Печальный пепел светлых дней

Александр Мишутин
 
                1
  Пепел взмывал над горячим пепелищем, поднимался к синему небу, охлаждался и оседал вокруг на живое и зелёное.
  - Сюда вот давай! Сюда, сюда…
  Большаков принимает от сына ведро с водой и выплёскивает его широким веером на тлеющие угли, обугленные брусья – прошлую жизнь. Жар уходит в недра и выси, шумно, строптиво, а на земле остаётся грязь и мокро опавший пепел.
  - Всё! Ещё пару вёдер – и всё, - говорит он сыну.

  Пожар возник, как всегда, неожиданно и непредсказуемо: из искры, подхваченной весенним ветром. Безумцы сдуру подожгли прошлое быльё, а оно как порох: только и ждёт огня, чтобы взорваться бедою. Гудящее пламя прошло вдоль десятка садовых участков по межевой гриве камыша, как напоминание беспечным: не играй с огнём – опасно.

  Шалый весенний пожар только дохнул на всех своей жутковатой возможностью и закончил свой набег на соседнем брошенном участке, заросшем камышом и крапивой. Здесь-то он гульнул по полной. Времянка из бруса тонула в его пламени, а пламя поднималось высоко, фонтанировало и пугало своей непобедимостью. В недрах его что-то трещало, постреливало и даже стонало.

  Странным было то, что огонь здесь остановился,  устремился ввысь, а за заборы из сетки рабицы – ни в одну сторону – не пошёл. Успел только лизнуть баньку Большаковых, но подоспевшие пожарные не дали ему разгуляться.

  Большаков отпустил сына домой, в город, а сам затопил баньку, помня о том, что «будет чист, как трубочист». Он надел что-то ветошное и принялся разбирать пожарище. Ветер утих, и день стоял тёплый, светлый. Яблони полыхали по садам белым пожаром, сквозили запахами, гудели пчёлами.
 
  Обугленные  доски Павел сортировал по длине, а тяжёлые, вросшие в грунт брусья, пытался выкорчевать и оттащить в сторону. Время от времени он подбрасывал дровишек в топку баньки, а затем снова погружался в облака чёрной пыли. Чумазый и потный Большаков отплёвывался и бормотал:
  - Неблагодарный труд разбирать чужие завалы…
  Наткнулся на кучу длиннющих ржавых болтов с гайками и на пачку раскрошившихся электродов, годных теперь только для подвязки помидорных кустов. Запасливый был хозяин. Но уже лет десять, говорят, здесь никто не появлялся. По крайней мере, последние пять лет (столько лет у Большакова сад) – точно.

  Нет, тут ещё на полный день работы! Ладно, воздастся тебе за труды твои… Неси свой крест… Большаков садится на штабель брусьев, стаскивает перчатки, снимает лыжную шапочку и глубоко вздыхает. Хорошо!
  - Здорово, Паша! – За забором стоял сосед с дальнего конца улицы, куда огонь не пошёл.
  - Привет, Володя…
  - Да-а… Странно как-то.
  - Эт точно, - устало говорит Паша. – Почему здесь остановился, неясно.
  - Сам сгорел и времянка сгорела. - Сосед будто и не слышит Павла. – Вот ведь как.
  - Не понял: кто сгорел?
  - Да хозяин бывший.
  - Когда?! – ничего не понимает Большаков. – Сегодня?
  - Да нет! Давно: лет девять назад. Странный он был какой-то. Всё умел достать, любой дефицит: и лес, и гвозди, и шифер – всё! А потом – раздавал. Или продавал по дешёвке.
  Павел вспомнил о куче ржавых болтов и электродах.
  - Начинал строить и бросал. И здесь вот – тоже. Вот и с жизнью так: жил, жил – и бросил. Как пить бросают. Завязал.
  - Он что, пьющий был?
  - Да нет. Но любил угощать.
  - А как же он сгорел? Или  - не сгорел?
  - Да разное говорят. Даже будто бы застрелился, а потом сгорел.
  - Странно. Это как? Где?
  - У него ружьё охотничье было. А сгорел… Он будто бы газ в квартире открыл, а когда квартира заполнилась газом, он и выстрелил в себя из ружья.
  - Ужасно…
  - Ну… Говорят, что не убил он себя, а ранил…
  - Что?! Живым сгорел?
  Сосед кивает головой.
  - Не дай бог!
  - Да, уж… Странный. Вот и огонь сегодня только здесь. Ну, ладно. Пока. Пойду я, хозяйка ждёт.
  - А дети? Дети – что?
  - Не было детей.
  Володя пошёл, остановился и обернулся:
  -  Почему времянка сгорела? Потому что – времянка? Или  - хозяин… такой?

  Все мы немного странные: кто больше, кто меньше. Паша прикрыл глаза, прислушался к себе: усталость заполняла тело медленно, свинцово, уплотнялась, проникая во все поры от кончиков пальцев до плеч и шеи. Утолив усталость вкусным майским воздухом, он тяжело поднялся с брёвен и поплёлся к бане, которая наверняка уже готова. По пути поднял старую прикроватную тумбочку; подобные до сих пор стоят в обшарпанных палатах наших больниц. Как это она не сгорела? Даже странно. Из ящика тумбочки выпала толстая общая тетрадь, а из неё фотография. На фото была девушка, отдалённо напоминавшая Марину Влади. Удивительно! Как это всё уцелело в этом смерче! Фотография была чёрно-белой, но по ней угадывались и светлые волосы девушки и даже голубые глаза.

  Большаков взял в руки тетрадь в коленкоровой тесненной обложке, раскрыл и сразу обнаружил листок. Похоже, что это было письмо.
  «Трушка! Мальчишка мой милый! Здравствуй! Медвежонок, ты так неожиданно уехал и даже не пришёл ко мне. Сейчас мне страшно тяжело. Ты ведь единственный, для кого я могу сделать всё. У меня нет человека дороже тебя. Петруш, ты ведь сам  всё прекрасно знаешь, а я не умею писать так, как чувствую, не хватает слов. Мне очень, очень плохо без тебя – вот и всё».
 
                2
  «Маша! Боль ты моя непроходящая! Как это трудно. Я  теперь понимаю, что любил один раз – тебя. Я знаю, что она есть – любовь. Это – ты. Я знаю, что я потерял любовь навсегда – тебя. Что мне делать? А? Мои тридцать лет не дают мне конца, петли; будь мне двадцать – не было бы меня.
  Не проходит ни дня, ни ночи без тебя: это сплошная двадцатичетырёхчасовая боль. На улицах – ты: глазами, чертами лица, походкой, взглядом – и всё на чужих лицах. Это – совсем не радость, это – наваждение: я не могу уйти от тебя никуда – ни в себя, ни в загул, ни в работу. Что мне делать – не знаю.
  Я помню наизусть твоё письмо, и из головы не уходят эти строки: «Мне очень, очень плохо без тебя… Ты ведь единственный, для кого я могу сделать всё». Как дальше-то жить, Маша? Я пока жив тем, что ты есть.
                26-11-69г.»

  «Сегодня видел твои губы на чужом лице. Стало невмоготу. Написал письма знакомым, чтобы нашли тебя. Я не могу быть в неведении.
                27-11-69г.»

  Солнце уже давно село, но уральские сумерки в мае -  долгие и светлые. Большаков в тёплом халате сидит в беседке, потягивает вино и читает дневник. Тетрадь оказалась дневником. Чьим? Бывшего хозяина времянки? Значит, его зовут Петром? Впрочем – это неважно. Важнее другое: возникало какое-то странное чувство тревоги, щемящей ностальгии и сопричастности.

  «Сегодня у меня удивительный день: я забыл тебя. Как хорошо я себя чувствовал: столько знакомых и незнакомых девушек на перекрёстках  дел. Девушек, которых никогда не знал, а они, оказывается, милые, приветливые! В трамвае кормил кота колбасой на руках незнакомой девушки и чувствовал себя отлично. Вечером был на концерте – и снова не думал о тебе! Но все эти мои достижения исчезают, улетучиваются, когда я остаюсь один. То есть – с тобой. Ты – всегда со мной».
                28-11-69г.»

  «Сегодня в своей областной газете прочитал о прогнозе на декабрь. Синоптики на ноябрь обещали холодную погоду – теперь оправдываются: «На Южный Урал устремились тёплые воздушные массы с южных морей: Средиземного, Чёрного, Каспийского». Чёрного… Юг. И поплыло перед глазами. Нет, не берег, не волны. Нет! Лес зелёный, зелёный, нетронутый пылью, маёвка в лесу и – ты. Первый раз. Первая встреча. Синяя пронзительность глаз твоих, волосы цвета осеннего тополя и какая-то строгая печаль во всём твоём облике. Нельзя сказать, что ты была неотразима – краса ненаглядная - нет. Ты просто выделялась среди шумной веселящейся массы своим состоянием: каким-то чужим, чужеродным всему происходящему. И это состояние почему-то не менялось. Я не смел заговорить с тобой. Я только смотрел. Смотрел и смотрел на тебя. А небо было таким синим, таким синим! А ещё – прохладная вода реки, шумный оркестр, танцы… А я смотрел и смотрел. Нет, это не любовь с первого взгляда. Она пришла потом. А сейчас – не знаю – наваждение какое-то. Я будто на качелях падал. С замиранием. И не хотелось, чтобы этот аттракцион заканчивался. Меня качало в этом майском восторге, в этом веселье и твоей притягательности. Я уже знал, что буду завтра искать тебя в каком-то цехе, в какой-то смене. Спрашивать о тебе я ни у кого не посмел. Как-то так послучалось, что мы с тобой потом ни разу не вспоминали о нашей первой встрече. А я так благодарен тому первомаю, который подарил мне эту встречу, эту любовь, эти муки.
                29-11-69г.»

  Стало прохладно: не юг всё-таки, а Урал, хотя и южный.  Большаков переселился с вином и дневником в дом, затопил камин и уставился на пламя. Полешки горели ровно, спокойно, настраивая на благодушие и философский лад. Но душа не настраивалась, а - наоборот: в ней поселилось и нарастало чувство спрятанного огня, лавы литой под серой коркой; тянуло опасностью и непредсказуемостью. И надо было бы остановиться: не бросать туда камешки и камни, тем более не наступать на этот затаившийся огонь.

  «Вчера во Дворце спорта выступали борцы. Были из Грозного, из Краснодара, а из Степногорска не было. Опять ассоциации. Когда не хочешь об этом думать, ты как раз и приходишь: навязчиво, неотвратимо. Помнишь наше первое свидание? Почти тайное, днём, у шумного перекрёстка улиц Кирова и Ленина? На лавке, в сквере напротив кинотеатра «Пионер». Я так волновался, что ты не придёшь! Ты не хотела встречаться со мной; а может быть, жалела и желала счастья с другой. Это было с твоей стороны актом высочайшей чистоты и порядочности. «У меня есть ребёнок», - сказала ты. Я на минуту онемел. «Маша… ребёнок… молодая… Ну и что… что ребёнок!» А ты испытывала меня, не хотела приближать к себе замужней: ещё не разведённой. А потому и хлестала меня – врала свято. Я пролепетал что-то о «не имеет значения». Я не понимал – имеет или нет, но чувствовал, что всё равно люблю. И даже это – «ребёнок» - было в тебе притягательным, необычным. А ты смотрела на меня, как мне казалось, с болью, не спуская с меня глаз. И ты не сказала в это свидание, что врёшь, что никакого ребёнка нет, что всё ты выдумала».
                30-11- 69г.»

  Ах, вот в чём дело! Большакова всё терзали какие-то смутные догадки, что-то знакомое мерещилось ему за словами автора дневника. А оказывается вот в чём дело: они из одного города! Степногорска. Только сейчас в помещении кинотеатра «Пионер» - драмтеатр. И встречи его , Павлика,были на двадцать лет позднее.

                3
  Разволновался, однако, ты, Паша! Вон, сигареты пошёл искать, хотя давно бросил курить. Уже было такое: бросал курить, год не курил, а подъезжал в поезде к Степногорску – закурил. Вот и сейчас: словно встречи испугался.

  …Как она это делала – непонятно, поэтому всегда было удивительно. Идёт какая-то конференция (или что там?), он в перерыве выходит в фойе и видит её.
  - Ты как тут?
  - Приехала.
  - А узнала как?
  - Неважно.
  То в отпуск он приезжает и она появляется.
  - Откуда?
  - Оттуда. Из Краснодара.
  Вот – как это?  Что за чутьё звериное? И замужем давно. И вроде удачно. Уже появился эдакий снобизм провинциальной девочки:
  - Пошляк. Но в основном – дурак. Неумный.
  Это она об известном на весь Союз драматурге и писателе.

  Из той среды она теперь не уйдёт. И что ей прошлое? Что за манок и музыка? В прошлом – чистота и ошибки. Сегодня  - ни чистоты, ни ошибок. Вот ведь штука какая.
  У них даже физической близости не было. Когда дошло до этого, Павлик, изнемогая от любви и желания и, смущаясь своей неловкости, выдохнул:
  - Я…- первый?...
  - Нет, - сказала она.
  И он остановился.
  И до сих пор на той остановке…

  Паша нашёл сигареты, закурил: кайф зазнобил тело необыкновенно! Давай, добавим в топку наслаждений топлива, хлопнем ещё стаканчик своего винца! Своего, своего! Делает Паша вино – любит угощать.
  Паша подходит к зеркалу, смотрит на себя. Ну, что, дружок, похоже? Чем? Что?

  «Давно не писал тебе, а скоро уже Новый год. Поздравляю, Маша! Очень хочу видеть тебя. Может этот год будет счастливым.
  Странно, но у меня нет твоего адреса: письмо – вот оно, а конверт пропал. Уловил себя на мысли, что ищу способ дать знать о себе, расшевелить тебя, чтобы ты вспомнила, что я ещё жив, что я был у тебя когда-то. Я не верю, что у тебя всё прошло, но верю, что ты не вспоминаешь обо мне: ни хорошо, ни плохо. Может быть, поздравить тебя с 8 марта по местному радио?
  …Посреди уральской зимы, в беспредельности белого снега и мороза, в декабре – вдруг пахнуло талым снегом, влажным ветром, тюльпанами… Чёрт знает что! Весной, Кубанью, тобою.
                25 12 69г.»

  «Вчера ты мне снилась. Все шикали на меня, а я держал твою руку. Все негодовали, а я целовал тебя. Я видел тебя всю, до родинок, а проснулся – боже мой! – не мог восстановить тебя. Это – ужасно! У меня нет ни одной твоей фотографии. Ты уплываешь, таешь. Я стараюсь сохранить твой зрительный образ, чем только можно: песнями, которые мы любили, фотографиями города, деталями быта... И всё это – попусту. Ускользаешь.
  Я люблю тебя, Маша.
                27-12-69г.»

  «Знаешь, за что люблю я тебя? За нежность. Это очень сложно и тонко – нежность. Ты – самая нежная из всех девушек, которые есть на свете. Это настолько присуще тебе, что никак в тебе не выделяется особо. Это – твоя суть, нежность. Как ты прикасаешься, смотришь, улыбаешься – ты источаешь её, нежность. А сегодня это такая редкость! Ничто так не опошлено, разменяно, растеряно и забыто, как нежность. Есть чуткие, есть умные. Есть тактичные, ласковые, добрые… Но нежные! Это – особый дар. Если сегодня искорки нежности способствуют любви и даже создают семьи, то, как безмерно нужно любить тебя, до краёв наполненную этим чувством!
  Нежность… Нечто мягкое и светлое, тонкое и трепетное – это шёлковая искренность любящего. Нежность видит только одного человека. В этом её эгоизм и альтруизм. И боль моя в этом. С кем ты сегодня нежна?»
                11-01 70г. (уже – 70-го!)»

  Какие вихри там, в выси? Какого цвета? Они питаются вечной энергией любимых и как северное сияние полыхают над планетой, гудят, аккумулируя боль и радость, неукротимость и беспредельность. Там миллионы Джульетт и Ромео, там Маяковский со своей Лилей сгорает от любви и ревности, там вспыхивает оранжево Пётр со своей отвергнутой любовью к Марии, и пурпурно клубится самоотверженность Татьяны Горенко. Павлик, Павлик! Насколько разведены ваши пути, насколько они параллельны и несоединимы?

  «Не мог уснуть. Ты. Во всех закоулках памяти.
  Сегодня юбилей: последний раз я видел твоё лицо 13 января 1968 года. У твоего дома. Твоё-твоё лицо! Больше ничьё. Только ты так умела смотреть: затуманено, как сквозь иней. «У меня сидит мой парень», - сказала ты. Я до сих пор не верю, что он там был: столько тебя было в твоих глазах, моей Маши! А я грубил. Как я не хотел этого… и грубил. А ты была – ты.
  Я ушёл. Хотел ещё раз на комбинат сходить, встретить со смены тебя и не решился. Обиделся. Оставил для своей совести лазейку. Меня пригласили на кафе (туристы праздновали). Я полагал, что ты там будешь. Почему-то уверен был. Из-за этого и пошёл. А тебя – не было. Я уехал. Всё.
  Ты знала адрес, на который я уезжал, я говорил тебе. Ты написала письмо, помнишь: «Мне почему-то кажется, что у вас очень холодно и много-премного снега»? Ты написала, а я не ответил. И через месяц ты вышла замуж…

  …Уставал после третьей смены ужасно. Но только солнце в цех – легче. Листаю пластины и чувствую позади себя улыбку. Конечно ты! Уже на смену. Задолго до начала. Ко мне. Глаза твои не схватывают моих движений: ты смотришь только на меня, только на меня! Улыбаешься своими неповторимыми туманно-синими глазами. «Трушка, здравствуй!». Такой трепет от твоего: «Трушка». Это ты из «Петра» сделала «Петрушку», а потом и «Трушку». При мне у прессов – всегда карандаш. «Я стихи только что закончил». «Прочитай, Петруш». Визг, грохот, каландры, вальцы, скрипит конвейер… Я беру обрывок бумажного мешка, на котором зафиксировано моё «творение».
   Ты не хмурь бровей,
   Не смотри осуждающе!
   Ты на слово поверь,
   Льдок мой тающий.
  «Пётр, напиши мне какие-нибудь стихи». Я киваю: «Ладно. Когда-нибудь». «Ты же любишь меня, правда? А не написал мне ни одного стихотворения». Будто я не о тебе пишу! Я потом выполняю обещание. Пишу. Пишу, что ты моё богатство Крезово, что ты живёшь по-осеннему трезво, режимно: школа, работа, кино», «ты – осень моя», а я «в осени весь»…

  …Ты провожаешь меня со смены до второй проходной. По свежему, солнечному летнему утру. И мы оба счастливы. Ты машешь рукой и убегаешь: уже одна минута восьмого и тебе пора быть на триммингах. А на другой день дотошные закладчицы допрашивают меня. «Твоя девушка?» Я смущаюсь и киваю. «Скоро свадьба?» Я совсем расплавляюсь и не нахожу ответа. А они смеются. И я начал стесняться твоих провожаний. И становился груб. И ушёл. Ну, почему? почему?! Потом всё повторилось: твоя любовь снова меня заворожила. Потом повторился повтор. Перепады между сближениями всё увеличивались и увеличивались.

  Ты была до конца моей, и я понимал это. И подличал. И хамил. Это становилось невыносимым. Ты сказала: «Я брошусь под машину…» Я засмеялся. Ты сошла с тротуара и попала под автобус. Машина завизжала тормозами, протащилась юзом, оставив пыль от кузова на твоей «болонье». А ты стояла мёртвой. Шофёр выскочил с монтировкой и матом. И замер, увидев тебя. А ты – стояла. И я не мог двинуться. Затем ты медленно повернулась и пошла ко мне. Но ты не ударила меня и не ушла. А стала напротив и опустила голову. Потом сказала: «Тогда я стану проституткой. Пойду по рукам… Ты хочешь этого?» Я стоял бледный и перепуганный. Был отвратителен, но снова схамил: «Глупая! Кому ты докажешь? Тебе ведь хуже!»  Ты подняла на меня глаза, полные слёз: «Труша! Ну что мне делать? Я люблю тебя…»
   Господи! Почему я тогда не сдох! А я был близок к этому.
  Начинался новый цикл. Последний.
                13-01-70г"

                4
    Как и в свои прошлые приезды, Павлик встретился с одноклассниками в доме Виктора Подкидышева. Дом кирпичный, большой, добротный. От ворот до крыльца – виноградная аллея. Вот здесь, под виноградом и накрыли столы. Сегодня всё есть в магазинах, поэтому в застолье дефицитом не похвастаешь. А потому виски и текила компенсируют это упущение.
  - Шо вы тут со своей текилой хилой – я вот наливочку принесла, - выставила трёхлитровую банку Раиса Булурьян.
  - Взятки берёшь? – спрашивает Лёня Шумский. – Не сама же делала!
  - Сама!
  Раиса – главный профсоюзник агропромышленного комплекса города, а поэтому взятки (подарки то бишь!) возможны.
  Гена Муратов, вечный санчо панса Шумского, выставил сало и малосольные огурцы.
  - Гена, ты что: вискаря будешь огурцами закусывать?
  - А чё?
  Жён и мужей не брали с собой, только Витьке Подкидышу разрешалось: он на однокласснице женат.
  Ну, и покатилось, как всегда: за встречу, за Павлика, за дам и так далее, почти по протоколу.

  - Ты почему не был на 25-летие первого выпуска? – спросила Павлика Лиля Таранченко.
  Их школа была построена к 100-летию со дня рождения Ленина. Павлик пошёл туда в первый класс, и их выпуск был первым.
  - Так не рядом ведь живу.
  - А Горенко была, - со значением сказала Раиса. - О тебе спрашивала.
  Павлик промолчал. Уже лет пять не виделись. А телефона – нет. Да и что звонить? Отболело, пожалуй.
  - А сначала я ему нравилась! – выдаёт шумная Раиса. – Обхватит сзади руками и – за титьки.
  - Когда это было? – недоумевает Павлик.
  - В шестом классе!
  - А они у тебя были-то в шестом? – смеётся Шумский.
  - А то ты не помнишь, - говорит Раиса
  - Две пуговицы, как на бушлате. Тоже мне грудь!
  - Не скажи! – встревает Генка Муратов.
  - И ты там побывал? – удивляется Лёня.
  - Значит, не зря тропу протоптали, - говорит Раиса Булурьян. – А ты – пуговки!

  И в это время пришла Таня. Как и прежде – на удивление неожиданно.
  «Господи! Какая же она красивая! – подумал Павлик. – Ничего с ней не делается. Она даже лучше стала, чем была!» Татьяна Павловна Горенко, роскошная блондинка с вьющимися волосами, с большими фиалковыми глазами, была обворожительна. Впалые щёки, полные сочные губы, налитое  - в округлостях и треугольниках – тело усиливали это впечатление. И – никаких брюк!
  - Ты, Горенко, в своём репертуаре: неожиданна, как диверсант!
  - А вы – отъявленные сектанты! Хоть кто бы позвонил!
  - А как узнала?
  - Нострадамус подсказал.

  Их посадили рядом. Лучше бы – напротив: тогда Павлик  мог бы видеть Таню. А то вот разворачиваться к ней как-то неловко.
  - Ну! За Павла и за Павлову!  - по-дурацки скаламбурил Генка. – То есть – за Павловну… Ну, за приезжих, общим!
  - Гена! – сказал Шумский, - полжизни прошло, а ты всё такой же.
  - Это уже неизлечимо, - подхватила Раиса.
  И одноклассники начинают разговаривать громко, «не обращая» внимания не Павлика и Таню. А они сидят, молча, касаясь друг друга, как когда-то в школе. И от этих касаний мучительно и жарко, не по-взрослому.

  - Как живёшь?
  Павлик разворачивается и смотрит на Таню:
  - Так же.
  - Возьми вот визитку. Может, позвонишь.
  Риэлтор Татьяна Павловна Горенко. Глава фирмы.
  - Торгуешь? - непонятно злясь, спрашивает Павлик.
  Таня улавливает подтекст:
  - Нет.  Зря ты так. Ведь «я другому отдана»…
  - …и буду век ему верна.
  - Похоже, что так. Раз за двадцать пять лет ничего не изменилось.
  Гомон за столом разросся, усилился, но внутри у Большакова было пусто и гулко, как в пустом зале, предназначенном для торжеств. Павел Алексеевич! А что тебе мешало? Сын твой вырос, сам ты уже пять лет как вдов. Что?! Обида? Всё прошло? Что?
  - Ау! Павлик, ты где? – ладонь Тани лежит на его руке.
  - Я – там. Пока.

  Павлик поднимается и все замолкают.
  - Позвольте откланяться.
  - Здравствуйте – приехали! Сразу же – уехали, - возмутилась Раиса. – Ради него собрались… Я его с детства грудью защищаю, а он…
  - Большаков! Ты – большая редиска, - изрёк уже пьяный Гена Муратов.
  - Мы сейчас на тебя всех собак спустим, - сказал Шумский. – Витя! Выпускай своего кавказца!
  А Таня тихо повторила:
  - Зря ты.
  И он уехал.
  И не звонил ни разу.
  А визитка где-то лежит. Или – потерял?

  «Вот и увидел я тебя. И услышал. Конечно, я не ожидал такой встречи. Пусть не симпатия и даже не расположение – пусть. Да пускай даже так бы произошло, как произошло. Но – «свидетели», твоё алиби в будущий отчёт для мужа! Зачем ты её привела, эту тётку?!  Лишний раз доказать мужу свою верность? Я помню этого парня. Ему ничего доказывать не надо: ему, по-моему, всё равно.
  Не обижайся. И мне не нужно было так явно доказывать, «что я другому отдана и буду век ему верна». Мне кажется, что ты боялась себя в этой встрече. Боялась не сдержаться и потому взяла с собой эту бабу, сгорающую от любопытства, как от любви. Тебе хотелось и защититься и отомстить; проявить твёрдость и расставить точки. Ведь ты могла пройти мимо: я не видел вас. Однако ты подошла. Как ты ликовала от моей растерянности, растравляла себя и злорадствовала.
  - Ты чего здесь ждёшь?
  Никакого приветствия, а прямо сразу так, будто мне и по улицам, где ты ходишь, нельзя ходить.
  - Хотел тебя видеть.
  - Зачем?
  - Давно не видел.
  - Ну, вот увидел. Что хотел сказать?
  Ты ведь не по недогадливости держишь рядом с собой эту тётку, нет. Тебе важно, чтобы она видела твою победу и мой позор.
  - Ты зачем её привела? Прощай.
  Я повернулся и ушёл.

  Разумеется, ты была права во всём, и необъятна эта твоя правота, так же как безмерна моя вина. И всё-таки, всё-таки. Мне нужна помощь. А помочь можешь только ты: помоги, любимая, прости…
  Когда-то,  на одном из вечеров на комбинате ты уже унижала меня. Происходило это в очередной наш разрыв. На моих глазах, прилюдно, ты танцевала и возилась с пьяным в дым Вовкой-рефрежираторщиком. Он материл и унижал тебя. Своим унижением ты хотела отбиться от моей непостоянной любви. А я любил. Только не понимал, что люблю. Я пришёл в тот вечер домой с душою, разбитой в кровь.
   Боль сквозная, как пуля, - ты;
   Страшно, жутко – в крови цветы.
   От того и затменье звезды,
   Что есть ты, но совсем – не ты.
   Я боюсь за тебя, любовь,
   Горе, радость моя и боль.
                15 – 07 – 70г.»

                5               
               
  Солнце уже встало, и горячие лучи его наполнили комнату теплом и радостью. А Большаков всё ещё сидел перед погасшим камином: он так и не уснул. Он сидел недвижно, сумрачный и усталый, будто только что закончил разбор завалов. Пылинки, поднятые нагретым воздухом, искрились золотом в лучах солнца, а птицы сходили с ума от брачных игр и движения жизни. Да здравствует настоящая жизнь!

  А мы – не птицы. Нас былое держит на земле, а не настоящее и будущее. Мы хотим дубля счастья и любви и, безумные, пробуем эти желания исполнить. Через скорби и праздники.  На пепелище не построишь новую жизнь. Пепелища хороши для бурьянов и крапивы. «Быльём поросло…» Отгорают вёсны, сады и жизни своим весенним пожаром, и ложится под ноги золотой и печальный пепел светлых дней. И всё же, всё же…

  Большаков встал, взял телефон, набрал номер. Рано… Спит ещё.
  - Алё! Лёша, извини. Я понимаю… Нет, ничего не случилось. Ладно,  ладно, сына… Ты вот что: в моих визитках найди визитку с фамилией Горенко… Ну, да – в книжном шкафу.  Я подожду. Нет? Точно? Посмотри ещё! Не заводись! Значит – надо! Посмотри в домашней телефонной книжке… Ты – молодец! Записываю. Спасибо! Доброго утра тебе, сына!

  …Павлик сидит в беседке, увитой диким виноградом, который называется почему-то «девичьим», смотрит в прохладное небо, в его хрустальную синеву и обливается потом: не может решиться. В руке у него телефон. Он набирает номер и делает отбой. Снова набирает – ошибается, и вновь набирает номер.
  - Алё…- хрипит он в трубку.
  Голос тонет в набегающих волнах музыки и растворяется в прибое миллионов голосов.
  - Алё, алё… - спиральное эхо уходит то ли в бездонную высь, то ли в тоннель, конца которому не видно.
  … - это – я…

  … «Ты мешаешь мне жить. Говорят, любовь помогает. А мне мешает: я не могу освободиться от тебя, от любви к тебе.
  Это ужасно! А ты ничем и никак не хочешь помочь мне.
  Ни простить, ни поговорить.
  Не знаю, сколько ещё будет продолжаться эта мука…»