял? – только и спросил брат.
Но это, опять же было позже, много позже, когда доктор Марат, личный врач охраны графа Д-Артуа, приехал навестить семью.
   И еще одно событие произошло в отрочестве Жан-Мари. Об этом он уже никому не рассказывал, опасаясь, что его посчитают сумасшедшим, или, того хуже, учеником дьявола. Крестьяне в глубинке так суеверны. У суеверий, бытовавших в Будри, была, однако, своя прелесть, прелесть рассказов долгими зимними вечерами, когда заняться больше нечем. Не сговариваясь, дети, кто постарше, сползались вечерами в домик жабы, таща с собой сушеные гвоздики, орехи и лепестки подсолнухов. Старуха угощала их супом из чертят, так она называла чуть кисловатую, приятную на вкус похлебку из чертополохов и лебеды, и рассказывала удивительные сказки, по большей части страшные. Всякий раз Жаба спрашивала:
-Какую вам сегодня историю рассказать, страшную или смешную?
-Страшную, страшную, да пострашнее! – азартно кричали сбившиеся в кучу дети.
 Одной из самых любимых была история об Анку. Лягушачью Вечернюю песенку знали все:
 
Hep rann ar Ret hepken
Ankou, tad an Anken
Netra kent, netra ken.

(Без части – лишь необходимость \\ Анку – отец тревоги \\ Больше ничего, больше ничего)

Поленья потрескивали в камине, а старуха говорила неспешно, одновременно толча в ступке какие-то приправы:
"И вот, когда уже уселись все за столы, когда уже перед каждым полное блюдо поставили, явился на пир запоздалый гость. С виду он был похож на нищего - не одежда на нем, а прилипшие к коже лохмотья, а от самого падалью пахнет. Вышел Лау к гостю навстречу и усадил его за стол. Так Лау довелось повстречаться с Анку…»
-Не пропускай, пожалуйста! – влез Жан-Мари, знавший эту сказку наизусть,- все рассказывай!
Жаба погрозила ему пальцем:
-Тебя не проведешь!
И продолжила:
«Вдруг заметил он, что один человек еще не вышел из-за стола. - Не спеши, - сказал ему Лау, - ты ведь последним сюда пришел, так что и тебе не грех и закончить трапезу последним... Но незнакомый человек будто спал перед пустым перевернутым блюдом и перевернутым пустым стаканом. Услышав Лау, он поднял голову, и богатый хозяин увидел вместо головы у гостя череп мертвеца. Встал странный гость, отряхнул на себе лохмотья. Тут Лау увидел, что к каждой тряпице были привязаны кусочки гнилого мяса»
Слушатели взвыли с испугом и с восторгом.
Жан-Мари улыбнулся. Ему нравился этот крик.
  Домой он возвращался поздно, по боковой улице. Он хотел срезать путь, и поэтому отделился от гомонящей стайки ребят. Ночь, торжественная, холодная и тихая, изменила деревню почти до неузнаваемости. Изгороди казались серебряными частоколами на границах неведомой страны, будто не грубые дома скрываются за ними, а сказочные дворцы, где похрапывают в огромных спальнях людоеды и томятся в заточении принцессы с кожей такой тонкой, что видно, как медленно и степенно течет в их жилах прохладная королевская кровь. Звук приближающейся телеги, неспешное поскрипывание, он услышал издалека.
-Шляется еще кто-то ночами,- равнодушно подумал Жан-Мари,- и не лень ему по такому холоду.
Встречаться ни с кем не хотелось, и он ускорил шаги. Телега за спиной тоже заскрипела живее.
Тут ему стало слегка не по себе.
До дома было совсем недалеко. Жан-Мари побежал. Телега хлопотливо завизжала, нагоняя его.
-Не буду оборачиваться! – промелькнула паническая мысль,- ни в коем случае нельзя оборачиваться!!
-Эй, парень! – окликнули его сзади,- не спеши так,- у моей телеги вот-вот колесо отвалится, а мы с тобой уже все равно встретились, смотришь ты на меня или нет.
Жан-Мари остановился как вкопанный.
Тележный скрип прекратился.
-Можешь не оборачиваться, если тебе неприятно,- продолжил все тот же спокойный голос,- ты и так уже понял, кто я, а мне нет нужды вглядываться в твое лицо.
Вот, что я тебе скажу. Жить тебе осталось либо неделю, либо – до пятидесяти лет. И погибнешь ты в любом случае от удара ножа.
-И что мне нужно сделать, чтобы дожить до пятидесяти? – чужим голосом спросил Жан-Мари.
-Сущую мелочь. Уехать,- ответили из-за спины.
-А зачем ты мне это говоришь?
-Считай, что просто так,- хрипло засмеялся Анку,- ты, может, слышал: маленькие добрые дела иногда доставляют мне удовольствие.
Отец, выслушав на следующее утро сбивчивый рассказ Жан-Мари, изрек:
-Слышал я, как люди говорили, что Анку был первым сыном Адама и Евы. Бог его повелел ему в наказание за грех отца убивать до самого конца света всех людей, своих братьев, которые родятся на этой земле. А перед тем, как нанести удар, он дает людям добрые советы, ведь ему очень хочется, чтобы все мы попали в рай.
  Город Париса понравился Жан-Мари с первого взгляда. Даже не то, чтобы понравился, он был грязноват, шумен и несколько бестолков. Просто стало ясно: это его город, именно его. По этим нищим предместьям, а потом по расфуфыренным бульварам он поднимется к своей славе. Слава. Запись на первой странице дневника Жан-Мари гласила: Единственная страсть, которая пожирала мою душу, была любовь к славе.
Он сам не знал, почему написал это в прошедшем времени. Понял только через много лет: не для себя писано, для потомков, которые раскроют его дневник и увидят эти крупные округлые буквы, и жирную точку в конце предложения, точно печать.
Жан-Мари никогда не сомневался в своем призвании: он должен стать врачом, великим врачом, который найдет наконец то, что не удалось отыскать ни Гиппократу, ни Галену, ни Парацельсу – место, где находится душа. Интерес его к человеческому телу никогда не был сострадательным, если так можно выразиться. Ему просто хотелось найти материальную душу, вытащить ее на свет, препарировать, если удастся, и понять, где же, собственно, гнездятся в ней такие могущественные вещи, как страх, тщеславие, любовь.
Он оборудовал в своей квартире анатомический кабинет, и занимался ежедневно, но без толку.
-Ты не там ищешь, Жан-Мари,- сказал он себе однажды,- глядя покрасневшими от бессонницы глазами в черноту утреннего кофе,- не там.  Нет души ни под сердцем, ни в районе селезенки, ни в берцовой кости. К сожалению, она неуловима.
Это заключение стало самым глубоким разочарованием его юности. Однако, он быстро понял: если даже душу нельзя найти, на нее можно воздействовать. Лучше всего – словами. Жан-Мари никогда не считал себя мастером изящных выражений. Если ему нужно было сказать: «Идет дождь», он так и говорил: «Идет дождь», не приплетая ни Илию Пророка на небесной колеснице, ни ставшего модным в последние годы рыжебородого Тора, ни набившего оскомину Юпитера. Идет дождь, и все. Пузыри по лужам.
   Со временем Жан-Мари понял, что именно в простоте его сила.  «Проект Декларации прав человека и гражданина» был написан просто, чтобы понять его мог не только привычный к изыскам академик, но и какой-нибудь приходской кюре или полуграмотный лавочник. Судите сами:


Чтобы обеспечить сохранение своей жизни, человек вправе покуситься на собственность, на свободу, даже на жизнь себе подобных. Чтобы избавить себя от угнетения, он вправе подавлять, порабощать, убивать. Чтобы обеспечить себе счастье, он вправе предпринимать все, что только пожелает, и каков бы ни был ущерб, нанесенный им другим, он считается только с собственными интересами, уступая непреодолимой склонности, вложенной в его душу его творцом.
      Этим ограничиваются естественные права  человека, права неоспоримые, но равные для всех людей, какие бы различия природа ни установила между ними в области их способностей.

 Куда уж проще? Тут опасность лишь одна: горячие головы не дочитают до «прав гражданина» и станут руководствоваться лишь собственно правами человека. Непоправимой беды Жан-Мари в этом не видел. Сорвиголов можно и вразумить, объяснив им еще более простым языком, что всякий гражданин обязан оказывать почтение суверену, подчиняться законам, уважать государя и должностных лиц, платить налоги государству, предоставлять помощь нуждающимся, должен поддерживать угнетенных, проявлять доброжелательство по отношению к своим соотечественникам и преданно служить отечеству.
Маара верил, что не просто так предупредил его старый Анку о перекрестке, возникшем в его судьбе на рубеже шестнадцатилетия. Он оставлен в мире ради славы и добра. Именно в таком порядке: славы и добра.
 Неподкупный уже не помнил, кто именно назвал их тремя архангелами революции. Но кличка эта прилепилась сразу, и навсегда. Если бы не те двое, Маара и Дантон, один бесстрашный, другой просто испорченный, Робеспьер бы до смерти боялся этой части города, Сент-Антуанского предместья. Здесь обитали мастеровые и пекари, пуассардки (торговки рыбой) и вязальщицы. Маара  чувствовал себя  в бедных кварталах как дома, Дантон был дома везде, косолапый и громогласный.  Неподкупный, как ни старался, всегда оставался для этой быстро впадающей в ярость плохо управляемой толпы «месье», слишком чистым, слишком холодным. Даже лестное прозвище, которым они наделили его,  подчеркивало эти качества. Неподкупный, сухой, почти чужой. Он огляделся, с некоторой брезгливостью. Сент-Антуан всегда напоминал Робеспьеру Кроноса, пожирающего собственных детей, Кроноса с грязными ногтями, в засаленном ночном колпаке.  Голод. Всюду. Голод свешивается с печных труб и барабанит костлявыми пальцами в окна; голод свернулся хилым черствым калачиком на прилавке булочной; голод стучит дырявыми сабо по мостовой; голод оставил печать на лицах детей, словно детей этих до рождения еще перемололи на страшной мельнице, старящей людей за год на десять лет. «И ведь так, повсюду»,- с тоской подумалось ему,- «и всегда так было». And mark in every face I meet marks of weakness, marks of woe – вспомнилось образованному Робеспьеру. Разница между ними была в том, что, замечая эти следы обреченности и болезней, Дантон сжимал кулаки, Маара кричал о переустройстве мира, а его первым желанием было просто отвернуться и бежать. Тем не менее, весенним  вечером в небольшом кабачке над стаканами с грогом соединились в клятве огромная, почти крестьянская лапища Дантона, маленькая, тонкая, белая рука Робеспьера и смуглая, точно испачканная землей или кровью широкая кисть Маара. С тех поры они – архангелы.
  Их бросали в реку связанными попарно, спиной к спине.  Двое влюбленных, совсем молодые, и оба какие-то чахлые, долго, верно, прятались в подвалах от зари новой власти, попросили, чтобы их привязали лицом друг к другу
-Чтобы мы могли целоваться, пока будем лететь, и там, под водой,- застенчиво пояснила девушка.
Сержант заржал:
-А свидетельство о браке у вас есть? Мы не развратники какие-нибудь.
-А сердце у тебя есть? – угрюмо спросил голос из черной ямы собравшейся толпы, далеко, с самого края.
-Поговорите мне еще, роялисты недобитые,- проворчал сержант,- привставая на цыпочки и делая вид, что выискивает взглядом в толпе говоруна.
Толпа чуть слышно загудела, точно пчелиный рой.
Их привязали лицом к лицу, как они просили, глаза в глаза. Они немедленно стали целоваться.
Сержант крякнул и отвернулся.
   В тот вечер глава комитета Горы Жан-Мари Маара возвращался домой поздно. Фонари на улице Святого Сердца не горели.
-Сколько их можно объяснять, что революционный порядок не отменяет работы муниципальных служб,- раздраженно думал Жан-Мари,- впрочем, и до этого руки дойдут в свое время.
 Телегу он услышал издали.
-В этот раз, дружок, тебе придется повернуться и посмотреть хорошенько на мой груз,- сказал Анку.
Он был совсем не страшен, обыкновенный грязный клошар, каких много бродит по городу Париса, а по предместьям и того больше. Телега источала зловоние. От нее пахло кровью, что естественно, разлагающейся плотью, что тоже нормально, и еще почему-то – сыростью и тиной. Телегу заполняли обезглавленные тела и аккуратно отрезанные головы. Под благовидными, почти нестрашными трупами гильотинированных лежали вповалку распухшие, подъеденные рыбами и раками утопленники.
 Жан-Мари отшатнулся.
-Они только внешне такие страшные,- успокоил его Анку,- не бойся, можешь подойти поближе и рассмотреть то, что осталось от их лиц. Это работа роты Маара, если тебе интересно. Бравые ребята, правда?
Еще Анку сказал:
-Мы с тобой делаем одну работу. Ты помогаешь мне грузить в телеги тех, чье время пришло.
Жан-Мари тупо смотрел вверх, на верхушку незажженного фонаря. Губы его шептали:

Hep rann ar Ret hepken
Ankou, tad an Anken
Netra kent, netra ken.
 
  Дома он долго сидел над чистым листом, размышляя, как лучше обосновать отмену варварских массовых казней, как объяснить этим вандалам…
Наконец махнул рукой и написал:

Шесть месяцев тому назад пятьсот, шестьсот голов было бы достаточно... Теперь... возможно, потребуется отрубить пять-шесть тысяч голов; но, если бы даже пришлось отрубить двадцать тысяч, нельзя колебаться ни одной минуты.

    Вечер был испорчен безнадежно. В довершение всех неприятностей у дверей в гостиную возник бесшумный лакей и прошелестел, обращаясь к академику:
-Вас желает видеть мосье Маара. Он утверждает, что ему обещана аудиенция.
-Гони его в шею,- поморщился хозяин. И крикнул в почтительно удаляющуюся спину:
-Только вежливо!
-Сущее наказание эти дилетанты, - с принужденной улыбкой обратился академик к гостям,- воображают себя гениями. У этого, вдобавок еще и руки вечно грязные, точно в крови…


Рецензии