Барак

Геннадий Леликов
Мать и отец

Мы переезжаем на новое, на моей памяти уже третье, место жительства. Опять берег Байкала. Отец уехал немного раньше с моим 18-летним братом. Они там работают. За нами прислали подводу.

Мать,начинающая полнеть, сорока лет, отец старше неё на четыре года, ворчит:

    — Я и мужик, и баба,-всё в одном лице, а он культурненький. Нет бы самому приехать за нами. Куды это всё я буду переть, да и сами куды сядем?
    — Не волнуйтесь,-утешает её мужик.—Как вас по име­ни-отчеству?
    — Лида я, Лидия Михайловна.

    — А меня зовут Самсон Прохорович, я рыбак. Директор рыбзавода откомандировал за вами. Не печальтесь, всё пог­рузим. Да и вещей-то у вас не так много. Главное-уместить кровать, стол, стулья и этажерку. Остальное мягкое. Сверху - кровать, здесь и поедет ваш сынок, а вы - рядышком со мной.

      Вспыльчивая и быстро отходчивая, мать успокоилась. Вёрткий мужичок оказался опытным. Толстой верёвкой он стянул довольно объёмистую поклажу.

      Я уютно устроился на возу, словно в качалке. Солнышко рядышком, яркое и слепящее. Небо голубое-голубое. Облака у горизонта,как пасущиеся барашки. Для меня перемена мест,что-то неизведанное и волнующее.

      Мы спешим покинуть этот старый-престарый дом, кото­рый в любой миг мог обрушиться и придавить нас,настолько одряхлел. Ему более двухсот лет. Старожилы говорили, что в нём останавливались царские послы, следовавшие в Кяхту, чтобы установить торговые связи с Китаем.

       В мыслях я рисовал новый дом, в котором будем жить. Среди тайги, высоким, с башенками и резными вензелями.
Поднявшись на самую верхотуру, метров на десять, в неболь­шое окошечко увижу Байкал, который белыми своими гри­вами, как руками, помашет мне: «Привет, мальчик, привет! С приездом!..»

    — Тпру!-слышу голос Самсона Прохоровича, немолодо­го уже человека, маленького, юркого, длинноносого и худо­сочного.
    — Ты чё, заснул там, чё ли?—повышает голос мать.-Сле­зай! Дождёмся переправы и дальше поедем. Нам ещё тряс­тись да трястись!

     Я скатился с воза и увидел столпившихся людей, подво­ды, две полуторки. Огромная мутная и быстротечная река Селенга, несущая к Байкалу из монгольских степей свои не­разгаданные тайны. А посредине этой широченной реки— паром, движущийся к нам по канату так медленно, будто он стоит на месте.

      Через час впритирку повозка к повозке мы плывём так же долго на противоположный берег, варим чай, здесь проведём первую ночь.

        Второй ночлег у реки Хаим. Я увидел, как хариусы легко преодолевают стремительное течение, скользя меж­ду крупными и мелкими камнями, обточенными вековым движением водного потока. Рыбак в зелёном дождевике и болотных сапогах закидывает удочку с наживкой и умело выбрасывает на траву одну рыбину за другой. На берегу уже выплясывают несколько штук. При каждом забросе удочки дождевик нудно поскрипывает, я внимательно слежу за сно­ровкой молодого ловца. Самсон Прохорович кипятит на кос­тре котелок с водой, будто ждёт чего-то.

    — Нате,-протянул он мне двух хариусов,-на чае дале­ко не уедете, мне хватит. На этом не разбогатеешь.
Самсон Прохорович, уловив суть нашего разговора, под­хватывает:

    — Ить верно, мужичок, говоришь. Что богатство? В бо­гатстве сыто брюхо, а душа вот голодна. Бери, коли дают- кивнул в мою сторону.

       Пока варится уха, паренёк выбрасывает на берег ещё штук пятнадцать рыбин. Я, не отрываясь, наблюдаю за ним, хотя уже заметно потемнело.

    — И как вы их цепляете, постоянно перекидывая попла­вок? Не улавливаю даже поклёвки. Я бы так не смог,—в знак благодарности восторгаюсь действиями рыбака.

    — Сноровка нужна. Чуть хариус тронул леску, резко подсекай, иначе уйдёт. Это хитрая рыба. В работе надо брать умом, а не горбом.
Он лукаво подмигнул мне и стал собираться.
    — На сегодня хватит. Пусть рыбка подрастает, всю не вы­ловишь.
       Возьмите ещё. За ночь просолится, назавтра будет сытная еда, жирная.
 Здесь хариус отменный.
Он протянул ещё парочку и в сгущающихся сумерках растаял на лесной тропинке. Ещё далеко слышались шлепки хлястиков его вы­соких резиновых сапог.

         Скатившись с Хаимского хребта в пологой невысокой его части, дорога пошла совершенно ровная и укатанная. Справа и слева—ровные, словно спички в коробке, сосны.
 И тишина!
Пробежала мимо лиса, подметая хвостом и без того чистую песчаную дорогу.
Рядом с телегой несётся зайчишка, поте­рявший рассудок: то ли ему пересекать наш путь, то ли со­провождать нас...

    — Ты ето куды нас привёз?!-Мать набросилась на отца, который встретил гружёного конягу у длинного бревенчато­го барака, почерневшего от дождей и ветров.—Это чё за соба­чья конура?

    — Тише, тише, Лида, не кипятись,-осаживает её отец,-видишь, кругом люди. Они здесь живут, теперь мы будем вместе с ними. Там оглядимся.

      Только теперь мать, измученная дорогой, увидела, как из барака выходят улыбчивые и приветливые соседи.
 Я бегу на берег. Мне скорее хочется увидеть Байкал.

      Прохладно и тихо. Вечерняя заря ласкает глянцевый простор моря. Полированная гладь отливает то багровы­ми, то малиновыми отсветами.
 Байкал неслышно вздыха­ет. Живой.

    — Пап!—ляпнул я отцу, вернувшись с берега.-Где наш дом?
    — Крайняя комната справа,-равнодушно отвечает он на ходу, командуя разгрузкой.

    Я нырнул в коридор- длинная тёмная щель. Одно кры­ло уходит вправо и заканчивается оконной рамой, узкой и высокой.
 Другое крыло - влево, упирается во что-то тём­ное: стену или дверь.
 По левой стороне, в конце, просвет от­крытой двери, куда вносят вещи. Я проскользнул в неё.
 Две комнатушки. Первая, как я понял,-кухня. Печь. Рядом, между печкой и дверью,-закоулок. Здесь умывальник. За печкой—деревянный топчан. Это моя спальня.
- У печи всегда в тепле,думаю. Неплохо.

     Дальше-более просторная комната. Это и зал и спаль­ня одновременно. Посредине-стол, на котором всех привле­кает бутылка водки, заранее приготовленная отцом. Она, что липкая лента для мух, манит к себе помогающих в разгруз­ке, ускоряя темп.

     Когда заканчивается работа, подъезжает другая подвода вслед за нашей. В полупустом возке сидит шестеро человек. Двое взрослых парня и четверо малых детей. Как позже узнал—это Баланди­ны. Они заняли крайнюю комнатушку в правом крыле. Ген­ка Баландин-мой ровесник и тёзка. Его сестра Рая на два года старше, хотя можно было дать ей восемнадцать.Два папрня- уже взровслые И отец, и его дочь Рая, как и братья - внушительной комплекции в противопо­ложность их щупленькой и низкорослой матери.

    — Ну, прошу к столу,-приподнятым тоном приглашает отец всех участвующих.

     Сима Чистякова, огромная молодая женщина с грубыми запоминающимися чертами лица, поставила на стол источа­ющую ароматом жаровню то ли жареной, то ли пареной рыбы с картошкой, присыпанной луком. Мне, Генке и Рае отложи­ли отдельно в алюминиевую чашку. Мы ели с превеликим удовольствием, но добавки не просили, там и без нас было много ртов,-весь барак. Когда разлили по стаканам водку, отец произнёс речь.

    — Ты, Лида,-обратился он к жене,-не паникуй. В вой­ну немало хлебнула. И обижали тебя, когда я бил япошек, и голодала с детьми. Теперь-не война. Обживёмся,появится приличный дом.. А пока будем жить не только своей, но и всей барачной семьёй. Люди здесь хорошие, я уже многих узнал. Трудяги.

     Места за столом хватило не всем, трое стояли со ста­канами, наполовину наполненными водкой. Все сказали почти хором:
    — С новосельем!
У матери запылали щёки. Все отметили её красоту. Вто­рой тост был прост: «За знакомство».

     Мой отец, Алексей Николаевич,-офицер запаса. И до войны, и после-на руководящих должностях. Высок, широ­коплеч, строен. Речь его лаконична, мысли ясны и понятны. На голове- плотный пучок чёрных с проседью волос, спада­ющих волнами.

    — Теперь, товарищи, познакомимся.
 Это моя жена Лида,-Лидия Михайловна. Один из её братьев имел учёную степень, погиб политруком под Москвой. Другой, изра­ненный, живёт в Заиграево. Грамотный человек, бухгалтер.
       Лида у меня имеет небольшое образование (он умолчал о том, что и писать-то она не умеет). Главная её заслуга-вырастила мне славных троих детей.
 Старшая дочь работает в Улан- Удэ на швейной фабрике, сын скоро пойдет в армию, а пока  работает матросом на катере, младший вон там на кухне.
 Геннадий! Покажись на люди.
 Это -  мой отхон.
1. Отхон-(местн.)-самый малый.

         Я выглянул из-за притолоки. Мои уши, от природы отто­пыренные, вспыхнули багульником, кровь подступила к ще­кам, добрая сотня веснушек вмиг исчезла.

    — Ему ещё надо учиться, пойдёт в пятый класс. А те­перь, Лида, я познакомлю тебя с соседями.
     Георгий Алек­сандрович Теплинский-фронтовик, одинокий, второй год работает в школе учителем трудового обучения и рисования. Наши двери рядом.
     Из-за стола поднялся полнощёкий красивый мужчина невысокого роста, русоволосый, лет сорока. Чуть наклонил голову, сел.

    — За стеной кухни живёт Фёкла Ивановна Игумнова. Одна растит троих детей.

    Фёкла—забитая безграмотная женщина совсем малень­кого росточка, вся в сером: серый платок на голове, из-под которого выглядывает другой, чуть светлее (вероятно, ког­да-то был белым в крапинку), серая телогрейка, ношеная- переношенная. Холщовая длинная юбка и непонятно какая обувь: то ли ичиги, то ли калоши. Всё скрыто юбкой, напяленной на другую. На сло­ва отца никак не среагировала и продолжала жевать.
Отец почему-то Фёкле уделил больше внимания.
    — Она малообщительна, но взгляните на её ладони.- И он поднял её свободную левую руку.
Фёкла от неожиданности вздрогнула и перестала жевать, раскрыв рот.

      Я впервые увидел необычайно костлявые корявые пальцы. Мне стало так её жаль, что задержал дыхание и, возможно, как она, раскрыл рот.

    — Это настоящая труженица!-заключил отец.-Вот кому полагается орден!
    — Нет, нет!—шепча,Фёкла мотнула головой, высвобождая свою ладонь из огромной отцовской.
Таких слов она никогда не слыхивала. Щёки покрылись розовинками, будто закатными солнечными бликами, сколь­знувшими по воде. Она ещё глубже ушла в телогрейку.

    — Это - Сима Чистякова—сетевязальщица,— поменял тему отец, чтобы более не смущать Фёклу.-Муж—рыбак, в море на сетевой лодке мотористом...

     Симе лет тридцать. Она, улыбнувшись, спохватилась: «Это вам на новоселье!» И вынула из-за пазухи серого пушис­того котёнка. Отец принял подарок и передал его мне.
Из кем-то принесённой бутылки молока, закупоренной сверну­той газетной бумагой, я налил котёночку и отвёл ему уголок.
     -Пётр Миронович Базалуцкий-охотник, «ворошилов­ский стрелок», живёт с женой в той стороне барака. Собо­лей снимает с веток метким попаданием в глаз, не повредив шкурки, за что и славится в здешних местах. На фронте был снайпером, нынче в тайге белкует. Здесь его супруга Екате­рина Перфильевна, рыбообработчица.

    — Пономарёвых с нами нет, они всей семьей на став­ном неводу, живут в восемнадцати километрах отсюда. Приезжают только в ноябре, когда забуянит Байкал, готовясь к зиме...

    — Ну, Алексей Николаевич,— невзирая на авторитет отца, прервала его речь Сима.—Кудахнула курица,-узнала вся улица. Рассказал обо всех. Нам же пора меру знать, вам ещё вещи разбирать и ко сну готовиться. Заходите к кому хочете, у нас у всех здесь двери открыты всегда: днём ли но­ччу. Воровать нечиво, так и живём без замков, душа в душу. Ближний сосед—лучче дальней родни. Покедова! И,пописав крупным задом,медлденно вышла.

     Назавтра с утра я первым делом выбежал на улицу.
Сол­нце краснобоким яблоком висело над дальними горами и брызнуло кипящим варевом на крыши домов, стоящих в отдалении метрах в тридцати от нашего барака. А далее за домами—сосны, ели, берёзы. Справа—гора, куда так хоте­лось взобраться, чтобы сверху увидеть Байкал.

     Оказалось, что рядом с нашим бараком стоит ещё один, точь-в-точь копия нашего. Но он ещё спит.
Утренняя прохла­да обожгла тело, и мне пришлось вбежать в комнату, где спа­ла мать (отец давно ушел на рыбпункт). Я оделся потеплее и побежал на мостки.

     Густой туман спрятал остров Ольхон.
 Здесь вовсю идёт работа. Тарахтят мотор­ки, швартуясь к деревянным мосткам.
 Лодки наполнены серебряным блеском омулей. Их большими сачками подхватывают рыбаки, стоя по пояс в рыбе в высоких резиновых сапогах и комбинезонах. Закидывают в носилки, стоящие на мостках. Двое других молодцев подхватывают тяжеленные носилки и, раскачиваясь, плывут с ними к весам. Весы выглядывают из тёмного доща­того пристроя. Рядом с ними сидит отец, сосредоточенный и строгий. Он гоняет по делителю разновес, устанавливает на отвесе добавочные гири, вычитает вес носилок и записывает в журнал количество принятой рыбы.
      Рыбный запах впере­мешку с низким туманом взял в полон и лодки, и дома, и всю округу. Запах, знакомый каждому живущему у Байкала.

      Я не стал подходить к отцу, чтобы не мешать работе. А лодки всё подходят и подходят с моря.
 Холодок сковывает меня, я думаю: «Как это рыбакам не холодно в такую рань. Вон они как быстро управляются?» Поёжившись, убежал домой досыпать.

Тарзан

     Подаренный Симой котёнок Тарзан отнимает немало времени.
За ним приходится убирать, его надо кормить.
 Молоко не всегда нам приносят. А если принесут, то в полулитровой бутылочке. Молоком забеливают густой зелёный чай, который покупа­ют огромными прессованными плитками. Ножом откалы­вают несколько пластиков и заливают кипятком. Чаепитие вприкуску с колотыми кусочками сахара, крепко заваренное и забелённое,-главное удовольствие сибиряка.

      Поначалу котёнка я называл Мурка. Когда понял, что это кот, переиначил в Мурлыку. Кличка какая-то уж очень неоп­ределённая, а мне хотелось моему дать особенную кличку. Я переби­рал разные и не нашёл того, что бы мне понравилось.

      В селе главным развлечением было кино. Клуб не вмещал желающих, особенно нас, безбилетников. За окнами низко­го и длинного, как рыбина, клуба, музыка и реплики героев прослушивались отчетливо, и мы часто, не видя картинок, хорошо знали о происходящем на экране.

      На американский кинофильм «Тарзан» мы с Генкой Ба­ландиным ходили раз пять. Впервые узнали о том, что, кро­ме сибирской тайги, есть тропические заросли-джунгли и что в этих джунглях вырос сильный и ловкий юноша по имени Тарзан. Обитатели леса стали его друзьями. Взрослый Тарзан влюбился в городскую девушку, и эта девушка пошла за ним в джунгли. Фильм так пришёлся по душе, что в селе распевали частушку:

Посмотри, Тарзан, в окошко,
 Не твоя ли Джон идёт?
 Вся оборвана, как кошка,
 ЧИту пьяную ведёт.(Чита-так звали обезьяну)

      Вот тогда я и назвал своего котёнка известным именем- Тарзан. Он не такой проворный и по деревьям не лазал. Сначала спал в картонной коробочке на клочке медвежьей шкуры. Подрос и перебрался ко мне на кровать.
 К лицу не лез, а ложился в ногах, отчего мне было так приятно с ним спать.

       За зиму Тарзан раздобрел, поправился, ещё более распу­шился, отпустил усищи. Из-за пуховых щёк и еле видимых ушек, черничными ягодками поблескивали глазки.                Коты си­бирской породы славятся повсюду, Тарзан—особенный. Ки­лограмма два весил, пух—хоть вычёсывай. На пару носков точно бы хватило. На руках сидеть ему не хотелось. Нежнос­тей не переносил, хотя в каждой комнате был желанным гостем, и все старались потакать ему: покормить чем-нибудь вкусненьким. От рыбы отворачивал мордашку. И, как толь­ко возвращался из леса Пётр Миронович Базалуцкий,—он тут как тут. Ему подавай мясо. На время он даже переселял­ся к ним.

     Тарзан нашёл способ, как выбираться в коридор. Угол нашей входной двери был выщерблен, а двери у всех поче­му-то открывались вовнутрь.
Своими когтями он так усер­дно скрёб к себе, что та медленно отходила от дверного косяка. В об­разовавшуюся щель просовывал мордашку и отправлялся на экскурсию к соседям, которых в это время дома не было. Вальяжно шествовал по коридору.
 По своему разумению вы­бирал одну из комнат, становился на задние лапы, а пере­дними всем своим весом наваливался на двери и открывал.

Вот закрывать не умел, за что постоянно получал вы­говор. Двинуть его ногой или тем паче стукнуть чем-то, ни у кого даже и в мыслях не было. Особенно бранились жиль­цы в зимнее время. Он выстуживал комнаты, открывая две­ри. Спать всё же приходил ко мне на мою постель.

Георгий Александрович

      С бараковскими ребятами я крепко сдружился. Мы вмес­те купались, ходили в лес за голубикой, черникой и клюк­вой, плавали на лодке. Они научили меня ставить сети. Пой­манную рыбу жарили на рожне и с аппетитом уплетали.

И вот любимое лето убежало, ускакало, закончилось. В школу идти не хотелось.

       А в школе начинались свои законы,которым следовало подчиняться:в обязательном порядке требовали поверх насто­ящего воротника рубашки иметь белый воротничок. Его я нашивал почти ежедневно. Сам стирал и тщательно от­глаживал, за что и хвалили, хотя не всегда мыл шею.
Кипенно-белому воротничку - в тон мои светлые волосы. Видимо, поэтому меня прозвали «бляншем», что в переводе с француз­ского, который мы начали изучать, значило- «белобрысый».

       Более всего мне нравились уроки Георгия Александрови­ча Теплинского. Здесь, в бараке, я видел его редко. Круглень­кий, полненький, невысокий, он поражал безукоризненной опрятностью. Выбрит, отглажен, подтянут. Брюки-галифе, зелёная гимнастерка под ремень. Хромовые, словно покры­тые лаком сапоги. Он являл собой эталон настоящего учите­ля. Я следил за каждым движением его пухлой ручки, кото­рая одним мазком отображала на доске светотени кувшина, который мы должны были нарисовать.

— Это ж настоящий художник!-вырывалось у меня. Как хотелось овладеть его мастерством!

-Каждый уголок чудесной природы, окружающей село, да и сам Байкал смог бы он запечатлеть. Почему же он мало рисует?—рассуждал я.

     Георгий Александрович-единственный, кто украшал село. Его приглашали написать плакат торговые работни­ки, учителя, завклубом.
 Особенно уважал его директор рыбзавода, политически подкованный человек, который считал, что призывный плакат сделает больше, чем им сказанные слова.

      Учитель поражал высоким профессионализмом. Каж­дую букву выписывал с особым тщанием, днями корпел над текстом. Казалось, он их штампует на печатном станке, а не пишет от руки.
        На воротах, ведущих во двор конторы рыбзавода, красуется его лозунг на красном полотне меловыми буквами: «Товарищи! Догоним и перегоним Америку по до­быче рыбы на душу населения!» Какую Америку мы долж­ны догонять?—недоумевал я.-Что, она быстро бегает?

      В простенках меж окнами конторы рыбзавода небольшие плакаты на фанер­ных листах масляными красками и с рисунками «Дадим ежегодно стране 60 миллионов тонн стали!», « Дадим стране 127 миллионов тонн зерна в год!», «Дадим стране 50 милли­онов тонн чугуна!»

       Я любил и уважал Георгия Александровича ещё и за то, что он часто вставал на защиту, когда моя мать за какие-либо проступки колотила меня чем попало или таскала за уши. Он внушал ей: «Детей наказывай стыдом, а не кнутом!»

       Всё было бы хорошо, но Георгий Александрович имел серьёзное заболевание. Он страдал «падучей» болезнью с того времени, когда на руках умер лучший друг Семён Тырганов. Они воевали под Смоленском.

    — Жора! Дай прикурить,—шепчет Семён.
    — Что ты! Командир запретил. Угодишь под пулю.
    — Сам-то тянешь понемногу.
    — Прикурить не дам, а затянуться—пожалуйста. Но скрытно. Под шинелью. И не высовывайся из окопа,—шепчет Георгий.

    Как, в какой момент немецкий снайпер поймал мель­кнувший огонёк, но Георгий услышал лишь «чпок» и выдох со стоном.
    — Что с тобой?
    Голова друга свалилась набок, он выронил окурок и весь обмяк. Георгий понял, что произошло. Его прожгло что-то изнутри, и всё затянуло туманом.
Когда открыл глаза, ни­чего не понял. Его трясло, будто от холода. В голове шум. В окопе-незнакомые солдаты.
    — Я что, ранен?—еле пошевелил губами.
    — Нет,—ответили.—Приболел...
    — А Семён?
    — Семёна нет. Он убит.

Снова затрясло, снова темень.

      Георгия Александровича комиссовали.
К родным на Ал­тай не поехал. Давно мечтал о Байкале.
       Из-за нехватки учи­телей его радушно приняли в школе, дали жильё.
Припадки случались и на работе. Но очень редко. На уроках никогда не било, только на перемене и в учительской.
 Когда он падал на пол, учителя держали его за руки и ноги. Через несколько минут всё проходило. Он умывался, причёсывался, извинял­ся и шёл на урок.
         Ученики знали об этом и бережно относи­лись к любимому учителю: вели себя дисциплинированно, беспрекословно выполняя требования и замечания.

      Мать, заслышав стук в комнате Георгия Александровича, опрометью бежала туда, наваливалась на него всем телом, сдерживая приступ. После он благодарил её, угощая своими припасами.

       Георгий Александрович ходил за ягодами в лес, гулял по берегу Байкала, делал натурные зарисовки тайги, людей. Все поражались удивительному сходству и точности изобра­жаемых им предметов.

       Однажды он отправился на рыбалку. Ушёл подальше от устья реки, где когда-то была пристань. На остатках мостков он поставил стульчик и баночку с червями. Удочку воткнул между брёвен.
 Что именно с ним произошло, никто не знает. То ли рыба клюнула, то ли случился приступ эпилепсии.
       Он упал в ледяную горную реку. Тело учителя выловили рыба­ки, чьи лодки, скрываясь от шторма, расположились в самом устье на песчаном плёсе.
       Стояла поздняя холодная осень, и гроб, обитый красным ситцем, установили в коридоре. Мне не верилось, что такого учителя у нас больше нет.
         Я всматриваюсь в недвижимое иссиня-чёрное лицо. «Почему у него оно чёрное, а у других мер­твецов жёлтое?»—думал я.
         Мне пояснили, что в потоках бур­ной реки он бился о камни и коряги. Более всего врезались в память его боевые награды, которыми сияла вся верхняя часть кителя. Столько наград никто никогда у него не видел: «За взятие Варшавы», «За победу над Германией», «За взятие Берлина», «За взятие Кёнигсберга», «За отвагу». Два ордена Красной звезды, орден Отечественной войны и другие.

Его так и похоронили,—в кителе, усыпанном наградами.

Сима

      Не зря Сима Чистякова говорит: «Дурной глаз глянет - осина завянет». Вот и её Леонтий нежданно-негаданно не вернулся с лова. Не дурной глаз его взял, а неистовый ветер Северянин.
 Штиль с вечера убаюкал бдительность рыбаков.

      Несколько бригад ведут промысел сплавным методом и маячат в сумерках на расстоянии многих килолметров от берега. За ночь байкальским те­чением далеко не уносит.Не более чем на два-три километ­ра. Поставив сети и зацепив лодку за бакен, бригада устрои­лась на ночлег.

    — Бригадир!-еле слышно произносит Леонтий, про­снувшийся по малой нужде и устроившийся на корме.-Что- то небо кажется подозрительно смоляным на горизонте. Нет-нет, да и струйка ветерка прорезает рябью. Надо быть начеку!

    — Ложись, досыпай. Я прослежу за этим. Чуть что- подниму вас.
Укрывшись тёплым одеялом, снова засыпает.
Порывы ветра всё ощутимее, лодку начинает раскачивать.

         Леонтию Чистякову, коренастому крепкому мужику,— 36 лет. Он поднялся, оделся, начал копаться у мотора. Небо и море слились. Черно.
    — Бригадир! Подъём! Буди остальных. Срочно выби­раем сети.
Сухонький юркий бригадир вскочил быстро. Так же быс­тро всех поднял.

    — Леонтий! Заводи мотор. Выбираем сети.

     Леонтий дёрнул шнур, мотор начал выстукивать монотон­ную мелодию, прерываемую порывами усилившегося ветра.
Лодку сильнее подбрасывает на учащённых белых гривас­тых всплесках.
Выбирают споро.
И вот уже последние метры зеленоватых ячеек пересекают борт, как из неведомой пучи­ны поднимается огромная пенная волна и с рёвом перевали­вается через борт.                Бригадир и молодой семнадцатилетний паренек, которые были ближе к носовой части и выбирали верхнюю тетиву, увидели этот наплывающий вал слишком поздно,когда в черноте ночи видимость почти нулевая, и когда ничего уже нельзя было предпринять.
Те, кто выбирал нижню тетиву, бли­же к мотору, вместе с мотористом в одно мгновение исчезли в пучине. Бригадиру и подростку удалось выжить. Они успе­ли взобраться ближе к носовой части, куда волна не смогла долететь и смыть их.

       Радиограмма, пришедшая утром из «Байкалрыбвода», сообщала о пострадавшем от шторма катере «Сватош», вы­брошенном на скалы, и трёх затонувших лодках, вовремя не укрывшихся от шторма. Тела погибших сгинули в пучине.

       Сима Чистякова смерть мужа приняла стойко. Часа два она кричала в своей комнате, никого к себе не впуская.
       Потом умылась, причесалась и вышла, будто горе прошло мимо.
         Никто в бараке не напоминал ей больше  о муже, и она, ка­залось, не помнила, что был он у неё, хотя прожили вместе двенадцать лет, нажили двоих детей-погодков.
 Сейчас их не было дома. Они с бабушкой (её матерью) уехали в Улан-Удэ к родственникам, потом—в Закаменск, к дедушке и бабушке Чистяковым.
Никаких поминок не справляла. По-прежнему сыплет пословицами и поговорками, грубо шутит.
Мужиков к себе не подпускает, да и они побаиваются её сурового нрава.
 А вот работница-ещё поискать! Сети вяжет так споро, что руки мелькают. Кто-то вяжет одну, она—две.
Плясунья! А как играет на балалайке! Этот маленький треугольный истинно русский инструмент в её натруженных руках,словно неза­метный предмет в руке жонглёра.
 И как эти огромные паль­цы могут цеплять не две и не три струны сразу, а ту единс­твенную, нужную?
Казалось, одеревеневшие, толстокожие, они не способны к прекрасному. Балалайка не поёт, она вы­нимает душу наизнанку, ведает человеку что-то сокровенное. Ноги сами просятся в пляс.

                Балалаечка играет,
                Балалаечка поёт,
                Балалайке ноги сделать,
— Балалаечка пойдёт!-подпевает она,одновременно играя на балалайке.

                Пойду плясать,
                Свою выходку казать
                Вот и я, вот и я!
                Вот и выходка моя!

       Срывается с места,пускаясь в пляс с балалайкой.
 Юбка ходит кругом. Да и сама она вся круглая, как омулевая бочка, но это не мешает ей зажигать других.
 В таких, как Сима, и кроется настоящая русская натура,где горе—коротко, а жизнь—длинная.

Ёлка

      В начале ноября, с первым снежком, вернулся из леса охотник—Пётр Миронович Базалуцкий, огромный мужчина пятидесяти трёх лет, рыжеволосый, бородатый, с большими чёрными выразительными глазами, в лисьей шапке, лисьих рукавицах-крагах. Увешан соболиными шкурками, чтобы не помять, не испортить их в рюкзаке.

       Потом он их отквасит, разомнёт до еле уловимого шелес­та, увезёт на приемный пункт заготохотконторы. И поедет его буро-серебристый соболиный мех высочайшего качества, обработанный руками мастера до толщины газетной бумаги, за границу, на аукцион, а оттуда польётся валюта, наполняя золотой запас страны.

    — Ну, мой Рыжик!-воскликнула Екатерина Перфильевна, встречая мужа.-Наконец-то дождалась. Как уйдёшь в свою тайгу, так ни слуху ни духу.

    — Не волнуйся, мать. Жив я, здоров,-расплылся в улыб­ке Пётр.—Видишь, сколько добра. Заживём теперь с тобой. И детям поможем.

    Две их взрослые дочери жили в Тюмени.

    — Здравствуйте, бараковцы!-окинул он взором знако­мые лица, но задержал взгляд на мне и матери.
—О, да у нас новосёлы?!
    — Ты шибко не разглагольствовай,-оборвала его Катерина.-Это жена и сын нового заведующего рыбпунктом.
Пётр, немного снизив тон, протянул руку.
    — Пётр.
    — Лида,—ответила мать. В бараке все привыкли называть друг друга по именам.Только из большого уважения - по имени и отчеству.

    — Вот и ты теперь знаком. Иди в барак,засуетилась Ека­терина Перфильевна, бросая на ходу: «Они хорошие люди, добрые, а её Алексей Николаевич какой культурный!.. »
Она сообщила мужу и о вселени семьи Баландиных.

     В конце декабря Пётр Базалуцкий снова ушёл в тайгу, но ненадолго. Поставил капканы на косуль, петли на лис, зай­цев и на соболя. Деньги за собольи шкурки ещё не получил.

         Охотники ждали денег месяцами, питаясь рыбой, хлебом и картошкой.
В лесу у него зимовье, там есть и сухари, и соль, и дрова. Всё припасено с лета. Трое суток бродил по звери­ным тропам, расставляя ловушки.
Зверь стал чуток, метал­лический запах ловил на расстоянии и опрометью в петлю не лез.
 Пётр вываривал проволоку в сосновой коре и травах, собранных в период цветения. В такую петлю зверьки тянут­ся, как лягушка в пасть удава.

       -Всяк хлопочет, себе добра хочет,—думает он, расстав­ляя силки. Но в голове держит и другую мудрость: «Любишь взять—люби и отдать».
Зверьё без дела не уничтожал. Соболя брал определён­ное количество. Мяса-сколько мог унести: одну-две ко­сули, пять-шесть зайцев.
 С лета косулям готовит стожки сена, которые огораживает. Когда «братьям меньшим» осо­бенно трудно с кормом, в зимнюю пору они торят дороги к стожкам.

         На краю села срубил кудрявую ёлочку с голубым отли­вом, и все в бараке почувствовали приближение Нового года.
        Пётр Миронович поставил ёлку в коридоре, как раз при входе в барак, близ входных дверей, которые закрывались на ночь, чтобы не нанесло за ночь снега.
Да и здесь какое-никакое тепло, ведь мы бегали раздетыми друг к другу через каждые пять минут по всяким пустякам.
         По большой нужде шли на улицу, в продуваемый всеми ветрами сортир. Туда одевались осно­вательно.
         По малой нужде каждый имел ведро, оно же слу­жило сливом с умывальника. По утрам вереницами в катан­ках, в шали или шубейке выбегали выплеснуть куда-либо за угол, а то и прямо в сугроб: весна всё скроет, всё уйдёт в песок.
         Симе дано задание склеить метра три разноцветных це­почек, чтобы украсить ёлку.
         Фёкла с дочками Валей (ей 13 лет) и младшей Любой (ей шёл шестой год), делают конфет­ки из фантиков. Они засовывают внутрь скомканные бумаж­ки, вату, разноцветные лоскутки и склеивают клейстером.
 «Конфетки» получались почти похожими. Настоящих же конфет в послевоенное время найти трудно, но мой отец задолго до Нового года привозил килограм-полтора из Улан- Удэ или Иркутска, когда был там в командировке. И прятал.
За особые заслуги мне выдавал по одной. И, когда наступал Новый год, в запасах оставалось не более пятисот граммов.
Конфеты и печенье подвешивали на ниточках, наравне с другими украшениями.

        Ёлку наряжали за несколько дней до праздников, и мы уже точно знали, где висят настоящие конфеты, но никто раньше времени их не трогал. Проходя мимо ёлки, лишь сглатывали слюну.
 И, когда Дед Мороз (Пётр Миронович) после поздравлений каждому из нас завязывал платком гла­за, вручая ножницы, мы безошибочно шли прямо по кур­су, нащупывали конфетку, срезали её под бурные восторги и долго смаковали.
         Других подарков не было, их просто негде было взять, да и не за что.
Потом выходили на улицу и в огромных сугробах строили «дома», выбирая лопатами снежные квадраты. У каждого был свой «дом». Мы устраи­вали в них игры до самой весны.

Пётр Миронович

          В начале января, когда снега полуметровым ватным одея­лом укрыли лесные тропинки и дороги, а на деревья накину­ли стерильные халаты, Пётр Миронович Базалуцкий собрал­ся в тайгу. В бараке мигом узнали эту новость, и воцарился всеобщий подъём. Все знали, что Пётр Миронович вернётся не с пустыми руками.

       Козлятина или зайчатина будут не только у Базалицких, но и в каждой барачной семье. Здесь делятся всем, что у кого есть. Рыбой снабжает отец, мясом-«наш охотник»,-так все зовут Петра Мироновича, а жена его называет «Рыжиком». И не зря: он сам рыжеволосый и ходит во всем рыжем — унтах, шапке, шубе, рукавицах.

       С берданкой за спиной, санками и камусовыми лыжа­ми охотник вышел из барака. Соседи высыпали из своих комнат, провожая своего кормильца.
       — Что вы меня так торжественно провожаете?—басит великан.
       —Через двое-трое суток буду дома.
         До того хребта часов пять хода на лыжах. Ночевать есть где. Меня зимовье ждёт.
Ещё вот доставлю туда продуктов, так что на всю зиму есть работа.

        Он скрылся за домами, откуда начинался лес.
 Метёт позёмка. С Байкала тянет пронизывающий ледяной ветер.
Провожающие моментально юркнули в свои тёплые натоп­ленные комнатушки.
Женщины вяжут сети, мотористы в тёплых мастерских ремонтируют лодочные моторы.
Осталь­ные селяне: и мужчины, и женщины, закутавшись в теплые одежды,  с утра уходят бармашить далеко по Байкалу, Пробивают пешнями полутораметровый лёд. Затем ого­раживают лунки от ветра торосами и целыми днями сидят в тулупах, не спуская глаз с лески. И, как только она колых­нётся, с глубины двадцати, а то и более метров, вытягивают рыбину... Особенно нежно касается крючка омуль.

          Как только Пётр Миронович вошёл в лес, будто попал в царство тишины и умиротворения.
 Снег давно осел, утрамбовался. Широкие лыжи держат и хорошо скользят, не проваливаясь.
За спиной бегут санки с широкими полозьями.
 Тайга радуш­но встречает его. Здесь ветра нет. Кругом поблёскивает снег.
 Дятел вызванивает мелодию на своей наковальне, кукушка вторит в ветвях, и её до-ре, ми-фа эхом катится с гор.

         -Вон промелькнула меж ветвей тёзка,—подумал охотник,—моя рыжая подруга.
         Вот и зайчишка петляет след. Зверья много, хотя село недалеко.
 Наведываются сюда, что- то тянет их к жилому...
 И он по сугробам отмеряет километр за километром, любуясь кружевом звериных троп.

         Показался распадок. До зимовья уже недалеко.
           - Скоро,-думает- совсем скоро мои ловушки. Ух, вспотел от быстрого движения. Часа два ещё похожу, проверю петли, пусть не все, потом - к жилью. Натоплю печь, поужинаю и спать. Подустал.
        Но что это? Лыжный след. Камусовый. Кого сюда занесло?

        В голове мелькнула мысль: «Не мои ли лыжи?»
Запасная пара хранится в зимовье.
 На душе как-то нехорошо. Тре­вожно. У огромного кедра всё истоптано.
        А где же петля? Её нет, нет и добычи. Лишь в четвёртой петле отрыл занесенно­го снегом зайца, и больше ничего.
Он ускорил ход и пошёл к своему пристанищу по проторенной лыжне.
 У зимовья так же истоптано, исхожено.
Из железной трубы к небу змейками поднимаются нити дыма,словно водоросли, уносимые быс­трым течением воды. Снега- по самую крышу. Он приставил к стенке лыжи и санки. Вошёл.
    — О!—воскликнул бритоголовый мужик в майке и ши­роких штанах.—Да у нас гости!

    — Не знаю, кто здесь гость,-огрызнулся Пётр Мироно­вич, ставя в угол ружьё, снимая шапку и шубу.
      -Рай, как в Крыму. Ты кто будешь?
      — Как кто?—так же едко отрезает мужик.—Человек!
      — Вижу, что не зверь. Зачем петли проверял,коли не твои? Нечего в чужое лезть.
    — Питаться надо чем-то, а косуля в петле. Душа согре­шила, а спина виновата. Садись поешь, вижу, что устал. Потом и разговор будет. Выпить есть?

    — Найдётся, коли добром обернётся,—тем же отвечает Пётр Миронович, садясь за стол и разливая водку, которую посоветовала ему взять с собой Екатерина Перфильевна.

       Жуя отменно сваренное мясо, Пётр Миронович внима­тельно разглядывает незваного приятеля, который почему - то старательно скрывает спину. Все руки исколоты татуиров­ками. Что они означали, он не знал, но догадывался: беглец из тюрьмы. Какими судьбами он здесь очутился? За горным перевалом в таёжной глуши его никто не найдёт, вот и при­шёл сюда.
     Неловким движением мужик зацепил пустую алюмини­евую кружку, из которой только что пил водку, и она упала под столик. Он нагнулся за нею как-то дёрганно, неестест­венно и очень быстро. Всё же Пётр Миронович уловил сзади на левом плече надпись: «Паша».
Разливая в кружки остаток содержимого чекушки, старый охотник сказал: «Давай зна­комиться, меня зовут Петром, а тебя?»

       Мужик опрометью бухнул: «Параша!..» Остолбенел. Смолк, потом ещё раз повторил: «Пашка».

         Пётр Миронович понял: это его лагерная «кликуха». Те­перь ему понятно, кто перед ним, и больше на эту тему разго­вор он вести не стал.

         У Пашки-Парашки мысли наполнили голову: «Пётр дога­дался, кто я. Он сдаст меня. Надо от этого рыжего избавить­ся! Но как? Ружьё? Но патроны у него на поясе. Не годится. Нож? Таким ножичком этого великана не свалишь».

          Параша мучительно искал способ убийства. Ему даже пришли на ум слова из песни: «Не задушишь, не убьёшь...»
         Чтобы сменить тему разговора, Пашка (которому около соро­ка), указывая глазами на угол, что за спиной Петра Мироно­вича, выдавил:
    — Летом шишкуешь?
    — Что, успел разглядеть колотушку?—вопросом на воп­рос ответил охотник.
     —И шишки бью, и белок, и соболей. Моя профессия-охотник.
     Коза-то где?—неожиданно спро­сил он беглого зека.-Ведь я должен домой мяса принести. Всю тебе не съесть.
    — В снегу. Всё завтра заберёшь. В каждой из пяти петель была добыча. Две косули, три зайца.

    — Хорошо, что на чужое добро глаза не загораются,—хо­лодно отсёк Пётр Миронович.-Поможешь завтра на санки погрузить. У меня здесь ещё несколько петель, на них дам ориентир. Будешь петли проверять. Тебе всё равно делать не­чего. А я через неделю-другую приду. Чая тебе принести?
    — Курева, только курева. Ну и водки, если можно.
    — Будет курево. О водке забудь. Сами концы с концами сводим. Давай спать. Вот дома удивятся, как рано я вернул­ся! Жарко. Разденусь я.
 Как спать-то будем? Места на моих нарах нет.

    — Так ты наверху, а я здесь, внизу. От двери хоть и несёт холодом, но я твоею шубой укроюсь, ты не против?
    — Укрывайся, не жалко.
       Погасили свечу, и устроились на ночлег.
 Потрескивают дрова, буржуйка отдаёт теплом. Пётр Миронович, не укры­ваясь ничем, положил под голову патронташ и нож. Вещи накрыл ватными штанами, свитером, рубахой и крепко заснул.

         Пашка-Парашка не спал. Он окончательно решил при­кончить хозяина зимовья, даже присмотрел орудие убийс­тва.
         Ближе к полуночи осторожно вылез из-под лисьей шубы и пополз к двери, где стояла колотушка. Она тяжела для его немощного тела.
        Осторожно поднял, сделал от двери два шага до лежанки Петра и замахнулся. Широкий взмах сде­лать нельзя: потолок невысокий.
        В зимовьё сочится лунный свет. Чистая луна падает на снег и, отражаясь, освещает не всё пространство.
        Часть, где спал старый охотник, затемне­на. Удар колотушки пришёлся в переносицу. Пётр Мироно­вич дёрнулся и чуть приподнялся, но получил новый удар. Его голова свалилась набок на край лежанки. Это стало хо­рошей мишенью для зека, он бил и бил по голове, превратив её в сплошное месиво.

       Когда понял, что всё кончено, открыл дверь и отшвырнул в сторону окровавленный чурбан.
 Запалил свечу.
 Его трясло.
 На содеянное не глядел.
Даже ему, видавшему виды, было жутко смотреть.
Влез на лежанку, выдернул из кучи свитер и накинул на то место, где была голова. Стал думать.
       Если закопать где-то в лесу,-много работы.
 Надо добраться до земли, потом долбить мерзлоту.
 Не годится.
         Он забрался под нары, убрал лишние стойки, принёс лопату и начал копать. К утру всё завершил. Ноги мертвеца не умещались, он согнул их в коленях и закопал на четыре-пять штыков лопаты. Ут­рамбовал землю, вернул на место подпорки и, успокоившись, лёг спать.

         Ни через трое суток, ни через неделю Пётр Миронович не возвращался домой.
 Екатерина Перфильевна вечерами пла­кала.
Тревогой и тяжёлыми мыслями полнилась голова.
 Со­седи не оставляли её в одиночестве и высказывали разные предположения.
 Через десять дней всё село знало о пропаже опытного охотника. Известили районную милицию, она де­тально опросила Екатерину Перфильевну.
 Жена знала, где муж ставил зимовье, и была в этом зимовье осенью, когда хо­дили за черникой.

        На пятнадцатый день группа охотников и три милици­онера из района отправились на поиски.
 За две недели снег и метели сделали свое дело. И всё же лыжный след, еле за­метный, местами теряющийся, удалось найти.
 У сибирских охотников есть особое правило: помечать многокилометро­вый путь, сдирая кору на стволе толстых деревьев, либо над­ламывая невысокие веточки деревьев, как это делал Пётр Миронович Базалуцкий.
        Мужчины могли бы идти быстрее, но Екатерина Перфильевна, не имея достаточных навыков, быстро устала, и её убедили вернуться назад в сопровожде­нии одного из группы.

      Зимовье отыскали сразу, как вошли в распадок. Избуш­ка на возвышении хорошо видна. Снег близ неё исполосован лыжами, словно геометрическими фигурами.
 Убегает к небу дымок,значит, внутри кто-то есть.
Думали, что Базалуцкий ранен или сломал ногу. Догадки роились разные. Ничего не остерегаясь, шли шумно.

         Убийца всем своим существом ощутил опасность, выстре­лил картечью из приоткрытой двери и вновь захлопнул её на засов. Опытный оперативник успел крикнуть: «Ложись!»
Крупные дробины впились в сосновую кору, щепки веснуш­ками испещрили снег.

        Старший дал команду рассредоточиться вокруг зимовья:
        — Здесь пахнет преступлением. Там уголовник: я заме­тил, что руки исколоты. Он в майке, не ждал нас.
        Рассредо­точиваемся по кругу и сжимаем кольцо. У него только одна отдушина: небольшое окошечко, откуда он может вести огонь. Стрелять по рукам. Он нужен нам живым.

Восемь человек с пистолетами и ружьями окружили зимовье.
    — Старший лейтенант! Следуйте скрытно к толстой со­сне, что напротив окна, и прицельно стреляйте по стеклу, тот станет отстреливаться, а мы тем временем выломаем дверь. Он, вероятно, забаррикадировался.

       Такая тактика сработала. Зек разбил стекло и выстрелил по милиционеру, одновременно раздался треск выломанной двери. Преступник не успел перезарядить ружьё. Его уложи­ли на пол и связали руки.

         Лунной ночью в село прибыла скорбная процессия. На санях везли тело Петроа Мироновича.
Сбежавший из заключения рецидивист в окружении оперативников в наручниках брёл на лыжах, сопя и ни на кого не глядя.
По прибытии в село вызвали спец­машину и увезли его в райцентр.

        Петра Мироновича хоронили всем селом.На ту часть,где должно было быть лицо, положили портрет охотника. За гробом шли все бараковцы: и взрослые, и дети. На сорок дней со дня убийства мужа Екатерина Парфильевна пригласила соседей, раздала вещи, какие были, и уехала в Тюмень к старшей дочери.

Фёкла

      Фёкла Игумнова с сыном Анатолием, восемнадцатилет­ним коренастым пареньком, дочерью Валей, темноволосой стройной девушкой и худенькой дочкой Любой жили в бара­ке в первой угловой комнате, просторной, с большим окном, глядящим на село.
 В комнате ничего нет. Она полупуста, грязна, не ухожена.
 У окошка—железная полуголая кро­вать, посредине квадратный ободранный стол, рядом ещё одна железная кровать, стул и табуретка.
        Вешалка с поно­шенным тряпьём,невесть какого времени ветхая тумбочка. На ней-полбулки хлеба, луко­вица, соль,рыбьи кости. Эту семью подкармливают всем бараком. Кто-то несёт что-либо на завтрак, потом на ужин. В обед дома нико­го нет. Фёкла питается рыбой на рыбпункте, где и работает.

       Её сын Анатолий рыбачит в сетевой лодке, а зимой—на озёрах, которые окружают село, в бригаде на ловле мелкого части­ка, язей или щук. Когда приходит домой, все ему рады. При­носит рыбу, которую можно продать, хотя бы и за копейки. На эти гроши покупают еду или одежду. Тем и живут.

      От кого у Фёклы дети,-сама не знает. Никому отказа нет. Не помнила кого-либо из отцов своих детей. Но кто мог поза­риться на такую убогость, неопрятность?
О женственности и речи нет. Всё случалось по пьяни, сама же зелье на дух не переносит.
 У дочек отчество—Ивановны. В памяти хранила одного, самого первого. Как его звали, не припоминает. Та­ких имён среди русских нет.

       Сын Анатолий рождён от китайца.
В начале двадцатого века велось бурное строительство Восточно-Сибирской железной дороги, требовалось много рабочих рук. В небольшое село понаеха­ло немало разного люда.
 Валили в тайге лес, сплавляли по реке.
 Тогда и понастроили пристаней и пирсов на всём протяжении реки от места сброса брёвен до устья.
 На её изгибах ставили мост­ки из брёвен, чтобы баграми отталкивать плывущие в боль­шом количестве сосновые сутунки.

       Близ Байкала на пилораме их доводили до нужной кондиции. Готовые шпа­лы доставляли к строящейся дороге.
Когда дорога начала работать, китайцы покинули Россию. Они не раз зарились на лакомый кусок территории до Байкала. Но всяк сверчок дол­жен знать свой шесток, иих спровадили к себе на родину.
Да вот свои корешки китайцы в селе пустили. Семей шесть ещё оставалось вплоть до войны. Тогда-то Фёкла и родила своего Анатолия. Глаза узкие, карие, волосы густые, чёрные.
        К русскому имени отчество отца не приклеишь. Сын тоже Иванович, чтобы люди не потешались.
        Люба-её последнее «приобретение». Щупленькая, тонень­кая хворостиночка, выброшенная на берег буйным ветром и омытая волнами.
        На свету её можно увидеть всю насквозь, как рыбку-голомянку.
Такеую нгебольшую рыбёшку добывают с глубины четырёхсот метров, состоит она из жира и скелета. На солнышке разглядишь даже кровеносную систему. Поло­жи на солнце—от неё ничего не останется. Вот такая и Люба. Хрупкая «веточка» часто болела.

         Этим летом то ли просквозило её от окна, где спала, то ли выбежала к Байкалу в ситцевом платьице, и холодный ветер невзначай окатил девчушку. Девочка  слегла.
         В кровати в тряпье лежит комочек. И откуда только жар-то? Весь барак всполошился. Несут ей всё, что было вкусненького: кусочек сахара, конфетку, морс, кисель. Но она ничего в рот не берёт.
 Медфельдшер советует тёплое молоко. По капле его пьёт и ле­жит.
 Фёкла мечется, но помочь ничем не может. По её серому лицу понимаешь всю безутешность. Медичка говорит, что организм борется и должен победить.

        Кажется, уже полегчало. Фёкла не могла бросить работу и ушла на рыбпункт, в лабаз. Рыбы поступает много, надо было кому-то её обрабатывать, рук не хватает. Через каждый час она навещает дочь. В бараке никого не осталось. Все на ра­боте или в школе. Моя мать устроилась пекарем в рыбкоопе.

Пожар

        Что именно в бараке произошло, определить не могли. Здесь вместо печки включали электроплиты, которые вхо­дили в моду. Электропроводка по всему коридору местами оголилась и представляла опасность. Об этом постоянно го­ворили, но никто не менял.Провода негде было взять. Возможно, это сыграло роковую участь. В бараке вспыхнул пожар.
    — Девки,—обратилась к женщинам мастер по обработке рыбы Евгения Суменкова,—чё-та гарью пахнет.
    — Костёр пацанье жгёт,—отмахнулся кто-то.
    — Да нет. Откеда-то с улицы пахнуло, целым клубом дыма.

         Работницы бросили дела и выбежали на мостки. Чёрные клубы дыма, а за ним искры, как миллион сверчков, взмет­нулись вверх там, где барак. Люди забегали, поднялся крик.

    — Вёдра хватайте!—кричит мастер по обработке рыбы Евгения.—Ведрами черпайте из Байка­ла воду и бегите! Горим!
Люди бегут от лабаза и из конторы рыбзавода, которая метрах в тридцати.

В школе тоже увидели дым и, оставив занятия, бросились к бараку, объятому пламенем.
 Из входных дверей и окон вы­рываются сгустки пламени, будто Змей Горыныч порциями изрыгивает  жар. Люди льют вёдрами, но это капли, которые никак не могли унять пламя. К огнедышащему зареву уже близко подойти невозможно.
    — Там девочка!—истошно кричит Сима Чистякова.
    — Там Люба Игумнова!—проносится общий стон.

     Из моих глаз брызнули слёзы.
     Люба горит! Я дрожу.
    — Разве там кто-то остался?—спрашивает меня мой друг Колька Оскорбин, глядя на меня своим особым прищу­ром глаз.
    — Соседская девочка Люба, она больна.
    — Выбежать, что ли, не могла?—пристаёт Генка Баландин.
    — Она еле поднимала голову, слабенькая,—ответил я.

И здесь услышал голос моей матери: «Сынок! Жив?»
    — Ты забыла, что я в школе? Люба сгорела!—крикнул я ей.—Здесь я!
    — Ой, горе Фёкле, бедный ребенок! И света-то божьего не видела!—охнула мать.

      Вокруг вздыхают, плачут, суетятся.
         Сима Чистякова своими креп­кими ручищами, словно пустую фуфайку, держит на весу Фёклу, безгласую, совсем потерявшуюся и убитую горем. Фёкла повторяет одно и тоже: «Люба!.. Люба!" И теряет сознание.
Её относят в сторону, подальше от огня, отливают водой.

Барак зловеще пылает.
    — Помпу!—кричит отец.—Тащите из лабаза помпу!

          Несколько мужиков бросаются туда и на руках выно­сят массивный насос, недавно доставленный катером из Иркутска. Теперь впервые должны были применить.           Уста­новили между лабазом и бараком. Быстро размотали рука­ва. Один опустили в Байкал, другой подтянули к бараку.
 Горящая крыша разом рухнула. Справа и слева от помпы - два разветвлённых рычага с отверстиями, куда должны были по размеру вставить деревянные поручни, но вовремя их не сделали.

         За железные культяшки ухватилось четверо. Качают попеременно, стирая руки до мозолей. Шланги наполня­ются, струю направляют на пламя, но воды надо много, чтобы загасить мечущиеся из стороны в сторону жадные всеохватные языки огненного смерча..
    — Направляйте на стену барака, что рядом!—кричит отец.-Иначе и этот вспыхнет.
 Да вставьте черенки от лопат в отверстия рычагов!

        Люди беспрекословно выполняют отцовские команды, от­даваемые по-военному. Качать стало легче. Рыбаки сгруппи­ровались и работают поочередно.
        Наш барак догорает. Сосед­ний сумели отстоять, основательно пролив стену и отрезав путь огню. Вдруг я вспомнил о Тарзане:

        Тарзан!
        Там же в комнате остался мой Тарзан!—Слёзы опять наполнили глаза.
 И вдруг у своих ног ощутил что-то мяг­кое и пушистое. Я наклонился. Радость заглушила мою боль и отчаяние.
        Вот он, мой Тарзан!
Миленький, хороший!—целовал я огромного кота, утонув в его пуховой шубке.—Как же ты смог спастись?

    — Кошки чувствуют опасность задолго до трагедии,— просвещает меня друг.-Все животные чувствуют прибли­жение беды. Крысы бегут с тонущего корабля, а из горящего дома—тем более.
 Что крысы! Тараканы, и те уползают. Тар­зан нашел выход. Умный кот.

      Сгорело всё до самой земли. Там, где была Люба,—лишь остов кровати да бугорки пепла. Люди медленно расходятся, обсуждая случившееся. Фёкла порывается, но её порыв - это еле уловимое движение вперёд.

        Директор рыбзавода с отцом о чем-то разговаривают в глубокой озабоченности, потом отец подходит к бывшим бараковцам:
    — ГОрю помочь трудно, у нас ничего не осталось. Да надо жить дальше. Нам на время отдают контору, идёмте туда.

        Чуть позже на искорёженной кровати, на которой зажи­во сгорела Люба, я увидел букетик полевых голубеньких цветов, кем-то бережно и аккуратно уложенный на изгибах железных обгорелых прутьев. Обдаваемые ещё оставшимся жаром, они свесили свои нежные головки.

        Бухгалтерские работники, собрав документы, переехали домой к директору.               Жители, узнав, что погорельцы будут жить в конторе, вереницей потянулись туда. Несли продук­ты, одежду, матрацы, одеяла, деньги.
 Отец, подозвав Симу Чистякову и мать, объявил: -Завтра мы переезжаем на плёс к рыбакам, это километров восемнадцать отсюда. Там уже стоят несколько новых домиков. Здесь вместо меня назнача­ют Евгению Суменкову.
        Тебе, Сима, и нам выделя­ют отдельные дома, будем обустраиваться на новом месте.
 И, обратившись к жене, добавил: «Меня, Лида, переводят в этой же должности. Геннадий останется учиться тут. Уже большой, в шестом классе. Позже я его устрою к кому-ни­будь на жительство. Там, куда едем,лишь начальная школа.

Баландиных разместили в одном доме с Фёклой...
          Катер, разрезая бездонность вод, уносит нас в ещё бо­лее глухое место, ягодное, рыбное и дикое. Я вглядываюсь в тёмную пучину, неведомую и опасную. Думаю о бренности жизни.
Почему жизнь бывает жестокой и в то же время-пре­красной, как эта вода: чем глубже, тем чернее,а на ладони она чиста и прозрачна?
 БЕды и радости—рядом.

      Что-то во мне перевернулось, изменилось.
Я чувствую, что я уже не тот,совсем не тот.
 А у ног—мой Тарзан.Он тоже начинает новую жизнь.