Родные души том 1

Леонид Рохлин
               

МОЙ ВЕК








Леонид Рохлин


РОДНЫЕ   ДУШИ













               




                Ярославе
                посвящается               

               







                ИСТОРИЯ ПОВСЕДНЕВНОСТИ



               

               
                ПЕРВЫЙ  ТОМ
























       

         О Вы! Знаменосцы других поколений.
         Правнуки и внуки сыновей - дочерей.
         Сойдите на землю. Преклоните колени.
         У праха давно отшумевших страстей.



















ГЛАВА I    ПАМЯТЬ  РЕЛИКТА


За окном большого белого дома льют февральские дожди. Давно и надоедливо льют. Почти весь месяц. В душу закрадывается сомнение в существовании калифорнийского солнца. В доме тишина!  Не предгрозовая, за которой следуют громы и молнии, затем бурные очистительные дожди и... наступление активного покоя, творящего безумства жертвенности и счастья. Это было ранее! В юности, даже в зрелые годы.
Сейчас тишина иная. Мемориальная. Наступающая на  излёте существования реликта. Реликтовая тишина, когда обывателя, по удачной терминологии моего знаменитого современника, покидают вожделенные страстно желаемые цели. Время борьбы с Природой отошло. Борьба закончилась закономерной победой неизбежного, которое смилостивившись предоставило ещё один шанс - возможность осмысления пройденного пути.
А, собственно, зачем и кому это надо? - задаёт вопрос обыватель. Ведь процесс осмысления особенно плодотворен при наличии прямого общения с друзьями, приятелями. Иначе можно сойти с ума. Но к старости куда-то пропадают и те и другие. Потомству, пока оно молодо, совершенно неинтересно прошлое, да и вкуса к историческому мышлению, к анализу прошлого, у большинства из них нет. Они живут жизнью бабочек- однодневок, в миллионный раз опаляя крылья  над пламенем давно известных истин. Это называется диалектикой и без этого, говорят, нет жизни.
Что касается друзей-приятелей, то “одни уж там, а след других теряется  в просторах…” Где она, моя аудитория!!!  Ау! Может-быть ты, привычно прильнувшая к плечу супруга, а может ты проницательная Татьяна или ты, мудрый Александр. Возможно и ты, нежный Максим. Вряд ли кто-то из них. Уж очень мы прикипелись друг к другу. Лицом к лицу – лица не увидать. Так говорят.
Как правило, мыслящий человек только к 50 годам бренного существования начинает интересоваться историей вообще и своим прошлым в частности. Накопленные вопросы, как зажжённый бикфордов шнур, к этим годам взрывают массивы серого вещества  воистину философскими проблемами.                Кто были мои предки? Как жили и чем занимались?  А собственно зачем я существую! Что это за непонятная жизнь! Зачем поутру, не выспавшись, бегу на работу, чаще нелюбимую и с непонятной радостью ожидаю окончание, как-будто дома меня встретит что-то удивительно прекрасное, новое… или хотя-бы оригинальное.
Нет! Дома очень редко бывает оригинальное. Вот таинства случаются. У меня в семье во всяком случае. Они происходят, как правило, один раз в году, в середине или ближе к концу апреля. В это время в Москве буйно просыпается весна и яркие лучи солнца вдруг выявляют «жуткую грязь», накопившуюся на стёклах окон, на мебели в комнатах, кухне, балконе. И тогда другие лучи, более острые и жаркие, начинают пилить сознание необходимостью перемен. Ну хотя-бы внешних. И происходит таинство, то бишь генеральная уборка квартиры, сопровождаемая перестановкой мебели  и непременными ссорами по поводу места стояния кресла, любимой тумбочки или опостылевшего письменного стола, пустынный вид которого давно служит укором уснувшей активности.
Зато на следующий день ты просыпаешься во дворце. Сердце поёт. Всё кажется милым и прекрасным. Я повторяю, таинственно прекрасным! Может-быть ради таких моментов и стоит существовать! Есть-ли что-то более вожделенное, чем чистота. Вне тебя и внутри.  Думается, что нет. Представьте! Как необычно (ведь раз в году) проснуться в светлом храме и повернув голову вправо (влево) залюбоваться нежными очертаниями спящего рядом ангела. Это ли не предел прекрасного!  Однако, размечтался!
Так, на чём мы остановились? Ага! На философских вопросах о необходимости осмысления пройденного. Прошлого. Ну что доказывать давным давно доказанное. Без прошлого нет будущего - говорили ещё древние философы. Соглашаясь с ними, построю мемуары как описание вперемежку настоящего и прошлого. Прошлого и современного. Почти в каждой главе. Думается, что так эффективнее процесс осмысления моих слов.
Я начинаю осмысление пройденного жизненного пути будучи в трезвой памяти и имея за плечами 75 лет хождения по странам и весям.  Много это или мало! На это можно ответить словами Б.Шоу – «...это зависит от намерений». 

ГЛАВА II      ВСТУПЛЕНИЕ В АМЕРИКУ


В июне 1996 году мы “навсегда” прибыли в Америку. В дождливый, продуваемый всеми ветрами Сан-Франциско. Поселились в белом  доме на высоком скалистом берегу океана. Неподалеку, на кромке крутого высокого откоса, стояла деревянная лавочка. Далеко внизу простирался необъятный Тихий океан и всякий раз, когда выходил из дома и присаживался на лавочку, глядя на кипящую пену волн, то чувствовал себя Нуньесом де Бальбоа. Первым белым человеком увидевшим золотые россыпи волн нового для европейцев океана. Это эпохальное событие произошло 1-го сентября, то есть ровно за 390 лет до рождения твоего деда. Как мгновение пробежали эти годы в истории человечества и теперь уже я любуюсь золотыми россыпями.
Справа и слева высятся остроконечные сопки, заросшие густым  вечнозелёным лесом. Вдоль берега океана виднеется широкая полоса  пляжей, сезонно заполняемых то людьми, то змеиными клубками водорослей. Вдохновением разума здесь воздвигнут небольшой курортный городок Pacifica. Город пронзает широкая лента дороги, где-то далеко-далеко растворяющаяся в хрустальном воздухе. И когда над всем этим чудом всплывает из-за океана громадный шар солнца, то жизнь кажется раем.
Но это бывает редко. Чаще случается другое. Великий океан, словно адская машина, рождает волнистые клубы серых облаков причудливой формы. Они появляются нивесть откуда и плотной пеленой покрывают сопки и долины. Летом, осенью, весной – в любое время года. И тогда рай исчезает. Липкий холодный туман оседает на землю и держится многими сутками. Ничего не видно и почти не слышно. Только звуки  колокола церковного собора, находящегося за оградой нашего посёлка, возвещают, что мир ещё где-то существует. В такие дни становится отвратительно. Белое безмолвие навевает тоску.
Но сегодня всё овеяно радостью. В конце августа примчался мой младшенький. Насовсем. Примчался с берегов древней Эллады, где  постигал науки. Как уехал из Москвы девственником, так и предстал перед нами через два с половиной года херувимом с чистым взором и незапятнанной репутацией. Вот только резко изменилась  диетологическая программа. Теперь вовсю поглощает свежую капусту, варёно-тушёные овощи и различные каши, отвергая мясные и рыбные продукты.
Максим поражен обширностью дома! Это понятно! Люди выросшие в советской России очень скромные люди. В основной своей массе. Они лишь читали о уровне бытия на Западе. О больших домах, лимузинах, магазинах, забитых экзотическими продуктами и бытовыми приспособлениями непонятного предназначения. Они догадывались, что всё это может принадлежать частным людям. И надо же! Теперь оказывается и у него есть всё это. Было чему удивляться! Кстати и старший сын, когда позже приехал погостить, ходил по дому с восторженной наивной улыбкой. Хотя казалось-бы чему он-то удивляется. Ведь до этого с женой более двух лет жил в Америке и мог-бы привыкнуть. Но тогда лишь любовался издали прелестями буржуазного быта, а теперь они принадлежали и ему.
Ах, как они восторгались. Овальным белым столом, обрамлённым стульями с высокими резными спинками в обширной изысканной столовой. Тремя ступёночками, сбегающими из столовой в большую диванную комнату с камином, украшенным резной мраморной стойкой. Огромной кухней с множеством шкафов, шкафчиков и полок. Но особо поражались вторым этажом, куда вела витая широкая лестница. Там их взору предстали три просторные спальни, ванные комнаты с широкими окнами с видом на океан.
А я вспоминал  наши «лукулловы» столы в тесных, зашитых обоями, комнатках Москвы, устраиваемые в конце сороковых - пятидесятых годах  родителями и родственниками. Возникали лица родных, их слова, привычки, любимые поговорки. Их давно уже нет и очень мало осталось тех, кто помнит. А ведь это были колоритные, талантливые фигуры. Хотя-бы потому, что сумели приспособиться к необычным для обычных людей условиям советского существования.
Очень захотелось воссоздать для потомков образы ушедших и обстановку, в которой их принудили жить. Всё это просто необходимо знать моим детям и внукам. Ведь большинство советских людей без роду и племени. Попросту не знают  родства.
Мои золотые предки! Соединёнными усилиями и ведомые божественным промыслом  вы создали оригинальный продукт той российской современности - Леонида Израилевича Рохлина. Я очень благодарен Вам и постараюсь рассказать потомкам о Вас в первую очередь, чтобы память запечатлела Ваши лица надолго. Тем самым хоть как-то воздать должное Вашим чувствам и деяниям.
Начну с того, что у меня всё вымышленно - имя, отчество и даже фамилия. Я - РАХЛИН ЛЕЙБ СРУЛЬЕВИЧ . Ничего общего с тем, что обозначено в серпастом и молоткастом советском паспорте.  Для уха человека европейской цивилизации такое имя и отчество звучит смешно. Но не смейся, моя внученька. Это не так смешно, как печально. Двадцатый век, породивший фашистские режимы России, Италии, Германии, Испании и прочих мелких сателлитов, всемирный взрыв антисемитизма, печальная история массового уничтожения евреев – всё это отразилось в сознании моих родителей. Вызвало страх, исказило мышление. Они ведь были малюсенькими винтиками жестокой эпохи. Песчинками, которые чтобы выжить, дать радость детям, обеспечить будущее, как могли приспосабливались к ней.
Ей Богу не знаю, как мой скромный отец Сруль Гершевич превратился в гордого Израиля Григорьевича. Возможно это было каким-то подспудным сопротивлением в те тяжелые тридцатые годы в России, когда начали выдавать паспорта. Или случайность. Право, не знаю! Чтобы тебе в дальнейшем было легче разобраться в моей родословной создам Древо Рода. Как-никак научный сотрудник и потому мне легче  писать, имея пред собой схему. Вроде как методику изложения. Да и тебе легче читать.
Мой Дед, по линии отца! Долго жил, но в 1940г, торжественно справив своё столетие, стал частенько повторять, что пора уходить. Он предвидел тяжёлые годы и события. И спокойно ушёл осенней ночью того-же года. Великим тружеником был мой дед Герш Рахлин, раввин из Одессы, который умел совместить глубокие знания Торы и Талмуда с высочайшим профессионализмом  в лесном деле.
По смутным воспоминаниям папы жизнь в Кременчуге, где родились четверо детей от последнего третьего брака деда, катилась очень спокойно. Был дом, где царила бабушка Хана в окружении шестерых или семерых детей - четверо своих, остальные от предыдущего брака мужа. Сам работал приказчиком у богатого русского купца, торгующего лесом и пиломатериалами. Зарабатывал 70 рублей ежемесячно, отдавая две трети Хане, храня остальные в маленьком окованном сундучке. На «чёрный» день!
Вместе с дедом работали двое сыновей от второго брака. Папа вспоминал, что заработанное они безропотно отдавали Деду и опустив взгляд настороженно ждали денег на карманные расходы. Такое не всегда имело место, ибо за провинности вместо денег Дед произносил длинный монолог с многочисленными цитатами из Талмуда. После этого ждать денег было неловко и просящий быстро исчезал из спаленки.
Вообще-то денег вполне хватало на скромное, но вместе с тем достаточно прочное существование семьи. Дед был в почёте у купца за крепкую память  и  абсолютный порядок в документации и на складах. Отец не помнит его лежащим или сидящим с книгой в руках. Только неподвижно стоящим за высоким деревянным бюро. Он был строг в семье и когда  по вечерам работал в своей спаленке, дом затихал. Хана что-то творила на кухне, а дети, как боязливые мышата, тихохонько скреблись у себя в комнатах.
Не дай Бог раздастся в это время смех или шум. Как тень возникала на пороге  высокая аккуратная фигура Деда и одного его сверлящего взгляда было достаточно, чтобы “виновник” чувствовал себя крайне неудобно висящим между небом и землёй. Нет, нет! Рукоприкладства никогда не было, вспоминает отец. Было какое-то оцепенение и неловкость. А сзади теплотой светилась фигура бабушки и её смешливые глаза. Вот только они-то  и возрождали от оцепенения застывших мышат.
Что он ещё вспоминает? Зима! Южнорусская, мягкая, снежная зима. Широкий Днепр постепенно замерзает и ледяная гладь становится парком культуры и отдыха для неимущих детей. Дом Деда стоял на берегу Днепра и все короткие зимние дни дети проводили на льду. Не вместе, как казалось-бы, а разбившись на две группы. Было всего трое валенок общего размера на шестерых детей. Зашитых, заштопанных, перешитых. Точно до минуты соблюдая график, не дай Бог обмануть, две группы детей, сменяя друг друга, безустали катались по льду и барахтались в снегу. Естественно, в свободное от работы или учёбы время. Самая счастливая была первая, утренняя группа. Валенки ещё были сухие, тёплые…
А работы было много. Дед не любил лентяев и по словам отца, за провинности брал малышей (старшие уже были «обучены») на склады и заставлял там таскать и подтаскивать ящики и мешки. Без жалости и скидки на «маленький рост и худенькие плечи», о чём с тоской напоминала ему Хана.
В пятницу работа прекращалась рано. Бабушка затапливала баню, начинался шаббат и вся семья очищалась от грешных мыслей и деяний, чтобы встретить светлую суботу. Дед на целый день уходил в синагогу. И этот распорядок на всю жизнь запомнился моему отцу. Вот только в советскую субботу приходилось теперь работать. Что поделаешь! Власть-то стала народной, советской, то есть всё для народа, которому «советовали» как жить.  Одним из главных советов партии было  не доверять Богу, а лишь ей, партии Ленина-Сталина. Вот такая раскладка была.
Сегодня жаркое мартовское солнце над головой. Оно как-то внезапно напомнило, что мы в Калифорнии, далеко-далеко от российских событий. В стране, где бессмысленно ожидать зимы. Нет здесь такого обычного российского чуда вроде внезапного появления пряных талых вод и новеньких ярко зелёных клейких листьев на деревьях. В большинстве своём калифорнийские леса не теряют листьев, а если они и опадают, то как-то незаметно. Да и цвет не меняется. А уж о голубых снегах и разговору нет...
Получилось так, что вскоре не смогли мы жить в том большом прекрасном  доме. Промашка вышла. Не поинтересовался у сторожил о климатических особенностях местности. А они оказались весьма оригинальными и непривычными для нас. Я уже говорил тебе об этом. Оказывается здесь океан выбрасывает с завидной постоянностью в любое время года, а в летние месяцы особенно, миллионы тонн мокрого тумана. Они обволакивают душу серой, промозглой, липкой субстанцией. Дышать нечем.
Тогда мы решили продать дом и переехать на другой, восточный берег залива, где туманов вообще нет. Одно бесстыжее солнце почитай круглый год. Для продажи дома судьба свела меня с профессионалом, неким Марком Арбитом, более двадцати лет терзающим местную русскоязычную цивилизацию мелкими прожектами и мудрыми рекомендациями. В дальнейшем этот человек многое изменит в моей американской жизни...
Мы переехали в другой дом, где окружающая обстановка более благоприятствовала  вживанию в Америку. Пошел работать Максим, мой нерешительный малыш. Он примчался в Америку с “крупным” багажом экономических и лингвистических познаний (два курса международного университета на Кипре). Естественно мечтал завоевать мир. А так как миром владеют банки, то и начал завоевательную компанию с Bank of America.
Чего уж там мелочиться! Его почему -то сразу взяли! Менеджер банка, стареющая женщина со следами былой красоты, при виде широко открытых наивных глаз и шелковистой нежной кожи лица, чуть не разрыдалась и более уже не отпускала Максима. Он окончил двухнедельные курсы и банковский мир получил талантливого оператора.
Быстро «освоив» банковское дело и поняв, что успех зависит не только от пола  менеджера, но ещё и от темпа перемены мест, мой сын стал менять работы, как носки. Это помогло и через два года его заработная плата выросла до 1500 долларов в месяц. В тот год мой сын углубился в нечто совсем не похожее на банковские проблемы. Он влюбился! Но не в божественную Юдифь, как это закономерно в его годы, а в грешного и земного Владимира Набокова. Буквально грезил им и как следствие стал писать стихи и рассказы.
Над ним реяла трудная и тернистая жизнь гения, ставшего его духовным отцом. Он мечтал, бредил, а бедное сердце родителя трепыхалось, предчувствуя будущие финансовые трудности, связанные с возможным отсутствием прогресса в профессии сына. Мои робкие напоминания, с ссылкой на «блестящую» литературную карьеру старшего брата, вызывали лишь саркастическую улыбку и гневные тирады в духе недопонимания отцами современных проблем молодёжи.
Всегда присутствующая при разговорах жена однозначно поддакивала младшенькому во всём, постоянно приговаривая одно и тоже. Ну что ты давишь на него. Вытаращит глаза как удав и давит, давит. Отстань! Мой мальчик во всём прав! После такого впечатляющего монолога, естественно, продолжать было незачем и мы, как два нахохлившихся петуха, замолкали в блеске ясной калифорнийской луны.
Эти беседы, как правило, проходили во время общих вечерних прогулок. Молчание затягивалось. Мы шли втроём по аллее. Ветви деревьев, свешиваясь над головами, о чём-то шептались. Было необъяснимо хорошо на душе. И она заполнялась воспоминаниями о событиях прошедшей эпохи. Я почему-то часто как-бы сам живу в том времени. Отчетливо его вижу, переживая с предками их очень непростую жизнь.
Отец мало и редко рассказывал о своём прошлом. А я, по детской эгоистичности и безразличию, мало этим интересовался. Знаю лишь, что Дед с семьёй по неизвестной причине переезжает в Одессу. Было-ли это до революции или после - не знаю. Но думаю, что позже, где-то в 1920 году.  И вот почему! Революцией был уничтожен благодетель Деда, тот самый богатый купец. Городок-то, Кременчуг, в те годы был небольшим и найти другую работу было практически невозможно. Начались голодные революционные годы. Как прокормить большую семью? Конечно, легче податься в близлежащую многонациональную Одессу.  К тому же там живёт родная дочь. Прекрасная Рахиль, старшая дочь Ханы, перед революцией вышедшая замуж за одесского ювелира Соломона Платкова.
До революции евреям, хотя и составляющим значительную часть населения этого единственного в России интернационального города, не разрешали основывать фирмы и магазины. Не полагалось. Лишь богатые евреи, достигшие какими-то путями положения  купцов второй гильдии и выше, в виде исключения, по особой милости,  могли официально заниматься торговыми операциями в городах царской России. Это право, как и вообще демократические права для моего народа, были даны Советской властью. Бесспорно!
Красные комиссары вошли в Одессу осенью 1919 года и сразу-же, стихийно, по зову истомившейся души, город заполнили еврейские массы из окрестных местечек. И Одесса, по словам очевидцев, расцвела. Где-то там на севере, где-то там на востоке бушевали голод и эпидемии. Здесь-же, на берегу воспетого Понта Эвксинского, царствовало многонациональное, но по сути еврейское, государство.
В этом недолгом раю расцвело ювелирно-часовое дело Соломона Платкова, покорившего своими одесскими манерами прекрасную Рахиль. На волне финансового успеха видимо и появилась возможность переезда большой семьи деда в Одессу. Соломон, заласканный юной Рахилью (он был на 15 лет старше), помог тестю и с работой. Я это заключаю со слов  младшего сына Рахиль, Александра, которого не плохо знал и который успел мне немного рассказать о жизни Деда, жившего в предместье Одессы, куда его перевёз Соломон и устроил лесником.
Дед знал толк в лесном деле. Хотя откуда под Одессой леса? Последние вырубили при Митридате IV или в эпоху хана Аспаруха.     Зажил мой Дед с бабушкой, младшей дочерью Нюсей и двумя сыновьями на берегу Чёрного моря. Со слов его внука, всё того же Александра, новая жизнь семьи была не лёгкой, хотя выросшие дети и стали подмогой. Особенно старший Ефим, который активно помогал Деду.  А мой двенадцатилетний отец и его семнадцатилетняя сестра Нюся пошли в школу. Со слов отца помню, что он проучился 5-6 лет. Лозунги революции вошли в их быт и взбудоражили яркими упрощёнными истинами. Дети устремились в большие города. За удачей, за счастьем. Провинциальная Одесса уже не устраивала.
Вообще, история семьи Деда весьма типична для блуждающего этноса иудеев. Постоянно действующее внутреннее стремление к поиску новых мест, приложение своих неисчерпаемых энергетических богатств - вот наша сущность. Изначально данная нам Богом. Поиски благодатных “мест” напрямую затронули многих детей Деда. От первого брака. По смутным воспоминаниям отца из семерых детей того первого брака Деда трое младших ( два сына и дочь) с семьями эмигрировали в Америку в 1910 году. Я ничего больше о них не знаю. Представьте моё изумление, когда в 1993г. в вечернем, знойном и душном Лос-Анджелесе вдруг увидел на фронтоне громадного комплекса тёмно-красных зданий бегущую строку - “Trading House RAKHLINE”. Кто знает откуда они…
Вот так и младшие дети (от третьего брака) подошли к возрасту, когда иудейский инстинкт позвал в пути-дороги. А тут подвернулся счастливый случай! К Соломону в 1926 году приехал  из Москвы партнёр по бизнесу, некто Самуил Портнов. К этим годам ленинский НЭП овладел столицей вовсю и процветанию страны во многом способствовали освободившиеся от царской «оседлости» вездесущие евреи. На примере только моей семьи, а ниже вы убедитесь и по линии мамы, насколько в те относительно свободные времена милые мои представители способствовали расцвету вконец обнищавшей страны.
Так вот, коротенько о Самуиле Портнове, ставшим впоследствии членом моей семьи. Я его хорошо помню! Невысокого роста, крепкий и весёлый, прошедший солдатом Первую Мировую войну. Он приехал в Одессу по делам и заприметил в магазине Соломона стройную черноокую девушку с длинной до бёдер косой. Приметил и заинтересовался ею. Узнав, что это родная сестра хозяйки магазина, решил породнится и с Гершем Рахлиным и с Соломоном Платковым, совместив любовь и интересы бизнеса. Молодец, солдат! Великолепная стратегия и тактика!
Энергичные действия Самуила  привели к пленению черноокой, тихой Нюси. Он увозит её в Москву. Их встречает громадная площадь Казанского вокзала, до предела забитая снующими людьми, извозчиками, трамваями и редкими автомобилями. Над всем этим висит несмолкаемый шум огромного города. Нюся наверное растерялась, прижав к груди сумку. Попросту окаменела. Моя родная тётка так и проживёт всю жизнь возле этой площади в небольшой комнате весёлого солдата, ни разу не поменяв жилья и даже войну переживёт здесь. Дорогой моему сердцу Грохольский переулок…
Он дорог мне особенно. Через год в эту комнатку, с того же вокзала, робко вошли два брата - полнеющий краснощёкий Ефим и мой стройный бледный Отец. Они вошли в новый мир, совершенно для них чужой и лишь стараниями доброго Самуила, постепенно ставшего  родным.
Шёл 1926 год. Москва мужала в несовместимых понятиях рыночной экономики и ленинского социализма. Кругом требовались руки - рабочие и деловые. Братья выбрали разные дороги. Младший, с малолетства прикипевший к металлу, пошел учеником фрезеровщика на авиационный завод «Салют». Старший, Ефим, стал выпекать батоны и калачи в частной пекарне. Хочу сразу отметить, что умер он в 1975 г. будучи директором хлебобулочного магазина, что и до сих пор стоит на Пятницкой улице, в переулке ведущим к старому Пятницкому рынку. Знать судьба такая!
Старый отец, мама, Кременчуг, Одесса - всё и навсегда отошло в прошлое для молодого фрезеровщика. Появился в Москве  юноша Сруль Гершевич Рахлин, ставший впоследствии, видимо с момента выдачи ему паспорта в столице, Израилем Григорьевичем Рохлиным. Два брата спали вместе. Самуил соорудил для них  в тёмном предбаннике комнаты деревянные полати. Братья покорно несли повинности старшей сестре – мыли, чистили, покупали. Говорят жили дружно, а по пятницам устраивали шаббат.
Моя тётка Нюся, великая хозяйка, накрывала стол. Ставила две освящённые раввином свечи (приходилось долго тащится в центр к единственной синагоге), пекла халы, раскладывала горкой на столе, покрывала салфеткой, вышитой праздничной молитвой. Рядом ставила солонку с солью и кошерное вино. Она торжественно зажигала свечи. Все вставали и хозяйка дома читала молитву. Потом хозяин разливал вино по стаканам. Сначала себе полный до верху и уж из него в стаканы приглашенных. Отпив вина все шли мыть руки, потом садились за стол и наступала минута молчания. Все молча молились Богу. Отец рассказывал, что молились без прилежания. Время было такое. Да и деда не было рядом.
Но уже не долог был час, когда  в судьбе отца должна была появится Мама. Она тоже только-что приехала в Москву и робкой походкой крестьянки выбирала свой путь, незаметно приближающей к дороге Отца. Мысли о прошлом внезапно прервались. Вернули меня к сегодняшним дням. Вдруг, без какой-то причины. С переездом в Америку кончилась эра моих занятий бизнесом. И вообще эпоха заработка. Она длилась чуть более 40 лет и закономерно завершилась тяжёлой операцией на сердце. Слава Богу, что это произошло в Америке, иначе не быть этим записям и мои потомки лишились-бы интереснейших  и единственных в своём роде сообщений о жизни их предков.
В 1996 году, тяжело завершая опасный российский бизнес, я думал чем занять себя далее. Мне 60 лет и я ещё чувствовал себя ого-го и девочки грудастые волновали кровь. И вот  мой сын посоветовал поработать шофёром. Поначалу, чтобы схватить язык. Хватит, сказал он, заниматься умственным трудом. Поработай руками и пристроил шофёром на частную фирму, где я должен был развозить документы и тома разных проектов по учреждениям.
Славный у меня младшенький, заботливый! К тому моменту у меня была громадная (аж двухмесячная) практика вождения автомобиля. Естественно легкового. Но тем не менее Максим, по моей настоятельной просьбе, бодро сообщил менеджеру фирмы, что они в моём лице получат просто клад за какие-то 8 долларов в час. Старый негр-менеджер молча посмотрел на мои «мозолистые» руки, перевёл взгляд на столь-же трудовые руки моего сына и ничего не добавив, подписал бумагу о моём назначении.
Следующим августовским утром, ясным и солнечным, во дворике большого дома я познакомился со своей антилопой-гну, явно грузового типа. Дворик был длинный и узкий, забитый восемью  грузовичками и выехать можно было двигаясь только задом, по узенькому коридору между двумя прокопченными зданиями. Я стоял и глубокомысленно улыбался, предвкушая весёлую трагедию выезда, а с открытого балкончика за моими действиями наблюдал дядюшка Том. Хозяин конторы. Заискивающе улыбнувшись чёрному менеджеру, я втиснулся в кабину, бодро включил двигатель, потом дал задний ход и чуть отпустив тормоз, почувствовал одеревеневшим телом, что грузовичок поехал… Чудо свершилось!
Но на этом оно не закончилось. Двигаясь тем-же манером  грузовичок буквально  продрался меж стен коридора, руководствуясь более провидением, чем моим умением. Грузовичок выбрался на улицу. И покатил! Учреждение, куда я должен был возить документацию, отстояло в 20 минутах езды от лаборатории фирмы. Но это были адские минуты, ибо центр Сан-Франциско чрезмерно тесен и столь-же забит транспортом.
Бог хранил меня восемь дней, но уже в конце девятых суток сильная боль охватила  грудную клетку, истошно вопя о несовместимости «могучего» интеллекта с новой профессией. Я не послушался и через два дня был сурово наказан. Последовали две (май-октябрь 1997 года) на редкость сердечные операции. Потом было возвращение к суровой жизни бездельника. Вновь встали проблемы – чем заняться, где и как приложить силы, которых было ещё немало. Возникали темы для бизнеса. О них позже. Но более всего, по неизвестным причинам, тянуло к преподаванию в русских школах и сочинительству рассказов для русских газет и журналов.
Вплотную засел за книги и потихоньку начал составлять конспекты будущих «лекций» - по географии с основами общей геологии и истории. Меня влекло многое – земля обетованная, Греция и Рим,  Киевская Русь и Московия, Юго-Западная Русь, монголы-чингизиды и прочее. Даже составил  кратенькие конспекты по истории культуры цивилизации. Для особо интересующихся. Пять громадных тетрадей, исписанных моим «красивым» почерком, мало кому доступным, всё ещё хранятся в шкафу, покрываясь старинной патиной и следовательно приобретая всё большую ценность в глазах...макулатурщиков. Представляешь масштабность моих замыслов.
Существовали в городе ( и до сих пор) две маленькие и одна совсем малепусенькая русские газеты. Примитивные газеты. Но ведь и я не граф Толстой. Решил основать в одной из них («Взгляд») уголок натуралиста. Выслал два рассказика о редких животных. Напечатали и даже попросили чаще присылать. Возгордившись, засел за капитальный труд. Но тут из редакции прислали чек ...аж на 10 долларов за два рассказа. Мой интерес к литературной работе заметно поблек. Но не надолго. Со всё большим желанием  присаживался за письменный стол и в голове рождались замыслы. Грандиозные. Как мне казалось! Я начал писать что-то похожее на историко-географические очерки, беря за основу документальные факты и насыщая их несложными и вполне реальными фантазиями.
С 1998 года, успокоившись после двух операций, началась моя литературная американская жизнь. Рабочая спокойная жизнь средне обеспеченного мещанина, защищённого правами и законами великой демократической страны. Жизнь, когда время уходило на обдумывание прошедшего и решения главного вопроса - кто ты и что успел создать?! Но прежде надо было ответить на вопрос - откуда ты такой...
Сознание вновь и вновь ерошило пласты памяти о родителях. О маме!  Мама! Мама! Мысли вновь уходят в прошлое. До единственного замужества она значилась Га(у)ральник  Броня Шимоновна. Точно неизвестно. Из каких глубин её род? Где вели “поиск” её предки? Как попали на берега Днепра? Ничего не известно. Точно знаю, что в середине XIX века семья Гуральник ( так в паспорте) оказалась в России, в маленьком местечке (еврейская деревня) Вчерайшее, что когда-то располагалась на стыке Житомирской и Киевской губерний. Сейчас Вчерайшее нет. Фашисткие танки, а потом и плуг российского хлебопашца, распахали эти земли. Нынче ветер колышет набухшие еврейской  кровью колосья знаменитой украинской пшеницы.
А теперь факты. Жили в деревне два брата - Шимон и Лазарь. Видимо, отец оставил им крепкое хозяйство. Старший Шимон владел мельницей, а младший славился на всю округу добрыми конями. Мама рассказывала, что не раз цыгане уводили его коней и столько же раз он вступал с ними в кровавые драки. Был Лазарь могучего здоровья, своенравен и свиреп. Совсем другим был Шимон, мой дед по линии мамы. Тихий, молчаливый, мнительный, с узкой впалой грудью и мечтательным взором больших выпуклых глаз. Лазарь нередко напивался и буянил по деревне и только молчаливый укоряющий взгляд старшего брата быстро приводил его в чувство.
У Шимона вскоре открылся туберкулёз. Он кашлял, сильно страдал, прятал свою немочь от голубоглазой красавицы Фриды, моей бабушки. Она была его единственной страстью и каждые три года приносила ему по девочке - Малка, Маня, Броня. Он наверное мечтал о парне, но не дожил. Болезнь подкосила его окончательно и на 41-ом году, когда моей маме было 8 месяцев, Шимон скончался.
Овдовевшая мельничиха взвалила на себя всю гору забот по дому и детям, мельнице, огороду, скотине. Шел 1911 год и ей было всего 34 года. До самой смерти (1941 год) она хранила верность тихому мечтателю, хотя было много предложений. Искренних, полюбивших её голубые глаза и деловых, подсчитавших доход с мельницы и крупорушки.
Сильно помогал по хозяйству Лазарь, видимо тайно любивший мою пышнотелую бабушку. Мама рассказывала, что по деревне ползли разные слухи. Люди часто видели слёзы на глазах тихой забитой жены Лазаря, всегда старающейся как-то боком, незаметно, молча проскользнуть мимо соседей и спрятаться в своём большом доме.  Два сына Лазаря, угрюмые и работящие парни, никогда не приходили на мельницу к своим сёстрам. А потом подросла Малка, копия бабушки. Такая-же высокая, статная, голубоглазая, с длинной, ниже бёдер, косой русых волос, добрая и незаменимая помощница Фриды.
В это время уже шла война с германцем и Лазаря забрали в армию. Через полтора года он вернулся с фронта, отравленный газами и подавленный пережитым и увиденным. Запил и забуянил вновь на всю деревню. Мой двоюродный дед. Уже не было кому успокоить его. Он продал своих замечательных лошадей и подался в город Юзовку (Донецк). Через много-много лет, будучи в Донецке, судьба свела меня с двоюродным братом, Петром Гуральником, могучим внуком Лазаря.
К концу войны поднялись и младшие девочки моей бабушки. Очень разные, совершенно не похожие по характерам. Обе тёмноглазые и темноволосые, обе среднего росточка и обе, по своему, оригинальны. Не по деревенски женственная Маня, привлекающая  тихим голосом, плавной походкой и какой-то красивой слабостью. Она постоянно чувствовала недомогание, любила сидеть и мечтать возле окна или подле зеркала, привезённого ещё Шимоном из Житомира. Она чуралась деревенских подруг и жила как-бы в другом мире, никого не видя и не замечая. Ждала своего принца!
Младшая, Броня, моя Мама! Никого не ждала и жила весьма насыщенным сегодняшним днём. Крепко сбитая, невероятно энергичная, она не ходила, а летала. Всюду успевая, во всё вмешиваясь и на всё имея своё мнение. Её побаивались сверстники и не любили старики. Громкий голос Брони раздавался по всей деревни, будоража сознание сонных обывателей и раздражая деревенских псов острыми интонациями.
Пронзительность её интонаций резко повысилась с приходом в деревню советской власти. Ей очень понравилась эта новая игра. Она вообще почему-то  пришлась по душе большинству евреев царской России. И не только по причинам бесправия и унизительного закона о черте оседлости, сколько в силу внезапно раскрепощённой энергии души. Той энергии, которой у моего народа не занимать. Мимо деревни в 1917-20 годах пронеслась разношёрстная толпа разного рода швали из красных, анархистов, петлюровцев, махновцев, зелёных и просто бесцветных бандитов. Много зверств и крови принесли эти люди. Взбаламутили прозрачную крестьянскую среду, развели прежде тихих и смирных людей по разные стороны баррикад, взрастили энергичных непослушных детей.
Мама рассказывала, что была чуть ли не первой комсомолкой в деревне. Они с красными флагами маршировали по единственной деревенской улице, оголтело крича непонятные лозунги  перед домами богатых селян. Каждый вечер собирались на сходки (собрания) для обсуждения методов борьбы с мировым капитализмом. Домой приходила под утро зверски усталая и столь же довольная. А утром работа на мельнице.
Милая мамочка! Она всё это рассказывала уже будучи больной и слабой. Приступы астматического кашля душили некогда мощный организм. Лишь глаза, пронзительные глаза, загорались блеском  яркой и радостной молодости. И ещё оставался совсем неплохой аппетит. Французская свежайшая булка с маслом, перекрытая толстым куском варёной колбасы. Всё смачно жевалось крепкими белыми зубами (они сохранились до смерти) и запивалось большой кружкой кофе с молоком.
Жизнь в деревне продолжалась меж тем своим чередом. Она была проще, суровей и требовательней любой революции. Дела на мельнице шли всё хуже и хуже. Жить стало не на что. Но тут возникло интереснейшее обстоятельство. Малка, голубоглазая Малка, влюбилась в мельника из соседней деревни, в Мишу Винарского. У него тоже неважно шли дела и на совместном семейном совете  решено было продать обе мельницы и переехать на жительство в Житомир, купив хороший дом. Чтобы вкусить, наконец, беззаботной городской жизни. Так и сделали!
В эту минуту мысли о прошлом оборвались. Дверь кабинета распахнулась и влетела ты, моя Ярослава. Дед - раздался как взрыв её звонкий голосок – бабушка приказала тебе позаниматься с нами. Давай!  И они с подружкой, милой черноокой азербайджанкой, жившей по соседству, уселись в кресло и вытаращили на меня глазёнки в ожидании  ... чуда. Пришлось выполнять бабушкин приказ. Потом и сам увлёкся. Но не долго длилось чудо. Внимание шестилетним девочкам даётся с трудом. И вот уже пошли игры, кувыркания и прочие безобразия, несовместимые с «серьёзными» занятиями. Видимо в эти минуты я и задумался. Дедуль, ну давай говори, что ты замолчал... Не торопи, моя Ясенька. Поиграйтесь. Её широко раскрытые глаза куда-то ушли. Другие мысли заполонили мою голову.
После двух операций жизнь как-будто вошла в прежнюю колею. Но вот материальная её часть кровоточила. Я ведь в то время не думал насколько плотно творчество может овладеть душой. Ещё свежи были мысли и о заработке. Приходили новые финансовые идеи, которые пытался осуществить. Но об этом позже. Я хорошо понимал, что талантом в литературном творчестве обделён. Но было огромное желание и ещё более тщеславие. Грезилось! Вдруг кто-то заинтересуется. Мечталось о паблисити.
Мечтатель! Забегая вперёд скажу, что абсолютно никому, ни жене, ни умным детям, моё творчество оказалось ненужным. Даже проформы ради никто никогда не пытался обогреть вниманием. Лишь бы чем-то занимался, не трогал их. Я и не трогал, но переживал ужасно.
Мысли о заработке  продолжали потихоньку мучить. Вспомнил свои успехи в освоении ресурсов подземных вод в России и Монголии. Вспомнил и решил действовать. Оповестил все американские и канадские  геологические дивизионы о непременном желании “профессора” от гидрогеологии Л.И.Рохлина принять активное участие в освоении гидрогеологических пустынь хотя-бы  западного побережья североамериканского континента. Ни больше, ни меньше!
Действуя по шаблону, как учит американская этика, разослал во все организации рабочую биографию (резюме), богато напичканную фактами и небылицами из геологической жизни в России. Прошло полгода. Но уже через три месяца активного ожидания (выписка геологической литературы из Москвы, штудирование, конспектирование и так далее), устав ждать, взялся за баранку грузовичка. Об этом с глубокой горечью написано выше и нет смысла повторяться.
В общем ничего не оставалось как погрузиться в школьное и литературное творчество. Оно отвечало потребностям души. К тому же местные газеты и альманахи, отвечающие вкусам русскоязычного населения, не отказывали мне в предоставлении своих страниц. Я небольшой знаток издательского дела, но всё же понимал примитивность местной печати. Некоторые из них были просто похожи на заводские многотиражки, да и тематика статей часто выводила из себя. А уж местечковая реклама, занимающая до трёх четвертей объёма и скорбные лица умерших на последних страницах, коими я должен любоваться за завтраком, просто бесила.
В Сан Франциско, как упоминал, выходили две-три газетёнки. В них я и начал публиковать свои воистину животрепещущие опусы о таинствах животного и растительного мира, о исторических казусах и невероятных случаях. Как не странно всё печаталось охотно. Написал серию статей о географических памятниках Америки, которых якобы посетил. Были созданы пять серий - изданы три первые. В альманахе  “Панорама”, крупнейшем издании на западном побережье Америки. Потом  освоил  журнал “Мы и Америка”, финансируемый двумя молодыми людьми из Одессы - Марком и Изей, названных мною единым именем - Маркизя. Невежественное дерьмо, но лучше всех платили.
Для них написал серию восторженных статей о Русской Америке. Вот здесь я постарался развернуться. Вышли восемь статей и «открыли» русскоязычному миру Америки (естественно последней волне беженцев) потрясающую новость. Оказывается северная Калифорния и особенно Аляска являлись захудалыми провинциями великой Российской империи конца XYIII - начала XIX веков. Здесь интенсивно строились города. Здесь русский Дух, здесь Русью пахло! Североамериканцы в это время копошились где-то в районе Michigan - Kentucky  и вообще не ведали о западных границах своего государства.
Я рассчитывал на всеобщее вознесение, по крайней мере на материальное. Увы! Гробовое молчание прессы, телевидения, радио. Правда, русское телевидение Лос-Анджелеса (KMNB) создало и показало короткий фильм на эту тему, явно используя мои материалы, естественно не поставив меня в известность. Продолжая интенсивно творить, открыл страничку в другом издании - Contact Weekly, где издателем состоял обстоятельный общественный деятель Миша Кира. Здесь я живописал о тайнах Природы, о происхождении жизни и т.д. Успел издать три статьи, но затем крайнее скупердяйство Киры стала просто невыносимым и я потерял к газете интерес.
И, наконец, дополз аж до Нью-Йорка, где издавался красочный толстый журнал с миленьким скромным названием “Королевский”. Нет, как не говорите, но я люблю этих людей, их необузданную фантазию, их феерические желания  всплыть и заработать. Срочно сел и буквально за неделю создал «шедевр» - маленькую повесть “Калифорнийская пастораль”. Она была напечатана в 20-ом номере журнала. Дальше вообще праздник души! Незабываемые минуты ощущения собственного величия и значимости, особенно после многообещающего разговора с издателем Л.Царегородцевым.
Это величие продлилось целый месяц, после которого я узнал о финансовом крахе журнала и пропаже издателя. Ну, ворюги! Но остановится я уже не мог. Решил пыл красноречия запустить по линии художественного рекламирования китайского секса Дао Любви. В местной газетёнке  “24”, с согласия издателя Эдика Даяна, с которым мы немножко помечтали о создании вокруг газеты общества любителей китайского секса с чтением методических лекций и непременным ведением практических занятий, базирующихся на бездонном и дешёвом материале китайского населения Сан Франциско, напечатал четыре рассказика, пропагандирующих восточный секс.
Опубликовал четыре любовных истории из жизни примечательных людей - императора Александра II, Эдгара Гувера, Ганса Андерсена, Али Хана. Помнится, писал с удовольствием, утрируя и смакуя интимные подробности. В нашу бурную деятельность вмешалась судьба в лице досточтимой супруги вышеназванного издателя. Когда я предложил Эдику пятый рассказ, но уже чисто методологического свойства, то через два дня он позвонил и деланно-бодреньким голосом сообщил -  …старик, ты уж очень того, глубоко копаешь, это уж совсем порнография. Даже моя тёлка (ласковое прозвище жены) не выдерживает таких материалов. Где, говорит, любимый ты откопал такого монстра, показал бы, что-ли! Понимаешь, старик, когда она говорит «любимый» это означает начало трудного периода в моей жизни…
Ах Эдик, Эдик, освоение теоретического материала, тем более столь специфичного, необходимо проводить в совершенно иной биологической среде, стерилизованной от семейных бактерий и микробов. Я не очень горевал, честно говоря, чувствуя то ли окончание, то ли перерыв в газетном периоде жизни. На этой мысли я очнулся. Внучки и её черноокой подружки в комнате не было. Лишь ласковый ветерок вымывал последние запахи пребывания детей. Походил по комнате, закурил у открытого окна. Внезапно пришли мысли совсем о другом.
После смерти папы мама зажила тоскливой одинокой жизнью пенсионерки. Каждый раз, когда мы с Люсей приезжали в её небольшую отдельную квартирку на Окской улице,  всегда восторгались чистотой и блеском натёртой мебели, а главное отсутствием водопроводных или канализационных поломок. Этого бича всех советских квартир. Всё было в порядке. Вот только появился запах одиночества. Странное ощущение. Я его буквально видел в её глазах. Возникало острое чувство жалости и...своей вины. Хотя бы в том, что так редко приезжаю, а приехав не знаю как себя вести и что говорить. Я продолжу рассказ о ней, моя Ясенька!
Она очутилась в губернском Житомире в 1921 году. Закончился этап её крестьянской жизни. Небольшой, почти двенадцатилетний кусочек жизни девочки, вместивший столько отчаяния, воли и страсти (не забывай, по русской земле тогда катилась кровавая гражданская война), что их вполне хватило на воспитание цельного сильного характера, оказавшегося для неё и её детей столь необходимым  для последующего существования.
И всё же мама вспоминала свою молодость с удовольствием. Отчаянная, дерзкая, решительная - она ни в чём не уступала мальчишкам. Вот только учиться было некогда. Кто был ничем, то станет всем… пела моя мама с толпой таких-же полуголодных и босоногих комсомольцев. Она так и осталась на всю жизнь полуголодной и безграмотной. Революции, по воле авантюристов, приходят и уходят. Лишь знания дают человеку и человечеству непреходящую радость и прогресс.
Видимо, там в Житомире  Фрида устроила скромную свадьбу старшей дочери. А уже на будущий год появилась её первая внучка Люсенька. Вслед за ней, следующим годом, тихая Полина. Я не помню бабушку Фриду. Она умерла 15 июня 1941 года за неделю до войны, сильно мучаясь от болей в животе. Рак съел её большое тело. Лишь смутные воспоминания рисуют в памяти огромное белое, желтое и голубое от обилия цветов поле возле какой-то железнодорожной станции и маленького мальчика с хохотом и визгом носящегося, рвущего ромашки.
Вижу как маленький шалун приносит цветы молодой краснощёкой женщине в ярком платье и опять убегает за цветами. Ясный солнечный день, какое-то умиротворение разлито вокруг и радостный смех мальчишки, завершающий эту гармонию. За ней другая картина. Небольшая комната. Перед окном  высокая кровать и в подушках седая непричёсанная женщина с такой любовью вглядывающаяся в глаза мальчишки, с испугом протягивающей  ей букет полевых цветов. А позади та же молодая женщина с улыбкой на усталых виноватых глазах.
Но в 1922-ом году Фрида была молодой активной женщиной и жизнь ей рисовалась вполне радостной. Первые бури революции пронеслись, не тронув её детей. Старшая Малка удачно вышла замуж. Зять непьющий, скромный и работящий мужчина. Выросла средняя дочь Манечка. Правда, не совсем здоровенькая, нередко покашливает, но вот и у неё появился первый парень. Вполне достойный человек с важной профессией. То ли лекарь, то ли парикмахер. Она не знала точно. А вот Броничка, младшая. И тут спокойствие Фриды рушилось.
Всюду, как и в деревне, так и здесь, на неё жалуются. То соседка (опять с ватагой парней довела до слёз заикающегося Моню), то учитель (пропускает уроки, не хочет слушать), то продавщица из магазина. Там вообще случился ужас. С мальчишками закрыли на замки двери  магазина снаружи и написали «Ушла до дому». Пришло обеденное время и продавщица испуганно, потом остервенело начала рваться на улицу, пока не разбила стекло и не позвала на помощь милицию.
Да, нет Шимона! - и радость Фриды замыкалась, уступив место неизбывной тоске женского одиночества. Неторопливая житомирская эпоха продолжалась и лишь Богу было известно о её скором окончании. 1923год ознаменовался для Фриды двойным праздником. Во первых родилась вторая внучка, Полечка, а потом средняя дочь, Маня, покинула дом и ушла к тому неизвестному то ли лекарю, то ли парикмахеру. Уж очень рановато, считала Фрида, ведь всего шестнадцать лет, но любви не прикажешь. Да и семья была богатая, достойная.
Фрида знала, что они из соседней деревни Ходоровки. Наслышана была о трагедии, когда во время погрома был зверски убит их отец, Исаак. Она была рада, очень рада такому родству. А уж как хохотала, узнав про обман, который учинили её старшие дочери. До слёз смеялась! Дело в том, что брак Мани не могли зарегистрировать по причине слишком нежного возраста невесты. Тогда старшая Малка, по паспорту Мария Шимоновна Винарская, дала сестре свой документ. Подслеповатая старушка в загсе не обратила внимание на штамп о браке и появилось новое свидетельство о браке всё той же Марии Шимоновне, но уже с фамилией Седлер. В таком виде, оно сохранилось на всю жизнь двух сестёр, двух Марий.
Новый зять, Толя Седлер, был добрый и ласковый. А уж как любил Маню. Часто обнимал нежными, не крестьянскими  руками  жены свои обветренные, коричневые от не сходящего загара щёки, крепко сжимая их своими руками, щурясь от счастья. И так надолго замирал.
Потом Фрида узнала о нём удивительные новости, прямо-таки героические. Оказывается он был в Красной армии. Служил при госпитале, где и научился ставить клистиры, пускать кровь, рвать зубы и стричь больных. А потом госпиталь с ранеными захватили анархисты из армии батька Махно, всех расстреляли и скинули в яму. Туда же свалили и раненого Толю. Поздно вечером его вытащил чудом спасшийся матрос. Вот такие были университеты у нового зятя Фриды.
Прошёл ещё один год и у Мани рождается первенец, Сёмочка. Семья растёт и всё бы слава Богу. Заработки хорошие, дом полон, тишина на улицах. Вот только судьба младшей дочери всё больше тревожит Фриду. Совсем отбилась от рук, окончательно бросила школу и пропадает на улице с какими-то комсомольцами. Коротко остриглась, носит короткую юбку и какую-то несуразную будёновку со звездой на лбу, вечно спорит  по любым мелочам. Всё ей не так и все мы отсталые, а когда говоришь, что учиться надо, профессию приобретать, только фыркает и говорит свои глупости. Кругом революция, мамо, идёт жестокая борьба с мировым капитализмом и контрреволюцией. Когда добьём этих гадов, тогда и будем учиться. И убегает. Зятья  и сёстры хохочут и поддакивают, а ей тяжело становится на сердце. Что-то надо делать? Ведь Бронечке уже пятнадцатый год пошёл.
Изменения пришли совсем с неожиданной стороны. Тот самый НЭП, начавшийся в1922 году в больших городах, наконец, дошел и до губернского Житомира. Естественно и здесь, как и в Одессе, первыми откликнулись на это событие мои энергичные соплеменники. У Толи Седлера на центральной улице открылся парикмахерский салон на несколько кресел, в зеркалах, с непременной пальмой в углу и шикарной вывеской. Появились богатые клиенты, а с ними и связи. Видимо одна из них потянулась далеко и проникла в Москву. Толя, мой добрый дядька, решил, что его мастерства вполне достаточно и для московских красавиц и в конце 1924 года, распродав своё не мудрённое имущество, уехал в Москву, взяв с собой и Фриду. С тяжелой душой бабушка покидала Житомир, боясь за Броню. Все свои надежды возлагала на Малку, зная её крутой нрав. Но и Маню, слабую Маню, она не могла оставить одну с грудным ребёнком, где-то в чужом огромном городе. Она разрывалась и видела в мечтах свою младшую подле себя, в Москве.
Прошло более двух лет, прежде чем осуществилась её мечта. Не знаю, как уж это произошло. То-ли она упросила Маню вызвать младшую сестру к себе, то-ли упросила Броню приехать и пожить в столице. А может быть Броня об этом уже давно мечтала. Не ведаю, да и не важно это. Главное, что весной 1927 года  на Киевском вокзале Москвы появилась семнадцатилетняя девушка с двумя большими сумками (украинскими дарами для мамы и старшей сестры) в коротенькой  старенькой юбочке, с уложенной крупными волнами причёской недлинных тёмных каштановых волос и какой- то бешеной искоркой радости и надежды в круглых, широко расставленных тёмных глазах.
Итак, мои дорогие потомки, столица первого в мире социалистического государства, наконец-то, приняла в своё лоно двух молодых людей, ещё не ведавших друг о друге, но Творцом предназначенных для любви и рождения моей уникальной личности. Хотя-бы для тебя уникальной, моя Ясенька.


ГЛАВА III.   ЖИЗНЬ   РАНТЬЕ.

Всегда прихожу в тихий восторг от международного аэропорта Сан Франциско. Мне здесь очень уютно! Громадные залы, заполненные звуками говора множества шастающих людей. Мелькающие разноцветные лица и одежды разносят ароматы множества стран. Бесчисленные кафе, ресторанчики и магазины дополняют атмосферу расслабляющей благожелательности. Всё вместе создаёт ощущение скорой дороги, легкой радости и необъяснимой  тревоги.
Сегодня и мне немножечко тревожно. Улетает Люся в Россию. Смотрю на её блуждающий невидящий взгляд, на слегка раздавшуюся фигуру. Мне грустно. Только я знаю сколько вечерних и утренних процедур переносит моя жена, чтобы сохранить очарование своих дивных форм. Грустно ещё и от воспоминаний. Каким совершенством, без процедур, дышало это тело более тридцати лет назад. Мне постоянно тревожно, когда её нет рядом. Кажется, что больше не увижу её спящую, распластанную по большой кровати, с кулачком, словно ребёнок, подпирающим подбородок и закрытый глаз.  Таким наивным естественным выражением лица, без этой противной косметики.
Она улетает в Москву, на целый месяц, к тебе моя Ясенька, любимому существу, которое дядя Клинтон, по непонятной причине, ну никак не хочет пустить в  демократическую Америку. Она улетает, а я уже стараюсь мысленно забить дни любой работой, а ночи чтением. Лишь бы не думать. Дождаться. Ну как не думать о том, что ближе всего. Моя жена искренний, добрый и стеснительный человек. Она живёт сегодняшним днём, мало задумываясь о завтрашнем. Наверное иногда мечтает о будущем, но будучи скрытной натурой  никогда не доверяет никому свои мысли. Даже мне.
Зато вчерашний день она помнит всегда в деталях. Я узнал об этом поздно. Только здесь, в Америке. Оказалось, что её память прекрасно запоминает слова и даже нюансы всего ранее мною сказанного. Особенно обидные слова. Добрые или чувственные значительно хуже. Память накапливает обиды. Не прощая и не забывая. Ссоры, конечно, были. У кого их нет. Правда редкие и мне казалось не принципиальные. Возможно в какие-то моменты я был виноват в их возникновении. Наверное надо было быть нежнее будучи взрослым мужиком, опытным, много видевшим, на 12 лет старше жены. Но мне думалось, что главное наша любовь. Она ведь её видела и ощущала. Не могла не видеть.
Я всё делал для семьи. Люся в двадцать лет стала хозяйкой просторной отдельной квартиры. Это в семидесятые-то годы, когда 90 % населения России жило в грязных коммуналках. Потом Монголия, где она жила в больших просторных квартирах. После возвращения в Москву квартира наполнилась великолепной мебелью и посудой. Затем шестикратные поездки в Германию. Об этом не могло и мечтаться всё тем же 90%  советских граждан. Затем бурная коммерческая деятельность, обеспечившая хорошим достатком её и семью в лихие  90-ые годы, когда население страны влачило полуголодное существование. Накопленные тогда деньги и сегодня продолжают обеспечивать. Наконец, моё отношение к её ближайшим родственникам, позволившее и им выжить в те годы. Весьма уважительное отношение к тёще и тестю. Их похороны! Все эти 25 лет я был в полной мере верен жене. В полной!!!
Конечно были ссоры. Но это мелочь, которую надо было попросту забыть. Так мне думалось. Но было оказывается всё не так. Оказывается, с её слов, обидевшись, жена моя убегала куда-нибудь в скверик и выплакивала горечь, оставляя в сознании горькие слова. Она накапливала только эту горькую суть, ничего не забывая. Вот оказывается как было! А я-то дурак думал, что всё проходило!
В те времена она молчала и видимо лишь иногда вздрагивала от желания крикнуть, высказать наболевшее. В тот московский период, повторяю, Люся как губка впитывала любую информацию. Но больше плохую. Я-то всегда думал, что вот мол поругались или что-то горькое сказала мама. Ну и ... забылось, выветрилось по происшествию времени. Ведь любим друг друга. Я забывал ссоры, не относясь к ним серьёзно. По легкомыслию своему. А любимый человек никогда и ничего не забывал. Как выяснилось значительно позже.
В Америке она стала хозяйкой большого белого дома и большого семейства. Вскоре моя хозяйка подумала о работе. Начались поиски применения её рук, чем она чрезвычайно богата. От природы. Первой её работой стала пошивочная мастерская. Тяжелая работа для больной спины. Неблагодарная. Вскоре ушла. Потом, после перерыва, надумала стать парикмахером широкого профиля. Нашла школу в самом центре города и начались месяцы упорного труда. Тоже крайне тяжёлого и что ещё неприятнее, нечистого и ... неперспективного. Первые месяцы эйфории закончились на унылой ноте и вскоре мир потерял виртуоза массажа и укладки волос.
Через некоторое время я случайно устроил её в мастерскую, в артель российских художников. Там изготовлялись, в стиле давно ушедших  еврейских гениев из Белоруссии, керамические подделки – жирафы, слоны, петухи и пр. Красивая работа. Но ездить было далеко, в Сан Франциско. По особому расположению хозяин разрешил исполнять работу дома, что вполне устраивало всех. Здесь она работает и доныне. С видимым удовольствием, что сказывается на её настрое. Я вновь вижу её весёлой и энергичной.
У каждой женщины есть неистребимые привычки. У моей жены - до болезненности непреходящая любовь к горячим ваннам и аккуратности внешнего стиля. Ты бы видела её выходящей из дома и присаживающейся в автомобиль. Она не влезает в кресло, она плавно переносит тело к рулю. Этакая леди Астор, этакая графиня Нессельроде. Не важно куда она едит - за зеленью к китайцам или в Home Depot. На ней всегда яркие красочные наряды, которые можно свести к двум стилям.
Первый. Короткая  юбочка заметно выше колен, широкий резной пояс, высвечивающей крутизну крутых бёдер и светлая пышная блузка,  подчёркивающая высоту полной груди. Набор эффектных украшений на шее и в ушах. Обязательно изящные туфельки.
Второй. Те же туфельки, выглядывающие из-под отутюженных до невозможности брюк великолепного пошива и без единой морщинки. Опять же пояс, блузка, украшения и обязательно кардиган или кофта. Любимые цвета – жёлтый, белый, зелёный. Вот такая она хозяйка своего дома. Постоянно разная, но всегда прекрасная.
Ну а я, помимо литературной деятельности, если можно её так назвать, стал преподавать разные гуманитарные науки в школе Л.Толстого. Поначалу с большим интересом при небольшой оплате. Через год-другой работа стала обыденной и скучноватой, а зарплата прибавилась. Готовлюсь теперь слабо, по пятницам, где-то два-три часа,  чтобы по четвергам, субботам и воскресным дням рассказать детям что-то из географических открытиях, что-то из истории разных стран, что-то о геологических реформациях и катаклизмах.
Чувствуешь - каков разброс тематик! Столь же велика, в обратной пропорции и глубина  рассказываемого. Правда, иногда я увлекаюсь, когда вижу удивлённые, заинтересованные глазки и слышу вопросы, вопросы. Тогда меня несёт, говорю страстно и кажется убедительно, наклоняясь вперёд и размахивая рукой. Эта поза энергичного убеждения, по словам жены, смешна и напоминает великого российского вождя и столь же великого авантюриста.
Так что работы вроде бы много. Был-бы настрой. Вот с этим у меня проблема, мистически возникающая в течении двух зимних месяцев. Декабря - января. Ощущение странного одиночества и страха. Впервые почувствовал после смерти папы. Но особенно оно обострилось в Америке, когда спало напряжение от ежедневной работы. В декабре-январе последних десяти лет повышается  давление. Наступает хандра. Тоска заполняет сознание. И в памяти встаёт лицо умирающего отца.
Не могу тебе не рассказать. В тот момент нас было двое. В больничной палате. Так уж случилось. Врачи ушли, решив, как потом выяснил, что больной безнадежен. Он уже не мог говорить, пристально смотрел в упор на меня, не мигая. По лбу и щекам струился пот. С ним уходила жизнь. Бездонный, прощальный взгляд. И рядом я, в возрасте Христа, всё вдруг понявший, но не знавший что сказать, как достойно проводить. Так мы и молчали. Прощаясь навечно. Я всегда буду помнить его глаза. Страшная картина. Жуткая по безнадёжности.
Ну, да ладно! Давай о давнишнем. Отец и мама в Москве. Им по 18 лет. Они молоды и прекрасны. Их судьбы неотвратимо тянутся друг к другу. Не хочу фантазировать. Не знаю, как  и где в огромном суетливом городе они встретились. Ни моя сестричка, ни двоюродные братья и сёстры, никто не мог мне подсказать что-либо определённое. Ну, что делать? Единственное логически выстраивающееся предположение, что в этом процессе крепко повязаны Самуил Портнов и Анатолий Седлер, приютившие беглецов с Украины.
Великий мастер-часовщик, родившейся  с моноклем во лбу, долгие годы проработал на площади Трёх Вокзалов. В период НЭПа имел свой магазинчик, но быстро перебрался в государственную артель, когда рябой кормчий по старой большевисткой привычке стал расправляться с очередным врагом - жалким, карликовым, советским капитализмом. В середине двадцатых годов на ул.Белинского, прилегающей всё к той-же площади Трёх Вокзалов, поселился в маленькой комнатке и Толя Седлер с семьёй. Там-же он видимо и работал, имея крикливую и разношерстную клиентуру с вокзалов и окружающих пролетарских районов. Не исключено, что где-то пути Толи и Самуила пересеклись. То-ли как клиенты друг у друга, то-ли какие-то общие, мелкие дела объединили их. Не знаю, но обоих помню, как очень энергичных, добродушных и остроумных людей, умеющих привлечь к себе окружающих.
Маленький, всегда торопящийся и очень говорливый Самуил и коренастый спокойный Толя, с блуждающей насмешливой улыбкой на толстых губах. Они не были особо религиозными людьми, тем более интеллектуалами. Их интересы касались бытовых проблем, а единственным развлечением служили праздники. Всё равно какие - социалистические или религиозные. Точнее и те и другие. Какая разница! Собирались за праздничным столом, ломящимся от холодных и горячих закусок еврейского и украинского происхождения.
Неизменная водка, до которой и Толя и особенно Самуил были весьма охочи. Шум, смех, остроты, анекдоты и ...  танцы. Закручивался патефон и заезжие толстые пластинки разносили по маленькой тесной комнатёнке лёгкие и томные мелодии аргентинского танго, весёлого фрейлехса, песен Козина, Утёсова. Потом на столе появлялся огромный домашний торт или пирог, как чудесная фантазия замыкающая торжество.
И Маня и Нюся были великолепными хозяйками. Хорошо помню эти застолья. Они сохранились и после войны. Видимо, на одном из этих чудных собраний и встретились мои родители. Наверное смутились, глядя в глаза. Отец, уж точно! Его, скромного провинциального парня, не знавшего любви (в этом уверен), сразу потянуло к крепкой, бойкой, острой на язычок девушке. Он был молчалив и мнителен, трудно принимал решения, часто меняя их, а уж высказаться, да ещё горячо и с убеждением, было для него подобно подвигу. И только молча смотрел на Броню, наверное с восхищением, быстро смущаясь от солёных шуток Самуила или понимающих взглядов Мани. Мама, крепкая и уверенная, моя комсомолочка мама, всё решила за него.
Уж не знаю, какая была свадьба и была ли она вообще. Наверное была. Другого не допустила-бы гордость Фриды. Если и была, то весьма скромная. Не существовало у её младшей дочки в ту пору ни кола, ни двора, да и Фрида ничем помочь не могла. Ровным счётом ничего не было! Невеста спала на раскладушке в коридоре коммунальной квартиры, напротив двери комнаты, которую занимала Маня с крошечным сыном, мужем и мамой. Да и жених не отличался богатством. Весь его скарб совместно с бренным телом размещался на верхней полке, устроенной Самуилом в темном, без окон, тамбуре, перед комнатой, занимаемой им и Нюсей.

Свадьба состоялась поздним летом 1929 года. В свадьбе двух пролетариев, помимо немногочисленных родственников, должна была участвовать самым непосредственным образом и родная советская власть. Она должна была, если цитировать классиков, подарить им ключ от солнечного и прозрачного особняка, где даже туалеты были бы вылиты из золота. Она и подарила. Настолько призрачного дома, что даже моя уверенная мама растерялась и расплакалась, войдя в заводское общежитие ЦИАМа (Центрального института авиационных материалов), где теперь фрезеровщиком работал отец.

Общежитие размещалось где-то возле Измайловского парка культуры и отдыха им. И.В.Сталина. Ты уж прости меня, моя внучка, но очень хочется, хотя-бы немножко, показать этот невероятный мир существования твоих предков, жизнь не жившего поколения, не видевшего ни на минуту счастья. Извини за детали. Но может они пригодятся тебе в твоей будущей актёрской или режиссёрской работе.

Длинный одноэтажный барак, вросший в землю и обнесённый почти до окон земляным валом, именуемым завалинкой. Тебе наверное непонятно! Объясняю. Это от слов завал, навал, когда временно, вместо бетона, цемента или деревянной обшивки, здание обсыпают грунтом и уплотняют. Со времён Петра Великого, сгонявшего тысячи людей на постройку С.Петербурга и на ночь загонявших людей в огромные сараи, дабы не разбежались (именно отсюда только русское слово – общежитие), завалинки служили как-бы одеялом от ледяной стужи зимой, а летом являлись местом массового размножения разного рода мышей, крыс, блох, вшей, червей и насекомых, с естественным их проникновением в жилые помещения.

В каждом бараке два входа-выхода, соединённых длиннющим коридором. Налево-направо комнатёнки. На каждый барак две кухни и четыре туалета. По странной мысли “архитектора”  кухня-два туалета строились единым блоком и разделялись, прямо скажем, хилой перегородкой. Благоухание тоже было единым и стойким, ибо кухня размещалась между мужским и женским туалетами и запахи мощной густой волной перекрывали кухонную атмосферу, особенно по вечерам и утрам, когда пролетариат тесно заселял пространство этих помещений.

В кухнях вдоль стен стояли крепко сбитые столы и на каждом из них пыхтели и жужжали керосинки и керогазы (апогей кухонного приборостроения до газовой эры). На стенах висели полки и полочки с расставленными кастрюлями, сковородками и кружками. Под потолком весело трепыхалось разноцветье сохнущих трусов, рубах и прочих альковных принадлежностей. Особи женского пола совершали здесь вечерне-утренний променад. В засаленных, заштопанных халатах или просто в нижнем белье, с непременными бегуди из передовиц центральных газет и нередко с беломором во рту, они что-то помешивали в кастрюлях и что-то переворачивали в сковородках. Особи параллельно и оживлённо обсуждали интимные подробности из жизни знакомых и киногероев, международные события, производственные проблемы. Нередко обсуждение было настолько острым и пронзительно громким, что прибегали особи мужского пола и разводили по комнатам дерущихся дам.

А какие чудесные конструкции туалетов, разнообразящие тематику утренних-вечерних разговоров пролетариев, создала советская власть. Я ещё застал три модификации этих уникальных конструкций.
Конструкция №1.
Цементный пол идеально ровный. Вдоль дальней от входа стены ряд дырок в полу. Никаких тебе излишеств в виде перегородок между дырами. Мощная струя воды из сливного бачка под потолком смывает, точнее сметает фекалии, разбрызгивая частицы в разные стороны. Пол ровный. Стока не. В отводящих трубах, особенно в весенний период высокого стояния грунтовых вод, застой и засоры. И фекальные растворы густо и надолго покрывают цементные полы. Это заставляло рабочий класс искать укромные места вне помещения, засоряя пространство и понуждая граждан ходить исключительно по дорожкам, во избежании вляпаться в скользкие отходы пролетарской жизни.

Конструкция №2
Тот-же цементный и столь-же ровный пол, но вдоль дальней стены сбит помост из досок с несколькими (от одной до четырёх) высокими ступеньками над полом. На помосте также нет перегородок, лишь темнеют зияющие круглые отверстия. Диаметр каждого рассчитан так, чтобы попы соседствующих сидящих пролетариев отстояли  на расстоянии, не позволяющим обрызгать соседа. Теоретически. Под потолком свешиваются сливные бачки с боковыми цепями для слива. Мелкие неудобства конструкции. Пожилые или больные пролетарии, вскарабкиваясь на постоянно склизкий пьедестал, особо при острой нужде, жутко повизгивают от боязни распластаться и в затхлой атмосфере звучит мат от злобы на что-то или на кого-то. Как ведут себя женщины в подобной ситуации - не ведаю! Не присутствовал.

Конструкция №3
Это европеизированная модификация первой конструкции, но на советский манер. Вдоль стены ряд фаянсовых унитазов, опять же без перегородок. Последнее, видимо, характернейшая черта власти - не спрячешься. И другая черта - отсутствие деревянных сидений. Всё равно завтра сопрут. Не напасёшься. Крупные неудобства, помимо мелких, указанных выше. Тяжёлые, часто повторные, травмы тазобедренной системы. Пролетарий понимает, что садиться голой попой на загаженный унитаз крайне не приятно. Таскать с собой портфель или сумку с личным сидением неудобно. Выход один - встать ногами на унитаз и глубоко присесть. Для молодых пролетариев с хорошей перистальтикой это плёвое дело. Для пожилых граждан, борющихся с запорами или молодых, но после сильной вечерней алкогольной поддачи, глубокое и долгое приседание на крайне скользкой и узкой поверхности, вызывало значительное физическое напряжение и одинаковые мысли - как-бы не ёбнутся. Мысль материальна, как утверждает моя жена. Поэтому процесс нередко заканчивался падением и переломом.

В туалетные комнаты конструктивно входили умывальники, расположенные напротив дырковых унитазов. Здесь трудящиеся, в атмосфере страшных звуков, издающихся сзади, тёрли студёной водой встрёпанные ото сна морды лица и приходили в рабочее состояние. Представьте картину, открывающуюся при входе в туалет. Спереди шеренга сверху голых людей, заливающих лицо и пол водой и мыльной пеной, а сзади ряд снизу голых людей, сидящих на корточках и всё это в обстановке специфических шуток  и глубокомысленных сентенций…

Тебе смешно и гадливо, я понимаю, но всё таки самое страшное для твоей прабабушки было даже не это, а вступление в «личную комнату», ключ от которой торжественно вручила партийная организация завода фрезеровщику Израилю Рохлину за отличную работу. Но об этом позже, а то уж совсем станет не по себе.
Лучше послушай о знакомых тебе людях, которых знаешь наяву.

Извини внучка, но поначалу, для разбега, лирическое отступление.   Все мои предки и я родились, росли и мужали, во внутриконтинентальной среде. Это наш родной географический ландшафт. Что это значит? В первую очередь означает и ещё геологически долго будет означать чёткую цикличность сезонов года, когда душа и тело привычно ожидают возрождение жизни, возникающее с весенним пробуждением Природы. Неожиданным появлением талых вод и набухших голубых снегов, неистово искрящихся от  кажущихся юными солнечных лучей. Пробуждение становится как-бы ежегодной молитвой Природы, начинающейся с ночных трелей соловья в конце мая и заканчивающейся блаженным бабьим летом и видом необъяснимо тревожных, стройных косяков уплывающих лебедей.

Душа глубоко-глубоко прячет остатки летней радости от снежных метелей и жестоких морозов русской зимы. Лишь иногда, в пронзительно ясные солнечно-морозные дни, позволяя душе выпорхнуть и надышаться чистейшим январским воздухом и снова закутать и заласкать её до голубых подснежников.
Радость существования  в таком ландшафте, как и в любом другом, не зависит от национальности человека, от его вероисповедания. Природа одна, един и Творец, создавший гармоничное великолепие мира, по видимому единственного в необозримых пространствах космоса.

Я - гражданин этого Мира! 
Так случилось, что моя нынешняя среда обитания совершенно иная. Это условия прибрежно-морского ландшафта Калифорнии. Нет здесь чередования длинных и устойчивых климатических периодов. Лишь хаотичная смена погоды. Утреннее ясное и солнечное небо, солёный морской ветер, радостью обжигающий сердце. И вдруг к вечеру свинцовые тучи с океана и нудный, бесконечно моросящий дождь.   
Радость в таких условиях, как краткосрочная командировка работника Магаданского облпотребсоюза на Золотые пески Варны в декабре. Глубокая, страстная и отчаянно короткая. Люди цепко хватают её, быстро срастаются и с ложным спокойствием прощаются, не ведая, когда вновь ею наполнятся.

Отсюда и нестабильность психического состояния. Особенно вновь прибывших и уж тем более мыслящих стариков, в кои я постепенно выдвигаюсь. Это не нудность и не ворчание, чем нередко попрекает жена. Это трудности настроя души от частой смены климата.
Трудно писать на тему настроя. Приходится ворошить очень откровенное,  чтобы расставить точки в длинном предложении, именуемом  Жизнь. Но поддерживать настроение легче, если тебя окружает любовь.

Всем, как воздух, нужна любовь. Но если женщинам, в основном, для благоухания и продолжения жизни, то мужчинам для энергичного продвижения к целям творческим или практическим. Меня любили и я отвечал тем же. Благодаря искренности этого чувства, родил троих крепких и разумных детей. Нарожал бы и больше, но любимые женщины возражали, говоря о препятствиях социальных и экономических.
К чему это отступление. К тому, что мой душевный настрой - жизнь моих детей! Их трое у меня. Столькими Бог осчастливил.

Первой появилась в марте 1963 году девочка Таня. Её российский и израильский, затем американский период развития займёт достойное место несколько позже. К моему приезду (1996 год) застал уже зрелую женщину, в момент, когда прежняя сытая и разухабисто-весёлая жизнь была безвозвратно утеряна. Мрачные заботы, как злые собаки, рвали её душу на куски.

Характер человека чаще отражается в физическом облике. Крепко сбитая, среднего роста, с бешеной искоркой в круглых, темных, карих глазах, с короткой стрижкой каштановых волос, полноватыми руками и ногами. Невероятно темпераментная, энергичная, аккуратная. Это полная копия моей мамы, Брони Гуральник. С той лишь разницей, что московская среда обитания, школа в центре столицы и филологическое образование сделало её мысли и вкус более утонченными и разнообразными.
К несчастью с возрастом возникли нередкие срывы настроения, частые и кардинальные перемены настроя. Сразу от плюса к минусу. В эти моменты перегретые неконтролируемые слова  или дела могут очень больно ударить. В конечном итоге больше её, нежели других.

Таким её увидел в Сан Франциско высокий, рыжий, кудрявый, тощий поляк. Влюбился бедолага. Давным-давно, двадцатилетним парнем, он сбежал из социалистической Польши, от мамы-папы. Как румяный колобок покатился на запад. Несколько лет катался между Францией и Италией, живя случайными заработками и не думая о будущем. Румяна вскоре исчезли и под бледным челом одинокого человека зашевелились мысли …”об том, как жить”. 
Подслушав о рае в Америке, перемахнул океан и вот уже около двадцати лет радует жителей великого Сан Франциско установкой и дизайном  кухонного и туалетного оборудования. У него оказались умелые руки и великолепный вкус.

Одинокая жизнь в огромном городе без близких людей, полная забот и тревог, с постоянно терзающей мыслью о завтрашнем куске хлеба,  при чёткой уверенности, что никто не поможет, а если и помогут, то лишь утонуть, взрастили бездушие, чёрствость и страх. Крайнюю осторожность в развлечениях и скупость, прижимистость. Вполне понятную.
Но в сердце ещё сохранялись искорки юношеской теплоты, желания любить и дарить кому-нибудь счастье. Пусть куцее и маленькое, но счастье. Эти искорки иногда прожигали мощный чехол равнодушия и страха. Одна из них видимо и разожгла его сердце при виде моей Татьяны.

Как-бы то ни было он вытащил мою девочку со дна её бед, пригласив к себе с двумя детьми в маленький домик, заросший апельсинами и лимонами, на тихой улице в Окленде.
И за это ему громадное спасибо! Но сие благородное действие не означало, что он стал заботится о них - кормить, одевать, воспитывать. Нет, отнюдь нет! Искра, повторяю, была  жалким подобием пламени, отнюдь не похожей на любовь к женщине, уважение её чувств и мыслей.

Он наверное переживал и корил себя за этот акт милосердия. И тогда маленький дом буквально взрывался от мощных разрядов гнева моей дочери. Борьба шла отчаянная, с переменным успехом. Вгрызаясь в монолит его страхов и чёрствости,  медленно отвоёвывая крохотные кусочки благополучия, она методично расширяла плацдарм влияния и одно время казалось, что крепость вот-вот падёт и образуется семья у моей девочки. Нет, этого не случилось!
Победили  страхи и жадность, возможно замешанные и на антисемитизме. Возможно!

И всё таки я чувствовал, что судьба медленно и постепенно, но поворачивается к моей дочери светлым ликом, освобождая её душу от  тёмного тумана прошлого. Она быстро нашла работу, потом другую, лучшую, понемногу обеспечив свою семью необходимым уютом.
 Ведя беспрестанную и мучительную борьбу вот уже более четырёх лет, девочка моя сумела перестроится. Загнать вглубь души и легкомыслие и чёрствость и в значительной доли высокомерие.
Но лишь загнать, не искоренить.

Через некоторое время и мы смогли ей помочь. Максим взял кредит под мой дом и на эти деньги она смогла купить первую квартиру в Сан Франциско, став полностью самостоятельной от маленького поляка. Целый год выплачивала банку только проценты, а позже, наработав свою кредитную историю, перекупила дом, взяв кредит уже на себя.
Так у моей дочери вновь оказался свой кров. И рядом со мной.

Истории любви с Войтеком пока не видно конца и края. Но об этом тоже позже, в отдельной главе. Моя девочка всё более и более становится “комиссаром в юбке”. Сколько же она пережила за эти длинные годы, вихрем промчавшие её и двух сыновей по долинам и по взгорьям Калифорнии.
Господи! Прошу Тебя! Помоги ей!
Он слышит, честное слово слышит, помогает.
Это ли не праздник для меня! Это ли не претворение мечты.

С боем претворялись и более простые мечты её бабушки Брони.  Помнишь на чём мы закончили.
Чуть более семидесяти лет до описываемых событий твои прабабка и прадед обескураженно стояли на пороге своего первого московского жилья. Им предстала большая комната, в которой не видно было окон из-за странной распланировки общего пространства. Тяжелые тёмные серые шторы закрывали не только окна. Они висели и на палках, закреплённых под потолком, крест на крест разгораживая комнату на четыре равных отсека. От двери вела узенькая и коротенькая «тропиночка», упиравшаяся в небольшой круглый центр. Здесь, в центре, стояли стол и четыре стула, над столом свешивался мутный абажур с заводским клеймом.

На шторах висели скукоженные бумажки с номерами. Один из этих номеров виднелся и на бумажке, которую держала моя мама. Этот отсек и был их первым дворцом. В трёх соседских, за шторами, кипела чужая жизнь.
Вот он, советский социализм! Теоретически воспетый тов. Марксом и претворённый в жизнь товарищами Лениным, Троцким и Сталиным в отдельно взятой стране. Нет чтобы в Антарктике. Крупно и надолго не повезло многострадальной, многонациональной  России.
Всё для рабочего класса, всё во имя пролетариата - вопили вышеназванные товарищи – другие классы пущай отмирают.
Уверяю вас, что за всю историю цивилизованного человечества нигде более вы не обнаружите такой всеохватывающей скотской  любви к своему народу.

Деваться было некуда и сглотнув рыдания, моя молодая, девятнадцатилетняя мама, вошла в “свой отсек”.
Извини, мамочка, но больное воображение сына почему-то упорно рисует первую вашу ночь во «дворце» - неумелые ласки, боязнь пошевельнутся, горячий шепот и слёзы, слёзы, слёзы… Мне кажется мама плакала, зарывшись лицом в подушку, а в метре за шторой храпели, стенали, повизгивали, бормотали, шептали, смеялись, плакали чьи-то дети, их родители, родственники.

Здесь, в этой “тесной” обстановке, родилась моя сестричка, Сонечка. Тихим, робким ребёнком. Таковой её сделали не столько родители, сколько ненормальная среда обитания первых четырёх лет. Детства, в нашем нынешнем представлении, у неё не было. Ни игрушек, ни музыки, ни книг. Зарплаты хватало только-только на скудное питание. Отца практически не видела. Стахановское движение ( ненавистное народом  детище советской власти) резко увеличило его рабочий день при неизменной оплате труда. Скромный и робкий, он никогда не отказывал в “просьбе” начальства остаться на час-другой у станка и не смел просить каких-либо материальных льгот.

Только поздно вечером, засыпая, Сонечка иногда вдруг близко ощущала запах горячего металла и машинного масла и улыбалась, чувствуя что-то очень-очень приятное.
Но такая жизнь не могла долго продолжаться. Не та натура у моей комсомолки мамы. И если она смирилась с робостью мужа (ну, что тут поделаешь), то её  скромность крестьянки в большом городе быстро улетучилась. Она прекрасно поняла технологию борьбы за лучшую долю в условиях развитой диктатуры пролетариата и уже вскоре работала в профсоюзном комитете ткацкой фабрики “Новая Заря”. Конечно, не председателем комитета. Хотя, уверяю вас, справилась бы. Простым курьером, разносящим письма и документацию. Зато быстро пристроила Сонечку в детский садик при заводе и буквально вымолила разрешение на постановку в очередь за жилплощадью.

Через год-другой, сохраняя тёплые отношения с лидерами профсоюзов, мама стала ткачихой и быстро выдвинулась в передовые работницы. Работа всегда кипела в её незнающих устали руках.
И как следствие разумного усвоения законов советской власти действительно в 1936 году произошло маленькое чудо. Мама получила комнату в новом доме по Малосемёновской улице, что возле Преображенского рынка. Этот рынок впоследствии сыграет в моей жизни большую роль. Но это потом! А сейчас бурная, ни с чем несравненная радость переполняла сердца родителей и как истинные оптимисты они разом забыли пятилетнее пребывание в барачной клоаке.

Вообще, как ни странно, но тридцатые годы были временем  соединения и медленного подъёма благосостояния  двух ветвей моих предков - Гуральников и Рохлиных. Для тех из них, которые очутились в Москве. Странно, потому что в эти же годы открыто и беспардонно расцвёл каннибализм советской власти. Миллионы умерших от специально предусмотренного большевиками дикого голода на Украине, на юге и востоке европейской части России. Другие миллионы людей  были расстреляны или брошены в концлагеря, жизнь в которых была значительно горше ада, если верить Библии. На государственном уровне проводилась чёткая и тотальная политика  физического уничтожения народа во имя светлого будущего, коммунистического рая для оставшихся.

Моих предков каннибализм почти не коснулся. Горе коснулось плеча Малки. Помните, приход НЭПа вдохнул пламя надежды в сохранившиеся после кровавой революции сердца энергичных людей города и деревни. Этот огонёк зажег практически всех моих родственников - Платковых, Портновых, Седлеров и Винарских.
Миша Винарский открыл в 1925 году большой, по масштабам Житомира, магазин. Он был счастлив и любим! Рядом трудилась голубоглазая Малка, росли девочки и жизнь казалась ему удивительно прекрасной. Он не ведал, маленький Миша, что готовит лично ему столь-же маленький однорукий “кормчий”.

В начале тридцатых годов одним взмахом его пера замирает свобода жизни в России, чуть-чуть пришедшей в себя после жестокой эпохи военного коммунизма. НЭП уничтожается! Магазин Миши ликвидируют, его приглашают на собеседование в Чрезвычайную Комиссию. Боясь за семью, он срочно высылает их в Москву, к Мане.
Не знаю уж каким образом, но Маруся, так стали теперь звать Малку, становится официанткой в столовой станкостроительного завода им. Серго Орджоникидзе. Её с детьми поселяют, как и ранее Броню, в общежитии завода, но дают отдельную комнатёнку. Общежитие находилось на самой северной окраине города, где нынче памятник Юрию Гагарину. В отдельной комнате, без подселения, одной  на всю семью. Какое счастье! Чувствуете! Как ей крупно повезло.

Через месяц-другой к ней приезжает муж, Миша Винарский. Точнее его привозят знакомые. После бесед в ЧК и ликвидации магазина Малка не узнаёт его. Надломленный, психически больной человек. Работать нигде не может, по ночам стонет, плачет, проклинает советскую власть, а днями тупо смотрит в окно, всё больше и больше разговаривая с самим собой.
Маруся приходит зверски уставшая, кормит и моет семью, а в сумерках уходящего дня, когда засыпают девочки, обнимает больную голову мужа и они долго сидят, тесно прижавшись, не проронив ни единого слова. Малка очень надеялась, что всё обойдётся. Муж поправится.

Однажды летним вечером 1933 года, когда дети были в лагере, придя домой, она застала его висящим под потолком, с поникшей головой и мокрыми глазами. Эта неожиданная трагедия родила в ней злость и непокорность судьбе, а вместе твёрдую решимость борьбы. Такие же чувства возникли и у Брони при виде своего “дворца”. И у Тани моей. Помнишь! Семейная черта!
 Марусе было тогда всего-лишь 33 года. Переломный возраст. Если в это время найдёшь силы для коренных преобразований в своей жизни, то многого добьёшься. Кажется – это закон!

 Малка переходит в столовую для дирекции завода, где кормятся и райкомовские товарищи. Обильно кормятся. Завоевав доверие, становится заведующей буфетом и, наконец, директором заводской столовой. И всё за три года. Теперь она редко улыбается. Некогда бездонные голубые глаза проросли прозрачными кристалликами льда и твёрдо, независимо смотрят на окружающих людей и события. Лишь возникшие складки на лбу, да возле носа и губ, распрямляющиеся только при виде  взрослеющих дочерей, говорят о чувствах, бушующих в сердце этой женщины.

Я их помню уже взрослыми, замужними - Полину и Люсю. Крепкие, высокие, стройные, они наверное быстро освоились в московской школе, заполненной в те времена детьми всех сословий России. Перемешанных революцией. Она, подлая, сорвала людей с обжитых мест и принудила многих буквально влезть в огромную Москву, дабы в этом кипящем котле тихо раствориться или наоборот, всплыть, достичь благополучия, а возможно и власти.

Старшей, сноровистой и энергичной Люсе,  удаётся легче и быстрее слиться с новой городской обстановкой. Полине, скромной и застенчивой девочке, поначалу очень тяжело. Но время умных всегда быстро лечит и вот уже они настоящие москвички. Самостоятельно приезжают к тёткам и бабушке, гуляют по центру со сверстниками и лукаво посматривают на других, пугливо шарахающихся от клаксонов появившихся в Москве ярких автомобилей.

Маруся недолго остаётся одинокой. Появляется, примерно в 1936-1937 годах, новый муж, Иосиф Шапирштейн, ласковый к детям, любящий стройную и строгую на людях жену. Ранее он не имел семьи, проводил жизнь в командировках, будучи крупным снабженцем, а тут одним махом завладел тремя любимыми существами. Он перевозит семью в свою маленькую холостяцкую комнатёнку и у старшей моей тётке начинается  светлая городская жизнь. Казалось бы бери её, Малка, полными руками, дыши всей грудью, кричи от радости. Ведь она скоро кончится, очень скоро.

В 1937-ом средняя сестра Маня тоже вырывается из подвала на улице Белинского (возле Трёх вокзалов) и возносится на восьмой этаж огромного престижного дома в самом центре Москвы, на Пушкинской площади, напротив издательства “Известия”. Мудрый мой дядька Анатолий Исакович разворачивается широко и профессионально. Он уже только женский мастер, особенно любящий ворковать над головками знаменитостей, ибо эти милые головки приносят хорошие деньги и что важнее - связи.

Расцветает Маня. Беззаботная, беспечная жизнь на время прячет её болезненность, появляются важность и манерность городской дамы.
В конце-концов этого требуют  связи мужа, да и приятно общаться с людьми, умеющими изысканно рассуждать обо всём и обо всех. Она балует своих сыновей, особенно младшего, пухлого и розовощёкого Илью, любимого всеми тётками.
И, конечно, торжествует Фрида. Все её дети и внуки рядом, все более-менее устроены и она катается по Москве от дочери к дочери с пирожками, борщами и прочими прелестями, нигде не задерживаясь более недели, никого не утомляя и не досадуя ни на кого и ни на что.




ГЛАВА IV   МИР ВЗРОСЛЕЮЩЕГО МАКСИМА.



Прошёл период эротических сновидений, тесно увязанный с отсутствием  жены. Прошёл  безболезненно и не вызвал, как ранее, острого ощущения одиночества. Видимо годы берут своё или влажный климат приморской Калифорнии. Чувствую, что дело во втором, хотя возможно примешивается и первое. Вообще, вспоминая далёкую долюсину эпоху, отмечаю ныне странную сдержанность в  знакомствах с женщинами. Странную потому, что каждая женщина, хоть чем-то, но всегда взрывала во мне чувственность. Теперь другое дело. Буквально ощущаю будто кто-то запорошил мне поверхностные слои больших и малых полушарий. Чувственность засыпает. Не видим, не слышим, не чувствуем. Женщин!

Единственной радостью в дни одиночества явилось тесное содружество мысли и бумаги. Впервые столкнулся с новой для себя проблемой. Как описывать историю жизни близких людей. В каких рамках возможного, дозволенного. Чтобы не вызвать не удовольствия. Буду пробовать и в этом ключе продолжу рассказ о моём чёрно-белом мальчике с большими виноватыми глазами, словно у бамбукового медведя-панды. Он оказался здесь в Америке подле меня. Так распорядилась судьба.

Итак, вспоминай! Максим заболел литературой. Болезнь была тревожной, но оказалась, к счастью, не довлеющей над миром учебных занятий. Его натуре были свойственны славянские метания и неопределённости. Раздвоенности. Он стал писать стихи, где изливались через край нежные чувства. Любимейшие поэты (Лермонтов, Ходасевич, Набоков и Бунин) питали неистовой российской страстью  его  произведения. То были лирические лозунги, дань уходящей юности, возможно дань любви и почитания литературного таланта старшего брата.

Параллельно душа металась в поисках прагматических путей продвижения. Попросту говоря, будущей карьеры. Надо было закончить высшее образование, прерванное переездом в Америку. Поначалу избирается частный университет (Golden Gate University), привлёкший внимание солидным теоретическим заделом по ряду экономических проблем и широкой известностью. Но он оказался дорогим и Максим плавно перетекает в один из многочисленных государственных университетов Калифорнии, главным и несомненным достоинством которого явилась его близость к дому (напротив) и дешевизна обучения.

Продолжает работать в очередном банке. Приходит сильно уставшим. Не столько от физических затрат, сколько от понимания ненужности своей нынешней деятельности и одиночества.
Последнее стало пугать меня. Красивый, тонкий, со вкусом одетый, благодаря мамочке, он вдруг оказался одиноким. Без друзей и подруг. По себе знаю, как  облагораживает чувства общество женщины. Делает жизнь светлой и яркой. Всё это было непонятно и тревожно и даже настолько, что в один из приездов Саши в Сан-Франциско, я пытался расспросить его о интимной жизни Максима. Санечка только улыбался и его мудрые глаза искрились лёгким издевательством  к старому выжившему из ума папашке. Батяня, ты что! Он совершенно нормален. Погоди. Не спеши. Он просто серьёзно относится к этим вопросам… и хитро улыбался, посматривая на меня. Мол, не в тебя он! Мне оставалось только молчать!

Видя угнетённое состояние последнего детища, добрые родители предлагают сыночку бросить работу и все силы отдать университету, что и принимается с чувством благодарности. Теперь он только студент и казалось-бы, мысля последовательно, с головой должен был окунуться или в науку, или в литературу, или в оргические истязания тела, которые великолепно концентрируют мозги для решения первых двух  проблем.
Ан нет! Избирается иной путь. Уж извини, но вновь последует лирическое отступление. Оно просто необходимо для понимания проблем в жизни и твоего дяди и отца.

Я рос неверующим человеком фактически в неверующей семье. Мой дед, Герш Рахлин, был религиозным человеком. На старости лет амораем, то есть толкователем Закона (Талмуда). Отец, оторвавшись от “родного ландшафта”, потерял Веру в московской толчее. Точнее так глубоко запрятал, что и забыл голос родной религии. Мне помнится будучи в четвёртом классе и очень “серьёзно” изучая русский и английский языки, вдруг увидел еврейскую грамматику с основами Торы в руках отца. Сердце сжалось от невыносимой боли и тоски. Неужели заставят изучать ещё и это.

Меня “спасло” время. Шли голодные 1947-1948 года, когда мои родители все силы отдавали борьбе за пропитание и было не до помыкания в изучении религии. Процесс истязания продолжался короткое время. Изрядно попортив себе здоровье, папочка решил поставить точку в моём  религиозном образовании. Он понял, что и двух европейских языков достаточно его шалопаю для завоевания вершин благополучия. Он немного ошибся. Мне, теперь уже старому лайдаку, хватило и одного.
Моя супруга выросла в семье, где о религии вообще забыли и вспоминали лишь на похоронах и то после провозглашения тов.Горбачёвым эры “перестройки”.

С другой стороны и веры в ценности марксизма-ленинизма у меня никогда не было. Рано начав геологическую жизнь (с 18 лет), изъездив далёкие северные, зауральские и сибирские провинции Российской империи и будучи любопытным, я хорошо познал суть власти. Узнал быт и судьбы советских людей, особенно живших десятилетиями в концлагерях, во множестве разбросанных по территории названных провинций.  Я буквально возненавидел советскую власть. Легкомыслие, только легкомысленное отношение к повседневной трагедийности российской жизни и причинам, породившим  её, да любовь к работе и бытовым удовольствиям, спасло меня в те годы от серьёзных взаимоотношений с этой властью.

Оно же (легкомыслие) стало моей религией,  которой и жил всё то время. Семья, работа, удовольствия - триединство моей Веры. Не знаю в какой последовательности проставить эти признаки. Но вероятно на первом месте стояла семья. Что-то иное и поначалу чужое начало вползать в мою семью совсем недавно, в конце восьмидесятых годов. Сначала медленно, отдельными таинственными фактами, оно заполоняло клетки души. Как ни удивительно, но зачинателем семейной религиозности стала Люся. С некоторых пор она увлеклась мистицизмом. В её библиотечке появились книжицы о загробной жизни, о душе, внушении, любви, воли, гипнотизме и т.д.

Она, поначалу краснея и стесняясь, рассказывала мне эти истории, пытаясь доказать их правдоподобность. Ряд книжиц, помнится,  были по настоящему увлекательны и явились первыми ростками Веры. К сожалению не моей, а взрослеющих детей. Проросшие семена поначалу запали в душу моего старшего сына. Проникли легко, так как безгрешная душа его буквально взывала к посевам. Семена дали мощный стебель в дебрях Алтайской тайги, куда он попал с геологической партией моего товарища. Тамошняя природа, девственная и невозделанная, потрясла моего сына. Он увидел БОГА, услышал Его голос. Приехал восторженный и совсем другой. Но о нём позже.

Именно с того времени и мой младшенький, будучи в переходном возрасте и пытаясь осмыслить своё юное состояние, стал тоже задумываться о религии. Естественно православной, так как в пути моих мальчишек не случилось встреч с человеком, умеющим преподать догматы иудейской или какой-либо другой религии. Когда, почти шёпотом, с каким-то мистическим чувством, старший брат рассказывал  об Алтайской тайге, о сверкающем водопаде, сквозь алмазную пелену которого он увидел и услышал Нечто, Максим замирал и мне казалось не столько верил сколько его сердечко тревожно билось в предчувствии таинственного, сказочного.

Вспоминаю и частые беседы в те времена за обильным ужином в кругу семьи, за квадратным столом нашей уютной большой кухни в квартире на Ждановской. Обычно Люся начинала разговоры на свои любимые мистические темы. Заводила ими и меня, во всём сомневающегося. Начинались длинные философические изыски о невозможности, о нереальности, о ненаучности, о недоказанности и т.д. Вступал в разговор и Сашка. Только Максим молчал и его большие тёмные глаза, как два насоса, впитывали и перегоняли в мозги всё услышанное.

Видимо, приверженность детей к православному христианству объяснялась ещё и слабым знанием Истории моего народа в особенности, истории возникновения иудейской религии, причин необыкновенной преданности ей евреев и переимчивости её основных постулатов другими народами и религиями. Я пропустил этот момент, хотя мог многое из перечисленного рассказать.
 Потом Максим уехал учится на Кипр и в его жизнь вошли древние христианские монастыри, возведённые в молчаливых и пёстрых горах, заросших яркой южной растительностью. Он полюбил бывать в горах, в одиночестве встречая восход солнца. Там, по всей вероятности, окрепло сознание необходимости принятия православной религии. Оно возникло среди этих величественных  гор, исхоженных вдоль и поперёк первыми последователями Христа и впитавших его истины. Возникло в силу тонкой восприимчивости им Природы, этой нашей отличительной семейной черты.

С неосознанным православием в душе твой дядя появился в Америке и предстал перед нами. И естественно стал посещать русскую церковь. Поначалу в центре Сан Франциско, потом обнаружил более близкую в San Bruno. Поначалу и я с ним  ходил. Очень люблю церковный русский хор, пышность одеяний и тонкое звучание голосов. Душа отдыхает, переполняется блаженством, истомой. Здесь заканчивалась моя потребность в церкви, а Максима тянуло далее и вглубь. Он стал часто вспоминать старую церковь в Куркино. Небольшой деревеньки расположенной на высоком холме. Тебе она очень знакома. Каждый день проезжаешь мимо.

И я в подробностях помню её. Внизу расстилается широкая крутобедрая долина, прорезанная тонкой, извивающейся лентой р.Сходни. Воскресные богослужения, сопровождаемые звоном колоколов, создают торжественное звучание. С высокого холма оно медленно спускается в долину. Соединяется с разноголосыми звуками текущей воды, шелестом травы и деревьев,  мычанием коров, блеянием овец. И всё это тянется к небу единой мелодией, подгоняемой ветром. Наверху расползается среди садов, плотно окружающих убогие домишки крестьян. Я млел от переизбытка переполнявших сил, когда проезжал в те мгновения в соседний Новогорск. К Люсе, к будущей тёще.

Прошло немного времени и Максим созрел. Со мной он постеснялся поговорить по душам. И это было обидно. Полетел в Москву и там крестился в церкви, что маяком возвышается в Куркино. Я хорошо понимаю, что его душе -  молчаливой, неровной, мятущейся, раздвоенной, с  глубоко упрятанными чувствами - была особо необходима Вера. Вот так, мой дорогой рабби Герш Рахлин, среди твоих близких потомков появился православный человек.
С Верой к моему мальчику пришла долгожданная Любовь. Эти понятия навсегда совместились в его душе.

Мысли вновь возвращаются в прошлое.
Сможешь-ли ты представить себе радость твоих уже далёких предков, получивших в 1936 г. маленькую в одно окно комнатёнку на третьем этаже новенького дома по Малосемёновской улице, дом 15/17, на берегу тощей и грязной Яузы, подпирающей высоким правым берегом знаменитый  Преображенский рынок. Думаю не сможешь! Не хватит воображения.
Это был рай после вонючего социалистического барака, где даже люмпен-пролетарии чувствовали собственную ущербность, униженность.

В квартире было ещё три комнаты и, следовательно, ещё три семьи. Такое ты наверное ещё видела в Москве. А вот твои дети и внуки могут попросту не понять что такое коммунальные квартиры.
Позволю себе дать коротенькое описание быта тех славных коммунальных людей.
Наша комната была первой справа от входной двери. Но сначала о соседях. Ежели следовать далее по той же стороне, то дверь в следующую комнату приоткрывала картину жизни семьи капитана инженерных войск. Их было трое - муж, жена и тощенький сын, Мишка, ровесник моей Сони. Весёлая семья. Постоянно гремела музыка, постоянно вечеринки и толпы военных осаждали красавицу Ниночку Егорову, жену нашего капитана. Злые языки, закономерное напластование быта коммунальных квартир, говорили, что многие из осаждавших с боями быстро занимали прекрасную ниночкину крепость и столь-же быстро покидали, уступая нажиму следующей волны жаждущих.

Это не важно! Муж безумно любил Ниночку и не обращал внимание на невинные, с его точки зрения, забавы супруги.
В таких семьях дети растут одинокими, ненужными и мне помнится, что лишь моя мама восполняла  недостаток  родительской любви к Мишке. Он всегда  находился в нашей комнате,  дружил с Соней и её подружками. А Ниночка лишь хохотала и осаждала маму советами, крайне необходимыми, по её мысли, для нормального развития  женщин вообще, а бальзаковского возраста особенно. Сестра помнит её слова. Дура ты, Бронька, упускаешь время, а молодость уходит.

Я отчётливо помню её яркие платья, яркую помаду  на полных чувственных губах-бантиках, круглые щёки и чувственный взгляд чуть выпуклых больших карих глаз, всегда смеющихся, довольных жизнью. Помню и скромного капитана инженерных войск, которого часто заставал на кухне, в одиночестве, читающего с карандашом в руке серьёзные книги, в то время как из комнаты раздавались взрывы хохота и музыка. А моей Броньке, так мне думается, конечно немного было завидно внешней красоте жизни подруги.

Следуя далее, мы попадаем в самую светлую и большую комнату квартиры, заселённую таинственными людьми. Их было поначалу четверо и все какие-то тихие, застенчивые. Глава семейства, Николай Григорьевич Безмылов, высокий, стройный, всегда прекрасно одетый и какой-то уж очень чистый и приятно пахнущий. Останец эпохи серебряной России. Интеллигент, сохранившейся  с той забытой поры. Он был директором школы. Его редко мы видели, умел как-то незаметно проходить между нами, не видя и не замечая никого. Нежной тенью была и его жена Ларисса. Помню её глаза, всегда печальные, наполненные болью и любовью. Она любила гладить мои непокорные светлые вихри на голове и что-то шептала, а я замирал…

Вскоре она умерла от рака, а муж вслед через 3 года, видимо от тоски по жене, как последнему напоминанию о серебряном веке счастья.
В их комнате стоял большой кожаный диван. В углу примостился огромный фикус, мясистыми листьями закрывая одну треть дивана и чуть-ли не половину окна. На диване проходила жизнь падчерицы Николая Григорьевича. Помню её всегда сидящей или полулежащей на этом огромном диване. Звали её Таисия. Тая - худенькое, бледное, стеснительное, тающее создание с длинной косой пепельных волос. Она чуралась подруг и была всегда одинока. При ней всегда вертелся её младший брат, Володька, высокий и пухлый парень, значительно её моложе. Сонечка вспоминает, что был он вредным, всегда ябедничал и подслеживал за ней и её подругами.

Злые языки соседей почему-то преследовали Таичку, распространяя о ней грязные слухи и лишь мама с Ниночкой возмущались сплетнями и всячески оберегали её. Вообще они старались сблизится с серебряным интеллигентом, особенно после смерти его жены, предлагая своё участие в виде тарелки борща или горячих пирожков с капустой. Николай Григорьевич героически вежливо отвергал дары, мученически улыбался, прятал глаза и проскальзывал мимо, корректно огибая высокую Ниночкину грудь.

Вот в следующей комнате таинств для меня не было. Здесь жила большая рабочая семья Родионовых. Целая династия во главе с дядей Федей. От него всегда пахло металлической стружкой и горячим машинным маслом, как от моего отца. Полнеющий, высокий, с большими залысинами, добрыми глазами, невероятно спокойный и молчаливый, дядя Федя со старшим сыном Володькой, от первого брака, приходили вечером с завода и надолго занимали уборную, а потом и ванную, шумно фыркая и расплёскивая воду большими ручищами и ногами.

И вот ведь необъяснимая странность. К этому часу вся квартира смолкала, даже из комнаты Ниночки не лилась музыка и не доносились голоса. Ванная и туалетная комнаты немедленно и беззвучно освобождались, также как и две конфорки из четырёх на кухонной плите. Приходил рабочий класс, хозяин страны!
Тётя Оля, безмолвное существо женского рода, служившее женой и матерью, металась между комнатой и кухней, сосредоточенно расставляя немудрёные приборы, обязательную большую головку лука и  всегда свежий чёрный хлеб крупными ломтями. Когда дядя Федя и Володя выходили к столу, там уже дымились жирные мясные щи - другого блюда не упомню. Из глубоких переполненных мисок выглядывали большие куски мяса, а рядом с мисками хозяина и старшего сына поблескивали боками гранёные стаканы доверху залитые водкой.

Мы ежевечерне безмолвно наблюдали этот торжественный момент, лёжа в углу комнаты, на полу, под швейной машинкой тёти Оли. Мы - это трое её детей, примерно моих сверстников и я, соседский. Молчать было очень трудно, ибо нам на четверых было всего 16-17 лет. Как очарованные кролики, открыв восемь глаз, мы вбирали, впитывали, всасывали, втягивали различные нюансы прекрасного спектакля, особенно кульминационный момент, когда двое огромных мужчин, молча и абсолютно синхронно, поднимали стаканы и опрокидывали в открытые рты водку. Лишь равномерные перемещения кадыков выдавали действие -  движение жидкости. Также синхронно ставились стаканы, дядя Федя крякал и медленно брал головку лука, резал и отдавал половинку сыну. Затем тщательно и проникновенно нюхали кусок хлеба и откладывали в сторону. В руках появлялись ложки и в жуткой тишине раздавалось  чавканье и прихлёбывание.

Тётя Оля сидела на краешке стула напротив. Слезящимися от радости глазами наблюдала  священнодействие любимых. Нет, не то слово. Так смотрят на святых! Так она и смотрела, каждый вечер, до самой войны. Но самые светлые минуты наступали по пятничным вечерам, когда всё население квартиры, обильно отужинав, мирно дремало по углам своих комнатёнок, лениво решая сверх трудную задачу заполнения вечерних часов.
Это было время моей мамочки!
В эти часы она нередко устраивала в коридоре квартиры театрализованное представление. Этакую мистерию-буфф. С непременной Ниночкой они готовили слова, музыку, костюмы, подсматривая весёлые моменты из жизни соседей по дому. И начинался театр двух актёров - Рохлиной Брониславы и Егоровой Нины. Они пели и танцевали, устраивали комические сценки из жизни соседей. Господи! Как все радовались.

Мои воспоминания в тишине дома внезапно взорвало топанье двух пар детских ног. Вот оно достигло моего этажа и остановилось рядом с дверью.
А тебе бабушка разрешила – раздался нежный голосок Ясиной подружки – мне не разрешают копаться в гардеробах, ужасно ругаются.
А мне разрешают. Здесь же только старые вещи, материи разные и кружева – это уже голосок моей внучки – давай наряжаться. Смотри да тут и бисер разноцветный, а вот два веера. Будем принцессами. Давай быстрей. Тише ты, там дедуля работает. Сейчас услышит и позовёт слушать его. Тише!

Что-то зашуршало, заскрипело. Через минуту другую внизу, в большой гостиной, раздались звучные и томные индийские напевы и в такт им топанье босых ног. Затем голос Люси – ... что ты там сидишь, старый. Спускайся, нас ждут....
Я знаю, что будет. Не впервой. Театр двух актёров – Ярославы Рохлиной и нежной азербайджанки Ники. В ярких материях, бусах, с высокими взбитыми причёсками, с улыбками во всё лицо они танцуют. Но мне не хочется прерывать воспоминания. 

Мамин тёплый грудной голос был необыкновенно нежен в передаче украинских песен. Все соседи квартиры и некоторые особо приглашенные, по воспоминаниям сестры, от души веселились, а таинственный Николай Григорьевич, иной раз присутствуя, тихо произносил - … ну Броничка, сколько в вас красивой энергии… Сестра вспоминает какими влюблёнными глазами папа смотрел на свою жену. Они очень дружно жили, были молоды и здоровы. Будущее рисовалось им прекрасным.

На заводе «Салют», где теперь работал отец, он приобрёл и друга. Его жизнь навсегда слилась с душой Ефима Агреста. Этот неугомонный, радостно-агрессивный, талантливый человек из небольшого белорусского городка Могилёва с толстыми губами и стальным взглядом тёмных крупных глаз отчаянно старался вырваться из рабочей среды и тащил за собой моего неуверенного отца. Вскоре Ефим ушел с завода вместе с отцом и они стали преподавателями  заводского техникума. Ефим по теоретическим металловедческим наукам, а отец нашел себя мастером-наставником по токарному делу. Там, в училище они обрели ещё одного друга - тихого, застенчивого Лёвушку. Запомнилось только это ласковое имя. Так называла его мама.

Энергия мамы всегда переполняла отца и он молчаливый, замкнутый, нерешительный человек ( как же на него похож Максим)  раскрывался только в волнах её энергии.  Особенно если звучала музыка. Как вспоминает жена Агреста, которая до сих пор ещё смотрит на мир в одном из приютов под Сан Франциско (вот судьба) – ... Шурка, когда чуть выпьет, много он не умел, становился говорливым и необыкновенно ласковым. Он всех обнимал, а уж как любил танцевать. Ещё когда жил в общежитие, то купил патефон и собирал пластинки, дрожал над ними, никого к ним не подпускал. И вот выпьет, чуть раскраснеется и тогда хоть убегай. Ловил всех женщин и умолял с ним танцевать. Хоть до утра!                Поверь моя девочка, это не славословие умершим родителям. Это правда. Потом война всё искалечит. Я на всю жизнь запомнил эти мгновения истории.

Оля, Федя, Ниночка, Николай Григорьевич, мои родители - вас давно уже нет и тепло ваших рук  не согревает чьей-либо души. Но я помню Вас и мне очень спокойно в эти минуты! Вы - Родные души!               В то далёкое время (вторая половина тридцатых годов)в России было крайне неспокойно. Шли массовые аресты и убийства людей. Масштабы просто неописуемы. Волей Творца, повторяю, мою большую семью обошло стороной всеобщее насилие. Даже наоборот. Это время стало для них наиболее радостным. Парадоксы истории - большое и малое в одном взгляде! Счастливейшим образом для трёх дочерей Шимона и четырёх последних детей Герша именно во второй половине тридцатых годов пришла радость семейной любви и скромный материальный достаток.
Ну вот кажется и пришло время моего появления на свет божий. Ранним, ранним утром того «радостного» периода, точнее первого сентября 1937 года в одном из родильных домов Москвы я открыл глаза и, наконец, увидел маму. Предшествующие девять месяцев я её хорошо чувствовал и был ею очень доволен. Ещё-бы, её хорошее здоровье и теплота вызывали бурную радость, о чём немедленно докладывал руками и ногами. Но лишь первого сентября  увидел её воочию и сразу-же доложил о своём самочувствии громким басом.
Меня похлопали по заднице, отметили прекрасное самочувствие и присвоили непонятное прозвище -  Коккинаки. Испугавшись, я заорал ещё более, но был моментально успокоен запахом сладкого грудного молока. Так сытно началась моя жизнь. Потом увидел отца и сестрёнку и сразу понял, что здесь меня любят, что это моя семья. Тяжело им всем пришлось  в первый-же год общения со мной. Да и в последующие не менее… Поставил точку. И задумался. Да, не менее. Пролетело с тех пор 75 лет. Много. Нет, пожалуй очень много, так как они заполнены столькими событиями и личного и субэтнического порядка, что наверное хватило бы на жизнь двух-трёх поколений в прежние века.
Вскоре прилетает Люся, всегда после России несколько поблекшая и постаревшая. Оглядев свой большой и светлый дом, начнёт исповедоваться относительно неустроенности квартиры старшего сына, безалаберности ведения хозяйства невесткой, гениальности внучки и радостей от общения с магазинами Москвы. При этом много раз будет повторять. Больше никуда не уеду из своего дома. Как-же у меня хорошо и просторно. А там негде отдохнуть. До Москвы на автобусах и метро, забитых людьми. Кругом грязно, народ злой, вот только магазины шикарные и еда бесподобная.                Через пару недель успокоится и начнётся обыденная жизнь.
А я продолжаю готовится к занятиям в школе, писать какие-то глупые рассказики из жизни африканских бегемотов и сан-франциских мошенников. Но из головы не выходят мысли о внезапной женитьбе Максима. Помнишь писал о его поездке в Москву, к брату. О его крещении. Задолго до этого его всё более притягивала церковь. Православие. В доме, помимо Библии, появились книжицы  протоиерея А.Меня и других миссионеров. Потом вдруг заскучал по Москве. Оказалось не по Москве, а по той ветхой церквушке над обрывом.
И сорвался с крыльца родного дома. Часто, часто замахал крыльями и полетел в Россию. Прилетел  задумчивый и успокоенный. На бледной тоненькой шее висел простенький крестик с чёрным шнурком, неумело повязанным  под затылком. Стал ходить в церковь. Неподалеку, на El Camino. Красивый небольшой Божий храм. Я его нередко видел. Голубые маковки куполов неожиданно выглядывают из-за крутого поворота дороги. Они возникают сквозь зелень огромных высоченных  эвкалиптов, приглашая к себе всякого страждущего.
По воскресным дням теперь пропадал в церкви, тщательно одевшись, чего раньше за ним не замечалось.  Приезжал, помнится, всегда довольный и рассказывал, как постепенно входит в круг близких людей Божьего Дома. Даже привозил пирожки испечённые супругой священника. Очень помнится вкусные. Резко изменился мой  мальчишечка с печальными глазами. Как-то резко возмужал и теперь из ванной, отделённой от нашей тоненькой стеночкой, уже не раздавались бравурные мелодии джаза или классики раннего итальянского периода. Слышались раздольные любовные мелодии русского романса. Позже мне стало понятно, что он влюбился и что понятие Вера и Любовь слились для него в единое целое, которое обрёл в церкви на El Camino.
Судьба, моя девочка. Судьба! Необъяснимое, таинственное, постоянно ощущаемое нами в каждом проявлении или событии, не замечаемое большинством из нас. Но если-бы можно было приподняться, чтобы окинуть внимательным  взглядом какой-либо промежуток жизни и чуточку проанализировать всё случившееся, разложить события в какой-то выбранной последовательности, тогда наверняка заметишь линию судьбы, просматриваемую всё более чётко с увеличением промежутка просмотра. Отсюда рукой подать до Веры и неважно название последней.
Как хочется, чтобы присутствие Творца заполонило душу и моей дочери. Тогда никакие наследственные или вновь приобретённые страхи не коснуться её души. Там, в Храме, оказывается встретил Максим женщину и потянулся к ней, внезапно почувствовав незримую паутину, вдруг возникшую между ними. К Рождеству Христову паутина настолько окрепла, что Максим твёрдо решил осенить её обрядом венчания. В мою семью вошла Кристина - высокая, стройная, элегантная женщина с ярко выраженными армянскими чертами внешности (глаза, волосы, брови) и, кажется, характера.
Я с самого начала взял за правило не влезать в судьбы детей. Не мешать им в выборе дороги и спутников. Не знаю насколько это верно! Не знаю! Разные мудрецы, ещё с библейских времён, советуют и так и эдак. Не знаю! Но точно известно, что расплачиваться, в том числе и за доброе казалось-бы вмешательство, придётся только им одним.
Скоро их венчание и торжественную мессу в крохотной православной церкви местного курортного городишки Calistoga  можно будет считать не столько в честь Кристины и Максима, сколь окончательным освящением памятника соглашательскому гибкому поведению Леонида Рохлина, искреннего иудея по стилю мышлению. Многие не понимали мою политику соглашательства. Ещё большее число удивлялось и удивляются до сих пор. Иногда открыто. Я шёл этой извилистой тропинкой поначалу невольно, а потом всё более сознательно, несмотря на частое неудовольствие самим собой. Шел во имя создания гармоничных и свободных личностей своих детей.  Кажется добился этого. Они такие и таковыми любят меня. Это главное!
И правоту моих размышлений я нашел в словах знаменитого еврея, весьма уважаемого и христианами и мусульманами. Нагид (патриарх) Моисей Маймонид, живший в Египте в XII веке. Вот его постулат. Творец есть в каждом из нас. Простые люди (крестьянин или ремесленник) слепо преклоняются перед откровением Бога, устами Моисея и пророков. Мыслящий человек, знакомый с Историей, познавший различных философов (Аристотеля, Платона или других), чаще бессознательно старается  как-то  дополнить или подогнать не стыкующиеся явления и мысли под догматы откровения. Но и те и другие признают существование единого Бога, как первопричины или начала всякого бытия и все стремятся довести себя и других до высшего совершенства. Если же истина веры и истина разума так согласны между собой относительно первопричины и конечной цели бытия, то они должны совпадать и в тех промежуточных пунктах, которые лежат между этими двумя крайними точками.
Я был поражен простоте и логичности. Хвала Маймониду, заочно одобрившему жизнь мою, может быть слишком  гибкую, но всегда пребывавшую в русле незлобивости. Как не странно, мне помогло в этом наше время, парадоксальное время, которому не перестаю удивляться.
Чувствуешь, моя девочка, как я вновь подвёл тебя к повествованию о годах давно прошедших. Время истории для меня время началось в то раннее сентябрьское утро 1937 года, когда дети по одиночке и группами, с родителями и без оных, но все с огромными букетами ярких цветов спешили в школы и другие учебные заведения страны. Спешили с радостью и удовольствием. Даже прирождённые лентяи и пофигисты. Наверное, в это же утро в толпе школьников, ничем не выделяясь, шли, точнее летели на крыльях, двое людей - молодой мужчина с огромной шевелюрой темных крупно волнистых волос и маленькая, с косичками светлых волос, пятилетняя девочка.
Девочка одной рукой крепко держалась за папу, а другой прижимала к груди большой букет цветов. Она семенила худенькими ножками, не успевая за крупным шагом отца и постоянно тараторила, не дожидаясь ответа. Папочка, ну когда-же мы придём, когда же нам покажут моего братика. А у него ножки есть и глазики тоже? А ручки у него две? А почему он ничего не говорит? А все с букетами тоже к нему идут? И маму мою покажут? С животиком, где братик плавал?
Она без умолку тарахтела, а мой папочка, это был он с Соней, спешил. На первое знакомство со своим сыном. Мама говорила, что он безумно любил меня. Я хорошо понимаю его чувства, ведь четырежды, пока что, держал в объятиях маленькие живые комочки, где бьётся Моя кровь и в чьи головки я, ну просто обязан, вложить Знания и своё понимание Счастья. Так уж получилось, что стал я замыкающим колонны третьего поколения моих прямых родственников, то бишь внуков и внучек Герша и Шимона. Это, естественно, не прибавляет мне гордости, просто служит точкой отсчёта поколений.
Отец говорил, что последние три-четыре довоенных года были самым светлым периодом его жизни.  В 1938 году, руководство завода по рекомендации  инженера Е.Агреста, переводит моего отца мастером-воспитателем в фабрично-заводское училище (ФЗУ) при заводе. Инженер убедительно доказывает, что И.Г.Рохлин просто обязан передать талант в деле холодной  обработке металла советским детям.
Это было настоящим счастьем для семьи. Папа, наконец-то, находит в жизни свою нишу - любимую работу, где нужны его “золотые” руки и умение объяснять, дарить себя детям. Зарплата, правда, становится чуть меньше, но свободные вечера, счастье для мамы и нас, восполняют эту потерю. Мама всегда вспоминала эти годы с радостью и понятной тоской. Именно тогда она и папа наиболее тесно сблизились с Фирой и Ефимом Агрестами, ставшими на всю жизнь их искренними друзьями. Ефим подрабатывал в том-же ФЗУ, ведя теоретический курс по машинам и механизмам. Он был неутомим в работе, но особенно в веселье и остроумии - любил женщин, вино, анекдоты и песни. Впоследствии Ефим станет крупным организатором - главным инженером  большого московского завода.
Мне понятен их союз. Энергичного и ловкого Ефима со скромным и преданным, молчаливым моим отцом. Думаю, что первому был необходим источник наивности и чистоты, а второму  явно не хватало ловкости и энергии, умению привлекать к себе людей. Они любили друг друга и, по воспоминаниям мамы, никогда не ссорились. Забегая вперёд скажу, что и умерли почти вместе, с разницей в две-три недели. Да и похоронены рядом. Вновь судьба!
В самом конце декабря 1969г. инфаркт свалил Ефима, а в начале января 1970 г. заболел сильным гриппом отец. Этот грип и стечение ряда обстоятельств привели его к обширному инфаркту и смерти. Это случилось 17 января. А Ефим лежал в клинике и всё удивлялся – почему самый близкий друг не звонит и не приходит. Ему боялись говорить правду. Всё оттягивали и оттягивали. Когда сказали! Далее слова его жены.   Фима широко открыл глаза, чуть приподнял голову и только успел  сказать. Как...как...как же так... И умер с удивлённым взором затухающих глаз. Так они и лежат вместе, в нескольких шагах друг от друга , на Востряковском кладбище.
Довоенные наши годы с сестрой прошли под знаком особой любви отца. Нам он посвящал всё свободное время и больше уже никогда не ощущали мы прежней теплоты и нежности. Война и тяжелое ранение навсегда пригубили, притушили его чувства, запрятали глубоко в душу. Его любовь иногда принимала гротескные формы. Как-то в воскресный день надумала мама сотворить пирожки с разной начинкой - непременной тушеной капустой, рисом с яйцами, мясом и яблоками. Замесила тесто, разложила на столе готовые начинки и вышла к Ниночке обменяться жгучими новостями за прошедшие десять минут. Видимо, новости были настолько захватывающими, Ниночка умела живописать красочно и в подробностях свои интимные успехи, что моя мама вошла в комнату  где-то через пару часов и остолбенела…
Стоя на стуле и держа большую деревянную лопатку  обоими руками, весь обсыпанный мукой, я неистово вращал ею тесто в громадной кастрюле, куда предварительно забросил всё, что лежало на столе - пачку соли, весь перец, пачку соды, все начинки. Я был так погружен в работу, так сосредоточен, что первый удар крепкой маминой руки по относительно мягкому месту вызвал шок недоумения, удивления и лишь потом, со вторым ударом, пришла боль и негодование. А удары всё сыпались и сыпались и спрятаться было некуда. Рёв потряс стены комнаты, любовь рушилась, ибо наказывала единственно преданная  защитница.
Позже пришел отец и удивился, увидев заплаканного, всхлипывающего, грязного до неузнаваемости сына, лежащего в своей кроватке.                Кто? - громко воскликнул всегда тихий папочка, никогда не повышавший голос на энергичную супругу. В его тональности мама почувствовала  неподдельную угрозу своему здоровью и спеша предотвратить надвигавшийся смерч, начала быстро и извинительно рассказывать о случившемся. Но было поздно! Смерч моментально достиг апогея, что выразилось... в энергичном выбрасывании в форточку остатков выпечки и  доброго ужина, сопровождаемого крепкими  русскими выражениями, которые для меня и моей сестрёнки остались непонятными в то время.
И ещё! Вспоминаю солнечный предвоенный день! Я с папой и Соней идём на открытие станции метро “Сталинская”( ныне Семёновская). Кругом много людей, шумное веселье, звонки  проезжающих трамваев, рыдания клаксонов редких автомобилей. На площади перед станцией красные флаги, обрамляющие громадный портрет Сталина, впервые мною увиденного. Помню его в длинной шинели, во весь рост, добрые глаза и мощные усы на улыбающемся лице. Был поражен громадностью фигуры и что-то пытался спросить у папы, но он почему-то сердился, оглядывался, как-то неестественно громко смеялся.
Потом я отвлёкся, потому что отец вдруг, без моей на то просьбы, подбросил к себе на шею и мы вошли в мраморное здание метро. Там  увидел чудо-лестницу, двигающуюся сама по себе куда-то  глубоко вниз. Папа вступил на площадку и мы поехали. Я громко заплакал от страха и вцепился в папину шевелюру. Кто-то успокаивал, махал рукой, кто-то совал конфетку, но моё внимание было приковано к двигающимся ступенькам. Это было так непривычно и страшно, даже сидя у папы на шее, что я ревел, обхватив его лицо руками. Вокруг все смеялись и бравурная музыка первых сталинских пятилеток, гремевшая в залах метро, заглушала мой рёв.
И ещё одно вспоминаю! Молодые, счастливые, красивые  лица моих родителей. Они врубилось в детскую память. Я стоял подле стула и заливался смехом, видя как напротив, папа обнимает и целует маму, причёсывающуюся перед большим зеркалом. Я видел себя в зеркале и папины руки, которые гладили маму, а она отбивалась, смеялась и мне было страшно весело почему-то. Больше уже никогда  не совместится в их жизни счастье - здоровое, искреннее и трепетное, нежное и кажущееся бесконечным с беспечной молодостью, как в те последние предвоенные годы. Будь ты проклята, война!                Они нередко оплакивали это ушедшее счастье, уже потом, после страшной войны. Это я тоже помню. Только теперь мама обнимала и гладила отца, скрюченного болью и тоской.
А в семье Мани росли и хорошели два парня. Дядька мой, Анатолий Исакович, всё более становился модным парикмахером, благоустраивая головки московских модниц и своё материальное состояние одновременно. Уровень его состояния всецело зависел от социального положения  клиентуры и хорошо понимая указанную закономерность, рабочее кресло дядьки постепенно и неуклонно двигалось к центру города, к седым кремлёвским стенам, внутри и рядом с коими сосредоточился основной процент ну просто бесценных женских головок. Не меньшее внимание приходилось ему уделять головкам и своих сыновей, особенно младшенького.
Старший, Семён, рос спокойным и тихим, терпеливым и рассудительным парнем. Не хватал звёзд с неба, но без труда переходил из класса в класс, не утруждая себя волнениями по поводу средних оценок и отсутствия особого интереса или пристрастия к какому-либо занятию. Так спокойно он и окончил школу в 1940 году и безропотно встал к револьверному станку на одном из московских инструментальных заводов. Постоянная удовлетворённость, уравновешенность и нетребовательность с детства – были и остаются его характерными чертами и до сих пор.
Совсем другим был его розовощёкий младший братец Илюша – способный, быстрый, реактивный, вспыльчивый, не очень разборчивый в выборе друзей. Лишь-бы было весело и пьяно. Большой любитель забав и острых развлечений. Он постоянно требовал к себе внимания - и в школе, и дома, и на улице, везде доставляя хлопоты, нередко тяжёлые, изнеженно-болезненной маме и уж совсем не суровому отцу.
Я его помню уже после войны - всегда модно одетым и беззаботно-весёлым шалопаем. Этаким прожигателем жизни. Ух, как я его любил и завидовал. А он поначалу не замечал маленького братишку. Чуть позже, увидев меня в своём модном пиджаке, удивился и приблизил к себе. С той поры и много далее я носил его старые пиджаки и брюки. Был несказанно горд и счастлив, вызывая зависть среди друзей в школе и институте.
В семье старшей маминой сестры тоже всё как-то наладилось в те годы и беспечно катилось без особых событий и волнений. Дочери Малки, Люся и Полина, были столь же различны, как и их двоюродные братья. Резкая, яркая, немного грубоватая, энергичная и насмешливая  старшая дочь и робкая, тихая, скромно-пугливая, всегда как-то в серых тонах, рассудительная Полина. Особых событий и на самом деле не было в их семье, если не считать всё учащающихся недомолвок, а потом и скандалов  между Люсей и отчимом.
Напала коса на камень. Добрый  Иосиф вплотную вошел в роль отца семейства, что радовало Малку, но не строптивую Люсю. Он всё более и более резко отчитывал её за плохую учёбу, поздние возвращения домой, за несносный характер. Она отвечала грубостью, с вызовом и милая моя тётка ужасно страдала во время этих перепалок. Скандалы учащались, обстановка дома накалялась и вдруг, перед самой войной всё разрешилось. Сразу и счастливо!
Люся влюбилась! Она была красивой, яркой и немудрено, что за ней волочились многие и под стать ей, не робкие мужчины. Тётка моя и Иосиф нередко в те годы встречали рассвет у подъезда и молча, терпеливо ожидали прощание Люси с очередным красавцем. Утомительное  и весьма вредное для здоровья родителей занятие. И как-же радостно они вздохнули, когда однажды Люся привела бравого лётчика и робко, потупив взор, что было совсем на неё не похоже, попросила родителей считать его мужем. Так в семью вошёл Яша-лётчик, старший лейтенант с тремя ромбами на петлицах. Ей было всего-то семнадцать...
Ты ещё не забыла семью Самуила Портнова, где царила красавица Нюся, старшая сестра моего отца. К ним тоже судьба была милостива в те годы. Самуил, с тоской и опаской вспоминая торговые операции времён НЭПа, теперь скромно трудился якобы на советскую власть  всё на той-же площади Трёх вокзалов. Точнее на себя, но под прикрытием вполне официального советского учреждения. Мастерской по ремонту и обмену часов. С утра до вечера его согбенную фигуру с моноклем в глазу можно было видеть за прилавком небольшого киоска при входе в здание Казанского вокзала. Слева от центрального входа, возле колонны.
Там он в числе первых встречал печальной улыбкой небритого лица и  мудрыми еврейскими сентенциями колхозников, рабочих, дачников и подмосковную интеллигенцию, рвущуюся в столицу за заработками, продуктами и просто новостями. А вечером, всегда выпивши, приходил домой и тихо, боясь Нюсиного гнева, прятался за спинами горячо любимых детей - сына и черноокую дочь, как две капли воды похожую на маму.
Его мудрости хватало на всех и потому клиенты  уходили довольные, оставляя мудрецу неплохую толику от денежных запасов своих. Эту толику он нёс жене и оставаясь всё тем же  мудрецом, утаивал от этой толики более малую, которую с удовольствием тратил в кругу друзей. Нюся сквозь пальцы смотрела на эти безгрешные занятия и видимо просмотрела тот момент, когда количество друзей, а следовательно и выпитых рюмок, стало угрожающе расти, разрушая моральные устои семьи и её бюджет. Она всецело была занята детьми - всегда уверенным  в себе, нередко упрямым и властным Яном и робкой нерешительной Генриэтой.
Видимо, большая толика, отдаваемая семье, намного превышала малую. Потому и достаток в семье постепенно рос, что позволяло Нюсе в эти предвоенные годы часто ездить с детьми в Одессу, к отцу, старому Гершу, отдыхать на море, чтобы потом живописать  друзьям прелести Чёрного моря и скромные пляжные знакомства. Маленькая слабость, но возвышающая достоинство женщины!
Ян хорошо запомнил Деда Герша в его последние годы. Тот уже не мог работать и почти всё время проводил в синагоге, забыв о детях и внуках и всецело посвящая себя Богу. Густая, длинная, белая борода окаймляла его худое, постоянно строгое, аскетическое лицо. Дома он практически молчал, не замечая ничего и никого, лишь слабо  улыбался бабушке Хане, гладил её руку и пристально смотрел, как-бы навечно запечатлевая её образ.
История моей семьи потихоньку двигалась к мировой трагедии - войне. За год до её начала  появились первые симптомы. Ушёл мой великий Дед! Ушёл тихо, незаметно, отпраздновав  столетие жизни и лишь промолвив за месяц до кончины, что устал жить, а главное, что не хочет быть обузой семье, ибо скоро предстоят  тяжёлые годы, годы трагических испытаний для евреев всего мира. Вслед за ним ушла бабушка Фрида, страшно мучаясь  от болезни (рак желудка), захватившей её когда-то крепкое крестьянское тело. Перед самой смертью я был у неё (помнишь, описывал) и она попрощалась, мягко прижав мою вихрастую голову к груди. Она умирала в полном сознании, счастливая за устроенные судьбы своих дочерей, так и не узнав о трагедии, случившейся в семье старшей дочери, Малки.
Буквально за неделю до смерти мамы Малка вторично овдовела. При непонятных обстоятельствах в уличной драке от ножевого ранения умирает её муж, любимый и нежный Иосиф, а буквально через два месяца в ожесточённом бою (первая неделя войны) погибает Яша-лётчик, короткая и страстная любовь Люси. Она будет помнить его всю жизнь и умрёт в жутких болях с его именем на губах.
Опять голубоглазая Малка остаётся втроём со своими уже взрослыми девочками. Ну, скажем, не совсем втроём. Люся чувствует где-то под сердцем биение пульса. Малка готовится стать бабушкой и боль отступает на задний план. На пороге стояла невиданная война. Она ворвалась нежданно-негаданно, перемалывая судьбы людей, разделяя семьи, принося  тяжкие испытания. Моя большая семья не стала исключением.


ГЛАВА V.           ВЕНЧАНИЕ

Сегодня 1-ое Мая. Какой-же советский человек не улыбнётся, увидев на листке календаря этот день. Красный день календаря! Доходнейшая тема для прозаиков, поэтов, композиторов и журналистов советской эпохи,  воспевающих наши великие, немыслимые (это уж точно) достижения социализма. Они ужасно старались, распихивая друг друга локтями, ставя синяки и шишки, а по случаю и отправляя «друзей» в далёкие северные лагеря, чтобы понравится дядям из Идеологического отдела ЦК КПСС, дарующих финансовые и продовольственные привилегии тем, кто красочнее,  воспевал ленинизм.
В этот день календаря весь советский народ «объединялся» в ожидании отгулов, подарков, премий, повышений по работе, а в магазинах по случаю праздника трудящихся вываливался «дюфицит» - продовольственный и тряпочный. Но главное! Массовое безделье под баян и выпивку со знамёнами и яркими лубочными транспарантами. Да за такие недельные гулянья российский народ  мог сплотится вокруг любой партии.
Моя взрослая внучка! Специально для тебя, твоего творчества, хочу почти документально описать процесс праздника. Возможно пригодится. Для наших вождей просто необходимо было хотя-бы дважды в год почувствовать всенародную к себе любовь. Для этого устраивались широкие демонстрации трудящихся. Так делали все диктаторы, начиная с римских императоров. За несколько дней до “праздников” партийные организации развивали бешеную деятельность. Каждому заводу, фабрики, учреждению, институту предписывалось выделить  столько-то лучших товарищей, сделать столько-то знамён, транспарантов и красочных рапортов о достижениях.
Это докладывалось в районную парторганизацию, оттуда в городскую, далее в республиканскую и, наконец, ложилось на стол перед членами политбюро. Копии рапортов шли в соответствующие организации КГБ СССР и милиции, которые выделяли соответствующее количество своих агентов для наблюдения за трудящимися.
Параллельно, исподволь, на заводах и фабриках, в проектных и научно-исследовательских организациях велась тщательная работа по чёткому распределению деятельности каждого участника праздничного похода. Составлялись списки. Особо доверенным поручалась закупка водочки из расчёта ..... За вами тётушки  закусь - грибочки хрустящие, капустка, огурчики, да не забудь Верунчик свою селёдочку, ох как хороша была на ноябрьские. А ты лох, знаем, ничего не можешь, принесёшь варёную картошку в мундире, хлеб и посуду. Девочки, красавицы, пирожков побольше, не жалейте.
Москва большая. Сотни тысяч демонстрантов с флагами и плакатами двигались медленно и долго. Не менее 6-7 часов, прежде чем взбежать на Красную площадь. За это время люди успевали крепко разогреться. Постепенно ряды редели. Слабых выносили и оставляли сидящими на лавках или возле фонарных столбов на перекрёстках, чтобы народ видел и восхищался героями. Совсем плохих ложили (именно так) на скамьи в проходящих сквериках, прикрывая пальтишком.Чтоб не смерз, родимый до приезда патрульной машины.
Оставшиеся герои с красными рожами и налитыми глазами, с кумачовыми стягами, вступали на Красную площадь, яростно вопя лозунги. В этот момент души героев накалялись до апогея, что явственно проявлялось в танцах и пении дозволенных частушек, проклятиях империализму, в основном американскому, призывах всемерно укреплять мощь первого в мире государства рабочих и крестьян. Древние вожди на мавзолее, подпёртые сзади спецустройствами, чтобы не упасть от старости и радости, видели счастливые лица трудящихся. Это в их честь добровольно пришло столько народу, это им пели здравицы. Вот оно счастье неземной власти. Они махали рукой трудящимся, они чувствовали себя богами. Все были довольны.
После апогея трудящиеся разбегались по квартирам. Многие с трудом находили их, но помогала вежливая в эти дни милиция. Там мамы, жены и бабушки встречали кормильцев накрытыми столами. И празднование продолжалось. Праздничная борьба с мировым капитализмом шла с нарастающим напряжением сил и заканчивалась аж на девятый день. Великий Сталин придумал устроить праздник Победы 9 мая, хотя она закончилась 2 мая. Всё предусмотрел. За это время трудящиеся Москвы и окружающего пространства (от Бреста до Владивостока) напивались вусмерть – за Ленина, за Сталина, за победу социализма и, конечно, в честь Победы над самым злейшим врагом ленинского фашизма над немецким фашизмом.
Сейчас первомайский праздник ушел в небытие. Лишь жалкая кучка подлецов и дураков никак не может успокоиться, вспоминая былую власть, баяны, повальное пьянство, да красные кумачовые флаги на башнях Кремля. Осталось в душах что-то очень скорбное. Как раз в первомайские дни Люся и была в Москве. Лишь вчера прилетела. Мы с Максимом узнали массу подробностей из частной жизни Александра Рохлина и его семьи. Опять, но на сей раз центральная Европа, преклонила колени пред исполнительским гением нашей невестки Аэлиты, чей золотой кларнет  в ореоле симфонического оркестра неистовствовал в сердцах почтенных немецких бюргеров. В это же  время глава семейства в одной из центральных газет столицы интенсивно будоражил сознание россиян историями о методах японской любви, похождении дореволюционных судебных приставов и о любви тиранов к безгрешным животным.
Но особенно о тебе рассказывала бабушка. Тут голос её взлетал до фортиссимо, глаза непременно увлажнялись предательской слезой. Скоро тебе исполнится пять лет. Ты необыкновенно тёплый и родной человечек со смешными мыслями и мечтами. Так мы узнали о сценке перед телевизором, когда Люся просматривала различные программы и вдруг услышала твой голос.                Бабушка, стой, стой. Не крути больше. Сейчас же будет самая сексуальная сцена... Они будут целоваться!                Через минуту с придыханием и шепотом добавила.                Я так люблю, когда кто-нибудь целуется, у меня даже попа сжимается.
Вскоре, однако, тематика домашних разговоров всецело заполнилась предстоящим событием - венчанием Максима и Кристины.                Вам, дорогие внуки и внучки, не понять мои чувства. Никогда не присутствовал на столь древнем обряде, как венчание. В памяти возникла блестящая картина венчания Элен и Пьера Безухова. Торжество, сопровождаемое хоральной музыкой и клятвой верности. Я предвкушал что-то подобное.
Место, где предстояло венчание, напомнило мне старую церковь в Куркино. Те же спокойствие и величавость Природы. Та же скромность архитектуры храма. Только здесь он располагался в          широкой долине, обрамлённой далёкими и близкими высокими зелёными горами. Местность вокруг буквально пронизана горячими термальными источниками. Мощные гейзеры время от время сотрясают почвы гигантскими выбросами минеральной воды. Здравницы, бассейны, рестораны и кафе курортного городка Calistoga призывают жаждущих к интенсивному отдыху.
Венчание через две недели и тогда Максим покинет семью. Наступит тишина во всех углах большого дома. Опадает ещё один лист с семейного древа. Разлетаются, рассыпаются, дробятся. Остаются корни и бессемянный ствол. Я это хорошо понимаю, ведь дважды прожил отчуждение от папы-мамы, когда создавал свои семьи. Но одно дело мирное дробление семьи и совсем другое дело, когда война разрушает семью.
Она нагрянула внезапно. Я не буду писать того, что не видел. О ней всё можно найти в многотомных историях. Я лишь попытаюсь воссоздать отдельные личностные картины из той страшной жизни, которые помню сам или со слов сестры, родителей и близких родственников.
Отец ушел в армию в начале июля 1941 года радостным и здоровым человеком. Ему было всего 31 год. Пришла повестка, маленькая картонная бумажка с печатью. Примчалась с работы мама и молча стала метаться по комнате, что-то собирая. Помню её молчаливые слёзы и глухое рыдание. Из квартиры уходили мой отец и муж Ниночки, кадровый офицер. Дядя Федя и его сын Володька работали  на военном заводе и имели “броню”. Так в те годы назывался документ, дававший право отсрочки от призыва в армию. Тётя Оля, видимо чувствуя себя неловко, как могла помогала маме и Ниночке.
А я ничего не понимал - ни тревожной тишины, ни даже маминых слёз. Громко трубя в воображаемый горн, скакал на палке по коридору и рубил саблей фашистов. Пришел вечер. Мама положила нас спать. Но сестрёнку почему-то на свою кровать, а сама с папой уселась на диван, предмет её особой любви и ухаживаний. Обняла его и они застыли. Это было так для меня странно, что не давало уснуть. Что-то было непонятное и тревожное в их поведении. Мне стало страшно, наверное собирался кричать, но побоялся. И уснул!
А сейчас-бы закричал во всё горло. Они были молодые и прекрасные. Кто имел право истреблять эту прекрасную молодость. Кто посмел отнять божественное право на нормальную жизнь. Кто посмел обречь их детей и стариков на голод, нищету и хаос. Кто ответит на эти вопросы?
Дальше воспоминания мои очень хаотичны. Помню, что через два-три месяца, после ухода папы на войну и мы стали собираться куда-то. Мама очень боялась потерять комнату, но ещё более боялась за нас. Немцы уже подходили к Москве, падали бомбы, гибли люди. Она продолжала работать в детском садике. С ней был я. Соня ходила в школу. Теперь знаю, что в те дни город полнился страшными слухами. Многие бросали нажитое, стараясь уехать подальше от надвигающейся опасности. Было немало и других, которые с надеждой ждали избавления от сталинского режима. Ждали немцев. Их нельзя осуждать. Уж слишком много горя принесла советская власть российскому народу. Слишком много.
В один из таких, уже октябрьских, дней не выдержала и моя мама. От папы никаких известий. Немцы совсем близко, в нескольких километрах от Москвы. Слухи ползли, что они уничтожают всех евреев. Собрала она кое-какие пожитки, попрощалась с соседями, повесила “золотой” ключик от комнаты на шею, привязала меня (мне было 4 года) к Сонечке ( ей было 9 лет) и ринулась на вокзал. Не имея плана куда бежать. Не имея никаких средств. Помощи ждать было не от кого. Она надеялась только на свои силы и инстинкт. Он гнал её, как и весь советский народ, на восток! Ей было лишь известно, что в каком-то Чебоксары на Волге разместился эвакуированный из Москвы крупный военный завод, где директором столовой работала её старшая сестра Малка.
Площадь Трёх вокзалов, по словам Самуила (рассказывал с его слов  сын, Ян), напоминала в те дни военный лагерь. Милицию задавила огромная толпа. Царил хаос, подогреваемый слухами и паникой. Поезда восточного направления брались с боем обезумевшим народом. Переполненные вагоны, тамбуры, крыши. Теряя детей и друг друга, чемоданы, узлы и сундуки, люди цеплялись за поручни, открытые окна вагонов, отталкивая руками, ногами и зубами стариков и детей. Всеми силами старались втиснуться в их узкие горячие жерла. Грязный мат, детские слёзы, крики озверевших женщин, задавленных детей, пронзительные свистки проводников и милиционеров, густые басы локомотивов, рвущиеся из репродукторов призывы – всё это  сконцентрированное на небольшой площади и не прекращающееся даже ночами, казалось всеобщим безумством. Концом света.
Два или три дня мы пытались преодолеть это безумство и каждый вечер возвращались к тёте Нюсе на Грохольский переулок. Ничего не получалось! Пришлось вернуться домой на Малосемёновскую, на берега маленькой Яузы. Со слов сестры мама очень переживала и выглядела растерянной - от папы никаких известий, город бомбят, пожары, жертвы и почти нечего кушать. На карточку солдата и свою рабочую трудно было прокормиться. Даже хлеба не хватало.
В конце октября немец вплотную приблизился к окраинам Москвы. Город сильно бомбили. Гул артиллерийских залпов и дым пожарищ висел над столицей. И в этой обстановке моя мамочка проявила воистину героический дух. Какими-то неведомыми путями, вместе с двумя работницами детского сада, муж одной из которых был шофёром на фабрике, сумели вырваться из Москвы на стареньком замордованном грузовичке и вывести оставшихся в садике детей. Их родители были на фронте или погибли.
6 ноября 1941 года, за день до печально знаменитого военного Парада (его не было Ясенька - была инсценировка), мы выехали из замёрзшей Москвы по единственно свободной Горьковской дороге. Прорвались до Дубны с большими опасностями, под частой бомбёжкой. Кругом царил жуткий хаос. Смутно помню момент, когда мама вдруг обмякла и крепко обняв нас, беззащитно и тоскливо смотрела на проплывающие леса и деревеньки. Обильные слёзы, которые удивили меня и потому запомнились, ни с того ни с сего текли и текли из глаз. Потом вдруг заплакала Соня. Она никогда не плакала. Не помню её слёз. Ну тут уж не выдержал и заревел я.
Мамочка моя! Где-то далеко позади осталось её мимолётное счастье - муж, дом, сёстры, друзья. Всё разом рассыпалось по чьей-то злой воли и она и вокруг сидевшие и лежавшие, словно песчинки, ранее скрепленные, разлетались по неизведанным дорогам, гонимые чёрной напастью…
В Дубне три женщины сумели как-то пристроить чужих детей. Машину отобрали. Мы втроём оказались на пристани. Мокрый снег, ледяной ветер, голод и толпы обезумевших людей, уже равнодушных и подчас жестоких, штурмующих пароходы, баржи, катера. Не знаю как, но со слов Сони, моя боевая мамочка сумела выбить место на пароходе. И опять со слов сестры. Пароход до предела был забит народом. На верхней палубе, где возвышалась капитанская рубка, были сложены горы тюков и чемоданов. Кучки притихших женщин, детей и стариков, задумчиво наблюдали за струями зеленоватой волжской воды, сплетающимися косами уплывавших за корму парохода. Вода успокаивала.
Я ещё никогда не катался на пароходе. Всё было в новинку. Всё побуждало к активным действиям. Быстро освоившись и запомнив, чего делать категорически нельзя, с ватагой таких же малолетних сограждан, носился меж тюков, криками и воем изображая войнушку и особенно схватки в небе наших краснозвёздных ястребков с чёрными фашистскими мессершмитами. В эти мгновения даже суровый капитан молил баб успокоить нас. От криков и воплей не было слышно его команд.
Вот примерно так, моя внучка, закончилось счастливое детство. Всё повторяется в жизни. И описывая эти события вдруг вспомнил твоего родного дядьку. Его незабываемую войнушку в Улан-Баторе.  Его оттопыренный пистолетом палец, возбуждённое белоснежное личико и выпученные огромные глаза под свисающими пепельными кудрями. ...Всех пастолетом пастреляю ... ножиком парежу...                Как две капли воды это походило на мои игры военных времён.
Плыли мы долго и медленно, часто останавливаясь, пропуская воинские караваны барж с юга. В память врезалась значимая деталь. На какой-то пристани, во время томительного ожидания, я вышел с мамой на берег за горячей водой. Помню было солнечно и много суетящихся людей. Наш пароход стоял на дальней линии. Мы шли по берегу вдоль больших барж, заполненных солдатами и техникой. Доносился весёлый гогот молодых солдат. Я остановился и засмотрелся. Растрёпанный, грязный, жалкий. Этакий Гаврош среди ящиков, тюков и чемоданов. И тут моё внимание привлекло одиноко валявшееся, так мне показалось, небольшое ведёрко. Поднял и понёс. Когда чуть позже открыл крышку, то оказалось полное ... сливочного масла.
Очень хорошо это запомнил. Понимая значимость  подарка, вцепился в ведро двумя руками и мгновение спустя, оглянувшись, не увидел мамы. Радость сменилась тревогой. Пытался бежать в поисках мамы, но тяжёлая находка буквально пригвоздила к деревянному настилу пристани. Тогда заорал. Очень громко получалось с малолетства. И тут же заметил, что люди вдруг побежали. Тогда  заорал сильнее, уже понимая законы эвакуации. Но масла не бросал, не мог, это чувство было ещё сильнее. Наконец, увидел маму, которая бежала ко мне с бидоном кипятка. Не спрашивая ни о чём, она попыталась вырвать из моих рук ведёрко, но почувствовав тяжесть и услышав мой вопль - “дядя дал” - подхватила нас обоих и помчалась к пароходу. Мы успели. Увидели плачущую сестрёнку. Взбежали по сходням и пароход тут же медленно стал выруливать на фарватер.
Ох, как пригодился этот подарок в долгой дороге. Мама меняла масло на хлеб и сахар. Устало, одними губами, улыбалась, глядя как мы поглощаем драгоценную пищу, запивая горячей водой. По её словам, именно с осени 41года, я стал страдать неуёмным аппетитом и буквально отнимал у мамы и сестрёнки те небольшие порции съестного, что удавалось заполучить в дороге. Тогда же научился и просить у прохожих, особенно у солдат. Они были самые добрые. Мой грязный вид и молящие детские глаза действовали безотказно. Я собирал урожай и, какой-же стыд, быстро съедал его сам. Это болезненное состояние, как дыхание тех грозных лет, сохранилось во мне на долгие годы и было предметом собственных угрызений совести и бесчисленных добрых и злых шуток со стороны родных и друзей.
Наконец и Чебоксары. Никто не встречает. Опять вспоминает Сонечка. Холодно. Крутит пурга. Мы сидим на чемоданах, жмёмся друг к дружке в ожидании мамы, которая где-то бегает, спрашивая вероятно как добраться до такой-то улицы. Она находит доброго дядьку с лошадью и полуголодное животное с трудом тащит воз с полуголодными людьми по тихим вечерним улочкам незнакомого города. Долго ехали. Город, словно большая деревня, вился по оврагам вдоль высокого левого берега Волги. Нашли к позднему вечеру. Мама открывает дверь маленькой избы, вталкивает нас, укутанных в какие-то тряпки. Проходим замёрзший сенник, открываем вторую дверь и в тусклом свете керосиновой лампы видим свою тётку и Полину, сидящими за длинным крестьянским столом и ужинающих. Чуть в стороне на лавке Люсю, грудью кормящую Риту.
Все замерли! Видимо наш вид был настолько страшен, что молчание длилось вечность. Первой заголосила Малка. Бросившись к сестре, обняв её, причитая какие-то еврейские слова-молитвы, она громко плакала и всё что-то говорила. Слёзы текли и по окаменевшим щекам моей Мамы. Страшный переход был завершен! Утром состоялся большой женский совет, в результате которого мы вскоре сняли комнатёнку на соседней улице, называвшейся “Земляной овраг”. А ещё через два дня мама пошла работать уборщицей в заводскую столовую. Мы опять, как и в Москве, стали ходить в школу и в детский садик, а по вечерам, после традиционного чечевичного супа со жмыхом, необыкновенно вкусного и густого, вспоминали папу, где-то там далеко воюющего с фашистами.
Я нередко замечал у мамы слёзы, но она старалась быть бодрой, хотя и работала по 12-14 часов в сутки. Завод громыхал круглосуточно и надо было всех и постоянно кормить горячей пищей. За мной ухаживала моя большая серьёзная сестричка. Я-бы наверное пропал без неё. По утрам, спеша в школу, она должна была поначалу меня одеть и отвезти в садик. Методологически она исполняла всё правильно. Вот только понятие «правильно» было у неё как-то странно смещено. Она почему-то любила штанами дополнительно повязывать мне горло поверх шарфа, чтобы не простужался. Одевать майки, трусы или рубахи нередко вывернутые на левую сторону и всенепременно ботинки или валенки на разные ноги. Она торопилась, моя золотая сестрёнка. Спешила в школу. Вот такого красавца она и подбрасывала в местный детский садик. Если к этому добавить, что сестрёнка часто не успевала ополоснуть рожицу братишки холодной водой, дабы смыть вчерашнюю грязь, то можете представить себе мой видик.
Меня ставили на стол в детском садике и вдоволь нахохотавшись, тащили умывать и переодевать. Я кажется не сопротивлялся и только корчил всем рожицы, доставляя женщинам немного радости в те безрадостные дни. Хорошо помню два небольших алюминиевых бидона с помятыми боками, в которых  мама носила нам собранные остатки от первых и вторых блюд. Как же я их ждал по вечерам, борясь со сном, тупо уставившись в единственное окно в нашей малюсенькой комнате. Ели мы три раза в день - вечером, что приносила мама из столовой, утром небольшую пайку (хлеб или варёный картофель или жмых, иногда кусочек сахара), отоваренную по солдатской или рабочей ( не помню точно) карточке и днём в детсаде (в школе). Утром и днём кормёжка была очень скудна и потому мы вожделенно ждали вечерних бидонов. К вечеру голод одолевал нас вконец.
Помню нашу комнатку, площадью не более 6-7 м2. Дверь в углу комнаты. Напротив окно. Под ним длинный стол, на котором я спал. Под столом спала Сонечка. Слева от двери, вдоль стены, почти примыкая к столу, стояла мамина узкая железная облупленная кровать. Иногда она брала меня к себе и я сладко прижимался к её большому, тёплому телу. Большего счастья не было! А она тихо плакала и шептала пересохшими губами.                Нет писем от папы. Где-то он сейчас там. Он ведь у нас слабый, погибнет там ... без меня. Не знает нашего адреса. Где-то он там, Шурочка мой. Что с ним!                Я замирал от страха, ещё теснее прижимаясь к единственно родному, необъяснимо любимому телу. Как зверёныш. Инстинктивно.
С этим периодом связано весьма таинственное событие. Оно постоянно со мной, то всплывая, то пропадая в тайниках памяти. Если всплывает, то помнится до мельчайших подробностей, вплоть до скрипа форточки и перемещающихся теней.                Весна! Я вдруг просыпаюсь внезапно, широко раскрыв глаза, как будто от внутреннего толчка. Рядом крепко спит мама, подобрав ноги к груди, повернувшись ко мне спиной. Свежее, очень ясное утро. Светло-зелёные листья берёзы густым веером колышаться в открытом  окне, в потоке несильного ветра. Проникшие сквозь них яркие лучи солнца  косо освещают комнату и особенно часть маминой кровати, ближнюю к двери. Именно там, в лучах солнца, у нас с мамой в ногах, вижу сидящую … бабушку Фриду.
Белые волосы растрёпаны от дуновения ветерка, иногда закрывают  правый глаз. Одна рука безвольно лежит на коленях, а другая поглаживает мои ноги. Голубые глаза пристально, с любовью смотрят прямо в меня. Губы шевелятся. Мне пять лет, всего пять лет! Ужас сковывает все члены, рта не могу раскрыть. Так длилось какое-то мгновение. Потом я всё-же заорал жутко и бессмысленно. Вскочили мама, Соня и уставились на меня спросонья. Я же ничего сказать не могу, только тычу пальцем в дверь и мычу что-то нечленораздельное. Когда всё успокоилось и я смог выдавить какие-то слова, то мама, прижимая к себе, засмеялась и сказала, что бабушка прилетала проведать меня…
Последнее, что помню! Мама вышла в коридор. Сестра молча лежала, уткнувшись от страха в подушку, а я в жутком испуге косился на открытое окно и белую занавеску. В её колебаниях мне виделись... очертания бабушки. С тех пор и до сего времени, солидного семьдесят третьего года жизни, иногда кричу по ночам, пугая жену и детей. И мама моя, всю жизнь после войны, тоже нередко кричала по ночам. Я прагматик до костей мозга, суровый реалист. Но это было, было, было. Как объяснить!               
Потом мама нашла другую работу и мы переехали в Рабочий посёлок на правый берег Волги. Там помнится тоже был какой-то завод, школа, клуб и небольшая электростанция. Так вспоминала Соня. Мама стала официанткой столовой, одновременно замещая должности экспедитора и конюха при старом мерине, единственной транспортной единице столовой. Жить стало полегче. Нам с сестрой, но не маме. Она работала от зари и до глубокой ночи.
Сестричка моя, страстная любительница чтения, познакомилась в библиотеке и подружилась с сыном директора электростанции. Она не помнит как его зовут. Но помнит юношу потому, что он нараспев читал стихи запрещённого тогда Есенина. Сонечка навечно запомнила черноволосого мальчишку и Есенина. У них, кажется, завязалась дружба ( им было по 10-11 лет) и они часто убегали в клуб посёлка, где крутили русские и иностранные фильмы, оставляя меня одного - ждать маму и суп.
Им было неинтересно со мной, а мне были непонятны их переглядывания, перемигивания, смех и странные слова. Да и не до них мне было. Главное дождаться маму и суп. Не помню чего ждал больше. Честно, не помню! Вот только память зафиксировала, что супы были необыкновенно вкусные и почему-то всегда с мясом. Или так казалось...
Из той далёкой жизни запомнились два трагикомических случая.        К 7-му ноября 1942 года, великому празднику коммунистической партии, фашисты были опять близки и нередко бомбили мост через Волгу. Голод достиг наивысшей точки. И вот в этот день в Рабочем посёлке …резали большую свинью. Подарок трудящимся тыла от парткома и дирекции завода. Резали в большом ветхом  сарае, где были свалены в кучу ржавые сельскохозяйственные железки. Освободили посерёдке сарая место, привязали там милое животное и трое работяг встали в метре от свиньи в полукруг, держа в руках за спиной два острых длинных ножа. Прямо таки - убийцы!
Мы, пацаны, взобрались на крышу сарая всю в больших дырах и внимательно наблюдали за развёртывающимися событиями.     “Убийцы” медленно подошли к животному и тот, кто был без ножа, присев на корточки, стал нежно почёсывать свинью за ушами. Она отвечала столь-же нежным похрюкиванием, кивая головой, как-бы прося продолжить именно это занятие. Но намерение людей были совсем иные. Двое с ножами зашли к ней с тыла и как-то неловко стали вонзать ножи в шею с двух сторон. Громадная свинья почему-то дико взвизгнула и опрокинув чесавшего, бросилась к дверям сарая.
Картина была жуткая. Мы сверху обмерли, крепко обняв стропила крыши. Сделав два-три круга в сарае, обдав всех фонтанами крови, свинья вышибла двери, выскочила на улицу и понеслась к реке, точнее к охранной зоне моста через Волгу. За нею, дико подвывая и матерясь, махая ножами, неслись двое окровавленных убийц. Конец спектакля пришёл неожиданно. Часовые на мосту, увидев несущуюся на них кровавую массу, пристрелили бедное животное...
На праздник всем семьям выдали по 150 граммов свежего мяса.          А в столовой из костей и потрохов сварили щи в большом котле и бесплатно раздавали каждому жителю посёлка. Двадцатипятилетие великого переворота прошло весело и с весьма объяснимым юмором. Потом наступила зима. Лютая приволжская зима с буранами и метелями. Река покрылась льдом. В это время, как обычно, открывался санный путь в город Чебоксары. Столовая в посёлке имела в своём хозяйстве старого полуслепого мерина, коего запрягали в сани и он послушно перевозил грузы для столовой.
С некоторых пор, уволив вконец спившегося старика-возницу, мама сама доставляла из города продукты для столовой и детского садика. Мы были ужасно довольны. Теперь она привозила что-нибудь сладенькое. И тот день она уехала спозаранку, обещая к вечеру, как в сказке про диких лебедей, привезти подарки, наказывая старшей дочери следить за мной в оба глаза. Волга ещё не полностью замёрзла и было много полыней, чуть-чуть поддёрнутых тонким льдом. Тёплая одежда и валенки у нас были раздельно-совместные на двоих и пока всё сохло мы бродили по общежитию, находящемуся на дороге с реки, прямо у кромки берега. Вдруг невдалеке прогремели выстрелы, а потом донёсся истошный женский крик. Мы узнали мамин крик и кое-как натянув мокрую одежду, выбежали на берег.
Лёд невдалеке от берега не выдержал тяжёлые гружёные бесценными продуктами сани и они тонули вместе с запряженным мерином. Лошадь невероятными усилиями, дико вращая белками глаз, храпя, раз за разом выбрасывала передние ноги на хрупкий лёд. Он крошился, ломался и лошадь опять погружалась в стылую воду. В воде барахтались моя мама и охранник груза, держась за постромки и за сани и тем самым ещё более усугубляя усилия лошади. В какой-то момент маме удалось влезть на более толстый лёд и в это время  лошадь, перевернув сани и подмяв охранника, погрузилась под лёд. Я остолбенел и прижавшись к сестре молча наблюдал за случившимся. Подбежали стрелявшие солдаты, вытащили маму на берег, а потом  кинулись спасать охранника и груз. Не помню, что было дальше, но могучий организм мамы выдержал и это страдание.
Прошла зима. Ранней весной 1943 года мама заторопилась домой, в Москву. В то время был категорически запрещён въезд в Москву, но одна веская причина побуждала её нарушить военный закон, грозившей чуть-ли не смертной казнью за это страшное преступление. От Малки мама узнала, что власти реквизируют пустующие комнаты в Москве, заселяя их семьями из бараков и подвалов. На неё это подействовало удручающе. Она стала искать как-бы добраться до Москвы. Пассажирского сообщения не было в ту пору. На попутной машине не доберёшься, свирепствуют патрули. Да и мы малые. 
И тут новое известие от старшей сестры. Тяжёлое, трагическое. Папа в госпитале, где-то под Москвой, тяжело ранен, операция прошла неудачно. Это известие  взорвало маму окончательно. Уже не думая ни о чём. Ни о патрулях, ни о законах военного времени, ни о холоде и голоде, она собрала  наши пожитки в тугие узлы и, схватив нас, ринулась на станцию, к проходящим на запад воинским эшелонам.
Невероятная энергия, исходившая от неё, молящий взгляд двух пар детских глаз помогли. На запад, через Москву, шёл очередной воинский эшелон, в составе которого находились вагоны с лошадьми. Товарный вагон вмещал шесть лошадей, стоящих с одной стороны, другая половина вагона была туго забита сеном. Молодой, с хитрой злой усмешечкой начальник эшелона молча выслушал горячую мольбу мамы, оглядел нас и коротко приказал следовать за ним. Подвёл к вагону, двери были открыты, выглядывали тёплые лошадиные морды.
Будешь с ними. Ухаживай, пои, корми, мой, выноси говно и смотри, чтоб твои щенки во время остановок эшелона не выглядывали из вагона и пикнуть не смели. Смотри в оба! А то ни тебе ни мне не сдобровать. Платить и кормить до конца поездки не буду. Всё поняла. Там, в Москве посмотрим как рассчитаемся. И плотоядно оскалив желтые прокуренные зубы, пошел вдоль состава.
Нам с вами, не испытавших военной жизни, не понять маленькие радости той эпохи. Любое самое малое и самое скромное удовлетворение потребностей и желаний в то время превращалось в яркий праздник и душа мгновенно расцветала надеждой и ожиданием. Мы ехали ДОМОЙ!!! Если хоть капельку ты прочувствовала эту мысль, моя девочка, ты поймёшь “счастье” твоей прабабушки в холодном, продуваемом мартовскими ветрами вагоне, где под мерный стук колёсных пар, зарывшись глубоко в сено, дремал твой семилетний дед, единственно мечтая о большом куске чёрного хлеба с головкой свежего, хрустящего в зубах лука. Моё маленькое счастье!
Три месяца мучился сознанием вины. Мучился, выписывал круги по комнате, но всё не писалось. Лишь поглядывал на кипу бумаг, сиротливо приютившихся с краю стола. Сегодня превозмог инерцию необъяснимого отчуждения. Появилось желание писать дальше. Очень жаль, что твоей семьи не было на венчании. Прекрасное зрелище! Воскресение, 11 июня, выдалось тихим и ясным. Наша красная “Монтана”, мягко урча от удовольствия,  двигалась по гладкому асфальту, искрящемуся в лучах яркого солнца.
Вот и пристань Божия! Скромный двор церкви заставлен машинами. Часть расположилась на прилегающей улице. Кругом чисто, опрятно и ласково. Гости, большей частью не знакомые меж собой, чинно ходят или стоят группами, приглядываясь и сопоставляя наряды. Среди знакомых и родственников слышен смех  и дозволенные по случаю остроты. Постепенно громкие голоса, присущие более еврейской части гостей, смолкают. Начинает сказываться неловкость, даже неуклюжесть. Почему так долго не начинают? Куда деться, к чему прислониться? Никто из нас никогда не присутствовал на венчании в русской церкви. Да и в синагоге тоже.
Моя сестра напряженно прижимает к груди букет цветов в тени высокого дуба. У её зятя, от долгого ожидания чуда, внезапно прекратился обильный насморк и мученическая улыбка освещает помятое от болезни лицо, выражающее полное недоумение по поводу причин его пребывания в этом месте. Зато лицо его жены, как всегда непроницаемо, спокойно и безмятежно, как будто вся её жизнь прошла возле амвона православной церкви. Уверен, что если рядом трахнет атомная бомба, то моя Леночка лишь отряхнёт пыль с юбочки и ... мило улыбнётся.
Моя дочь, явно перепутавшая, судя по слишком короткой юбке и открытой  белой майке, место и цель пребывания, старается куда-то спрятаться. Ей чувствуется неловко. Но вдруг она принимает соответствующее её духу решение и выдвигается на первый план к ступенькам храма. Друг её тела и менее ума, “искренний” католик Войтек, мнёт в руках огромный букет цветов, не зная когда и кому его сунуть - то ли жениху, то ли невесте, то ли в ресторане, то ли сейчас. Если сейчас, то что дарить в ресторане! Жгучий вопрос.
Только двоим прекрасно - моей жене и младшему внуку. Сёма носится по двору, заглядывая в церковь и окружающие сараи, не помышляя о божественности  строений, пытаясь найти в них что-то таинственное или ценное. Люся тут-же знакомится с вышедшим на крыльцо священником и во всеуслышание, как заезжему артисту, дарит комплимент о великолепии его лица. Но батюшка не конфузится, расплывается в улыбке, мельком оглядывая несколько странную паству. Потом исчезает в створе дверей храма, дабы продумать своё поведение при столь большом наплыве иудеев.
Наконец, на крыльце появляется жених, вслед невеста. И тут Войтек,  нерешительно и с тоской мятущийся во дворе, срывается с места и иноходью, в разлёте рыжих кудрей, подбегает к жениху, дарит цветы и громко возвещает здравицу. Эта неожиданная прыть оказала сильнейшее воздействие на гостей и они все вдруг ринулись к несостоявшимся ещё молодоженам, дабы избавиться от обуревающих душу чувств, а заодно и от огромных букетов, мокрым камнем висящих на руках.
Обстановка разрядилась. Вышедший отец Владимир (объект неожиданного комплимента моей жены)  широким жестом призывает разноплемённую паству в церковь. Народ осторожно и как-то неловко входит, медленно рассеиваясь вдоль левой стены, где стоят несколько рядов стульев. Часть толпится в дверях, стесняясь и боясь чему-то помешать. Наконец, наводится какой-то порядок и в этот момент раздаётся голос отца Владимира, начавшего обряд венчания. Справа, в углу перед алтарём, в тесной безоконной нише, ограждённой тонкой полуоткрытой перегородкой, нашли приют маленький церковный хор и диакон. Рядом с ними незаметно притулилась красивая пожилая испанка, помогающая отцу Владимиру. Это его супруга, мать Мария, привезённая из далёкого края, из Чили.
Потекли томительные долгие минуты службы. Батюшка речитативной скороговоркой вещал общеизвестные заветные истины, заканчивая каждую коротким “Аминь”. Вслед вступал хор, в иные моменты казавшейся очень выразительным. Особенно выделялось чистое густое сопрано. Далее опять следовал бубнящий голос отца Владимира. Прошло около двух часов, ноги занемели, в горле пересохло. Торжественность момента быстро испарялась в лучах жаркого солнца, проникающего чрез открытые двери. Моя сестра томно дремала, остальные размякли, но старались не поддаться сну и отчаянно смотрели куда-то в пространство.
Меня-же интересовал Максим. Мой малыш был прям, строг и очень серьёзен. Скулы напряжены, взор глубоко спрятан. Затаённая страсть угадывалась в неестественно вытянутых мышцах фигуры, вздрагивании нервных пальцев рук, подёргивании век. Казалось, он мучительно решает какую-то сложную философскую проблему. Не ощущалось раскованности, безотчётного счастья, ликования любви. После венчания направились в трапезную церкви. Стало шумно. Все вдруг заговорили, разгорячённые запотевшим шампанским и долгим вынужденным молчанием. Всех мучила жажда общения.
На лицах Максима и Кристины сияли улыбки. Официальная часть прошла и теперь стало спокойно и уютно. Видимо ещё и от странной мысли, что они теперь семья, маленькое государство, самостоятельное и сильное. Мы имеем право рожать - было написано на губах обоих -  у нас впереди так много счастья.
Наконец трапезная опустела. Все расселись по машинам и кавалькада людей, обуреваемых плотскими чувствами, понеслась в Сан-Франциско. Там был намечен большой сбор в ресторане “Русский медведь”. Далее нет нужды описывать события. Их попросту не было. Еда и питие не событие, а лишь следствие оного. Странным мне казалось на этом празднике лишь одно - моё собственное поведение! Свисающее изобилие украшенных блюд и красота свадебного стола почему-то не побудило меня, как обычно, к значительному приёму любимого горячительного напитка. Ни капельки, поверьте!
Весь вечер тянул прекрасное мозельское вино с берегов Рейна и внимательно рассматривал лица родственников и гостей. Нет, нет!         Я не хандрил, чувствовал себя отлично, произносил подготовленные тосты, с кем-то разговаривал, шутил, отплясывал бурный фокстрот с дочкой и чувственное танго с женой, потом ещё с кем-то. Какие-то смутные чувства тяготили душу. В мыслях всплывали лица ушедших близких, с которыми вот также, за обильными домашними столами, собирались в уже пожелтевшие от старости послевоенные годы. Лица, лица! Как же их много было.
Поезд нёсся в Москву. Стояла ранняя весна 1943 года. Чуть было далее не написал …за окнами проплывали поля и леса притихшей, задумчивой России… Но окон-то не было! Поезд вёз притихших, задумчивых лошадей на фронт, на погибель. Товарный состав. Правая половина вагонов - стойло для шести лошадей, левая - забита сеном. Именно там и было наше временное жилище - мамы, сестрёнки и моё.
Состав редко останавливался и всегда где-нибудь среди леса, чтобы можно было вынести накопившиеся горы навоза и вычистить стойло. Мама осторожно выводила лошадей, храпящих от острого, пряного, лесного воздуха. Неумело стреножила их и оставляла под нашей охраной. Сама уходила скоблить полы вагонов, желтеющие от смёрзшихся бугорков навоза и мочи.
Леса сменялись полями и тогда яркий весенний свет проникал в проём чуть открытой двери вагона и освещал морды лошадей, мерно жующих сено и лицо мамы у раскалённой буржуйки,  в глубокой задумчивости смотрящей  то на огонь, то на бескрайние поля и одинокие глухие деревеньки, прочно вросшие в землю. Поезд подходил к Москве. Деревенек и городов становилось больше, остановок меньше. Лошади голодали, так как в дороге начальник подворовывал, меняя соль и овёс на самогон, сало, солёности и бражничал со своими угодниками. Мама плакала, гладила лошадиные морды и грозила начальнику кулаком.
На станции Москва-Товарная наш состав отвели на далёкие запасные пути и вывезли лошадей. Мама собрала вещи и мы сидели в опустевшем вагоне, ожидая начальника, обещавшего расплатиться и помочь добраться до ближайшего автобуса в Москву. Соня помнит, что вокруг не было ни души, лишь огромные стаи ворон о чём-то громко кричали на одиноких деревьях. Подошедший начальник вызвал маму и воровато озираясь, стал ей что-то говорить. Разговор становился всё более горячим, слышался грязный мат начальника и поначалу испуганный мамин голос. Но с каждой минутой он  креп.   
Вдруг начальник, схватив маму руками, грубо потащил её к соседнему вагону. Она вывернулась и в дикой ярости, повалив его на землю и прижав всем телом, стала душить. Они катались меж рельс и начальник отчаянно пытался освободиться, размахивал кулаками, ругался и бил, бил, а мы громко кричали от страха. Так продолжалось долго, но вот мужчина стал сдавать, всё менее сопротивляясь окаменевшим рукам озверевшей женщины.
На крики спешили люди из соседних вагонов. С трудом они вызволили полудохлого начальника. Он отполз, отхаркиваясь и привалившись к колёсам вагона хрипел, тяжело хватая воздух широко открытым ртом. Люди успокаивали маму и нас, кто-то пошел за милицией, но мама решительно схватив узлы, боясь милиции более начальника, побежала к домам, стоявшим вдалеке у дороги.
Так мы оказались Дома! Комната наша была свободна, охраняемая  добрейшей тётей Олей. Этот момент тоже врезался в память. Моя сильная и смелая мама вдруг разрыдалась сильно и мучительно долго. Она стояла на коленях и прижав мокрое от счастья лицо к любимому дивану, как-бы символу прежней счастливой семейной жизни, горько плакала, выла по бабьи, в надежде хотя бы на такое же будущее счастье.
Я стоял одетый в старый и драный бабушкин платок, завязанный на спине и недоумевал, почему все взрослые плачут. На меня с любопытством посматривали мои прежние друзья-одногодки, дети тёти Оли. Лика-Вака-Юка. Так коротко прозывали Лиду, Валю и Юрку. Вскоре мама привезла из больницы отца, именно привезла, другого слова не подберёшь. Точнее  привезла согбенную тень отца, медленно и жалостливо говорящую. В конце 1942 года, где-то в Московской области, отец получил осколочное ранение в область живота.
Служил он всё время в зенитных частях, охранявших Москву и потому принимавших на свои головы первые бомбовые удары врага. Один из таких ударов, видимо, пришелся на батарею, где наводчиком служил отец. Осколок прошил брюшину, вызвав обильное кровотечение. Спасло отца близость медицинской части, где решительный хирург нашел-таки осколок и вырезав большую часть желудка, передал тело медсестре для зашивания раны. Медсестра то-ли была неопытной, то-ли до предела уставшей, но швы на громадный разрез (помню его - от грудины и до лобка) наложила столь плохо, что папа более года после операции не мог выпрямиться и двигался как старичок, согнутый и взиравший на мир исподлобья.
Но главное  был жив и наша любовь придавала ему уверенность. Папа креп. Его умелые руки опять что-то мастерили по дому, опять он обнимал нас и рассказывал про войну. Наверное, а про что ещё в то время! Но тут случилось непредвиденное! Беспощадному Молоху войны непрестанно нужны дровишки, особенно молоденькие, да крепенькие, но когда пламя большое сгодятся и больные. Калеки. Почтальон вновь приносит повестку, злополучную бумажку о призыве в армию.
Сонечка рассказывает о бурной и злобной реакции мамы и сразу поникшем отце, пропавшим куда-то в зазеркалье. Вдвоём они и ушли в военкомат. Вернулась мама одна, с узелком. Вот тогда-то, в её 33 года, Соня впервые заметила белые пряди в тёмно-каштановом изобилии маминых волос. Потом уже я узнал, как молила мама всех военных, доказывая слабость отца. Ведь после операции, да ещё такой неудачной, прошло всего 4-5 месяцев. Но приговор медкомиссии был неумолим - “…годен…”
А через два-три месяца пришла телеграмма из какой-то больницы. Просьба забрать ефрейтора Рохлина – ... ваш муж комиссуется (какой гадкий термин!) и направляется в запас...». Соня рассказывает мне. Отец лежал на кровати невероятно бледный, осунувшийся, щёки и подбородок заросли чёрной жесткой щетиной, остро выделяющийся кадык то застывал, то медленно двигался. Набрякшие веки часто и надолго закрывались и лицо искажалось гримасой боли. Буквально через два месяца после призыва, на рытье окопов у него разошлись швы и вывалились кишки. Не люблю военных людей, любые армии. Вообще ненавижу всякое насилие. Но военное особо.
Как мама нянчила и вновь выхаживала отца не передашь словами. Время было голодное. Мама опять работала на той-же фабрике “Красная Заря”. Её карточки и больничной отца едва хватало на пропитание. Но кто-то сверху решил, что двух месяцев вполне достаточно для полного выздоровления ефрейтора и карточку отца отняли, а он ещё и ходить-то толком не мог. Стало совсем худо!
Дальше события развивались в соответствии с известным еврейским анекдотом. Появляется в нашей маленькой комнатке бабушка Хана, папина мама. Я уж не помню по какой причине она, старенькая и болезненная, ушла от дочери Нюси и перебралась к нам. Самуил крепко пил и она не могла видеть как он сильно ругался и даже поднимал руку на её дочь. Не смогла!  И попросила сына взять её к себе. Помню лишь как мама злилась и по ночам что-то выговаривала отцу, а он лишь просил её успокоится и потерпеть.
А может быть она хотела  помочь выходить сына, присмотреть за нами. Очень тихая бабушка, маленькая и незаметная. Возилась всегда по углам, где аккуратно перекладывала свои тряпочки и старенькую, залатанную одежонку, какие-то бумажки, но больше сидела подле отца. Молча гладила ему руку,  постоянно глядя в глаза. Старенькая Хана, жена могучего Герша, всех боялась и сторонилась и отношение с мамой  были очень натянутые. Её уже некому было защищать, а сыновья ... слабые защитники. Это я точно знаю!
Я жалел её. Очень. Никогда не возражал и помнится просил маму потерпеть, запомнив эти слова отца. Чего терпеть, как долго – я не понимал, но просил. А мама улыбалась и гладила мои вихры. Всю долгую жизнь прожила Хана под надёжным крылом Герша, привыкла тихо и безропотно исполнять свою великую женскую долю - рожать и обслуживать. Мой отец - её последний сын и Хана, чувствуя скорый уход, старалась наглядеться, передать оставшееся тепло неизбывной материнской любви. Других она мало замечала. Ни меня, ни сестру, потому и вызывала неприязнь у мамы.
В 1947 году бабушка тихо во сне, как и Дед, скончалась. Кстати, уже будучи совсем взрослым и придя на могилу отца, я вдруг обратил внимание на прикреплённую к ограде ржавой от времени проволокой грязно-белую небольшую мраморную плиту. Промыв её, обнаружил короткую надпись и звезду Давида. Моя мама, видимо вскоре после смерти отца, перенесла её останки и надгробную плиту на еврейское кладбище в Востряково. Теперь там вместе лежат  Нюся, Самуил, мои родители ... и она. Так вот, после очистки плиты я и обнаружил, что моё настоящее фамилия – РАХЛИН.                Хана успела выходить младшего сына. С этим и ушла. Наверное счастливая!
О счастье!  Столько о тебе создано стихов. Полистай Тютчева, Блока и многих, многих из неповторимой плеяды поэтов серебряного века России. А как тебе такой восточный шедевр.                О месяц осенний, о мёд и хрусталь,                Шутник ты, я вижу, насмешник и враль.                Целуешь губами ревнивыми солнце,                А под ноги стелешь дождливую шаль.                Вот так и про жизнь, не солгавши немало                У края её я промолвить могу,                Что в голову солнце меня целовало,                А ноги мои увязали в снегу.
Или другое –
Начало счастья сердцу свято.                И сроки спят в сердечной тишине.                В скольких глазах я отражен когда-то                И сколько глаз всегда живёт во мне ...
Это намертво вошло в моё сердце более тридцати пяти лет назад, когда, уж не помню где, наткнулся на золотую книгу Т.Шумовского, крупнейшего российского арабиста, подарившего мне (уверен, что лично мне) стихи замечательного поэта XYI века Атааллаха Аррани. Она всегда со мной, помнится даже в иные “поля” в рюкзаке дожидалась раскрытия и тогда я во весь голос оповещал птиц и зверьё глухой тайги о тайнах человеческого счастья, подслушанного великим арабом. Да, ноги начинают увязать в снегу. Скоро исполнится 70 лет и хотя старости не чувствую, но всё чаще прислушиваюсь к мнению своего маятника и стараюсь сокращать по возможности размах «колебаний».
Дети мои, счастье это бездонный океан страстей. Штиль сменяется бурей, выворачивающей наизнанку душу и обнажающий самые сокровенные горизонты. В эти минуты душа нередко стыдится, страдает, скорбит, источает боль. Но вот стихает буря и волны, ставшие ласковыми, вновь покрывают душу мягким одеялом тепла и добра. Солнце, ветер и дождь стирают морщины и боль отступает. Как будто всё забывается. Нет! В памяти откладываются «тени» от прошедших событий. Они складируются в маленький “чёрный ящичек”. Как в самолёте. Он необходим, чтобы при необходимости объективно оценить наши действия, слова, поступки. Чтобы мы могли понимать что это такое. Несчастье!!!
В моём черном ящичке накопилось немало разных действий и слов.               В минуты раздумья вдруг начинаешь оценивать прошлое, вытаскивая  из ящичка цепь взаимосвязанных прошедших событий. У моей дочери два сына. И у обоих практически не было пап. Так случилось. А они оказывается очень нужны. Детям. Особенно когда идёт ломка детских характеров. Это надо понимать жёстко и однозначно!
В 1981 году, когда мне было всего-лишь 44 года, я вдруг стал дедом. В ту пору я уже успел развестись с первой женой и создать, значительно более осмысленнее, вторую семью, где в скором  времени появились два светлоголовых парня. Поэтому почти не привелось участвовать в жизни и дочери и первого внука. Знал лишь, что почти всё время внук проводил в семье первой жены, Милы, своей бабушки, тогда как папа и мама отчаянно веселились, перепутав удовольствия с ответственностью, то есть попросту говоря не обращали внимания на его воспитание, развитие.
Когда его привозили ко мне, конечно возникали очень тёплые чувства. Смешной здоровый увалень, ленивый, внешне копия отца, постоянно клянчил у Люси что-нибудь сладкое.                Ну дай конфетку, только одну - просил он, держась за подол её платья и перебирая свои растопыренные пальчики, добавляя всегда одно и тоже - или три. Мордашка была настолько приятна и уморительна, что не дать было невозможно. У меня тогда жила умнейшая дворняга Кеша, небольшой ярко-рыжий кобелёк, который не менее внука обожал сладкое.
И вот Максим, выпросив конфеты и засунув их сразу в рот, уползал наслаждаться под стол. Там его навещал Кеша, который повизгиванием, обильным выделением слюней и танцем с вращением бёдер и хвоста, умолял о выделении и ему части удовольствий. Впечатлительный внук становился на четвереньки и выдавив изо рта половинку конфетки, подползал к маленькому Кеше так близко, что тому оставалось лишь чуть оскалить пасть и крайне интеллигентно откусить половину. Иногда это кончалось рёвом обиженного внука, когда при дележе добычи более опытный Кеша отбирал всю конфету. При этом он, не дожидаясь разборки, вежливо исчезал под кроватью, а вслед неслись горькие рыдания.
Внук очень любил Люсю. Он любил засыпать в её постели и всегда ждал, когда она ляжет с ним. Тогда он прижимался к её большой тёплой груди и на лице его сияло такое блаженство, что ни словом сказать, ни пером описать невозможно. Если ей надо было работать допоздна, то он терпеливо лежал и ждал. Тихо, тихо лежал и только его широко раскрытые глаза выдавали крайнее ожидание счастья.
А моя дочь безудержно веселилась, считая жизнь полем чудес в стране дураков. Вскоре она разводится и внук окончательно оказывается у бабушки. А мама пускается в сладкие гулянья. Но слава Богу вскоре появляется второй муж, Вениамин Кац. Моя дочь останавливает выбор именно на нём, что видимо явилось отражением желания успокоиться. Завести нормальную семью.  Первое замужество не было результатом любви, скорее детского протеста, желания вырваться из-под домашней опеки.
Второе произошло также без особых любовных волнений. В результате появляется второй сын, Семён. А первый сын всё пребывает у бабушки, занятой работой и своей личной жизнью. Не знает ни отца ни мать. В 1991 году семья дочери, все вчетвером, уезжают в Израиль. О её жизни, о всех своих перипетиях, моя дочь сама расскажет. Позже. В отдельной главе.
Долгое калифорнийское лето всё катится и катится. Предстоящий сентябрь лишь его макушка. Венчание прошло, Максим с женой поселились в своём доме. Но он никак не может забыть отчего дома и нет-нет, да и заглянет по пути в университет что-то перекусить, а главное прижаться к своей мамочки, от которой оторваться насовсем и страшно и неуютно. С приобретением самостоятельности и некоей ответственности как-то сразу изменился его облик. Распрямились плечи и грудь. Возникла мужская стать, то есть некое подобие мужественности и силы. Достаточной, чтобы придать себе уверенности. Этого явно не хватало ранее!
Он забежал к нам утром, когда мы завтракали. Весь такой чистенький и сверкающий. Мне бросилось сразу, что передо мной стоит взрослый внимательный мужчина, вежливо, учтиво и твёрдо говорящий. Что-то советующий, что-то достаточно резко отвергающий. Он прямо смотрит в глаза, без прежней детской преданности. Как-бы беседует с клиентом, завлекая своими интересами. Он имеет своё мнение и уверен, что оно правильное. Как быстро мой малыш сбросил старые добрачные одежды, видимо уже сильно ему мешавшие. Очень этому обрадовался.
Радость была быстротечна и уже вечером сменилась унынием. На ужин пришли Кристина и Максим и всё было так миленько и учтивенько, что хоть плачь от радости. Только было собрался разреветься, как внезапно разгорелся словесный пожар. Говорили о их будущей жизни. Ну о чём ещё, не о нашей-же! Я разгорелся, размечтался о карьере Максима и Кристины, о разных благах в жизни. И вообще о счастье. В ответ, как говорил мой бывший сослуживец, получи... фашист гранату!
Услышал исповедь. Тихим спокойным голосом Максим прочитал нам лекцию о… смиренности и покорности. Он не будет никогда, раздирая локти в кровь, лезть к вершинам успеха, славы, почестям и деньгам. За него, оказывается, всё продумано Богом. Одни рождаются Наполеонами, другие Ивановыми-Смитами и ежели ты Иванов, то не пытайся быть другим. Это великий грех! Сиди в своей Ивановской скорлупке, делай себе подобных, других всё равно не сможешь и смиренно существуй на те гроши, которые швырнут тебе Наполеоны.
Если-бы не семья - прошелестел мой сын - то вообще никаких карьер не хочу. Хочу в Россию. Там воздух родной, лица родные, там трава такая зелёная и мягкая. Хочу в Москву, где всё какое-то своё, где колокольный звон по воскресным дням. Там хочу жить и работать. Он замолчал и опустил голову, хорошо зная мою реакцию. Ну прямо князь Мышкин!
Молчала и Кристина. То ли в знак солидарности, то ли не желая высказаться на эту тему, боясь быть не к месту искренней. Она женщина, жаждущая детей. Прожила здесь более десятка лет и потому хорошо понимает, где детям спокойнее, а всем вместе сытно. Как-то она промолвила о необходимости карьеры, своей и Максима, чтобы обеспечить детей частной дорогой школой и в дальнейшем признанным университетом. Понятно, что это не в Москве, где к тому-же придётся жить с мамой в утлой квартирке. Хотя-бы поначалу. У неё скрытная натура. Она всегда в напряжении, даже когда смеётся. Что-то там внутри? 
В тот вечер, не сдержавшись, обрушился на сына, ещё раз высказав чувства и мысли в отношении и религии и духовности и практицизма. Говорил о здравом смысле, о будущем детей. Много чего говорил, всего не упомнишь и наверное слишком возбуждённо.  Да и они не молчали! Теперь уже вдвоём, перебивая друг друга, мой малыш и Кристина убеждали меня, что и они хотят детям и себе обильную жизнь, что  религия только помогают им добиться такой жизни. Вот только добиваться её (обильности) следует в соответствии с устоями и догматами церкви. Да кто ж против - вещал я - только это можно и нужно здесь. Не в России.
Они ушли и мой дом вновь опустел. Я задумался. Во мне как-то странно сочетаются и прагматизм и духовные эмоции, близкие религиозности. Духовное бурлит где-то глубоко в подкорковой области, густой лавой иногда изливаясь и раздражая сознание. Обыденный прагматизм чаще гасит эти раздражения, дисциплинирует. Но никогда не уничтожает вовсе. Они, чуть охлаждённые, прячутся в далёких провинциях мозга и жадно пульсируют, ожидая своего часа.
В тот вечер разговор с Максимом и Кристиной был настолько напряжен, что разбудил сокровенный вулкан, выплеснувший лаву гнетущих мыслей. Они были в основном о взаимоотношении моих детей. Уж очень разные женщины их кормили и воспитывали. Очень разные!  Лишь моя древняя устойчиво-гибкая генетика послужила мостиком их связи. Я всегда мечтал  о единении этих душ и видит Бог всеми силами старался их сблизить.
Я снова о дочери! Выросшая без отца, не знавшая его любви и гнева, душа её затвердела в понятиях далёких от нежности, верности, благодарности. Но только здесь, в Америке, я смог в этом окончательно разобраться и убедиться, живя с ней рядом. Чувствуя свою вину, все американские годы жизни, старался  любовью восполнить прежнюю “пустоту” отношений Я понимал, что этого мало, что необходима помощь жены и Максима.
Люся охотно, ведая о моём желании и в силу женского чутья, откликнулась и распростёрла падчерице славянские объятия. Да и сердце Максима открылось. Он звонил, приглашал, приезжал, особенно в трагические периоды её жизни в Сан-Франциско. И Таня тоже пыталась стать ближе. Но всё это выглядело натянуто, неестественно и на долгий срок опять обрывалось. Не возникало, не рождалось родных флюидов. Кстати, усиливающаяся религиозность Максима, его какая-то невольная  одержимость в этих вопросах, как ни странно, но ещё более разъединяла их души.
Да, душевной смычки пока не происходит. Моя дочь остаётся одна.   А как необходима ей братская любовь. Максим этого не понимает, как и Саша. Наверное потому, что их души надёжно и постоянно  согреты большой любовью родителей. Любовью жён. Теперь, когда появилась Кристина, отношение Максима к сестре ещё более охладились и развиваются только через единственный мост. Старый и  пока надёжный. Им служу я. Двусторонние связи едва-едва проглядывают. Не будет меня возникнет пропасть. Расчётливая, нередко истеричная, закрытая душа Кристины не сможет никогда даже приоткрыться душе моей дочери. Тоже не «сладкой», но более терпимой и гибкой. Думается мне, что с течением времени Максим, судя по некоторым наклонностям мужчин моего рода, полностью разместится в прокрустово ложе мыслей и домашнего обихода супруги.
Мои родители были плохо знакомы с мировой историей. Их единственно осознанная цель - борьба за кусок хлеба, за крышу над головой, за надежду выжить. Трудная это была борьба, беспросветная в условиях ленинского социализма, безразличного к нуждам маленького человека, но втройне жестокая в те первые послевоенные годы.
Россия лежала в развалинах. От Волги и до Карпат вся огромная Русская равнина заросла густым бурьяном и нежными полевыми цветами, из которых торчали почерневшие трубы изб и каменные остовы домов. Обугленные леса чёрным частоколом окружали выгоревшие и обезлюдевшие деревеньки и городки. Плодородный российский чернозём был нашпигован миллионами мин, снарядов и бомб, несущих смерть оставшимся живым. И гробовая тишина стояла над полями, лесами и реками. Некому было сеять. Не слышно было лая собак. Страшная бойня свершилась на просторах России, унеся к небесам три десятка миллионов душ. Такого ещё не было на этих просторах. Оставшиеся люди, худосочные бабы, калеки, немощные старики и безвременно состарившиеся  ребятишки, жили минуткой дня, автоматически, не зная радостей духовных и телесных.
Лишь в 1946 году Сталин, осознав беспомощность идеи “похода до Атлантики”, похороненной появившейся атомной бомбой в США, провёл широкую демобилизацию армии и оборонной промышленности и разрешил русским беженцам из Сибири, Казахстана и Средней Азии возвратится по домам. Нерусские (крымские татары и с дюжину мелких кавказских народов) ещё несколько десятилетий насильственно удерживались на великих промёрзших просторах Сибири и Казахстана в “светлых” условиях военного коммунизма.
Островом благоденствия в ту пору была только Москва, некогда златоглавая и сытная, а ныне колючими иглами холодных рубиновых звёзд ограждаясь от голодного и беспокойного народа. И всё таки она была единственным относительно сытным местом на Русской равнине. В конце 1944 года отец поправился настолько, что смог работать и устроился мастером по холодильным установкам в закрытой гостинице “Новомосковская” (ныне фешенебельная - “Балчуг”). Гостиница предназначалась для высшего командирского состава Красной Армии и располагалась на набережной Москвы-реки. Широкие окна банкетного зала на 8 и 9 этажах прямо взирали на Спасскую башню Кремля.
Это, кстати, было идеальным местом для прощания с жизнью генералов провинившихся или в чём-то несогласных с советской властью в Кремле. Об этом дважды на моей памяти рассказывалось мамой с подробностями самоубийства путём свободного полёта с 8-го этажа с соответствующими случаю выражениями и проклятиями. Пришлось заколотить окна ажурными решетками, чтобы не лишать армию лучших её представителей и в тоже время продолжать практику вознаграждения генералов обильными банкетами за тяжкий военный труд.
Уже не ведаю как, но вскоре смог отец пристроить краснощекую жену официанткой, а потом и буфетчицей. Мамочке моей исполнилось только 35. В ней не было жеманной утонченной красоты, нежного голоса и томного взгляда. Она производила впечатление крепкой, уверенной, энергичной, открытой женщины с громким голосом и смехом. Её щёки постоянно полыхали огнём, её полноватые руки никогда не висели плетью и никогда не касались письменного стола. Их всегда видели или стремительно жестикулирующими за праздничным столом, или работающими в кухонном цехе. Они не умели шить и вязать и даже в старости этому не научились, хотя и пробовали не раз.
С этого времени наша материальная жизнь резко улучшилась. Папа каждый вечер поджидал свою Бронечку в вестибюле гостиницы, где его хорошо знали. Они ехали домой, нагруженные дорогими остатками с банкетных столов. Помнится, как поначалу они боялись показывать, а тем более делится этой роскошью с соседями, особо умоляя меня (болтунишку и хвастунишку) молчать о происхождении наших “богатств”.
Тогда впервые я узнал, что на свете есть такие вкусности, как копчёная колбаса, ветчина и буженина, икра, апельсины и бананы. Господи, как мы с сестрой наедались. В том-же году в Москву вернулись две мамины сестры с семьями. Страшная война, как и кровавые предвоенные годы, сберегли нас всех, не затронули, лишь порядком напугали и закалили характеры, предназначая сестёр благородным целям размножения, воспитания и последующего расселения потомков.
Первая, после нас, приехала тётя Маруся со взводом своих девушек - Люсей, Полей и Ритой. Им как-то всё не везло с мужчинами, но они терпеливо ждали. И судьба смилостивилась. Да ещё как! Помнишь, что в те годы жизнь старшей сестры толстой бечевой была связана  с громадным станкостроительным заводом. Он питал, одевал и формировал её семью. Куда завод - туда и Малка с детьми. Немца прогнали от Москвы, завод вернулся на старый фундамент и вновь Малка кормила рабочих и техническую интеллигенцию по неизменному русскому меню - щи да каша. По революционным праздникам в указанные блюда добавлялось мясо и создавались два-три жиденьких салатика, а уж венцом кулинарного искусства для рабочих послевоенных времён был винегрет с кусочками селёдки, отварными яйцами вкрутую и зелёным луком.
Люся и Поля тоже работали на заводе в конструкторском бюро. Маленькая Риточка, горькое счастье Малки, только-только прокладывала первые дорожки в заводском детском садике. Судьба тщательно и терпеливо готовила им радость! Она и наступила с демобилизацией армии, когда десятки тысяч мужчин хлынули в города и сёла. Расформировалась и отдельная литовская дивизия, собранная в 1942-43 годах из литовских коммунистов, среди которых было много литовских евреев. Евреи служили по убеждению и по крайней нужде, так как в противном случае их ожидала смерть в городских и сельских гетто.
Литовские евреи приняли в 1940 году оккупацию своей родины Россией, выбирая меньшее из двух зол. В послевоенные годы, после демобилизации, они жили в постоянном страхе. Как-бы между молотом и наковальней. Отчаянно боясь гнева своих непримиримых соотечественников, партизанивших в лесах, они в то же время чувствовали недоверие, нередко плохо скрываемую злобу, со стороны великой российской партии, которая преднамеренно, как истый вор в законе, заставляла их участвовать в кровавом терроре против своих же “злопамятных” литовцев. Лишь в конце пятидесятых годов, истребив наиболее злопамятных и выселив в Сибирь для острастки менее памятливых, советские литовцы, в том числе и евреи, облегченно вздохнули.
К чему я это всё! Просто в литовской дивизии служили два друга. Сильных, храбрых, отчаянных, красивых парней родом из двух маленьких соседских городков на границе Литвы и Восточной Пруссии. Особой физической силой и этакой театральной отчаянностью отличался старший из них, Иосиф Бунис. До оккупации он был довольно заметной фигурой в Литве, капитаном сборной по футболу. Его знали многие. Страстный футболист, неистощимый и нахрапистый весельчак с открытой и доброй душой, врун и балагур, любитель женщин и застолья. Младшего звали Хэма Шафирас. Тихий, скромный, с застенчивой, ужасно милой улыбкой на полноватых губах, смешно произносящих русские слова. Оба из коренных еврейских семей, чьи предки с незапамятных времён осваивали тёмные лесные земли польских и литовских княжеств.
Их облик, особенно младшего, как-то не походил на европеоидный стереотип евреев. Скорее что-то восточное угадывалось в частой смене настроений, подверженности то меланхолии, то депрессии, то возбуждённости, да и в  более тёмном цвете кожи. Лишь много позже узнал, что они выходцы из семей евреев-караимов. Их занесло в литовские земли волей князя Ольгерда, совершившего в XIV веке успешный поход в Крым, где издавна жили евреи, после разгрома Хазарского каганата. Уж очень они понравились дикому князю предприимчивостью и ремёслами.
Вот такие они, караимы, двое из которых вскоре станут моими родственниками. В 1944 году Бунис командируется в Москву, на завод, где в поте лица трудились дочери Малки. Там он знакомится с Люсей. Две энергичные весёлые души мгновенно соединяются, чувствуя взаимное тяготение. Но шла война и ещё одно немаловажное обстоятельство мешало им сразу соединить свои судьбы. Уходя в Красную Армию в 1941 году Бунис оставил в оккупации немалую семью и не ведал о них более трёх лет. Доходили страшные слухи о насильственной гибели всех, но убедится в точности факта не было возможности. Как раз перед приездом в Москву он узнаёт жестокую правду во всех подробностях. Жена и четверо детей были изрублены литовскими полицаями, буквально лопатами и зарыты в общей яме.
Говорят, не знаю насколько правдиво, что по возвращению на фронт Бунис кидался в самое пекло боёв и жестоко мстил. Кому? Немецким мальчишкам!!! Он выжил в той мясорубке. В 1945 году вновь появляется в Москве и быстро расписывается с Люсей. Именно в этот момент я увидел его впервые и таким он запомнился мне навсегда. Огромный, возбуждённый, резкий, смеющийся отрывистым лаем, часто злой и тогда его большой мясистый нос дёргался в нервном тике, а волосатые лапы- ручищи строили в воздухе опасные для окружающих фигуры.
Он много пил и редко пьянел. Ещё помню, что в порыве душевном подарил отцу первоклассный по тем временам немецкий радиоприёмник “Телефункен”, который долго, уже окончательно сломавшись, всё ещё пылился в углу нашей комнаты. Он привёз его из Германии, как и многое другое. Через два-три месяца Бунис с Люсей и Ритой уезжают в Вильнюс.
А дальше как в сказке! Поля приезжает в отпуск  к сестре погостить. Она впервые за границей. Прибалтийские республики, силой вложенные в прокрустово ложе СССР, резко и выгодно по условиям быта отличались от прочих районов России. Все здесь было для неё впечатляюще. Частные лавочки и магазинчики, вежливые обращения и улыбки посторонних людей, архитектура старинного города. Всё здесь нравилось ей. А вечером  к Бунису в гости зашли фронтовые друзья. Среди них Поля замечает молодого коренастого парня в военной гимнастёрке с колодкой многочисленных орденов и медалей. Именно замечает, ибо он прячется в углах, стараясь быть незаметным в компании с женщинами.
Он всегда молчит, а на лице постоянная смущённая улыбка сильного человека не привыкшего к интимному общению. Женщина чаще замечает первой интимные взгляды мужчин. Так справедливо устроена Природа, особенно в части чувственных, иррациональных отношений. Даже очень скромное существо женского рода, самое казалось-бы невзрачное, всегда первой чувствует возникновение страсти и поняв его, внезапно расцветает, пламенея и украшаясь могучей силой материнства, тем привлекая мужское начало. Оно ещё и не ведает, что уже спелёнуто этими силами.
Поля смотрела незаметно и ей всё более нравился этот парень. Даже манера пития. Он пил водку как-то ласково, мягко обнимая большими грубыми пальцами стакан, вкрадчиво с виноватой улыбкой опрокидывал его в рот, не морщась и не закусывая, лишь прикладывая к носу корку черного хлеба и жадно вдыхая его аромат. Оказывается это близкий Бунису человек, они знакомы с довоенных времён, жили в соседних городках и нередко встречались, потом вместе служили в Красной Армии. Война и для него окончилась трагически - все его близкие, родители и два брата, были повешены в оккупации.
Поленька влюбилась и вскоре новая свадьба порадовала сердце неувядающей Малки. Молодые устроились в Вильнюсе. Что оставалось делать Малке. Конечно, она перебирается  к дочерям и с этой поры судьба старшей сестры и её детей и внуков навсегда связывается с Литвой. А станкостроительный завод осиротел. Некому стало варить вкусные супы и каши, что отрицательно сказалось на производительности труда рабочих и особенно технической интеллигенции, весьма чувствительной к изменениям вообще, а уж к ухудшению пищевого рациона тем более.   
Пришло время вспомнить и среднюю сестру, болезненно-изнеженную Маню Седлер. Помнишь, перед войной её муж, кропотливо нарабатывая клиентуру, а с ней и материальный достаток, достиг степеней известных, позволивших его семье уже в 1939 году любоваться из окон своей комнаты памятником А.С.Пушкину, а досуг проводить в театрах, на концертах, воспитывая себя и детей в не очень строгих рамках социалистической морали.
Так и застала их война. Сдвинула с места и погнала на восток. Долго-ли, коротко-ли петляли дороги, подробностей не знаю, но ведомо мне, что осенью 1941 года семья Седлеров осчастливила своим приездом большое село под городом Кунгуром, что издавна славился на среднем Урале. Здесь они осели и милый мой дядька стал работать в парикмахерской куда повалила местная интеллигенция, особливо ихние жёны, вскоре узнавшие о приезде столичной знаменитости. Все были довольны.
Где-то через полгода, в Кунгуре проездом, появляется часть труппы какого-то московского музыкального театра и, естественно, тётка моя просто не могла пройти мимо столь высокого события. Они посещают все спектакли. Там, уж не знаю как и почему, появилась у дяди Толи гениальная идея, поработать в театре парикмахером, гримёром и вместе с труппой, со временем, возвратится в Москву. Так и сделал.
Он был очень весёлый и контактный человек. Его все любили. Труппа не задерживается в Кунгуре, мечется по небольшим городкам Урала и, наконец, надолго оседает в Ижевске, куда и перебирается Маня с двумя сыновьями. Розовощёкий баловень Илья лениво познаёт науки в местной школе, смущая однокашников модными одеждами. Старший брат, застенчивый и тихий Семён, поступает работать на военный завод. Ему семнадцать лет, скоро в армию и Маня молит Бога о спасении его души и тела.
Видимо, мольба возымела таки действие. В то время в Ижевске, центре крупнейшего военно-промышленного комплеса, царствовал будущий грозный нарком вооружений Дмитрий Федорович Устинов. Достойный сподвижник вождя всех народов изо всех сил старался угодить и ублажить вождя любыми жертвами и мероприятиями. Но были у него и слабости и одна из них – театр. Любил он шумные мистерии балаганного опереточного характера. Млел воинственный нарком при виде голых вскинутых ножек и обнажённой  женской груди в неистовом опереточном канкане и потому не мог противиться острому желанию забежать невзначай за кулисы и убедиться в натуральности ослепительно гладкой кожи ручек и ножек некоторых представительниц кордебалета.
Там-то и попался ему на глаза мой дядька, который был занят тем, что придавал этим и другим органам женского тела  необходимую нежность и ослепительную обаятельность. Вдумчивый нарком быстро сообразил, что руки еврея могут  преобразить его внешность и личико достопочтенной супруги, что не помешает при трудном движении по иерархической партийно-государственной лестнице, естественно, вверх. Подумал и приказал! Что им, царям, до мыслей маленького человечка. Слава Богу, что в данном случае они полностью совпали.
Уж дядька мой постарался на славу и так интенсивно потрудился, что уже через год тов.Устинов приглашается в Москву на высокую должность министра оборонной промышленности СССР и члена ЦК  той самой партии. В свите нового члена, в 1944 году, в Москву вступает Анатолий Седлер с женой и младшим сыном. Блага продолжают сыпаться. Семья получает отдельную, правда очень маленькую, квартирку и опять в самом центре города, возле Столешникова переулка.
Старший сын остаётся в Ижевске на военном  заводе, где его надёжно защищала от фронта «броня». Но подходил срок военной службы и даже работа на военном заводе могла не помочь моему брату.  Задачу разрешил один из помощников нового министра, тоже пользовавшийся услугами моего дядьки. Он пристроил Семёна на учёбу в военном училище. Пока суть да дело, да учёба, глядишь и кончится война. Сима поступает в танко-техническое училище, обосновавшееся там-же, в Ижевске.
Война не закончилась к моменту окончания танкового училища. Молоху всё ещё были нужны дровишки и молодой младший лейтенант Семён Седлер вступает в бой осенью 1944 года. Он славно воюет, не трусит и заканчивает войну капитаном, командиром танковой роты, имея много наград. Со своей танковой армией проходит трудный путь от Украины, через Словакию, Румынию, Австрию и в Болгарии познаёт День Победы. Много тяжёлых минут пережил, был дважды  ранен, горел в танке, но характер остался таким же - тихим, застенчивым, с детской улыбкой на тонких чувственных губах.
Мой двоюродный братишка и после войны служил ещё долго. Не хотели военные дяди отпускать его домой к папе с мамой и лишь трагические события освободили его душу от жесткой военной дисциплины. К 1950 году евреи так надоели нашему вождю, что решил он от них избавиться вовсе. Ранее ему очень легко удавались эти славные мероприятия. К примеру, страшный голод в Поволжье, потом в Украине и южной России, им же в основном спровоцированные.
Это, по мнению тов.Сталина, было необходимо партии для уничтожения миллионов “лишних” людей, крестьян и ремесленников, не верующих в мудрость вождя и не желающих бесплатно кормить лентяев и бандитов. Оставшихся в живых он называл “кулаками” и выселял в тундры и тайгу восточной Сибири на перевоспитание, то бишь на массовую смерть. Малые народцы, не пожелавшие участвовать в его политических авантюрах, он также выселял в Сибирь и в каменистые степи Казахстана с той-же целью, что и кулаков. Ну, а уж просто недовольных  чем-то или тех, которые могли быть в будущем чем-то недовольными, он не стесняясь расстреливал, сбрасывая тела в огромные рвы и ямы, разбросанные по всей стране. Как бешеных собак!!!
И всё равно он постоянно был чем-то недоволен и лишь к 1950 году понял первопричину. Евреи!!! Вот он враг номер один! Вот кого надобно изничтожить и тогда наступит коммунизм, хотя бы в отдельно взятой стране. Но “мудрец” не кончал университетов, не знал Истории и ещё менее философии Истории. Это мероприятие стало его роковой ошибкой и последней. Пришла смерть с косой от своих же самых близких друзей-приятелей и уволокла душегубца в преисподнюю. Говорят, он долго сопротивлялся смерти, всю ночь звал. Но кто ж поможет такому!
Так вот, благодаря началу этого мероприятия, мой брат из солнечной Болгарии быстренько, по военному, перебрасывается на топкие берега р.Селенги, в славный город Улан-Удэ, большинство жителей которого, вынужденно прибывшие сюда ещё в 30-ые годы, сильно удивились резко возросшему числу евреев среди местных военнослужащих. Что бы это означало? - думали аборигены из квадратного дома на центральной площади города. Официального ответа не было. Всё держалось в великой тайне, а мощность английской радиостанции BBS не могла в ту пору пробить “зелёное море тайги”.
И вдруг, как молния с ясного неба! Дьявол забрал-таки душу вождя всех народов. Короткая растерянность в кругах сподвижников, затем яростная драка за власть. О сибирских евреях забыли. Когда вспомнили, то быстренько, без шума, всех ... демобилизовали. В тот знаменательный год капитан Седлер возвратился в родные пенаты.
Итак, дорогие мои потомки, война, как и страшные 30-ые годы, в общем и целом благосклонно отнеслась к трём сестрам Гуральник. Они опять вместе, пока ещё в Москве, во главе разросшихся семей продолжают активно ковать счастье.                Своё! Родное. Маленькое.




ГЛАВА VI.       ПОСЛЕДНИЕ   КОММЕРЧЕСКИЕ  СТРАСТИ.            
               
               
За окном льёт мелкий тёплый дождь. В Калифорнии вечно золотая осень, незаметно переходящая в золотую весну. Лета и зимы практически нет. Золотой край! А ровно 200 лет тому назад российский иеромонах Гедеон, прибыв сюда на шлюпе «Нева» отмечал в записках – ...по прибытии моём в дикообразный и удалённый сей край первое воззрение на нагую грубость природы и людей сотрясало все мои чувства ужасом. Вот такие перемены произошли за два столетия. России бы так!
По утру я выбегаю на вечнозелёные холмы университетского городка, что напротив дома. И непременно останавливаюсь у одинокого дуба, выросшего на вершине большого холма. Не могу не повторить какой восторг переполняет душу. Прекрасна панорама широкой долины реки Сакраменто, её берегов, бухточек, заливов и  островов. Где-то далеко за горизонтом речные воды смыкаются с Тихим океаном. Вид необычайно впечатляющий, особенно в ясную погоду.
Вдали синеет неровная стена берегового хребта, сливающегося с голубым безоблачным небом. Если светит солнце, то буквально пугаешься немыслимой пестротой красок, их яркостью, свежестью. И замираешь от изумления, чувствуя необъяснимую захлёстывающую радость от единения с Природой. Если-же дождь, как сегодня, то над заливом висит плотная пелена белесого тумана, из которого доносятся протяжные звуки кораблей, как печальные вздохи умирающих морских чудовищ.
Но сегодня даже дождь и туман не испортили настроения. Уходя заглянул в соседнюю комнату. Глазам моим предстала божественная картина - спящий архангел с младенцем. На широкой тахте спал мой старший сын. Спал в позе сильного уверенного человека, на спине, широко разметав ноги и руки. Чуть-чуть заметная улыбка таилась в кончиках губ. Видимо светлая мысль теплилась за белокожей оболочкой крепкого высокого лба. А может и не было вообще мыслей-то! Не ведаю.
На изгибе правой руки Александра Леонидовича покоилась детская головка ангелочка, вся в кудряшках пепельно-воздушных волос. Настолько лёгких, что даже небольшая струйка воздуха, нисходящая из приоткрытого окна, развевала их, лаская кожу ангела. Изо рта ребёнка, объятого глубоким сном, вытекали слюнки. Чуть пузырясь, они испарялась, не оставляя осадка. Задержавшись в дверях комнаты, я любовался безмятежностью спящих фигур и весь в радости, светясь и искрясь, тихо выскользнул на улицу. Это счастье!
Они прилетели 22 октября 2000 года, после более чем двухгодичного отсутствия. Оба резко изменились. Ну, естественно было общее собрание комячейки за большим столом. Пролились первые бессвязные разговоры. Они текли, перескакивая с темы на тему. Вообще-то ненужные, просто привычные. Они, как при примерке нового костюма, когда главное наглядеться, а язык по привычке что-то мелет и мелет.
Мой старший сын возмужал к 28 годам. Я почувствовал, даже увидел, профессионала-журналиста с привычно-снисходительным взглядом и набором дежурных фраз для начала любого разговора. Внешне  несколько раздался в плечах, отяжелел по мужски. Наверное взросление и профессионализм  явились следствием появившегося и устоявшегося самомнения в некоей своей значительности. Суть не изменилась - жизнерадостность, восторженность, умение нравится собеседнику.
Он прилетел на две недели, незаметно промелькнувшие в сутолоке мелких событий. Я его очень ждал, заочно раскручивая тексты разговоров, заполняя их “умными” фразами и вопросами. Они не состоялось.  Задушевной беседы двух близких людей. Мне так хотелось узнать мир его мыслей, их логику, приверженности, любимые идеи. Один раз, в последний день пребывания, я попытался было вызвать сына на откровенность. Стал рассказывать о своих чувствах, обидах, увлечениях. Но вовлечь в разговор не получилось.
Журналист тактично, прямо-таки профессионально, промолвил две-три дежурные фразы о необходимости вживаться в американский мир, учить язык, находить друзей для общения и т.д. и т.п. А потом и вовсе пустился в рассуждения об особенностях китайской кухни. Мы как раз сидели в маленьком китайском ресторанчике.               
В этом году и старший сын мой крестился. И тоже, как и младший, не счёл нужным заранее объясниться. Рассказать почему именно православие легло на душу. Не обидит-ли меня еврея и внука одесского раввина такое событие. Это всё тоже нежелание  откровенной задушевной беседы, боязнь впустить в мир мыслей и стремлений. А ведь событие важное и как оно скажется в будущем неизвестно. Скажется-ли в наших отношениях. Думали-ли они, Максим и Саша, о последствиях. Ничего не знаю!
Видимо существовала предрасположенность сыновних натур к этой религии. Душ чувствительных и тонких, насыщенных генами русской матери. Саша давно шел к этому событию. А поводом послужила, как потом узнал, твоя болезнь, моя Ярослава. Через месяц после рождения ты заболела острой аллергией. Хорошо помню жуткие мучения. Чего мы только не делали. Куда не обращались. Ничего не помогало. Болезнь то затухала, то вспыхивала с новой яростью. Твоё нежное тельце и лицо покрывалось красной коркой, мучительно зудело и отчаянно чесалось. Ты плакала. Так длилось недели, месяцы.
 И сутками напролёт, привязав дочь к груди, днями и ночами Саша ходил по квартире и что-то бормотал, что-то распевал, как можно нежнее прикасаясь к тебе. Ты на мгновенье забывалась во сне и тогда он тоже ложился с тобой и ... проваливался. Через минуту-другую ты начинала чесаться и плакать. Он вставал, порой не открывая глаз и вновь ходил, напевая и бормоча. Так продолжалось неделями.
Временами наступали кризисы. Врачи не знали как помочь. Ты впадала в полубессознательное состояние. Белые глаза, устремлённые в никуда, ручки и ножки, как плети, свисали вниз. Казалось всё!!! Только мой сын, великий отец, всё ходил с тобой на руках и в какое-то время стал вдруг вставать на колени и молить Бога. Он повторял, почти беззвучно. Верую ...Верую ...Верую...Верую и крупные мужские слёзы катились по щекам. Беспрестанно, как и слова. И болезнь отступала. Дочь поправлялась и улыбка озаряла мертвенно бледное лицо отца. Ввалившиеся огромные и печальные глаза наполнялись светом. Приходила для нас всех Надежда.
У Максима по другому. Основной причиной явилось, по моему убеждению, одиночество. Да, да – одиночество. Чрезмерное обилие мыслей направлялось не в мирские удовольствия, которые он мог легко реализовать, имея средства, время и уж тем более силы, а в познание извечных философских проблем – откуда я и зачем здесь.    У него, особенно в Америке, не было друзей. Я и в этом случае не подошел. Максим копошился сам в себе и закономерно нашел такого наставника. Бога! Ему, безответному, можно излить душу. Всё рассказать, всё объяснить. И понять свои проблемы.                Свои  взаимоотношения с обществом. 
Теперь меня просто таки окружают верующие и как всякие недавно и  внезапно пришедшие  к Вере, они одержимы ею. Не хватает ещё чтобы и Люся... Но здесь ни у какого бога не хватит сил и умения затащить эту женщину в своё лоно.
Когда мой старший был юн, я пытался рассказывать ему о России. Особенно советского периода, после октябрьского переворота. О партии большевиков. О гражданской войне. Я, конечно, был осторожен. Время ещё не подошло рассказывать откровенно. Хорошо помню споры с Сашей по поводу веры в Ленина и его “учение”. Яростные споры, доходящие до слёз. Но мне удалось ведь! В то время существовала наша душевная смычка. На пепелище наших споров выросла другая вера. В другого человека (бого-человека), жившего более двух тысячелетий тому назад.
 Я не могу порицать Веру. Это стержень человека. Это его моральные ценности, почитание традиций. Но мне думается, что вера в Бога должна быть светской. Не заглушать желания достичь карьеры в лучшем смысле этого изъезженного слова. Особенно это касается мужчин. Религиозность старшего сына кажется мне несколько догматичной. Она раздражает слепым подчинением множеству чуть ли не ежедневных обрядов и постов. Человек отдаляется от мирской суеты, от необходимости достижения материальных благ. Для себя и семьи.
Две недели тесного общения быстро прошли. Сын улетает, оставив тебя, моя девочка. Опять аэропорт. Расставание. Традиционная пятиминутка в кафе. Самолёт уносит сына в Москву. Но прежде чем сесть в самолёт мой Александр вдруг наклоняется и тихо-тихо шепчет, опустив глаза – ... батяня, ты … прошу тебя очень ... когда будешь Ясе что-то рассказывать не дай ей усомниться в Вере, ей это так нужно... ей особенно. И так виновато посмотрел на меня, что ком застрял в горле.
Он улетел, оставив нам своё лучшее “литературное” произведение на сегодняшний день. Тебя, моя Ясенька. Тоненькая, высокая, голенастая девочка, с двумя косичками или единым жиденьким пучком русых невесомых волос, круглыми любопытными глазками, красиво очерченным ртом, носиком пуговочкой и ещё одной характерной приметой - гибким станом, постоянно находящимся в танце. 24 часа в сутки в танце – можно с ума сойти! И ещё одно! Очень говорливая особа. Рот закрывается только вместе с глазками. На ночь. Масса вопросов, особенно в процессе еды. Постоянное высказывание мнений по любым мыслимым темам.
Дедушка, в тебе только и хорошего, что скорость - говорит она как-то за завтраком, невинно глядя на меня.                Ой, они опять целуются, не могу смотреть, душа переворачивается - это ответ на эротические сцены по телевизору.                Внимательно глядя на вечерние наряды, демонстрируемые по телевизору, задумчиво говорит.                Бабуленька, я обязательно куплю тебе такое платье и положу с тобой в гроб.
Или другой перл! Едим в машине, внучка ковыряя в зубах, раздраженно заявляет.                Дед, у меня один клык что-то притупился, нету в нём острости. Утром, дома, ударившись обо что-то головкой и через полчаса локтем, заявляет со слезами на глазах.                Я думаю, что сегодня буду ударяться весь день. Какая я несчастная!  Ну и, конечно, постоянно произносимое.                Ты шутишь, дедушка... Бабуленька, он шутит? - и при этом таращит широко открытые удивлённые чистые кристаллы глаз. 
С её появлением в доме жизнь находится в сильнейшей зависимости от настроений и желаний этого очень энергичного существа. С трудом созданный режим ломается, как спичка. Но радость общения столь велика и познавательна, что черт с ним режимом. Воссоздадим позже! Очень развитая девочка. Многие её рассуждения поражают логикой. Они насыщены вполне взрослыми словами и фразами, делающими честь многим дядям и тётям.
Она внимательно слушает мои рассказы о Природе и на мои замечания о необходимости сосредоточится морщит лоб и пристально смотрит в глаза, наклоняясь ко мне всем телом. Так она понимает мою просьбу о сосредоточенности. У неё собирательная память. Лишь на третий-четвёртый день, обобщив прежнюю информацию, она вдруг обращаясь обязательно к бабуленьке, связно и по своему построив предложения, расскажет мною ранее сказанное.
В ней сложно сочетаются детская чистота и наивность с лукавством маленькой женщины. Она пристально следит как причёсывается и одевается Люся, какие наряды для прогулки по магазинам, какие для вечера, какие для двора, какие для гостей. Потом сама подолгу стоит перед зеркалом, уже в своих нарядах, всматриваясь в черты лица, линии платья.
А уж когда бабушка и Таня накупили тебе праздничные наряды, то началось великое стояние и самолюбование. Пришлось грозно рыкнуть дабы вернуть на путь истинный. Помогает на час, не более. Особая её любовь - поездка в гости и в кафе. Не имеет значения к кому. Заранее обсуждается вопрос о стиле одежды. Затем  идут тщательные примерки и нередко ожесточённые споры с бабушкой. Буквально до слёз разговоры о необходимости той или иной части туалета. Последний аккорд наступает, когда внучка  трепетно подставляет худенькую шейку под бабушкины “бриллианты” и потом долго стоит перед зеркалом, любуясь отражением.
В кафе старается вести себя чинно, но плохо сдерживаемые желания приводят к  срыву вежливой маски - Что вы мне купите к чаю? Так мало! Почему? Последнее произносится громко, требовательно. Потом с видимым наслаждением пьёт чай с печением и посматривает по сторонам, стараясь встретить взгляды посторонних посетителей. Её нередко замечают и говорят комплименты. Она и на самом деле очаровательна, благодаря вкусу ведьмуленьки. В этот момент ты вновь громко требуешь  печенье или конфеты и расцветаешь, как павлин в брачном танце, получая и то и другое.
Вот теперь самое время рассказать о главной твоей страсти - любви к танцам. Занавес театра одного актёра обычно открывался ближе к вечеру. Не имеет значения наличие или отсутствие зрителя. Ровным счётом никакого! Под любую музыку начинается вращение всех частей тела. То резкое под музыку твистов и рок-н-роллов. То плавное - под испанские или индийские мелодии. Когда-же присутствует зритель интенсивность танца достигает апогея. Пламенная танцовщица падает на ковёр, разбрасывая руки и ноги в немыслимых позах. Вскакивает и быстрым движением руки накидывает волосы на лицо. Другой медленно проводит растопыренными пальчиками вдоль раскрытых сверкающих глаз, ритмично двигая ножками и бёдрами.
Так может продолжаться часами, пока вконец измотанные гости не попросят слёзно… закрыть занавес. Она танцует везде и чаще без просьб. Особенно любит танцевать в моём бистро. Однажды вечером, под звуки неистового джаза,  нежная моя кукушечка танцевала в полном одиночестве, словно на эстраде, поддерживаемая  восторгом немногочисленных  зрителей. Танцевала самозабвенно, не чувствуя и не замечая никого на свете.  Люблю тебя!
Жизнь моя в Америке становится всё более предсказуема  однообразной круговертью мелких дел. Круг интересов определился и как-бы вошел в узкие и прямые берега реки времени, которая не спеша несёт меня  во владения великой богини-матери Нинхурсаг.      И всё казалось-бы закономерно. Но, видимо, по злой воле воинственного Марса стали возникать на той реке острые пороги, прохождение которых сильно возбуждает участников плавания. Плывём-то вдвоём в одной лодке уже более 30 лет. Казалось бы пора детально отработать схемы прохождения порогов и успокоится на равнине времени. Ан нет! Даже наоборот.
Раньше, в Москве, тоже были и пороги и стремнины. Но, во первых, мы были молоды и проходили их быстро, не замечая опасности. Во вторых и главных они были относительно редки. Настолько, что даже забывалось о предыдущем пороге при появлении последующего. Здесь они вдруг стали появляться всё чаще и чаще. Слышатся громкие возгласы супруги. Всю жизнь ты и твоя мама давили…  натерпелась... всё... хватит… детей вырастила... теперь живу только для себя ... как хочу …я свободна... и т.д. Я нервничаю. Громко и порой остро отвечаю. И пороги кажутся непреодолимыми.
После приезда в Америку  долго протекал болезненный процесс отторжения от российского бизнеса. Вдруг оказался не у дел. Впереди маячила пустота. Я знаю как ломаются люди, особенно мужеского пола, когда выходят на пенсию, не подготовив позиции для спокойного отступления. Да, да моя девочка. Это отступление от прежней энергичной деятельности. Время срывов, отупения, нередкой смерти. Сил ещё много, но ты уже мало кому нужен. А сзади подпирают молодые и самодовольные, вызывая неприязнь и возникновение какой-то собственной ущербности.
Я это понимал и думал, что все силы брошу на педагогическую деятельность. Детей люблю, много знаю, умею говорить, объяснять. Параллельно, ты это уже знаешь, появилась тяга к бумагомаранию. Помимо школы и статеек, в порыве неостывшей любви к заработку, вновь потянуло к коммерции. Предложил было услуги меценатствующему владельцу русской телестудии, имевшему большие амбиции, но мало деловых и профессиональных возможностей их удовлетворения. Дело не пошло. Меценат оказался великим жмотом. К тому же я продолжал мыслить масштабами русского бизнеса. Но аппетит к деловой деятельности не пропадал. Постепенно расширялся круг знакомых  И судьба сталкивает с маленьким человечком. Буквально маленьким, где-то чуть более полутора метров роста.
Информация о психологии личностей небольшого роста широка и общеизвестна. Многие историки с древнейших времён  (наверное с Диодора Сицилийского, поведавшим о маленьком персидском царе Камбисе Неистовом) отмечают частую талантливость маленьких мужчин. Но вместе с тем крайнюю подозрительность, жестокость, непомерное и тайное самомнение, отчаянную скупость, замешанные на остро осознанном чувстве неполноценности. Особенно страшно, если этот букет премилых качеств принадлежит детскому психиатру, педагогу.
Вот с таким человеком судьба свела меня в Сан-Франциско. Звали его Анатолий Волынец. Он занимался и занимается кажется поныне широко развитым  здесь бизнесом - обучению лиц различным языкам программирования. Обучает беженцев из стран бывшего СССР. Узнав, что я подвизаюсь на местном русском телевидении, маленький человечек  предложил идею. Дела его школы шли не шатко не валко.
Народ не валил к нему, как к более именитым соперникам. Анатолий недоумевал, будучи абсолютно уверен, как все маленькие мужчины, в превосходстве своей системы преподавания (синдром Наполеона).      И он решил более интенсивно популяризировать свою систему через “мой” телеканал для русскоязычных, заказав съёмку 2-3 получасовых фильмов о своей школе. А чтобы оправдать расходы предложил параллельно включить рекламные вставки местных юристов, дантистов и прочая.
Узнав об этом, мне пришла идея значительно углубить и расширить проблему. Создать серию художественно-документальных фильмов с участием коллектива  высокопрофессиональных и весьма дешёвых в то время российских специалистов, читающих лекции по языкам программирования, перемежаемых вставками художественных образов, создаваемых  профессиональными актёрами по тематике преподаваемого материала.
Создав фильмы, заняться широкой распродажей видеокассет для самообучения или коллективного обучения. Отработать систему широчайшего маркетинга среди школ, колледжей, университетов, частных предприятий и фирм. Кассеты не только, даже не столько, для русскоязычных, сколько для англоязычных и испаноязычных сообществ, привольно расселившихся на территории США.
Буквально загорелся перспективой. Кажется увидел весь проект до мельчайших подробностей. Сумел и Волынца увлечь проектом.          В моей глобальной задаче главное было найти инвестора. По расчётам был необходим первоначальный капитал  в 1,1 млн. долларов. Волынец имел фирму(школу) с неплохой репутацией. Он должен был, используя американские многочисленные государственные программы развития малого бизнеса, великолепно действующие в Америке, определится с банком-инвестором на предмет условий его участия в деле, представив последнему конкретный  бизнес-план  нашего совместного предприятия.
Бизнес-план был мною создан и до сих пор хранится где-то в архивах. Мой партнёр вскоре испугался участия банков (если не пойдёт дело – всё заберут...). Тянул время, потом вообще не стал работать с банками. Об этом я узнал довольно поздно. Когда вложил в предприятие свои жалкие и последние гроши. А до того, разгораясь от перспективы, нашел довольно известного в России ( со студии Мосфильм) профессионального оператора, создавшего ряд заметных лент и работавшего в ту пору у знаменитого Стивена Спилберга.
Нашелся и сценарист, профессионал. Мой небольшой коллектив начал обрастать оперативными и стратегическими идеями. Потом начались съёмки двух первых серий. Кассеты с двумя сериями так и лежат где-то в гараже на антресолях. С финансированием становилось всё хуже и хуже. Я отдал вождю свои скромные капиталы в размере 25 тысяч долларов. Отдал на год, торопя определится с банками и со мной. Главное, заключить со мной договор о партнёрстве.
Маленький человечек пошел другим путём. Он начал обманывать меня в деле с банками, когда почувствовал трудность переговоров с ними. Он не умел убеждать, не умел банку “показать товар лицом”. Он не был гибким. Он был трусливым.                А нам, то есть мне и съёмочной группе, просто предложил оплату труда после продажи видеокассет. Никакого договора о партнёрстве.
Потом, не согласуя со мной, выбросил из сценарного плана художественные вставки, оставив сухой текст лекций. Далее выбросил переводы  на иностранные языки, оставив только русский и тем невероятно сузил поле для маркетинга. Ну и совсем печальное -  стал оттягивать заключение договора со мной.
Но работа шла. Мы метались по местам натурных съёмок - виды с гор, открывающие панораму залива Святого Франциска, виды “Золотого моста” и города, виды на залив и город с крыш высотных зданий. Вели переговоры с русскими и американскими актёрами, должными заполнять игровые вставки. Интенсивно снимали “маленького вождя”, ведущего лекции по введению в программирование. Это был начальный курс, заполнивший два фильма. Заключали договора на рекламирование будущих фильмов с русскоязычной прессой и телевидением, охватывающих всю Америку, от Нью-Йорка до Сиэтла и Сан-Диего. Я буквально горел новым бизнесом, как в первый год советского капитализма в Москве.
Прошло пять месяцев совместной деятельности. Два фильма были почти окончены и параллельно велась  широкая рекламная компания, а договора о партнёрстве между нами всё не было. Маленький вождь тянул время. Я нервничал. Потом он стал предлагать заведомо не приемлемые варианты. Я отвергал и ещё более нервничал. Он выжидал, просчитав меня и время последнего бурного всплеска.
Наконец, в резкой ультимативной форме я потребовал подписания договора на весьма демократических условиях. Они на самом деле были демократичны. Это видно хотя-бы из распределения прибылей - 60% вождю, 40% мне. Он принял это распределение, но ограничил получение  моей части таким количеством  условий, что не могло быть и речи о подписании договора. Высказав свои мысли о его персоне, не затрагивая проблему роста, мы расстались. Правда, чуть позже, пришлось уличной бранью и прямой угрозой набить морду лица добиться получения своих 25 тысяч долларов.
В этой неприятной истории, пожалуй, наиболее грязную роль сыграл московский оператор. Проживает здесь некий Анатолий Иванов. Хороший профессионал, ничего не скажешь. Но полное говно в личных отношениях. Именно он способствовал возникновению такой линии поведения “вождя”. За моей спиной создавал особые с ним отношения и “доверительно” рассказывая вождю, что слышал от меня, возможно добавляя и от себя. При этом уверял в преданности  и любви. Он это здорово умел.
Через полгода опять не удержался от участия в бизнесе. Помнишь говорил о телевизионном меценате. Так вот он вновь нашел меня и предложил провести цикл телепередач о скифах. Были такие кочевые  люди, долго и счастливо жившие в степях Причерноморья в VII - III  века до нашей эры. Когда надоедала им кочевая жизнь, то собирались в ватаги и стреножив лошадей на окраинах своей степной цивилизации,  весёлой гурьбой вваливались в один из многочисленных греческих городов на побережье Чёрного моря и гуляли по кабакам от души. В обществе божественных портовых дев. Когда кончались деньги, то уходили в степи в общество своих семей.
Меценат знал о моей любви к истории вообще, а к истории Великой Степи в особенности. Он разыскал некоего проф. Лескова А.М., проживавшего неподалеку. Крупного специалиста по Скифии, неоднократно участвовавшего в раскопках Причерноморских курганов и попытался соединить нас. Это ему удалось, но не более того. Профессор оказался приятным собеседником, с первых-же слов дав понять, что он является крупнейшим и единственным специалистом по Скифии и протославянам того периода, мимоходом немилосердно обругав кучу академиков, трудившихся на той-же ниве. Но не в этом дело!
Я опять загорелся и в разговоре с профессором предложил план нашей беседы перед телекамерой, объёмом аж на три получасовых передач с показом необыкновенно красивых скифских изделий, действительно найденных Лесковым в курганах и ещё нигде не демонстрируемых. Меценат не предлагал за передачу денег, но чётко и недвусмысленно предоставил возможность найти спонсоров и рекламируя их “меж двух курганов”, что-то заработать.
Я согласился и помчался домой писать программу. Спонсора нашел, примерный тематический план беседы создал и выслал профессору на согласование. Затем позвонил меценату, дабы поделиться радостью. Последний внимательно выслушал, весьма одобрил мою всесокрушающую деятельность и, эдак мимоходом вдруг заметил, что деньги от спонсора должны поступить на его счёт, из коих он сможет выделить мне, ну не более 10-15%.
Ледяной душ от этих слов мгновенно отрезвил меня. Помнится даже расхохотался в трубку и попрощавшись с бедным меценатом нервно бросил её на рычаги. Нет и ещё раз нет! Видимо свыше был спущен приказ - не допущать более к коммерции!!! Но, Господи, надо было и меня поставить об этом в известность. Заранее. Ну ладно! Нет, так нет! Просто не хватает чуток “доралов” (выражение пятилетней Яси) на любимую потребность - ездить по миру, желательно в условиях американского комфорта.
Время несётся. Вот уже кончается второе тысячелетие со дня рождения Христа. Дожил!!!  Радостно, что большая часть семьи  встречает это событие в самой богатой  и стабильной стране мира. Это успокаивает. Потому как всё мистическое и религиозное во всём мире встало на дыбы, ожидая ... конца света. Тысячи предсказаний пестрят в газетах и по телевидению. Одно другого ужаснее. Признаюсь и мне было немножко страшно ощущать себя на рубеже тысячелетий. Мистического настроя не было, но торжественность редкого момента присутствовала.
Наверное это чувствовали все. К великому торжеству Люся наготовила множество вкуснейших блюд. Сверкал хрусталь и скатерть узорная, камчатная, оттеняла разноцветное разноблюдье. Была почти вся моя семья, за исключением Саши и Аэлиты. Все разодетые, прекрасные, крепкие, как будто постоянно встречающие тысячелетние моменты истории. Сказка! Пили, веселились, что-то рассказывали, гоготали, а потом несравненная танцовщица исполняла танцы народов мира. Ну впрямь как ансамбль Моисеева. И на самом деле казалось наступало земное царство.
Торжество по случаю смены тысячелетий прошло. Мир не изменился. Всё осталось на прежних позициях. Прошло ещё две недели и я повёз тебя домой, в Москву. Город встретил меня холодно. Стояли морозы и всё казалось грязным и неприветливым. Если бы не Саша. В те семь дней мы были вместе с утра и до вечера. Как он старался, да и невестка не отставала в желании угодить. Именно в те дни она призналась мне, что очень хочет родить ... ещё двоих детей. Ты слышишь, Герш! Твой корень оказался сильным, плодоносящим.   
Мы много гуляли в те дни. Меня встречали приятели по студенческой поре и бывшие партнёры по коммерции. Последние из тех самых, что когда-то выперли меня из компании. Злости не было. Любопытство разбирало. Но это отдельный разговор. А вот на встрече бывших соучеников, с некоторыми из которых не виделся почти 40 лет, было чудесно. Постарели, конечно, ужасно и даже сказал-бы противно. Но после четырёх-пяти рюмок водки все стали казаться юными и прекрасными.
Жена Арнольда Клещёва, где мы собрались, очень постаралась. И стол и обстановка – всё располагало к неге. И везде со мной был Сашка. Так получилось, что впервые он был рядом и в застолье. Взрослый, весёлый, остроумный. Меня буквально распирало от гордости. Он это чувствовал и старался. Много рассказывал о московской журналистике, о перипетиях жизни, смешных и трагических. Тогда-же впервые отметил его умение быть тактичным в компаниях чужих и старших. Вовремя вставлять слова, не перебивая, а тонко добавляя что-то кем-то сказанное. Без лести и желания выпятить себя. Что-то мудрое в нём появилось. Возможно просто не замечал ранее, ведь так редко видимся. Счастливые минуты.
Улетал в Сан Франциско в приподнятом настроении. Меня всегда охватывает какое-то странно счастливое состояние в аэропортах и на вокзалах. Уезжаю я или прилетаю – неважно. Эта обстановка, кажется об этом уже писал, возбуждает меня. Становлюсь говорлив, даже болтлив, смешлив. Люблю ездить и смотреть. Всеобъемлющая страсть. Откуда  этакая любовь к путешествиям. Думается, что у истоков стояла родная сестра. Она передала мне эти мысли.
Уже много страниц исчеркал, а единственный единоутробный человек всё остаётся как-то в тени. Моя сестра. Сонечка! Так мало строк о ней. Почти 20 лет прожили буквально бок о бок в тесных комнатёнках многосемейных коммунальных квартир, прежде чем разбежаться навсегда и во многом. Немалое во мне от неё, но главное любовь к Природе, истории развития на её просторах стран и людей. Особое уважение к естественным наукам. Так уж получилось, что с 12-13 лет я жадно внимал разговорам сестры и её подруг (по географическому институту) о проблемах географии морей и континентов, горных массивов и таинственных долин. В  15-17 лет заслушивался о её путешествиях  в составе специальных экспедиций по Каспийскому и Охотскому морям.
Нельзя сказать, что она была увлекательным рассказчиком. Пожалуй нет. Но невероятно трудолюбивым копировщиком  лекций и идей известных в ту пору профессоров географии и истории, а я не менее трудолюбивым чтецом её лекций и слушателем рассказов.  До сих пор помню чёткий, красивый почерк моей сестры.
Но всё по порядку! Где и как она жила первые 4-5 лет  вы знаете из предыдущих глав. Добавлю немногое, мне известное. По словам мамы, будучи совсем маленькой Сонечка была тихим и послушным ребёнком, скромным и не требовательным. Её очень любили соседи и особенно воспитатели детского садика, которым она не доставляла никаких забот. Где посадят, дав в руки куклу, там и застанут через час, другой, третий. Да ещё не одной, а с группой подружек, коих она умела привлекать спокойствием и постоянством интересов.
В ту пору это была красивая сероглазая девушка с чистой гладкой кожей и большим пучком прямых русых волос. А уж какой восторг вызывала, когда выступала со сцены заводского клуба, выразительно и чётко читая стихи естественно о революции и добрых вождях. Мама рассказывала, как однажды в зале присутствовала знаменитость, Марина Раскова, первая лётчица России, чемпионка мира. Суровая лётчица вдруг расчувствовалась, выбежала на сцену и так затискала мою сестричку в далеко не женских объятиях, что испугала ребёнка, отсидевшего остаток торжественного вечера на груди отца.
Конечно, не помню её довоенную, да и очень слабо - в эвакуации. Какие-то смутные образы возникают именно сейчас, когда мучительно концентрирую память. Отдельные картины. Наверное это было перед самой войной. Зелёная густая трава в сквере на берегу Яузы. Яркое солнце. Где-то звенят трамваи. И я ползаю по папе, который раскинулся на траве во весь рост. Он смеётся, обнимает меня, целует. Потом подхватывает Соню, сидящую рядом с книжкой, подгребает нас под себя, встав на колени. Я вырываюсь и вновь накидываюсь на отца и сестру. Остановится не могу. Та злится, а отец хохочет и грозит пальцем. Помню его счастливые глаза под огромной копной тёмных волос. Таких глаз больше не видел никогда.
Мне становится отчего-то страшно, когда сегодня вижу сцены общения Максима и Саши с детьми. Те же счастливые глаза отцов и яростная неудержимость Арсения и Дани... Земное царство наяву.
Вижу ночь, очень ясную и холодную. Тёмное небо исписано лучами прожекторов и яркими вспышками снарядов. Слышен гул самолётов, какие-то выстрелы и разрывы. Меня сонного и хныкающего с трудом, задыхаясь от спешки, тащит мама. В другой руке большой чемодан. Рядом семенит тонкими ножками моя сестрёнка с двумя сумками в руках. Тащит молча, упорно, сосредоточенно, без слёз, лишь пугливо озираясь временами. Это мы спешим в бомбоубежище.               
Ну а другую картину я описал выше. В каком виде моя сестричка в эвакуации приводила меня в детский сад. Полистай книгу, если забыла. Прочтёшь и улыбнёшься. Тебе это близко. Ведь и ты воспитывала, как умела, своего маленького братишку, Данечку.
Когда мы вернулись в Москву из эвакуации, моя взрослая сестрёнка пошла в шестой класс. Я в первый. Именно с этой поры и начнётся самостоятельное и осмысленное изложение событий жизни моей семьи. Для начала, то-бишь для разбега, начну с описания двора. Это необходимый фон. Таких картин ты теперь не встретишь нигде. Старые московские дворы.
Кусочек пространства, где развивалась дворовая жизнь твоего покорного слуги в конце 40-ых годов прошлого столетия (ух, какая древность) представлял пологую левобережную террасу р.Яузы, чётко прослеживаемую в двух уровнях. На верхней надпойменной части террасы были возведены корпуса жилых домов. Ниже, вдоль берега реки, был разбит небольшой парк, полого спускавшийся к воде.
По самой кромке берега протянулась железная дорога.  За рекой  возвышался правый берег, на котором высились корпуса уже другой ойкумены, мало влияющей на существование людей левобережья. Рядом с названными пространствами, чуть выше по реке, находилось место подобное Иерусалиму, куда стекались ведомые нуждой и взрослые и малые вне зависимости от национальности и вероисповедания.
Это “святое” место, называлось Преображенским рынком.                В описываемые годы служило институтом Марксизма-Ленинизма для рядовых советских граждан. Здесь они проходили учёбу по широкому спектру социально-экономических и политических проблем. Рынок был зело обширен и столь-же грязен. В воскресные дни, суббот в те годы советская власть не признавала, интенсивность занятий достигала апогея. Пространственно это означало, что рынок растягивался до моста через Яузу и даже порой до наших домов.
Толпы орущих людей сомкнутыми рядами хаотично перемещались вверх и вниз, направо и налево, среди тысяч палаток, обжорок, телег с распряжёнными лошадьми, магазинчиков или просто раскинутых на земле одеял с грудой “товаров”, среди калек, выставляющих напоказ страшные обрубки рук-ног и пьяными голосами, исполняющих “Катюшу”.
Здесь продавалось и покупалось всё, что имело ценность. Но более, что цены не имело. Оно бесстыдно выставлялось напоказ и потреблялось здесь-же, в грязи и вони. Народ устал от напряжения 30-40-ых годов и с жадной охотой, беспечностью, торопливо набрасывался на все острые развлечения - карточные игры, проституцию, самогон, наркотики и многое другое на короткое время «не видимое» властями.
Наш двор был чётко разделён по имущественному цензу. Он делился на два полудвора. Дома верхнего уровня - 8-этажные, каменные, с благоустроенными квартирами на одну семью для представителей партийных, правоохранительных и профсоюзных органов районного и городского масштабов. Жили там и временно примкнувшие к власти кучки новой интеллигенции. Нижний двор, обустроенный пятиэтажными блочными домами,  кишел сплочённой массой пролетариата с активной прослойкой криминального элемента.
Антагонизм, официально отменённый советской властью более 30 лет назад, несколько здесь задержался и даже процветал, достигая апогея среди юношей в приграничной зоне дворов. Молодые граждане провоцировали локальные стычки, заканчивающиеся дракой “по чести”, то есть один на один до первой кровянки. Побеждённый уходил, нередко рыдая, грозя кулаком и размазывая по лицу смесь из крови и соплей. К чести нижнего полудворья должен заметить, что в большинстве своём побеждёнными оказывались чаще представители верхней части ойкумены. Они жаловались страшно занятым отцам, которые обдумав ситуацию поучали их примерно следующей беседой.
Понимаешь-ли Эдуард, я не советовал-бы тебе дружить с этой девочкой (мальчиком). Его (её) привычки, дурные наклонности, круг друзей могут испортить тебе жизнь, твою карьеру. Подумай и о моём положении. Почему-бы тебе не подружиться со Станиславом, сыном Виктора Павловича. Помнишь мы ещё на первомайском параде стояли вместе. Хорошенько подумай! Ты уже не маленький и должен понимать…. Вот что и как понимать Эдуарду отец боялся говорить, хотя прекрасно знал!
Значительно реже наблюдались всеобщие побоища, инспирированные  неприметными личностями из той, тихой криминальной части населения нижнего двора. Даже сплочённый пролетариат шарахался от этих личностей, инстинктивно съёживаясь и вымученно улыбаясь при неожиданных встречах. На моей памяти были два случая подобных побоищ. Дрались ожесточенно, яростно, злобно и когда не хватало силы кулаков, то пацаны пускали в ход ножи или более страшное оружие - половинки лезвий бритв, зажатых между пальцами. И тогда появлялась милиция! Но к этому времени опытная публика успевала смыться и в Бутырку загонялась свежая поросль, где и проходила полный натурализованный курс обучения криминальным дисциплинам.
Правда, время от времени стражи порядка проводили плановое перераспределение мест жительства криминальных  граждан. И тогда с нижнего двора временно исчезали неприметные личности. Но свято место пусто не бывает и на смену ушедших незамедлительно приходили те, которые наиболее успешно и быстро прошли курс наук в Бутырках.
Естественно, моя интеллигентная внучка, я рос в нижнем дворе, сформировавшим моё сознание. Всецело! На всю жизнь. Дальше пойдёт обтёсывание, облагораживание, окрашивание. Родители мои были заняты добыванием средств к существованию, а единственный попечитель (сестра) витала в книжно-интимных облаках, мало обращая внимание на единоутробного братца. И всё таки я признателен этой среде. Она приучила к ловкости, терпению, умению контактировать и быстро реагировать, особенно в неприятных обстоятельствах. Остальные части сознания, так называемые информационно-интеллектуальные центры, только-только просыпались
Школа моя находилась не близко, на Большой Семёновской улице. Надобно было добираться переулками и проходными дворами. Лишь первые две-три недели родители, а потом сестричка, водили меня поутру в школу, а потом решили, что я вполне взрослый и бросили это обременительное занятие. Ещё шла война. Где-то далеко от Москвы гремели бои и наша огромная уставшая армия тяжелой поступью подходила к Берлину. Над Москвой вечерами полыхали зарницы салютов в честь освобождения от фашистско-немецких  захватчиков того или иного города, уже иностранного. Мы ватагами собирались на крыше дома и восторженно улюлюкая, приветствовали победы, вопя проклятия гадам-фашистам.
Это было осенью-зимой 1944-45 годов. В ту пору я был худеньким, вечно голодным мальчишкой, очень любопытным, с восторженной доверчивой душой, которая чуть позже, в силу трагического случая, замкнулась и стала крайне стеснительной. Трагедия эта, о ней ниже, привела к вынужденному одиночеству и тем самым высвободила и развила с годами мечтательность, уход от реальности. В том ирреальном мире, я всегда был могущественным, мудрым, сильным Леонидом Рохлиным и уж сюда никого не допускал. Никогда! Реальная жизнь и созданное полётом мечты  как-то уживались в душе, создав  индивидуальность.
Мои фантазии были беспредельны. Путь до школы и особенно обратно превращался в таинственное путешествие по неизведанным дебрям, кишащим немецкими шпионами (отдельный цикл) или страшными существами (другой цикл). Разыгрывались ужасные трагедии, где постоянно приходилось преодолевать препятствия, драться на смерть, совершать чудесные подвиги и, естественно, всегда находить выход и быть победителем. В мечтах меня всегда хвалили, награждали и… много кормили. Уж извините,  время было такое, голодное.
Но чаще путешествия заканчивались тревожно. Мечты отвлекали внимание и я терял личные вещи, портфели. От страха наказания поздно приходил домой. Последнее вызывало особую тревогу, но лишь в том случае, когда ожидающим был отец. Это случалось редко, но запоминалось надолго. Он сначала пристально смотрел на меня, отчего инстинктивно скукоживался вдвое. Затем грозным голосом спрашивал дневник и если там не было двоек, то его взгляд обегал мою жалкую фигуру в поисках чего-либо утерянного.
Если оное было подмечено, а это случалось часто и тем паче если в дневнике высвечивалась чёрная  двойка (тоже нередкий случай) и уж тем более при потере дневника с портфелем вместе, атмосфера быстро накалялась, перерастая в грозу, иногда сопровождаемую ударами молний, то бишь жёстких, мозолистых, рабочих ладоней по тощей мальчишечьей заднице. Было больно, иногда очень и засыпая, всхлипывая, я с удовольствием возносился в спасительный, ирреальный мир грёз и вседозволенности.
Забывчивость моя, целиком вызванная забвением реальности, вконец надоела родителям, что немедленно отразилось на моей экипировке. Была сшита из светло-серой мешковины объёмистая торба (заменитель портфеля), носимая через плечо. Школьную курточку в плечах слегка пришивали к рубашке, а красный галстук к воротнику рубашки. Зимой всё дополнялось пришиванием шапки и варежек к пальто.
Я очень страдал от насмешек ребят, да и некоторых учителей. Но особенно мучился в школьные годы из-за физического недостатка, возникшего в результате того самого трагического случая, о котором говорил выше. Мы были беспризорными мальчишками, целыми днями носясь по дворам, подвалам и чердакам, часто спускаясь к Яузе, строя примитивные плоты, устраивая морские сражения с непременным абордажем. Вечерами засиживались, несмотря на строжайшие предупреждения, вокруг костров в парке на берегу реки, запекая в углях драгоценную картошку и слушая блатные байки и тюремные песни взрослых ребят.
Игры наши нередко заканчивались трагедиями, в одну из которых попал и я. В 1941 году на чердаки домов затащили громадные маты, наполненные песком, предназначавшиеся для тушения пожаров от сбрасываемых  на город фугасных бомб. Немцы давно ушли, про маты забыли. Они часто намокали от дождей, проникающих через щели в крышах и, наконец, превратились в прекрасное убежище для крыс, мышей, полчищ комаров, мокриц и прочей мелкой твари. Естественно, они стали и отличным полигоном для наших игр.Однажды вмешались взрослые ребята, которые нередко приходили сюда с девицами и выпивкой.
Как-то увидев наши игры на матах (кувыркания, прыжки, стойки на руках и т.д.), они несколько усложнили игру. Не долго думая просунули меня и ещё одного бедолагу между матами подальше от края и стали кувыркаться по верхнему мату. Ну, кто из вас наиболее впечатлительный, милые потомки, тот и может представить эту казнь - медленное удушение, когда руки и ноги зажаты тяжелыми матами. Уж не знаю, что было дальше, только кто-то из взрослых наткнулся на моё “бездыханное “ тело, подброшенное на лестничную клетку.
Выжил! Почти год мычал, не разговаривал. Милая моя мамочка, носилась со мной по врачам и счастье улыбнулось нам. Она нашла старичка-мудреца и он частично возродил речь. А главное уверил, что болезнь обязательно уйдёт, только нужно стараться. Не говорить, а... петь свои мысли, дирижируя взмахами руки. Он даже продемонстрировал эту методу. Затыкал мне плотно уши и заставлял петь обо всём, что думаю, записывая пропетое на трофейный магнитофон. Затем открывал уши, проигрывал плёнку и я слышал свой голос - чистый, звонкий.  Я хохотал, а мама плакала.
Началась моя школа. Трудно началась. Я боялся всего и всех. Молчал и сторонился учителей, но особенно одноклассников. Память зафиксировала одну девочку. Длинную, голенастую, тощую, с косичками. Она не давала мне проходу и встретив кричала – ...спой, Лёньчик, не стыдись...ну спой же... - и все вокруг громко смеялись. Готов был провалится сквозь землю, убегал в туалет и в класс шел как на каторгу. Меня почти не вызывали к доске и учителя просили задания и контрольные просто писать на листочках и отдавать. Когда всё же  вызывали к доске, то весь класс, даже немногочисленные доброжелатели, готовились к настоящей комедии-буфф.
Я шел, сопровождаемый карикатурным кривляньем за спиной и прысками смеха наиболее нетерпеливых зрителей. Масло в огонь подливал какой-нибудь незадачливый учитель, громко требуя прекратить безобразие, на что класс отвечал новым взрывом здорового детского смеха. Под этот хохот я и начинал…петь, помогая себе шлёпаньем левой руки в такт песенного слога по ляжке левой ноги. За долгие годы кожа здесь отвердела настолько, что даже теперь чётко выделяется. Стал поэтом поневоле. Поэтом-песенником.   
Ужас, что творилось в классе! Пропев несколько куплетов на тему, к примеру признаки неживой природы или сложение чисел, я замолкал, ожидая от учителя прекращения пытки. Чаще всего так и бывало. Но иногда приходилось петь дальше по приказу злого учителя. Вот тут переполняла злоба и тогда начинал петь громко, пронзительным дискантом до тех пор пока меня не останавливал встревоженный учитель или слёзы, которые  начинали душить. Порой даже мутнело сознание.
На переменах, за спиной, нередко слышал свои особо выдающиеся арии, видимо на всю жизнь врубившиеся в сознание пораженных учеников. Во дворе, особенно нижнем, мальчишки тоже знали мою песенную индивидуальность, но там вожак стаи жестоко подавлял злые насмешки. В силу моего недостатка, да и вообще по характеру, никогда не был бойцом, подчиняясь воле более сильных товарищей. Но подчинение было осторожным, не безрассудным и лучше других понимая развязку игр или развлечений вовремя останавливался, при малейшей возможности освобождаясь от подчинённости. Это, кстати, не раз спасало мне жизнь и тогда и впоследствии.
Помню страшный случай. По железной дороге, протянувшейся вдоль Яузы, часто проходили составы цистерн с горячим варом. Пузатые, лоснящиеся на солнце цистерны подолгу простаивали в районе нашего парка. Однажды пронёсся слух, что одна-две цистерны опрокинулись и вар вылился в Яузу, сплошным одеялом покрыв водную гладь реки. Когда мы примчались, увидели чудное зрелище. Густой вар, остывая, слегка парил, укрыв зеленоватые воды реки. Черное одеяло колебалось под сильным ветром, образуя замысловатой формы складки.
Блики солнца в сумасшедшем танце носились по складчатой поверхности и множество солнечных зайчиков ярко высвечивало бесчисленные кристаллики пород  в песчаниках высокого обрывистого правого берега. Охраны не было и мы, поначалу робко, спустились к кромке воды и боязливо голыми ногами пробовали прочность гибкой шелковистой поверхности одеяла. Оно податливо прогибалось, но держало наш вес. Убедившись в крепости возле берега, двинулись цепочкой дальше, держась за руки. Так незаметно дошли до середины реки. Помню это чудесное ощущение, как от хождения по сетке батута, натянутой над водой.
Радости нашей не было предела. Тут же была придумана игра и последовал “приказ” разделится на две команды и оседлав более крепких, вступить в конное сражение по овладению переправой. Мы носились по реке в тучах брызг совершенно ошалевшие от остроты игры. Не знаю, но что-то подтолкнуло меня  быстренько слезть с “коня” и бегать одному возле самого берега. Видимо страх, возникший после моей трагедии и живущей во мне с тех пор всегда.
Катастрофа подкралась внезапно. Один мальчишка в азарте стал прыгать с “коня”, встав ему на плечи и внезапно оба провалились, продавив слой вара. Порванные концы сомкнулись… Больше мы их не видели, сильное течение выбросило тела где-то внизу. Вот так спасла меня осторожность. Можно обозвать и трусоватость.
Не было у меня друзей во дворе и в школе. Ты, наверное, задашься вопросом, а старшая сестра? Да, правомерный вопрос. Я снова расскажу о ней. С 1946 года, резко повзрослев, напитавшись книжной премудростью, Соня уже редко бывала дома, пропадая целыми днями в техникуме. В пушном техникуме, на отделении планирования и бухгалтерии, куда настойчиво «просил» её устроиться отец, заботясь об обеспеченном будущем любимой дочери.
Она не сопротивлялась, но всю любовь отдавала книгам и подругам. Даже вечером дома всегда сидела  в углу дивана, поджав ноги и уткнувшись в роман, лишь изредка поднимая рассеянный, отрешенный взгляд. Только после нескольких раздраженных замечаний мамы поднималась и делала что-то по дому.
 Была она, с удовольствием повторяю, красивая, стройная, с пышным начёсом русых  волос, нежным голосом и глубокими, мечтательными серо-зелёными глазами. Она и сейчас такой смотрит на меня с фотографии. Теперь понимаю её. Она переросла родителей и в душе с некоторой долей снисходительности смотрела на них. Чаще сквозь них, а меня вообще не замечала. Жила как-бы вне семьи, да и вне реальности тоже. Вся душа её варилась в мечтах, созданных книжным миром. Чистая и честная душа, не признававшая двусмысленности и обмана. Вот таких удавалось воспитать в России в те годы и их было немало – беззаветно преданных, не рассуждающих, не имеющих двух мнений. Партия прикажет и они погибнут, но выполнят!
На меня, повторяю, она не обращала внимания и даже не пыталась что-то рассказать, прочесть, куда-нибудь вместе сходить. Я уж не говорю, чтобы поинтересоваться моими делами, пожалеть, приласкать. Честно! Не помню такого случая. Но помню, как любил её отец! Его глаза загорались при взгляде на взрослую  нежную дочь. С губ готовы были сорваться самые чувственные признания, но… звучало иногда другое.
Ух как они спорили. До слёз, естественно у сестры. Предмет спора вызовет у тебя улыбку, но не спеши. Ты не знаешь той России - советской, коммунистической. Её правители, перестреляв друг друга до седьмого колена, сумели на обширном пространстве страны убедить значительную часть, особенно городской  молодёжи в искренности своих лозунгов и на энтузиазме последних построить “империю зла”.
И не вина моей сестрички, что она свято верила  советским книгам и газетам. Других попросту не было. И не вина моего отца, не умевшего убеждать и немало боявшегося откровенных разговоров с незрелой девочкой, но в силу природного ума видевшего откровенную лживость речей и поступков больших и малых вождей революции.
Передо мной старая фотография, где прижавшись сидят они - молодые, красивые, любимые. Соне - 18, отцу - 39 лет! Они очень похожи, только глаза и волосы у Сони мамины. Господи! Верни то время. Они начинали спорить по политическим вопросам, но всегда переходили на национальные проблемы, а я слушал и сердцем был на стороне сестры, хотя ничегошеньки не понимал. Мама только улыбалась и молчала, как всякая женщина, понимающая сердцем, что споры бесполезны, что жизнь быстро всё и всех расставит на места свои.
Так оно и случилось с моей сестрой. Окончив пушной техникум в 1948 году, Сонечка устроилась в плановый отдел текстильного комбината “Красная Роза”,  к тому времени совершенно охладев к полученной “солидной” профессии. Она заметалась в поисках лучшей доли, душой стремясь куда-то в гуманитарные просторы жизни. Дома опять возникали скандалы, но уже по социально-экономическим  и даже феминистическим проблемам.
Она требовала свободу выбора, а мой папочка, сын потомственных  раввинов, естественно жестко возражал. Но тут вмешалась высокая политика. Помнишь, описывая послевоенную жизнь средней сестры Мани Седлер, упомянул о деле «еврейских врачей», сыгравшее определённую роль в судьбе её старшего сына Семёна Седлера. Вот это-то “дело” слегка коснулось и моей сестрички. Возникли железные препятствия для поступления в институты лиц еврейской национальности. Знакомая фраза!  Конечно. Сознание моей сестры видимо тогда впервые почувствовало противоречие между ленинскими лозунгами и яркой действительностью.
Она не смогла поступить в желаемый институт (московский университет) будучи круглой отличницей и лишь зимой 1950 года с превеликим трудом прошла на вечерний географический факультет  второразрядного педагогического Потёмкинского института. С тех пор уже не помню домашних споров на политические темы.
Но, опять забежал вперёд паровоза… Шел первый мирный 1946 год. Ещё совсем недавно вся Москва праздновала окончание страшной войны. В те майские дни, хорошо помню,  всё гремело, плясало и кубометры слёз, чаще пьяных, проливались на землю, оплакивая миллионы невинных жертв. Люди, как-бы очищались, жили ожиданием счастья, во имя которого так долго терпели. Мои родители, также много пережившие, работали всё там же  в Новомосковской гостинице.
Мамочка вовсю и наконец-то расцвела на обильном ресторанном питании и ласковых взглядах высоких клиентов. Отец обслуживал холодильные установки того-же учреждения и неважно себя чувствовал. Часто и сильно болел раненный живот плохо и в спешке сшитый в полевом медсанбате. Он нередко раздражался из-за физических болей, но не менее и душевных. Ревность к розовощёкой жене видимо прочно обосновалась в сердце.
Мы, дети, хорошо это ощущали, но молчали, не понимая причин и любя единственно близких. Я без особых успехов, посещал второй или третий класс, под “бдительным” оком старшей сестрички. Всё внешкольное дневное время она проводила с подругами. Особенной любовью пользовались квартиры Мазуровых и Угловых, где часто собиралось много интересных людей,  велись “острые” разговоры, которым достаточно взрослые дети жадно внимали. Потом девочки шли в парк или в зимние стужи собирались в подъезде дома. Там горячо обсуждали услышанное, спорили, а надоев спорить в упор разглядывали прохожих, стараясь отгадать что несут они в сетках и сумках. Такая у них, девчонок, была игра.
Моя сестрёнка напрочь забывала домашние обязанности. Забывала настолько, что невольно заставляла меня, порой весьма оригинально, удовлетворять  некоторые жизненно важные потребности. Она  иногда запирала меня в комнате, чтобы не бегать по двору в поисках братца. И убегала к подружкам. Однажды это закончилось трагикомедией.
Стояла московская весна. Солнышко вовсю грело улицы и дома большого города, освобождая  от снега  и льда. Ему помогала армия всевидящих суровых дворников, яростно и шумно скребущих тротуары, скидывающих снега и виртуозно сбивающих огромные завитые сосульки с крыш  домов и заводов. Воздух был напоён  неповторимым весенним запахом природы. Пронизан таким ярким светом и чистотой, какой свойственен только русской весне, особо чувствующейся в огромном городе. Это было время, когда потоки талой воды, взбивая  грязь, снега и льды, делали непролазными улицы и дороги необъятной России. Но жизнь продолжалась. И в нашем дворе тоже.
Мы жили на третьем этаже и прямо под единственным нашим окном стояла широкая лавочка. Предпоследнее прибежище для городских стариков и старушек, выходящих покалякать обо всём и обо всех. Напротив дома стоял точно такой же корпус, зияющий глазницами промытых окон. День клонился к вечеру. Так и не решив сложнейшие задачи по математике, зато наигравшись в волю, я бесцельно бродил по закрытой на ключ комнате, заглядывая в замочную скважину, в трепетном ожидании прихода сестры. Душа моя рвалась на пленэр, к друзьям, уже давно насыщающихся прелестями свободы.
Вдруг я почувствовал, что к трепету души присоединяется другой орган, живот мой, также пожелавший освободится от тяжести. Я прислушался. Точно, не ошибся! Мысли мои потекли по другому руслу. Что делать? Взгляд цепко прошелся по комнате в поисках чего-то, что могло достойно заменить толчок. Никакого заменителя не нашёл. Кастрюли и миски на кухне, тарелка - слишком кощунственно, подумалось мне. Чем больше размышлял об этом, тем чаще и глубже стали позывы.
Открыл окно и до боли в глазах осмотрел горизонты в поисках сестры. Потом, поначалу негромко, стал с подвыванием звать сестрицу. По мере усиления позывов крик перешёл в отчаянный вой. Никого! Только прибежали две дворовые собаки и с интересом, задрав головы, внимательно и недоуменно прислушались к человеческому вою. Я продолжал звать, а напряжение росло. Наступил критический момент, я его буквально почувствовал. Решение пришло моментально и уже более ни о чем не думая, вскочил на подоконник, как петух на насест и выставив зад на улицу, одним ударом освободился от «оков».
Господи! Какое блаженство разлилось по юному телу. Не думая ни о чём, закрыл оконце и погрузился в сон, неимоверно устав от разрешения столь острой проблемы. Расплата настигла позже, когда я почти забыл о случившемся. Вечером вся семья собралась за ужином. В дверь постучались и вошел наш участковый, до боли знакомый всем ребятам во дворе. Он поздоровался, мельком бросил на меня взгляд и вдруг смутился, что вообще-то за ним не замечалось никогда. Наступила напряженная пауза. Первым её прервал отец, задав сакраментальный вопрос – Опять он? Что случилось?                Я замер, медленно сползая под стол.
Чувствовалось, что участковому, бравому мужику и бывшему фронтовику, что-то мешает высказаться. Он мялся, стоя в дверях, из-за его спины выглядывали светлые личика заботливых старушек, завсегдатаев подъездной скамеечки. Наконец, решившись, он попросил отца выйти с ним на улицу. Они ушли. Хлопнула входная дверь. Мама и Соня вопросительно смотрели на меня. Ещё ничего не понимая, но чувствуя опасность, слёзы обильно закапали из глаз. Все молчали. Дверь опять хлопнула, вошел отец, как-то странно посмотрел на меня, потом на дочь и вдруг разразился таким захлёбывающимся смехом, которое перешло буквально в рыдание.
Плечи его тряслись, он показывал на меня пальцем, что-то бормотал, потом на старушек, столпившихся в дверях, продолжая рыдать. Долго, очень долго, он не мог успокоиться, тыча в меня палец и опять заливаясь рыдающим смехом. Отдышавшись и придав лицу грозность, папа подошел к окну, раскрыл и свесившись, что-то стал там рассматривать.
Иди сюда, лайдак - послышался приказ - смотри вниз. Мама и Соня свесили головы. Я всё понял и молча стоял рядом. В сумерках уходящего дня мы  увидели прямо под окном на стене дома толстые электрические провода, ... обвешанные гирляндой свисающих колбасок.  Ну, находчивый, а на лавочке, под окном, куда присели старушки… - тут опять приступ дикого смеха охватил и отца и маму. Кто убирать будет? – он вдруг строго посмотрел на сестру и я понял, что туча зависла над головой Сони.
Да, мой старый двор! Более полусотни лет прошло с тех пор, сколько связано с ним трагикомических ситуаций. Ты уж извини, моя Ясенька, но не могу не вспомнить ещё два-три ярких случая, оставивших в душе глубокий след.
Военнопленные, которых много было в Москве. Я отчётливо помню их, работавших рядом с нашим двором на строительстве  домов. Поутру их гнали мимо нас длинными колоннами, сопровождаемых сытыми вохрами и собаками. Худые, сильно измождённые, одетые в какие-то отрепья, особенно зимой, они были очень голодны. Многие мои сверстники с видимым удовольствием издевались над ними, грозили кулаками, кидались камнями, обманывали при обменах, зная их бесправность. Да, обмен шел и весьма интенсивный.
 Они были большими мастерами по выделыванию зажигалок, ножей и разных механических игрушек. Охрана смотрела на это сквозь пальцы и потому мы, особенно старшие ребята, тащили из дома хлеб, варёную картошку, лук, чеснок, меняя на их изделия. Многие из нас почитали за честь, обмотав “куклу”,  под видом хлеба , выменять на неё нож или зажигалку. А мне их было очень жаль. Всё что мог тащил из дома и тайком от ребят, стыдно было, подсовывал умирающим людям. Ловила нередко мама. Но не ругала, а лишь жалостливо гладила по вихрам и молчала. Иногда плакала.
Хватит о горе. Лучше расскажу о весёлых проделках. Меня очень привлекал Преображенский рынок. В воскресные дни огромное, колыхающееся море голов, по собственной воле собравшееся на небольшом пятачке, заполняло воображение всех дворовых ребят. Эти люди могли служить и служили источником наших удовольствий. Мы пускались в незатейливую коммерцию, торгуя холодной водой. Трёхлитровый бидон и пара стаканов - вот и всё торговое оборудование, плюс водопроводная вода, за которой приходилось бегать в подвал дома и ворованным вентилем открывать общий домовой кран.
Делать это надо было очень быстро. Если застукает дворник, то не миновать мордобития и жалобы родителям. Зато каждым воскресным вечером карманы старых брючат еле держались на поясе от веса двадцатикопеечных монет и старательно, найдя какой-нибудь угол, чаще в туалете квартиры, я вываливал из карманов богатство и с необъяснимой радостью считал, сбивался, опять пересчитывал. С тех пор редко ошибаюсь в финансовых расчётах.
Правда, иные воскресенья стены туалетной комнаты видели злость и слёзы на глазах. Случалось такое, когда выручку отнимали старшие ребята, которым вдруг не хватало  на веселье. Но, с некоторого времени эти ребята стали меня уважать, а некоторые даже побаиваться. Нет, не за внезапное превращение в Илью Муромца, а за появления “крыши”.
За ловкость и быстроту, но главное за вынужденную молчаливость, меня подметили те самые криминальные элементы нашего двора. Им нужен был такой пацан для представительского участия в «сложнейшей» карточной игре на рынке. Игра в “три карты”, где скромный, интеллигентный мальчик должен был держать ту самую дощечку, на которой разворачивались порой весьма трагические события.
Перед вами на дощечке три карты, ярко-аляповатые, нарисованные вручную на обложке заводской колоды. Туз, король и дама. Ловкими пассами пальцев и кистей рук они  раскидываются на дощечке перед внимательным взором играющих. Надо отгадать, скажем, туза и придавив карту пальцем, быстро вопить о ставке игры. Выкладываются денежки и игрок открывает карту. И впрямь туз!      Ты отгадал. Загребаешь выручку и ужасно довольный, очарованный простотой и доступностью обогащения, предлагаешь ещё сыграть. Опять выиграл. Ты удваиваешь ставку, потом в азарте утраиваешь. Вот тогда то и наступает расплата. Но, всё по порядку.
Моя роль держать небольшую лакированную дощечку. Это центр, вокруг которого по стратегическому замыслу дворового пахана выстраивается сложнейшая диспозиция  сил со строгой функциональной взаимосвязанностью. Центровой игрок - ловкий, смышлёный, шикарно одетый, щеголяющий массой прибауток и блатных сказочек, с невероятно гибкими кистями рук, беспрестанно двигающимися словно у виртуоза-дирижёра.
Неподалеку фланируют две группы “громил”, по два-три человека, подменяя друг друга, дабы не примелькаться. Они выполняют ответственнейшие функции. При отсутствии клиентов “заводить” публику демонстрацией игры и быстрым выигрышем, оживлённо потрясая выигранными сотенными бумажками. При возникновении инцидента завязывать толковище с пострадавшим, сочувствуя ему, но не подпуская к игроку, давая тому время улизнуть в толпу. При необходимости создавать кулачную разборку “дела”, вовлекая пострадавшего, в которой уже через пять минут невозможно разобраться кто с кем и против кого, а шума, ярости и мелкой кровянки много.
Игра, конечно, примитивна, но таинство заключалось в психологической обработке клиента. Последние обычно деревенские мужики, распродавшие свой немудрёный товар, на радостях хватившие по стакану-другому и в лучшем расположении духа двигающиеся к воротам рынка. Вот тут мы их и ловили! Поначалу деревенская осторожность и боязнь городских премудростей сковывала  их энергию.
Они подолгу и в задумчивости стояли, иные цокали языками ну точно быки на переправе через незнакомую реку. Они смотрели как играют другие, случайная городская шантрапа или “громилы”, с которыми игрок, перекидываясь в “качели” ( выигрыш то мой, то твой), зорко присматриваясь к окружающим. Лёгкость игры возбуждала наиболее азартного и он автоматически придвигался к нам и начиналось.
Маленькими ставками мужики пробовали свои силы, как дети радуясь разноцветным бумажкам, выигранных за просто так. Потом вдруг их становилось много и они возбуждённо рассовывали деньги по карманам. Игра захватывала, лица краснели и потели, вытягиваясь в потрясающие маски. Пьяные глаза выражали такую муку горя или сладострастия, такую подчинённость событию, которой позавидовал-бы сам Л.Д. Троцкий, как никто умевший, по словам современников, орудовать толпой россиян в нужном направлении.
Наступал апогей игры. Клиент начинал проигрывать крупно, зарывался в попытках отыграться, резко поднимая ставку. В какой-то момент на кон ставилась только что проданная корова. Грязный заскорузлый палец мужика твёрдо упирался в выбранную карту. Другой рукой клиент, по деревенски отвернувшись, судорожно снимал с груди потаённую сумку и неудобно, одной рукой, вытаскивал «коровьи» деньги.
Именно тогда игрок давал мне знак и я.... чуть-чуть опускал дощечку. Палец мужика на мгновение зависал в воздухе, но этого времени было достаточно, чтобы передвинуть карты. Далее следовал  кровопролитный бунт. Разборка, в которой участвовали  оскорблённые и униженные, непременно все “громилы” и все желающие повеселится, каковых на рынке много. Но этого мы уже не слышали, ибо ноги уверенно несли нас (игрока и меня) в потаённые каморы двора.
Я богател. Появилось много денег, а с ними страх. Куда девать?       Где спрятать от родителей? Уже не помню, где прятал. Помню, что никогда родители не находили эти бесславно заработанные рубли. Стал пропадать в кинотеатре Родина, что возле метро Сталинская, ныне Семёновская. Стал пропускать школу.  Ходил один на все фильмы, боясь дворовых дружков, которые могли узнать о деньгах, выдать родителям. Объедался бутербродами, мороженым и газированной водой, поедая всё в несметных количествах. И всё равно деньги оставались! Но больше боялся взрослых,  рыночных “друзей”, своей так называемой «крыши», понимая беззащитность своего положения, лживость их обещаний.
Спас случай, точнее плановая система социалистического хозяйствования. Уж очень расширился Преображенский рынок,  разрослись по округе криминальные метастазы. И славные охранительные органы решили одним ударом уничтожить видимую часть раковой опухоли. Собрать районных паханов и мелкую шпану в один мощный кулак и бросить в концентрационные лагеря для укрепления дисциплины среди политических заключённых, количество которых к тому времени видимо слишком выросло. Чувствуете, как всё взаимосвязано! Решение общесоюзной задачи и судьба маленького пацана.
Осенью 1948 году исчезли со двора “тихие” люди, а те что опытнее легли “на дно” или завязали, уйдя на заводы и фабрики. Наши шалости стали интеллигентнее что-ли. Просто многие мои соратники нашли друзей среди молодёжи верхнего подворья. Во всяком случае всё как-то успокоилось.
И всё же хочу тебе рассказать ещё о двух событиях того времени. Развеселить, показав наши детские забавы. Поблизости находился огромный и дремучий в ту пору Измайловский лесопарк. Это сейчас его сдавили коробками домов и магазинов, разрезали широкими проспектами и он превратился в один из многочисленных культурно-оздоровительных объектов столицы. В 40-вые годы это был таинственный сказочный лес, пронизанный тропинками, со множеством внезапно открывающихся полянок, заросших кашкой, кислицей, земляникой, папоротниками, калиной, а на болотистых участках и крупной клюквой.
Весной и летом щедрая земля заполнялась разноцветьем полевых цветов, а деревья  голосами множества птиц. Появлялись маленькие озёра родниковых и талых вод среди холмов, постепенно зарастающих тростником, кувшинками и белыми лилиями. Была здесь сама тишина и красота…
В лесу находилась зооботаническая станция, куда водила нас учительница познавать Природу в её, так сказать, натуральном виде. Но вот однажды другой педагог, наш взрослый дворовый паханчик, увлёк нас в дебри леса, обещая показать ещё одно таинство Природы. Такое острое, какого нигде не увидишь. Один из нас, по непонятному приказу вожака, прихватил самодельное удилище с намотанной леской и большим крючком. Стояла солнечная жаркая погода и в сонной тишине слышалось пение птиц, жужжание мохнатых шмелей, пчёл и прозрачных стрекоз, ощущалось умиротворяющее дыхание цветов и гниющих листьев.
Паханчик приказал идти молча, гуськом, не шуметь, не ломать веток. Шли долго через множество полян, всё углубляясь в лес, растворяясь в тишине. Вдруг ведущий остановился перед одной из полян и сделал знак. Мы замерли и неслышно подтянулись к нему, окружив полукругом пустое от леса пространство. Перед нами простиралось небольшое поле, заросшее густой нежной травой. На дальнем конце росла светлая берёзка и под ней на траве сидели наши ... «клиенты».
Молодые женщина и мужчина. Им было весело, очень весело. Женщина ела яблоко, лицо её озаряла счастливая улыбка, а мужчина медленно гладил её тело, останавливая руку то на лице, то на груди, то на бёдрах. Он беспрестанно что-то говорил, иногда озираясь так пронзительно, что мы автоматически сжимались за кустами на противоположной стороне поляны.
Вождь молча приказал залечь, но и без его знака все мы давно зарылись в траву в ожидании чего-то необычного. Клиенты стали целоваться, надолго и тесно приникая друг к другу, всё более склоняясь к высокой траве. Женщина продолжала смеяться, держа яблоко в руке и, наконец, безвольно улеглась, широко раскинув руки. Мы осторожно подползли ближе и замерли. Они лежали голые, тесно- тесно прижавшись. Голова женщины была неестественно запрокинута, она уже не смеялась, а издавала какие-то звуки, очень чувственные, настолько, что я ещё долго впоследствии помнил их.
Я продолжал пожирать глазами необычайное зрелище, забыв обо всём на свете и вдруг заметил как наш “опытный”  развернул удилище и ловко подцепил крючком мужские брюки. Вытащил портмоне и спрятал его на груди. Потом штаны и некоторые другие принадлежности одежды клиентов подтянул к себе и запрятал в кустах. Потом стал быстро отползать, приказав и нам ретироваться. Ох, как не хотелось уходить!
Я задержался, услышав как застонала женщина, но…получив удар по спине быстро пополз за товарищами. Мы отползли на первоначальную позицию, то бишь на противоположную часть поляны и наш “опытный”, весело подмигнув, прошептал - смотри, как они сейчас завертятся. Он привстал и заложив пальцы в рот пронзительно свистнул, за ним засвистели и мы. Развернувшиеся за этим события по внешней трагичности явно углубляли тему известной картины “Гибель Помпеи”.
Клиенты подскочили и заметались по поляне, пригибаясь и прикрывая руками «жизненно важные органы». Легче было женщине, быстро опустившей юбку, но мужчина ещё долго сверкал на солнце ягодицами, кружась вокруг берёзы в тщетных поисках одежды. Мы замолкли, наступила тревожная тишина. Мужчина в рубашке и галстуке, прижавшись к берёзе, согнувшись, пугливо озирался по сторонам, ожидая со всех сторон козней невидимого неприятеля.
Очарование острым зрелищем прошло. Остался горький осадок от злой шутки и ещё что-то важное, что тогда не понял. Оно пришло позднее, когда многократно проигрывал в памяти события того дня. Родилось влечение к девочкам, интерес к  женскому телу. С той поры стал подмечать что-то особенное в смехе, жестах, мимики лица, движении частей их фигур. Кажется, даже стал внимателен к девочкам своего двора. Но не помню, чтобы в те времена дружил с какой-либо из них. Сильно мешал мой недостаток, к тому же дружба с девчонкой не было принято в нашей среде.
Вот теперь, наконец, паровоз меня догнал. Идём  вровень и потому возвращаюсь к удивительному времени, единственному, когда в семью ворвался материальный достаток. Именно ворвался, внезапно, нежданно-негаданно. К концу 1948 года что-то изменилось в сознании отца. Возможно было достигнуто мирное соглашение (тайное от нас с сестрой), по которому в обмен на согласие мамы уйти из Новомосковской гостиницы, причины постоянной ревности и острого раздражения отца и в тоже время материального благополучия семьи, отец должен был найти эквивалентную (по финансам) работу.
Куда он мог податься, не имея достаточного образования. Где он мог  заработать “хорошие” деньги? Да и образование не давало никаких возможностей для больших заработков. Инженер был столь же нищим, как и пролетарий у станка и тракторист на пашне. Так где мог заработать хорошие деньги в советской России честолюбивый, необразованный еврей с золотыми руками и романтической душой?  Правильно, господа, правильно! Только в торговле. Туда мой папочка и направил стопы.
Вот так на родном Преображенском рынке, в торговом ряду скобяных и инструментальных товаров, появился новый человек - Израиль Григорьевич Рохлин. Он любил металл, досконально знал его технологические свойства и особенности. Теперь он занимался продажей металлических изделий оптом (для общепита и др. учреждений) и в розницу. Он всей душой прикипел к новым обязанностям, пропадая на рынке в большом магазине от пола и до потолка набитом кастрюлями, сковородками, вёдрами, вилками, ложками, замками и прочим не мудрёным товаром, так необходимым в ту послевоенную пору, когда население начало возвращаться к мирной жизни, обустраивая  квартиры, дома и лачуги.
Он даже выступил с инициативой краткосрочных воскресных командировок в машине с товарами в маленькие городишки, кольцом окружающие Москву. Помнится - Торжок, Малоярославец,  Петушки, Мытищи и пр. Конечно, его  поддержали “старшие товарищи”, тайные и явные хозяева магазина. И мой папочка заметался по Московской и другим областям, снабжая население, обогащая хозяев, не забывая и себя.  Это естественно.
Домой он привозил подарки любимой жене. Баловал и нас. Поздними вечерами, когда мы с сестрой засыпали, они с мамой… считали деньги, разглаживая разноцветные бумажки и аккуратно складывая в большую жестяную банку, стоящую на высоком шкафу вместе с отцовским инструментом (в двух специальных чемоданах), которые мне строжайшим образом запрещено было трогать.
Эти чемоданы мир прежней души моего отца! Там, чётко по секциям и полочкам, тщательно смазанные, а некоторые и завёрнутые в промасленную бумагу, благоухали резцы и лобзики, пилочки и свёрла, микрометры и замочки и много другого, предназначение коих мне не было известно. Как я любил тайком смотреть на это богатство, пододвинув стол к шкафу и поставив на него стул. Только смотреть, ибо хорошо усвоил свои способности терять и забывать, но более меру жестокого воздействия вспыльчивого отца. Эти чемоданчики долго, очень долго, на моей памяти сопровождали нас по московским квартирам, а потом исчезли, растворились, как-бы уйдя вместе с папой.
Через некоторое время после начала новой папиной карьеры стал я подмечать совершенно иного характера споры между родителями. Начинала всегда мама. Хмуря брови, она тихо говорила - Шура, хватит! Уходи! Я боюсь! Ты не умеешь делать дела. Ты слабый. Они продадут тебя сразу. Подумай о себе, о нас, о детях. Их -же не пустят в институты, если тебя посадят. Отец взвивался с полуоборота.       Ну, что ты каркаешь, что ты заладила, посадят, посадят! Там всё куплено, я же знаю!
Наступало тягостное молчание, а потом он обнимал крепкий торс супруги, гладил волосы, целовал её лицо. Думаю, он хорошо понимал справедливость её слов. Он не был жадным, любил свою семью и страстно мечтал сделать нас счастливыми, что в значительной мере определялось по его мнению количеством бумажек в заветной банке.
Да, внезапный материальный достаток, тем более для не привыкших к этому людей, тяжелый груз. Но он пришел и вместе с ним пришли разного рода удовольствия. Мама ушла из гостиницы и театральный мир столицы приобрёл в её лице активного распространителя  билетов для взрослых и детей. В том числе для сестры, меня и всех наших родных и знакомых. Я внезапно очутился в другом мире, где грёзы мои и мечты вдруг приобрели зримые, реальные черты в пьесах и лицах актёров, оставшихся любимыми и по сию пору. 
Странным кажется, что мои развитые дети зачастую не знают их. Цвет культуры только что ушедшей эпохи советской России. А им удивительно почему они должны знать ушедших. Должны!  Обязана быть преемственность, ибо в противном случае прерывается История, а следовательно и прогресс...
Мы стали чаще приглашать родных, но более друзей на вечера в нашей тесной комнатёнке, где родители блистали кулинарным искусством. Именно с тех пор и на всю жизнь научился от отца разделывать и укладывать сельдь, делать форшмак, а от мамы готовить котлеты и фаршированную рыбу. Именно тогда видел  искреннее веселье на лицах родителей и узнал, как самозабвенно папа любит танцевать. Нередко присутствовали соседи по квартире, особенно любвеобильная Ниночка Егорова. Помнишь жену скромного, теперь уже полковника инженерных войск. Она ничуть не изменилась, вот только покашливать стала упорно. Мужчин продолжала любить, нежно холить на своей полной груди и безмятежно, с упоением танцевать.
В последнем они были едины с моим отцом. На вечеринках неизменно присутствовали Агресты, друзья с довоенных лет и родственники. Навсегда запомнил песню Ефима Агреста с припевом - Через тумбу, тумбу раз; Через тумбу, тумбу два  и т.д. Агрест оказался сильным и ловким человеком. Сумел в войну вырасти до главного инженера крупного оборонного завода и с ним связать свою судьбу, не шарахаясь в стороны. Он предлагал отцу идти к нему на производство и постепенно закончить заочный институт при заводе, но гордость (ещё 5-6 лет в нищенстве, а друг давно в почёте) не позволили папе правильно оценить ситуацию.
Очень жалко! Эти годы были переломным моментом в его жизни! И кто знает, если бы… А сейчас они пели с отцом, нежно обнявшись, после двух-четырёх рюмок “Особой” и обильной закуски, а я восторженно глядел на них, особенно на дядю Фиму, на его толстые губы, смачно исторгавшие незатейливые слова еврейских и советских песен, на звуки которых приходила Ниночка и тогда начиналось особое веселье.
Как-же ревновала Ефима его жена, толстая рыжая Фирочка и видимо были причины. До меня уже тогда доносились отзвуки семейных скандалов. Агресты всегда приводили дочь, мою ровесницу, тоже толстую и отчаянно рыжую, со множеством конопушек Софочку.      Я был равнодушен к этой неповоротливой девчонке и искренне возмущался, когда подвыпившие родители начинали клясться  в любви и в знак этого сватать нас, ни в чём не повинных.
А достаток продолжал расти. И вот мои родители в первый раз в жизни едут отдыхать на море. Им было по 39 лет. Едут поначалу в Вильнюс, к старшей маминой сестре, а уж потом на Балтийское море, на знаменитые курорты под Ригой. Сюда же переехала и Ниночка, чей муж стал преподавать в рижской военной академии. Она и пригласила нас всех на заморский курорт отведать райской жизни. Впечатления от этой поездки остались на всю жизнь. Я впервые вкусил прелести европейской цивилизации и тоска по ним тлела в сознании до отъезда в Америку.
Бабеле встретила нас очень радушно. Сёстры не могли наговориться, вспоминая и счастливые, но более горькие моменты жизни, перебирая родных и близких, живущих и погибших, любимых и не очень. Они часто плакали, обнявшись и раскачиваясь в стороны. Слёзы катились по красным щёчкам сестёр Гуральник,  не мешая в тоже время крепким и уверенным рукам готовить массу вкусных блюд для большой семьи Гуральник, Рохлиных, Бунис и Шафирас.
А я пропадал в городе, точнее в его тесном центре, где улицы и улочки замысловато переплетались в огромный лабиринт из старинных домов, особняков и дворцов. Малка жила с младшей дочерью в еврейском квартале, в бывшем Гетто, куда в годы войны фашисты согнали десятки тысяч литовских евреев, которых зверски уничтожили.
Стены домов страшного гетто, впитавшие стенания и мольбы несчастных, кровь и слёзы, стояли и в то время немытыми и нередко разбитыми. Проглядывала штукатурка, зияли дыры и заросшие развалины. Дома выглядели мрачными и угрюмыми, несмотря на яркую зелень травы по редким лужайкам вдоль улиц, весёлого щебетанья птиц и разноцветья  домашних цветов, украшающих  подъезды и особенно подоконники узеньких оконцев домов.
Мне же, любопытному мальчишке, не знавшему этих событий, привыкшему к хорошо просматриваемым не сказочным улицам и площадям Москвы, всё здесь  казалось интересным. Буйно разыгрывались фантазии о шествующих рыцарях, о конных ристалищах  на старинных площадях, о четвёрках коней, впряжённых в блестящую карету, о важно шествующих дамах в чепцах и толстых бюргерах. Всё вихрем проносилось в голове во время прогулок, оживляя прочитанное к бурной радости сознания и мышц.
В доме Малки в то время (1948) родилась её вторая внучка, Маечка, первенец любви младшей дочери. Первая внучка, полненькая чувственная Рита, жила с мамой и отчимом в более современной части города, в благоустроенной большой квартире. Малка была счастлива, как может быть счастлива женщина, чья интимная жизнь дважды и оба раза трагически оборвалась и теперь сосредоточилась лишь на семье, которая всё разрасталась, оперялась, набиралась сил и достатка.
Личная жизнь как-то вовсе потерялась в заботах о детях и внуках. Правда, иногда возникали какие-то граждане мужского рода, прирастая к её большому энергичному телу на некоторое время, но быстро исчезали, понимая никчёмность, попросту ненужность их тепла в бушующем костре материнской любви этой Женщины.
Она была довольна зятьями, гордилась ими. Бешеным нравом волосатого гиганта Буниса и золотыми руками спокойного, сильного Хэмы Шафираса. Она носилась по городу между ними,  уравновешивая продуктовый баланс двух бесценных семей, в точности копируя деятельность бабушки Фриды в довоенной Москве. Той наверное было тяжелее, всё таки трое дочерей, да и город побольше, но счастье они понимали одинаково!!!
Поезд вскоре унёс меня в другую старину, в древний портовый город Ригу. Здесь и вокруг жил другой небольшой прибалтийский этнос, латыши. Очень древний народ, главной достопримечательностью которого служила территориальная скромность во все времена существования  и постоянство в выборе исторического партнёра. Имеется ввиду, конечно, Германия, рыцари, монахи и купцы которой проникли сюда с X - XI веков и всячески насаждали европейский порядок в городах и хуторах Курляндии.
Ей не повезло с восточным соседом, уж слишком большим и могучим. Поначалу царская Россия наложила благодарственную длань на сей народец (это ещё полбеды). Потом коммунистическая Россия постаралась со свойственной только ей торжественностью и тюремным юмором вытравить европейский порядок из сознания граждан. Не удалось, представьте себе, хотя во всю старались более пятидесяти лет.
Одним из тех, кто пассивно старался  что-то вытравить, был полковник Егоров, направленный партией в Рижскую военно-инженерную академию преподавать  какие-то военные науки. Его жена, та самая весёлая Ниночка, встретила нас очень тепло и повезла на “свою” дачу в Кемери, как и многое другое недавно экспроприированное  у местных  толстосумов и переданное  достойным представителям, одним из которых являлся тихий полковник Егоров.
Мои родители кажется не задумывались над этими вопросами и слава Богу. Они отдыхали, как могут отдыхать скромные советские люди, случайно и внезапно попавшие на  пышные, но чужие им празднества. Всё здесь было нам удивительно - безбрежные пляжи, обогреваемые не жарким балтийским солнцем, высокие дюны бархатного песка, стройные сосны, источавшие аромат жёлто-медовой смолы, множество уютных разноцветных павильончиков, кафе, ресторанов.  И, конечно, очень обнаженных женщин, фланирующие так призывно и “лёжа”, что мой папочка, кажется, не поднимал глаз и лишь частое покраснение лица доказывало его истинно мужскую натуру.
Крепко сбитая, тяжелая крестьянская фигура мамы во фривольном купальнике, конечно, выглядела очень контрастно. Добавил-бы вызывающе пролетарской. Зато Ниночка чувствовала себя здесь как красивая бабочка, порхающая с цветка на цветок и ни в коем случае не забывающая испить нектар из некоторых. Милые мои родители, эти несколько лет, как и 3-4 предвоенных, были лучшими в вашей жизни. Они также больше  никогда не повторятся.
Ниночка Егорова не одна завоёвывала рижские пляжи. Она привезла с собой младшую сестру, красивую тридцатилетнюю вдову, жаждущую доставить глубокие радости одинокому, но непременно богатому мужчине. Вот с этой женщиной связана вторая история моего сексуального воспитания. Помнишь первую, ранее описанную сцену в Измайловском парке. Но теперь мне было 14-15 лет.
Дача Егоровых, где мы жили, стояла в глубине сосновой рощи с частым подлеском из густого орешника, чьи ветки бились под ветром в окна первого этажа.  В облачную погоду,  уже с полудня, лёгкий сумрак разливался по даче. Тени блуждали по комнатам. Становилось сыро и неуютно. Все обитатели старались проводить послеобеденное время в городе, бродяжничая по магазинам. С ними было скучно и я всё время  болтался с Мишкой, сыном Ниночки. Он был старше меня на пять лет и поначалу терпел моё присутствие, а потом с друзьями стал вежливенько гнать из своего общества.
Так, оказался я один, наедине с Природой. Бродил, любопытствуя повсюду и однажды, устав, побрёл домой. Увидел вблизи свет в комнате первого этажа. Удивился кто-бы это мог быть и крадучись, прикрываясь ветками орешника, подошел к окну. Увидел чудо, которое помню до сих пор. В окне, плохо прикрытом шторами, напротив, у низкого камина, над которым висело старинное зеркало, стояла полностью обнаженная сестричка Ниночки.
Она явно любовалась своим телом, поворачиваясь в стороны, принимая позы, чуть прикрываясь прозрачным шифоном. На лице блуждала мистическая улыбка, сладострастие искажало губы. Она касалась рукой груди и низа живота. Ласкала. Пальцы нежно медленно двигались вдоль крутых бёдер, то приближаясь и растворяясь в черных зарослях лобка, то удаляясь и погружаясь в ямочку пупка. С ней что-то творилось…, но и со мной тоже. Я буквально задыхался от непривычного напряжения чувств, от истомы, пожирающей невинное тело моё, от неясных желаний и ещё чёрт знает от чего, необъяснимо приятного.
Так продолжалось долго. Спектакль закончился непонятным бурным содроганием женского тела и звуками, напомнившими мне те, что слышал в Измайловском парке. Затем свет погас, а я ещё стоял, боясь шелохнуться. Все последующие дни до отъезда моё сознание было заполнено этой тайной и встречаясь за столом с ней или на пляже, я краснел и видел не её взгляд и слышал не её голос, а лишь содрогание и звуки, так меня вновь ошеломившие.
Вот и снова Москва, снова мой двор, снова Преображенский рынок. Приехал уже другой мальчик, кажется чуть поумневший. Во всяком случае повзрослевший. Это уж точно! Заканчивалось моё детство. Мы переезжали в центр города, на Пятницкую улицу, в эпоху юношества.
 
   

ГЛАВА VII.        МЕТАМОРФОЗЫ
Усыхает с годами
Любая мечта,
Растворяясь в лучах
Уходящего дня.
Наступает забвенье.
Нет мечты. Нет и зла.
Равнодушье вокруг
Пустота…пустота.


Непостижима душа человека. Это не игра слов. Это безусловная истина! И всё же попробую, со страхом и без позёрства, поделится мнением о самой близкой душе. Хотя и помню, отлично понимаю слова С.Есенина, что ...большое видится на расстояние.
Вот уже более 35 лет несёт моя жена  знамение, крест  осознанного  служения всем нам, мои любимые потомки. Ей ещё 55 лет. Прекрасный внешний вид и специфическое мышление, возникшее на основе не скудеющей любви к оккультным наукам, мистицизму, народным методам лечения и поклонению острейшей восточной кухне, позволяет назвать её божественной сивиллой. Прорицательницей, исполнительницей воли Всемирного Разума.
Сейчас она сидит на кухонном диванчике, поджав под себя ноги и …плачет. У рыжих людей кожа очень нежная и любое потрясение мгновенно вызывает покраснение век, рябь морщинок вокруг глаз, в окрестностях лба, губ и прочие некрасивые атрибуты. Плачет она нежно. Уж очень искренне. Тихо всхлипывает. Слёзы обильно текут по желобкам вдоль носа и попадают на нижнюю выпяченную губу, от чего лицо принимает выражение глубоко обиженного ребёнка.
Невероятная жалость режет сердце. Хочется обнять и рассказывать добрые сказки. Непременно детские, яркие и полные фантасмагорий. Сегодня она плачет от горя, вдруг свалившегося на её семью. Вчера узнали, что у Аэлиты внезапно прервалась беременность на пятом месяце. Ребёнок умер во чреве и ей предстоит операция. Мы все в шоке, но особенно Люся. Я стою в углу, смотрю на прозрачные капельки слёз и вспоминаю столь же искреннее, но счастливое лицо этой женщины.
Её появление на западе американского континента было мажорным. Стояла калифорнийская осень 1995 года и сама безмятежность разливалась по горам и долинам региона, заливаемых солнечным теплом и солёным ветром с океана. Мы сидели в офисе агента по продаже недвижимости и выбирали НАШ ДОМ. Первый большой и настоящий дом вообще. Агент раскладывал толстые альбомы с видами строений, архитектурными деталями внутренней планировки, а твоя бабушка, извини за выражение, балдела. Суди сама. В каком сне ей могло присниться, скромной дочери ротного старшины и фронтовой радистки, проживших жизнь в старых хибарах, узких подмосковных квартирах, что она будет выбирать большой белый дом над океаном. В Калифорнии. В Америке.
Она и выбрала самый дорогой и красивый из предложенных агентом. Он тоже заметно волновался, впервые продавая дом за наличные. Здесь это не принято и лишь очень богатые люди могут себе этакое позволить. Слава о новых русских уже перешагнула океан и вот он столкнулся с одной из них. Чиновник слышал, что эти люди не пользуются кредитами банков в такого рода операциях. Он ждал открытия чемодана набитого долларами. Гордо сидевшая перед ним  женщина олицетворяла в его сознании само богатство. Он стеснялся открыто смотреть ей в глаза и потому обращался к ней через меня.
Но апогей её гордости и одновременно оторопелости агента наступил при оформлении документов, из которых он понял, что дом покупается именно ей, Рохлиной Людмилой Васильевной и оплачивается со счёта частного швейцарского банка. Любознательный агент не смог сдержаться в тот момент и жалобно сострил, что мол не будет ли она так любезна купить ещё один дом… его жене.
Став владелицей “особняка в переулке”, Люся начала осторожно осваивать американские магазины и вообще режим новой жизни. Освоила быстро и уже через год наш быт ничем не отличался от среднестатистического американского. Лишь разнообразнее было питание, да более замкнутым стал образ жизни, так как исчезли знакомые и друзья. Конечно, быстрому обживанию способствовало наличие денег. Поэтому мы не торопились в поисках работы, присматриваясь и принюхиваясь к совершенно новому быту и образу мышления.
Казалось такое состояние может продлиться долго. Но тут начался тяжелый период моего выхода из бизнеса. Стало туговато и мы стали подумывать о работе. Как я начал и чем быстренько закончил вам известно из предыдущего. Наш младшенький сыночек, обуреваемый жаждой помощи родителям, начал вкалывать в  Bank of America. Его услуги банк оценил в крупную сумму, аж 500 долларов в месяц. Ситуация складывалась так, что необходимо было ввести в дело изящные руки и хрупкие плечи русской женщины.
Она с готовностью, не скажу с радостью, склонилась перед необходимостью.  В пяти милях от дома, на знаменитой El Camino, не ведая о предстоящем счастье, работала дружная семья армян занятая перешиванием одежды для семей с небольшим достатком. Судьбе было угодно дополнить армянскую расчётливость русской меланхолией с её абсолютной нетребовательностью. Таких очень любят хозяева маленьких частных предприятий. Для них такие находка.
И стала Люся приносить домой заработную плату, вдвое большую нежели её младший сын. Большой дом на высоком берегу вдруг как-то опустел, заполнился туманами и гробовой тишиной. Слава Всевышнему, приславшему в ту пору тебя, моя девочка, совсем ещё маленькую. И целыми днями вдвоём, дед и внучка, проводили время в ожидании бабушки и дяди Максима, гуляя по пустынному красивому и холодному двору. А больше и некуды было податься. Машиной правил ещё слабо, да и не знал достопримечательностей города и окрестностей.  К концу дня, несмотря на щебетанье внучки, зверел от одиночества.
Правда, иногда твои словесные жемчужины заполоняли душу неистовой радостью. Ну, как можно быть равнодушным к такому перлу. Я спрашиваю - ты чего замолкла, Ясенька. Длинная пауза и кратчайший ответ - думаю. О чём, моя ласточка? В ответ глубочайшее - о жизни!  Вот уже и трёхлетние дети задумываются о смысле существования. Наступал вечер. Я привозил жену, по дороге подбирал сына возле станции метро, а паче того и дочь приезжала со внуками и тогда концентрированное счастье Ниагарой разливалось по дому. Становилось тепло, уютно. Стены большого дома слышали смех, весёлые вопли, движение.
Люсе нравился рабочий коллектив. Здесь она вновь почувствовала, что может радовать людей, воздействуя  доброй энергией на чувства и настрой. В недалёком прошлом, на родине, опыты такого воздействия у неё уже были. В сытой атмосфере Калифорнии опыты продолжились и начали перерастать в систему.  Мудрые армянки склонили головы перед доброй энергией русской женщины. Они вовсю расхваливали её достоинства. Люся выступала то как диетолог, настоятельно рекомендующая какие-то народные средства, то как косметолог, советующая  припарки, мази  и компрессы, то как экстрасенс, снимающая боли головы, позвоночника и прочих разных органов, то как сексолог, рекомендующая методы китайской любви, длящейся сутками…Каков диапазон!
Но вскоре у неё проявились сильные боли в позвоночнике. Слабо помогали мази, растирания, массирование спины местными знахарками и мною. Боли ослабевали периодами, но полного забвения не наступало. Люся переносила боли молча, стоически и только всё чаще рылась в специальной литературе, десятками книжиц поставляемых  русскоязычными издательствами Нью Йорка. Ещё в Москве, повторяю, она интересовалась такой литературой. Даже ходила на курсы экстрасенсов.
Теперь-же, в связи с обострением болезни, глубина освоения методов лечения значительно расширилась. Она начинает лечить себя, потом и других. Настоятельно и решительно рекомендует различные травы, упражнения, методики и т.д. И люди с удовольствием слушаются. Подчиняются требовательным и ласковым словам красивой женщины. Растёт её самосознание, понимание своей особой роли в семье и среди окружающих. Постепенно формируется новое мышление, в котором главным  становится понятие  личного “женского счастья”, какой-то особой свободы, а не того аморфного понятия растворённого в слове “семья”.
Душа впечатлительная, тонкая, глубокая начинает переполняться  сведениями из маленьких книжиц по  восточной философии, астрологии, мистицизму,  откровению ангелов-хранителей, тибетской карме  и т.д. Новое мышление становится  опорой жизни. Вот тогда впервые услышал – моё  большое упущение в жизни, что смолоду была слишком скромной, что не могла вот так просто отдаваться случайной острой любви ... Я так и не узнала её. Это, конечно, во многом бравирование, но немало чувствуется и горечи. Наверное здесь и моя вина, так как меня полностью устраивала её роль домашней хозяйки. Тёплой. Уютной. Я очень любил её такой. Я привык за 25 лет жизни к такой женщине.
Время продолжает бег! Мы меняем дом, переезжаем в солнечный Hayward  и Люся бросает портняжную мастерскую. Мало платят, да  и очень неудобно ездить. Опять встаёт вопрос о месте и характере приложения талантливых ручек. Передумав и пересмотрев многие варианты, останавливаемся на… косметологии. Находим школу в самом центре San Francisco, среди небоскрёбов, шикарных магазинов и замечательно одетых людей. Обговариваем кредитные условия 9-ти месячного обучения и рыжая сивилла … вступает в первый класс.
Начинается новая жизнь среди юных мальчиков и девочек, среди лиц совмещающих эти понятия и лиц по своей  или чужой воле их перепутавших. Теперь вечерами появляется дома радостная, возбуждённая, уставшая и тут-же начинает готовить домашние уроки. Долго сидит, склонившись над толстыми тетрадями. Я тогда впервые увидел её тетради. Бог мой! Россия потеряла необыкновенно прилежную студентку! Без лести спешу сообщить, дорогая внучечка, что каждая тетрадь твоей бабушки произведение искусств. Зрелое, художественно оформленное. 
Чёткие, круглые, достаточно большого размера, с небольшим уклоном вправо, буквы арабской вязью покрывают белый лист бумаги, оставляя идеально симметричные пустые пространства для поясняющих текст рисунков. О, эти рисунки!  Восторг!                Лица мужчин и женщин в роскошных причёсках и нарядах, в профиль, фас, в три четверти и т.д. Разноцветные подчёркивания якобы важных деталей технологии создания причёсок, окраски волос и другого. Во всём  чувствуется  любовь к красоте.
Но, уже через полгода обучение печально заканчивается. Начались практические занятия. Здесь уже не было красоты. Приходилось часами стоять возле клиента, а главное копаться в копнах чужих и не всегда чистых волос. Ей это особенно брезгливо, как женщине дважды в день совершающей долгие омовения, несмотря ни на какие климатические или физические препятствия. Вновь остро заболевает спина и наша ученица подолгу лежит в кровати, с трудом доползая до ванной.
Вскоре мы ушли и из косметологии! Но без малого год пребывания в узкой среде молодых русских и американцев, перепутавших свои сексуальные ориентации, естественно ещё более обострили Люсины мысли о независимости, о личной свободе. В этой среде продолжился расцвет её нового мышления. И молодые американцы и русские преподаватели с интересом и вниманием прислушивались к убедительным, ярким, во многом специфичным речам обаятельной женщины, а это в свою очередь добавляло ей уверенности в своих способностях, своей особой роли.
Последнее, наконец, находит новую почву, ещё более питательную.    В школе Л.Толстого, где я учительствовал, работала в роли секретаря и уборщицы некая простенькая маленькая женщина. Через неё Люся попадает в промыслово-художественную фирму некоего Анатолия Турова. Много там трудилось в поту и злобе подённых художников из России. Настоящих мастеров,  покинувших страну в поисках синий птицы. Бесправных и голодных. Туров выматывал их души, выплачивая гроши за многочасовую работу, особенно в периоды весенне-осенних распродаж «товара».
Новая работа вновь расцветила душу моей жены. Люся нашла новую аудиторию, ещё более благодарную её речам и мыслям. Художники имеют душу глубоко мистическую. Потому каждый её совет и пожелание они воспринимали благоговейно. Никто ранее видимо не обращался так с ними. Как мать с больным ребёнком. Стали толпится в предбаннике её души, наперебой рассказывая о себе самоё сокровенное, интимное. Видимо на такие откровенности толкала ещё и некая необычность женщины – ласковая, отзывчивая, нежная манера поведения, в которой они бессознательно чувствовали желание понять их, успокоить, по матерински приласкать.
Правда, через некоторое время большая часть женского персонала мастерской стала остро завидовать новой звезде Парнаса, считая её работу блажью, увлечением. Ведь им-то приходилось гнуть выи во имя хлеба насущного. Приходя вечерами домой моя сивилла расслаблялась  для… впитывания новой порции оккультной информации на следующий рабочий день.
Наша спальня теперь напоминала специфический филиал Ленинской библиотеки. Хаотично разбросанные раскрытые  книги, читаемые одновременно путём вскрытия каждой по закону больших чисел, в силу которого совокупное действие случайных факторов (движение мыслей и рук) приводило к раскрытию книги на самом интересном и остром событии или фактах.
Чувствовалось брожение её души. Мысли переполняли и кружили голову, волновали сердце и естественно это стало проявляться в наших отношениях. Они резко обострились. Я услышал слова, которые глубоко потрясли своим откровением. Я приведу тебе некоторые из них. Они мною были записаны.                ...ты никогда не умел любить, а я так тебя любила. Теперь перегорела тобой, перегорела  всеми вами. Вы всю жизнь помыкали мной, издевались, ругали, не считались со мной никогда. Хватит! Теперь живу только для себя, люблю только себя и никого больше.               ...с тобой стало неинтересно жить. Скучно. Ты постоянно давишь, дёргаешь, торопишь. С тобой не получаю удовольствия от жизни.   Ты не уважаешь меня.                ...мне нужен приятель, друг, но не ты. Умный, настоящий мужчина, которому можно выплакаться. Бабе не могу, не люблю их. Они глупы и примитивны.                ...я свою жизнь проживаю, как хочу и как умею и больше не позволю никому вмешиваться. Я свободна! Что хочу, то и творю.
Страшно слышать такое от родного человека, с которым прожил десятки лет и съел пуды соли. Значит неприязнь у неё накапливалась и во все московские годы. Накапливалась и хранилась. И здесь, когда закончилась моя трудовая деятельность и прекратились заработки, она прорвалась наружу. Естественно возникла ревность, а с ней и взрывы и ужасные грубости. С моей стороны. Теперь понимаю, как всё это глупо. Необходимо было сдерживаться. Она ведь во многом наивный человек. Надо было сдерживаться, как бы не было трудно. Видимо глупая моя гордость вызывала такое острое возмущение и такие гадкие слова. Я искренне извиняюсь.   
Временами наступало обоюдное молчание. Но ненадолго. Любовь гнала меня возобновить отношения и тогда я старался её  убедить. Ничего не помогало. Мы стали отдаляться друг от друга и молчать. Чувствовал, что начался трудный период жизни. Ссоры и тяжелые слова, срывающиеся как камни с нависшего утёса. Долгое молчание и опять ссоры и т.д.
Прошло ещё более полугода и Люсе вконец надоело ежедневное пребывание в мастерской, согбенное положение над бесчисленными стадами коров, кошек и жирафов среди обычных нередко завистливых женских существ, которых она не любила. Главное ей надоел рабочий режим - рано вставать, часами торчать в трафиках и т.д. Она уговаривает Турова, что будет работать на дому.
Была и другая, причина. Опять усилились боли в спине и всё труднее стало выходить из этого состояния. Вскоре в большой спальне в уголку под пальмой появился изящный письменный столик, а сбоку не менее изящная стальная тележка с полочками для красок и прочих принадлежностей  творческой личности. И вновь, как ранее, лишь я составлял компанию.
Но задел раскрепощённости и свободы уже прочно владел её духом. Восторженное внимание мужчин видимо распечатало тайники души, где сохранились не истраченные чувства. А в моей же душе уже вовсю бушевала ревность. Мне сейчас кажется, что это была не ревность. Точнее ревность, но не к возможности физической измены, а к тому что в одночасье почувствовал себя  лишним. 25 лет был уверен как любим и остро необходим жене. И вдруг на тебе! Лишний! Это было жутким оскорблением. Я не мог ничего поделать с собой.         
А пока звонят телефоны! По всему дому звучит бодрый, серебряный голос сивиллы - советующей, предсказывающей, лечащий, поднимающий, перемежаемый заливистым звонким смехом. Мои переживания наоборот приобретают всё большую мрачность. Ничего не могу с собой поделать. Стараюсь, видит Бог. Но постоянно срываюсь. Моя мрачность особенно возросла после  недавнего разговора, как смерч выдувшего остатки уверенности в семейном благополучии. И надо же было такому случится, просто смешно, но именно 8 марта 2001 года грянул оглушающий гром!
Мы не справляли праздник и сидели вдвоём на кухне, недавно Люсей отреставрированной и потому блестевшей чистотой и свежестью красок. На плите грозно шипел чайник, за окном на обширной и пустой к вечеру университетской площади матово сверкали фонари, высвечивая одинокие машины и купы редких деревьев. Был обычный вечер, каких прожито тысячи и ничего не предвещало бури. А её и не было! Просто, в тот уютный вечер тихо и окончательно рухнула моя вторая империя. Стали очевидными призрачность тридцатилетних связей и связей вообще в этом мире.
Толчком послужил монолог, как-бы моя внезапно возникшая тронная речь. В тот вечер я был в прекрасном настроении. Я вновь любил. Потому слова  лились вдохновенно, выбрасывая в атмосферу кухни мысли, как будто давно для этого случая приготовленные. Словно им стало тесно в голове. Вот он мой монолог. Его я тоже записал.
Счастливый я человек! Оглядывая пройденное чётко вижу путь, которым прошел. Даже кажется пробежал. Как-то легко, без особых трагедий, восхождений, спадов и вообще оригинальных событий. Судьба не испытывала крутыми переломами, необходимостью принятия кардинальных решений, не травила сознанием неиспользованной гениальности. Всё, что задумывал постепенно удавалось. Институт, научно-исследовательская работа, аспирантура и защита диссертации, рост положения на работе и частый для того времени выезд за рубеж (это с пятым-то пунктом). И, наконец, бизнес. Здесь заработал столько, что небогато, но хватает на всю оставшуюся жизнь.
 Между этими событиями дважды женился, встретившись с весьма разными, но по своему обаятельными женщинами. Все встречи были случайными! Ну, а как ещё назвать их! С Милой встретился подле метро Калужская и через две недели расписался, прожив чуть более 10 лет. С тобой встретился на углу Пушкинской и вновь через две недели стали близкими. Видимо две недели для меня  роковое число, когда «счастливые» избранницы оцениваются мною и... переходят в состояние любовниц или подруг(жен), но не врагов.
Кстати, в этом тоже по своему счастлив! Не было у меня врагов вообще. Нечему было завидовать. Не-че-му! Отдавал любимым женщинам всё, что имел в душе и кармане.  И всегда наблюдал за близким человеком, автоматически оценивая, как-бы со стороны, отношение ко мне. Оно было мерилом и моего отношения к женам. Тебе скучно такое приземлённое чувство, но это  было и есть Моя Любовь.
В моём понимании. Не умею по другому! Догадываюсь, точнее наверняка знаю, что психофизические возможности любви могут быть более сильными, нежными, более эмоционально одухотворенными. Мои наверное кажутся слишком рациональными. Но ведь каждому даны чёткие энергетические пределы и выпрыгнуть из них нельзя. Первой жене моих возможностей было явно недостаточно и мы разошлись. Ты, мне казалось, душой понимала меня. Во всяком случае ранее не высказывалась открыто об обратном.
Я чувствовал твою любовь, нежность, трепетность, искренность. Потому и прожили так долго и в любви создали мальчишек, о которых всегда мечтал. Так возникла моя вторая семья. И здесь, в семье, я счастлив вполне. Мои дети крепкие, умные, хорошие люди и уверен останутся таковыми до конца. Разве это не счастье?  Но вот в последние два года ты заметно изменилась, что-то возникло в тебе чужое незнакомое. Не знаю! Но твоя постоянная раздражительность, эти частые слова о свободе. Какая свобода может быть в семье? Подумай! Мы стали не понимать друг друга, ссорится по пустякам, долго не разговаривать. Нередко вообще не замечать.
Зачем это. Ведь я остаюсь всё тем же, как и в тот майский день нашей встречи. Не могу быть другим. Пойми это! Слава Богу что сподобился здесь работать в школе, да ещё взяться за перо, понимая надобность занятия для ума. Иначе...с ума сойти можно. Но и на новых поприщах мне опять везёт. Меня любят дети, а всё что пишу печатается и даже немного оплачивается. Я нормальный средний человек, реально и трезво мыслящий, достаточно осторожный во всём, кроме любви к детям. Эта любовь - смысл моей жизни!
Семейный создатель вещал, создательница молча внимала, вытянувшись на кухонном диванчике и по её безучастному лицу, как мне казалось, не пробегало и тени  какой либо реакции. Я говорил как-бы отчитываясь перед Богом. Замолчал, задумался, помешивая ложкой остывающий чай. За окном всё также светилась огромная университетская площадь и проносились одинокие машины. Ничего не нарушало тишины и спокойствия. И ...вдруг с дивана донеслось.
Послушай, Рохлин, мне надоели твои восхваления. Ты вечно любовался собой, как нарцисс. А меня никогда не замечал. Лишь ревновал и то не от любви, а просто боясь потерять свою вещь. Средний человек, средние способности.... Ну, что ты постоянно ноешь, прибедняешься. У тебя вообще развился какой-то комплекс неполноценности.               
Блестящий удар, сразу в лоб, дабы понял что не красоты ради говорится. Жена продолжала.                Пойми, мне все эти твои слова теперь безразличны. Я слышала их сотни раз, а вот слов о любви было мало, очень мало. Ты как будто стеснялся меня любить. Теперь я стала свободной женщиной, ничем не связанной. Я вырастила детей и теперь хочу жить только для себя, своих удовольствий.
Раньше я тобой гордилась. Считала настоящим мужчиной, особенно в Монголии, моём лучшем периоде жизни. Все родственники были далеко и никто не мешал нам жить. Там была хорошая зарплата, весёлые друзья и ты среди них сильно выделялся. Был умней, больше всех знал, часто шутил и смеялся, а с полевых работ всегда привозил что-то оригинальное, красивое. В то время ты любил меня. Очень. Я это чувствовала. Потом началась твоя работа с Иовчевым. Я восхищалась твоим организаторским талантом. Как здорово у тебя всё получалось, как слушались тебя и в Алма Ате, и в Перми. Ты был сильнее всех. Я жила твоими замыслами.
Помнишь как ты любил мне рассказывать, объяснять все ваши институтские хитрости, твои замыслы о докторской диссертации, о книгах, о цели нашей жизни, обеспечения моих детей достатком, их карьере.  Потом пришел коммерческий период и тут ты развернулся вовсю. А как я помогала тебе в делах. Как я любила и гордилась тобой!
Сейчас, здесь, ты не мужчина. Какой-то жалкий стал, мелкий. Помнишь неприятную сцену в театре, на Тэвье-молочнике. Помнишь! Ты прибежал с полным ртом и раза три-четыре, перебивая нас с Нелей, взахлёб рассказывал как дёшево и вкусно ты поел, обтирая салфеткой жирные губы. На лице было столько радости. Дёшево поел!!! Как же мне было гадко и стыдно! А эта твоя ревность, записи на стене сколько миль я проехала за день, проверки где была, с кем была. Ты смешон и жалок, Рохлин!
Она замолчала, испытующе вглядываясь. Она может быть ждала бурной реакции - злобы, резких слов, крика, столь обычных для наших последних “бесед”. Но последовало молчание. Долгое, томящее. Я смотрел в окно, автоматически кусал печение и запивал сразу ставший горьким чаем. Видимо её это удивило. Потом, наверное, придало сил, потому что с уверенностью продолжала.
Да, ты стал не мужчиной и если раньше был слаб только физически, то теперь и морально. Сколько я перетерпела из-за первого. Ты ведь убил во мне женщину Я ею так и не стала. И если здесь тебя чему-то научила, то радуйся. Не ревнуй. Не тверди мне о чести семьи, о твоей чести. Да я плевать хотела на твою честь. Если найду достойного мужика и не подумаю о твоей чести. Ты всю жизнь меня давил и давил. Всё хватит! Только по своему буду жить, а ты как хочешь!
Достойное завершение вечера и жизни. Вот тебе и “счастливый человек, без трагедий и спадов…” В тот момент почувствовал лишь пустоту и пугающую ясность. Мы молча поднялись в наш прекрасный будуар, возлегли на общее ложе и …затаились. Я чувствовал, что она не спит, чего то ждёт. Неужели продолжения разговора. Но о чём? Может быть чего-то оправдательного с моей стороны.
Наутро “проснулись” и не замечая друг друга продолжили сосуществование, что и делаем до сих пор. Она прекрасно понимает свою социальную беспомощность. Я столь же отчетливо вижу трудности заново начинать жизнь. Мы разговариваем, устраиваем вечеринки, ходим в гости, она заботится о моём здоровье, внешнем виде, я тоже. Но при этом стараемся не говорить друг другу сокровенных слов. Тем более ночью...
Мне страшно Ясенька! Очень страшно остаться одному. Мне стыдно перед Вами, мои взрослые дети и взрослеющие внуки. Существует ли путь к прежнему? Не знаю! Хочет ли она его? Не ведаю! Хочу ли я его? То же не знаю. Уверен в одном, что оно уже не возникнет вновь в той красе и свежести, когда 33 года назад увидел её нагой и наивной…
Прошло какое-то время, которое говорят лечит. Вновь появилась близость. Но прежней беззаботности нет. Каждое сказанное слово (её, моё) тщательно анализируется. Это раздражает и потому, когда приходится быть вместе, больше молчим. С кем о таком поделишься! А поделится очень хочется. Трудно держать такое одному. С Сашей, Максимом, Таней. Как-то неловко перед ними говорить о таком, тем более жаловаться. Однажды всё таки попробовал. С Максимом. Но увидел виноватую улыбку и два-три непонятных звука в ответ. Почувствовал никчёмность, несуразность таких разговоров и думается, что такой разговор был последним. Саша далеко.
Тане!  Тоже неловко, но по другой причине. Она женщина в первую очередь. И жесткий человек, во вторую. Не поймёт, рассмеётся и скажет – папаня, утихомирься, тебе ведь не двадцать лет...              Таня совсем другая женщина и коллизии, подобные моей, переживала и переживает до сих пор, найдя весьма обычный выход. В любовниках. Для неё выход, для меня  конец семьи. Это очень серьёзно! Безмолвный лист бумаги оказался единственно верным товарищем. Может быть в создавшемся положении надо самому резко изменится, стать более нежным, чутким, ласковым. Может быть!!!
Опускается железный занавес отчуждённости. Мой разум пока спокоен, подавив эмоции, загнав их в самый дальний уголок сознания. Но, повторяю, постоянно на поверхности памяти те её слова. Они остаются всегда. Они больно жалят. Они отравляют чуть ли не ежедневно. Требуется известное усилие чтобы запрятать “СЛОВА” в глубины памяти. Забыть видимо не возможно. В этом здорово помогает воля. Именно воля, которая сейчас напряжена  для воссоздания воспоминаний о детстве и юношестве.
В 1949 году мои родители меняют нашу комнатёнку возле Преображенского рынка на самый центр старой Москвы. Мы торжественно переезжаем в купеческое Замоскворечье, на Пятницкую улицу в дом №53 кв.21.  Размещаемся в большой светлой комнате. Правда на первом этаже и окнами выходящими на улицу. Прямо над ухом с утра и до глубокой ночи звенят трамваи и длинная вереница красных и желтых вагонов стучит и гремит, скрежещет на поворотах, будоража сознание с утра пораньше, а вечерами долго-долго не даёт успокоиться, подумать. О последнем в то время я только догадывался! Мне было ещё 12 лет и груз мыслей явно не отягощал сознание.
С удивлением и восторгом взирал на новое жилище. На огромный дом, словно гигантский пароход стоящий на якоре среди небольших старых барж-особняков, выстроившихся в ряды вдоль кривых переулков и  улиц - Полянка, Ордынка, Серпуховка, Климентовский, Вешняковский, серия Казачьих переулков и др. Замоскворечье испокон века строилось на низменном левом берегу реки Москвы, из года в год затопляемого вешними водами и потому это была наиболее грязная часть города.
Здесь селились купцы (супротив Кремля) и мастеровые люди (ближе к заставам). То была до недавнего времени одноэтажная Москва, застроенная особняками в окружении глухих садов, высоких заборов и огромных злых собак. В переулках высились древние церкви, чьи золотые маковки, чугунные и резные ограды, напевный набат колоколов казалось  возвещали спокойствие и неколебимость устоев.
Но вот пришла “народная” власть и устои рухнули. Опустели и обветшали особняки. Сады вырубили, ограды церквей растащили пионеры, выполняя планы по металлолому, а злые собаки ушли из города, поругавшись навечно с народной властью, уничтожившей их хозяев и вообще частную собственность. Нечего стало им охранять, некому стало их кормить. Неизменным оставались, ещё при мне, глухие  заборы. Делались на века, дабы отгородиться от цивилизации.
Но и она вторгалась в Замоскворечье ещё задолго до октябрьского переворота. В первом десятилетии XX века возникло в Москве страховое общество “Россия”, строившее громадные по тем временам дома, где индивидуально проектировалась каждая квартира, совмещаемые в единое 5-7этажное здание. Они как грибы после тёплого дождя вырастали в различных уголках Москвы.
Появились и в Замоскворечье, возвышаясь над особняками, радуя души местной интеллигенции (врачей, адвокатов, чиновников) и раздражая аборигенов купеческого сословия. Правда, последние в ту пору уже не были похожи на своих заскорузлых предков. Выросли и настолько, что стали чуть-ли не правофланговыми в шеренге передовых людей России. Их должна ты знать, Ярослава. Третьяковы, Мамонтовы, Хлудовы, Ляпины… Столпы общества.
Одной из таких громад, построенных “Россией” в 1910 году, было помпезное, украшенное по всему фронтону вазами, пятиэтажное здание по Пятницкой улице, где мы и поселились. Перед войной достроили два красно-кирпичных этажа, архитектурно никак не связанных с первыми пятью. Даже не стали их штукатурить под цвет и качество первых этажей. Вазы исчезли и обезглавленная громада перенаселённого дома зависла над особняками окружающих переулков.
В этом доме мой отец получил по обмену большую светлую комнату в 22 кв. метра, с высоченными потолками. Квартира состояла из пяти комнат, когда-то широкого и светлого коридора, ныне забитого хламьём граждан и освещаемого тусклым светом одинокой лампочки. Большая ванная комната, обвешанная тазами и стиральными досками и обширная прямоугольная кухня, слишком экономно озаряемая маленькой лампой и по всему периметру заставленная столами, число которых в точности соответствовало числу комнат в квартире.
Ну и конечно, единственный туалет. Этакий узенький гроб поставленный на ноги (или на голову), но в отличии от него с удовольствием и часто посещаемый гражданами и даже вызывающий (чаще по утрам) страстные споры по поводу продолжительности или внеочерёдности посещения оного отдельными субъектами.
В этой квартире жил-был когда-то приват-доцент Московского университета, что-то там преподающий. Имел он, естественно, семью и своё мнение по разным экономическим и политическим явлениям русской действительности. Это мнение не совпало с идеями советской власти. И она его выкинула в 1922г. куда-то в Европу.
Когда приват-доцент покинул квартиру, её немедленно заселили пролетариатом, жаждущим благ от революции. Дали каждой семье по комнате. Даже  в маленькой комнатушке при кухне, где ранее жила одинокая прислуга, поселилась семья. Наша комната была угловой и имела одну странность. Небольшое оконце под потолком, выходящее... в ванную комнату. Зачем оно было? Непонятно!  Но “оконце” сыграло известную роль в моём развитии. Это уж, точно!
Я хорошо запомнил моих соседей. Понятие “сосед” в советское время приобрело совершенно другой смысл нежели ранее в России, а уж тем более на западе. Сосед по коммунальной квартире – это твой ближайший родственник, дублёр мамы, папы, брата или сестры. Обогреет, обласкает, набьёт рожу, напоит и накормит, устроит на работу, женит на сестре, отдаст жену (временно или постоянно), выдаст с потрохами в НКВД, а потом всю жизнь будет каяться и беречь твои вещи, ожидая возвращения.
Блестящие подъезды моего дома сохранились и до сей поры. Двойные решетчатые парадные двери. Мраморные ступёночки (6 или7) наверх и перед массивным, старинной работы лифтом резные, тоже двойные, квартирные двери. Направо и налево. Ко мне направо! И открывался узкий длинный коридор. В самом начале, справа, жила одинокая женщина, врач-терапевт по образованию, скряга и сволочь по душевному состоянию. Звали это внешне безобидное существо Матильда Марковна.
Почему я так резок? Эта гражданка, воспользовавшись резнёй 1937 года, написала донос в НКВД на…собственного мужа, дабы мгновенно очистить жилплощадь от его непотребного присутствия. Муж привёз её из Мелитополя за два года до описываемых событий. Говорили, что любил и холил молодую. И нате вам. Его, естественно, забрали и немедленно шлёпнули. Были тогда такие соревнования          ( районные, областные и краевые) - кто больше и в кратчайший срок шлёпнет трудящихся. Но что-то там не осуществилось у демонической Матильды и осталась она одна. Не знаю.  А может об этом как-раз и мечтала.
Я застал её старой, просто дряхлой и весьма неаккуратной старухой. Ужасно скупой, семенящей по квартире всегда в одном и том же наряде. Тёмном, без единого светлого пятнышка, длинном платье и такого же цвета замасленной накидке. Эта личность бесшумно скользила по коридору на кухню дважды в сутки. В одни те же часы. Что в будни, что по праздничным или воскресным дням. В остальные часы дня и ночи её никто, никогда и нигде не видел.
Она исчезала из квартирной жизни и внезапно появлялась на кухне, ни на кого не смотря, никого не видя. Она появлялась для готовки пищи или особого раствора для ванны. И первое и второе готовилось ею по методике акад.Опариной и служило цели омоложения, продления жизни. Зачем ей омоложение, тем более продление? То была тайна!
Матильда  готовила всегда одно и тоже, в одних и тех же двух замызганных и покоробленных кастрюльках. В одну, видимо для зимнего сезона, бросались неочищенные овощи и куски рыбы. Заливалось водой и слегка варилось. В летнюю кастрюльку забрасывались те же овощи, в том же виде, с добавлением помидор и огурцов, обильно заливаемые подсолнечным маслом. Конечно, всё без соли и соусов. “Еда” уносилась в комнату. Что было дальше? Даже предполагать страшно. В кухне ещё долго стояла жуткая вонь от дешевой и слегка протухшей рыбы. Открыть в это время форточку, тем более окно, категорически запрещалось. Смертельно боялось это существо сквозняков.
Матильда Марковна, не испытавшая материнских мук, ненавидела детей и всячески их сторонилась. Мы это чувствовали и отвечали тем же. Как только она появлялась возле дома в поле нашего зрения немедленно придумывались каверзы. К старому портмоне привязывалась чёрная нитка и оное подбрасывалось перед идущей с работы Матильдой. Она замечала лежащее портмоне и естественно бросалась поднять его. Стоящий поодаль скромный мальчик  дёргал за ниточку и “деньги” отодвигались на короткое расстояние.
Она опять кидалась, обуреваемая жаждой и вновь портмоне незаметно отодвигалось. Так повторялось несколько раз и прохожие недоумевали, чего это старушка странно дёргается, припадая к земле. Подбегали с предложением помощи и всё выяснялось. Слышался смех одних и возгласы других о испорченной молодёжи и т.д.
Другая шутка. Матильда возвращалась домой всегда одним и тем же путём, со стороны Вешняковского переулка. Мы разбивались на группы и одна выстраивалась вдоль дома, стоя друг от друга на расстоянии 30-20 метров, а другая таким же образом  выстраивалась на противоположной стороне переулка. И те и другие держали в руках концы незаметной чёрной нитки. Жертва приближалась. Она торжественно несла на голове замысловатую шляпу, возраста французской революции.
Первая пара мальчишек при приближении жертвы поднимала нитку и шляпа внезапно падала на землю. Задумавшаяся Матильда испуганно озиралась. Бросала сумки, обеими руками хватая с земли драгоценность и водружая её на место. Проходило одна-две минуты и операция повторялась. На третий-четвёртый раз жертва не знала, что творится. Она то хватала сумки, то шляпу, то размещала всё в двух руках, но это было неудобно и тогда она одевала шляпу и озираясь по сторонам, ускоряла шаги.
Головной убор вновь падал ...  Бредущие рядом прохожие нервничали, не понимая причин испуганности старушки, шарахались в стороны, цедя неприличные слова. Мы давали жертве время несколько успокоится и вновь повторяли процесс. Злые мы были!  Не помню её дальнейшую судьбу. Она как черепаха покрытая толстым панцирем пряталась от мира, никого не любя и всех сторонясь. Говорят очень долго жила. Но разве это жизнь!      
Напротив её комнаты жила настоящая проститутка, Люська Тюрина. Яркое, весёлое, бесшабашное существо невысокого роста, крепкое и быстрое. Господи, как я восхищался ею. Как таращил глаза на её выдающиеся формы. Как краснел, когда она вдруг обращалась ко мне с какими-то вопросами или шутками. На моих глазах  произошла история Люськиного приобщения к древнейшей профессии , в высшей мере полезной для смягчения нравов любого общества.
Когда-то жил в этой комнате тихий трезвый сапожник Женька Тюрин. Не веришь, что сапожник может быть трезвым! И правильно думаешь. Но это исключительный случай.  Женька не пил вообще. Тачал сапоги и наставлял набойки, расположив в центре комнатушки своё немудрёное хозяйство - железную ногу, да два-три чемодана с обрезками кож, гвоздями и инструментом. Скромный парень, молчаливый, с застенчивой улыбкой и виноватым взглядом карих глаз.
Я любил приходить к нему. Мне нравился запах кож, резинового клея и гуталина. Но больше нравилось почтение со стороны взрослого Женьки, которое он, безграмотный крестьянский парень, оказывал мне, мальчишке, уже в те годы много читавшего и знавшего. Не знаю уж почему, но только в его присутствии моя душа раскрывалась наизнанку.
Я рассказывал, фантазировал с возбуждением, а он слушал, не перебивая, работая или глядя искренне удивлёнными глазами. Это он, Женька, оказался в те годы моим молчаливым врачом-логопедом, окончательно вылечившим от заикания. Помнишь тот недостаток моей речи. Я случайно нашел благодарную аудиторию, которой не стеснялся говорить и говорить. Оказалось, что я могу много и гладко говорить, что умею увлекать рассказом и тогда пропадает заикание.
Долго-ли коротко-ли, но настала пора и Женька привёл жену. Ту самую Люсю. Соседи, нас тогда ещё не было, выбор одобрили на общем собрании-застолье, поздравили и положили, как на Руси водится, с песнями и плясками в постель. Появление белокожей Люськи преобразило тёмную пещеру сапожника. Она её мыла, тёрла, скоблила  и комнатка расцвела. Естественно на вынос последовало Женькино сапожное хозяйство, которому мудрая женщина нашла закуток в подвале нашего дома предварительно отмытый до невинности.
Но энергии  Люськи было тесно в комнатке и вот уже её ручки замелькали по общественным местам, а командирский голос разогнал мышино-клопиную тьмутаракань и заставил-таки обывателей квартиры торжественно выбросить на помойку поломанные стулья, табуретки, старые чемоданы и даже пузатый шкаф с вензелями, изъеденный жучками и до половины заполненный мышиным помётом.
Дальше-больше. Люська собирает собрание за собранием, склоняет консервативных баб на полное очищение коридора от старой мебели и создание чёткого графика уборки кухни, ванной и туалета, где категорически запрещается курить и долго пребывать. Квартира вдруг стала просторной и умытой. Настолько, что умилился-бы и приват-доцент, проживший здесь безусловно лучшие годы жизни. Да и веселья стало как-то больше, но об этом чуть позже.
Вскоре родила Люська девочку, такую-же светлую как и сама. Танечку. Безумно любил сапожник своих женщин. Без устали трудился и тихо улыбался, глядя на  наряды старшей и безносые куклы младшей. Дважды в год Люська торжественно провожала мужа и дочь в деревню, к свекрови. Тщательно собирала их, закупала подарки и плакала в дверях, крестя близких своих от горестей и злобы. Шептала что-то на дорогу.
Через месяц Женька возвращался до предела нагруженный дарами Тверской земли - творогами, соленьями, овощами и даже мясцом. Квартира гудела в тот вечер, а подвыпивший Евгений Павлович (о нём ниже) неизменно поднимал вопрос о положении колхозного крестьянства и о смычки его с пролетариатом города.
Всё тащил в дом скромный сапожник. Старался как мог разукрасить жизнь любимой Люськи частым застольем и хлебосольством, посещением кинотеатра и даже клуба “сладкой” фабрики “Рот Фронт”, где часто устраивались смотры районной самодеятельности. От доброты слабой души своей не замечал Женька появления неожиданного пристрастия жены к винному зелью, возникновению развесёлых  дружков в доме, перешёптывания соседей.
Потом всё же что-то донеслось и тогда возникла дремучая ревность, частые перебранки с женой, мордобитие. Ну, в общем, всё как у наших  людей.  Жизнь как-то уж очень быстро скрутилась в жесткий неразъёмный узел - ревность, водка, драки, хмельное перемирие и вновь драки…
Мы приехали незадолго до этого периода и жена Евгения Павловича поведала маме о взлёте и падении этой немудрящей семьи. Люська стала пропадать из дома, подкинув дочку соседям, а Женька, почти перестав работать, запил горькую. Вскоре наступила развязка. Взяв как-то уже взрослую дочь, Женька укатил в деревню, сказав что навсегда, что не может так жить дальше, что жена должна вскоре приехать к нему и они заживут в деревне скромно и в любви. Перед этим они с Люськой торжественно перед соседями помирились, расплакались (рыдали все) и поклялись жить дружно. С тем и уехал тихий сапожник.
Внезапное его возвращение было страшным! Почему он приехал - неизвестно. Может затосковал, а может кто из “дружков” чиркнул письмишко. Не в этом суть. Он ввалился в квартиру поздно ночью и увидел в своей постели мужика, сладко обнимавшего белотелую Люську. Хорошо запомнился и этот вечер и особенно утро. Дикие крики, рычание, кровавый мордобой, бессвязные бормотания голой окровавленной Люськи, громкие всхлипывания. Мы все выбежали и старались успокоить Женьку.
Мужчины что-то говорили ему, женщины вторили и причитали, рассказывая какую-то чепуху. Наконец, немного успокоили Женьку, положили на диванчик, что стоял у окна. Люськи не было. Куда-то сбежала. В квартире всё замерло. Тишина, чуткая ночная тишина, расползлась по углам коммунальной квартиры. Лишь в тёплых постелях относительно счастливых соседей, наверное ещё долго переговаривались супруги, осуждая Люську и проклятую жизнь, что вот так безжалостно рушит хорошую семью.
А рано утром я уходил в школу и проходя мимо комнаты сапожника, остро, неодолимо почувствовал необходимость  заглянуть туда, куда вечером не пускали и гнали в постель. Оглянулся. Никого в коридоре. Приоткрыл дверь и …замер от невероятной картины, оставшейся в памяти и по сей день. На люстре висел Женька, мысами голых ног чуть-чуть не касаясь пола. Голова неестественно свесилась, жидкие, русые волосы разметались и вздрагивали от ветерка, залетавшего из открытого окошка.
Я дико заорал. Вновь проснулась вся квартира. Забегали соседи. Меня оттащили в нашу комнату и забыли. Долго, ох как долго, снился мне Женька в петле. Впервые видел смерть так рядом. Впервые ощутил её прикосновение. Она поразила меня  нелепостью. Почему добрый Женька не захотел жить? Как это можно сделать собственными руками? Ведь кругом столько интересных книг, радостных событий, а сколько вкусного? Последнее для меня в те годы, да и сейчас, играло немалую роль.
Время быстро смыло следы Женькиной несчастной жизни. Люська, поплакав немножко, вычистила в очередной раз маленькую комнатёнку и… пустилась во все тяжкие. Как с цепи сорвалась! Вскружила её пустую голову «свобода». Напрочь забыла Женькину любовь, как-будто висела она пудовой гирей на сердце, застилая от соблазнов, столь желанных неопытному молодому телу. Пошли пьянки, грязь и мордобития, вызовы милиции “рассерженными” соседями, ссылки на 100-ый километр, бегства из ссылки и т.д. Всё, как обычно!
Помнится мне, что в промежутках между перечисленными событиями Люська появлялась на кухне и старалась “отомстить” порядочным соседкам. Высоко задирала юбку и выставляла напоказ прекрасные белые ляжки, густо усеянные лилово-красными засосами.               Смотри, бабы, как меня мужики-то любят - гордо возвещала она - а вам-то и неча показать, скромницы недоёбаные.                Бабы, в том числе и моя мамочка, терялись от такой наглости и молча спешили по комнатам…
И всё таки она влюбилась вновь. Как-то вечером на кухне, когда все хозяйки готовили что-то на ужин, она появилась и громко попросила у всех прощение. Попросила забыть всё плохое, не говорить больше об этом ни с кем, а в конце промолвила, что приведёт вскоре мужа. Народ у нас добрый, а уж по бабским делам особенно. Простили её, обнялись, поплакали, вспомянули Женьку добрым словом. Видимо это он вымолил у Бога прощение матери своего ребёнка, говорили бабы, поднимая рюмки за наспех сооруженным столом.
А через неделю появился в квартире новый постоялец, Николай. Огромный, могучий, c тупым и нахальным  выражением плоского лица, изъеденного оспинками. Работал он в охране у Хрущёва, мотоциклистом.  Умел много пить, очень много и не хмелел, но ещё больше жрать. Люся варила ему кастрюлищу  щей с грудинкой, наливала в большую глиняную миску, нарезала  ломти чёрного хлеба и мотоциклист хлебал. Молча, сосредоточенно, не спеша. Уважал он это занятие. Очень даже! В кухне, а он ел всегда только в кухне, стоял ароматный запах кислых щей, лука и водки. Воистину русский дух.
Для меня это был привычный спектакль ещё со времён дяди Феди Родионова по старой квартире и я старался под любыми предлогами остаться на кухне, понаслаждаться зрелищем насыщения. Тогда, с высоты 13-14 лет, мне казалось, что это огромный зверь, урча от наслаждения, расправляется с жертвой яростной охоты. Со мной Коля-мотоциклист не общался. Вообще не обращал внимание.
Прожила Люська с охранником недолго, где-то около трёх лет. Потом наскучила ей праведность и готовка жирных щей. Замучила тоска по  прежней азартной, вольной,  искрящейся жизни. Изгрыз душу зов плоти. И… началось как ранее было!  Скандалы, драки, пьянки, вот только вызовов милиции не было, ибо все боялись Кольку, охранявшего самого Хрущёва.
Но всё таки сумела бойкая Люська прогнать звероподобного Кольку и вторично завоевать «свободу». Белокожая, чувственная Люська по природе своей должна была быть свободной на радость мужского населения России. Лишь одну соседку она боялась. В комнатёнке при кухне, маленькой и подслеповатой, служащей убежищем для прислуги во времена приват-доцента, ютились главные достопримечательности квартиры - Вениамин Спиридонов и Татьяна Решетникова. Ничего не знаю относительно официальности их связи,  твёрдо знаю лишь причину прочности.
Яркие, неординарные личности. Что-то необычное скрывалось во внешне бесстрастных лицах этой крепко спитой пары людей. Я даже не знаю сколько им было лет в описываемое время и почему эти оригинальные личности жили в столь захудалой комнатёнке. Он работал в организации, осуществляющей контроль за точностью торговых весов в продуктовых магазинах Москвы и области. В те годы, когда всё, до зародыша в яйце, принадлежало государству, люди контролирующие торговлю относились к наивысшей категории граждан России и удачно назывались “уважаемыми людьми”.
Нет, ты не поймёшь глубины этого советского юмора!  Просто запомни, что все директора продуктовых магазинов стояли в очередь на предмет “близкого” знакомства с этими контролёрами, которые могли каждого из них заслать в места “не столь отдалённые” за обман и обвешивание советского обывателя. Они делились благами и щедрость директоров всецело зависела от душевного состояния контролёра. Я был мальчишкой и, конечно, не знал сколько берёт «благ» всегда гладко выбритый, тщательно отутюженный, холёный Вениамин Спиридонов. Но видимо брал не мало, иначе откуда появлялось на их столе обилие дефицитных продуктов.
Его подруга, стервозного большевистского типа женщина, видимо полностью соответствовала мироощущению своего друга. Предельно тощая, плоская, с невероятно морщинистым лицом, на котором ядовито выделялись тонкие, ярко размалёванные губы. Она не выпускала  изо рта длинные папиросы Герцеговина Флор. Были такие, любимые вождём и партийными деятелями высокого ранга. Таня Решетникова занимала ответственный пост и тоже контролёра ...но на ликёро-водочном заводе. Какое странное совпадение.
Это надо-ж быть такому счастливому сочетанию бесплатных закусок и выпивки - в любом количестве и высшего качества. В этом и заключалась достопримечательность данной пары “гнедых”, лихо и с большим вкусом, как теперь понимаю, прожигающих жизнь.      Позволю себе детально пояснить технологию прожигания жизни со вкусом. Вновь для тебя. Актрисы или режиссёра.
В будние дни наша пара вела весьма скромный респектабельный образ жизни. Утром по всей квартире разносился фимиам сваренного кофе и столичной колбасы с  невыносимо дразнящим  запахом. Он возбуждал ещё и потому, что поглощение этого продукта, редко видимого народом, шло прямо на кухне. Ещё были яйца всмятку, сыры и свежайший белый хлеб с маслом.
Дело-то было утром, все спешили на работу и хозяйки на кухне варили синие кашки, яйца, кипятили чай и тащили всё по комнатам. Им невольно приходилось вдыхать аромат поглощаемой дефицитной пищи и зреть отглаженный вид этих людей. Плотно позавтракав, пара с наслаждением выкуривала по папироске, распространяя на кухне благородный запах вирджинского табака.
 Вечерами Таня занималась глажкой белья и одежды на кухонном столе. А благоухающий Веня, сидя рядом и нацепив очки в золотой оправе, читал непременно “Правду” и “Труд” , стараясь обсудить некоторые скользкие проблемы с входящими на кухню соседями. Те, естественно, уклонялись. Вежливый Веня саркастически улыбался, блестя золотом зубов. Цедил фразы о недоразвитости советского общества и тем ещё более вызывал неприятный зуд в умах  соседей. Так проходил каждый будничный вечер, возбуждая ненависть в соседях. Она росла как на дрожжах и…внезапно разряжалась в воскресные дни.
Уже в четверг вечером что-то менялось в ритме жизни этой пары. За окном появлялись легкие и тяжелые свёртки, банки и баночки с соленьями и приправами. Из-под единственной железной с шарами кровати доставались темные пузатые бутыли и стеклянные сосуды. Вскоре вся кухня заполнялась запахом, но не утренним колбасным и кофейным, а специфическим запахом водок, настоек, ликёров, трав и коры незнакомых деревьев.
Таня цепляла очки и с торжественным суровым видом умудрённого алхимика начинала составлять ядрёные напитки по одной ей известным рецептам. В тоже время, по строго намеченному графику, её интимный ассистент разворачивал баталии по изготовлению непременного холодца, изделий из рыб и мяса, пирожков с разной начинкой и прочих снадобий, призванных возбуждать аппетит  даже у людей в третьей стадии дизентерийного процесса.
Наступала красная суббота! В этот день, после полудня, жесткими стараниями Танечки и Вениамина к минимуму сводилось шатание соседей по кухонно-коридорному комплексу. Если они и выходили по нужде, то старались проскакивать аки мыши безмолвные и то до обеда. После все запирались в своих комнатах-крепостях, заранее набрав воды и освободившись от конечных продуктов переваривания пищи. Только Колька-мотоциклист мог позволить себе потревожить душевный покой двух контролёров.  Наверное, любим был он Никитой Сергеевичем!
С пополудни субботы в нашей квартире начинался еженедельный двухдневный химический коллоквиум по проблемам дегустации напитков не промышленного изготовления. По субботам он проводился только двумя лицами - главным докладчиком и главным экспертом. Двери комнаты были широко раскрыты  и потому открывался чудесный вид на сдвоенный стол, большой из комнаты и меньший из кухни.
С обеих буквально свисала еда, прекрасно и со вкусом сервированная. Хрусталь многочисленных графинчиков и  рюмок, бело-розовый фарфор тарелок, серебро ножей и вилок, разноцветье закусок и напитков. Двучленная семья неторопливо наслаждалась свободой потребления и…словоизвержения, ибо по мере роста потребления напитков всё более забывались литературные выражения, оставляя место народным.
К тематике коллоквиума докладчик и эксперт относились очень серьёзно. Смеха не было уже к обеду, а к позднему вечеру исчезали даже улыбки, потом и народные слова. К 9-10 вечера свои чувства и мысли участники коллоквиума выражали мычанием и обильными слезами. К 12 ночи нередко между докладчиком и экспертом полностью терялась нить понимания. Уже и мычание не помогало, а сказать-то ещё хотелось! И тогда толкование плавно неумолимо переходило в мордобитие. Недолгое, как правило, но остервенелое.
Собеседники вкладывали последние силы, чтобы убедить друг друга  в правоте своих тезисов и выложив их, испытывая при этом своеобразный алкогольный оргазм, падали на пол. Там, где стояли или сидели. Наступала жуткая тишина. Из соседней комнаты осторожно, крадучись выходил Евгений Павлович, дальний родственник главного эксперта. Плотно закрывал комнату коллоквиума, предварительно убедившись, что дегустация не привела “учёных” к летальному исходу.
Поразительная способность после такой попойки пробуждаться, оставаясь человеком мыслящим, отличает российский народ от всех остальных этносов планеты Земля. Я не просто написал “российский”, так как данное качество присуще почти всем, живущим среди лесов и равнин Русской и Сибирской платформ. Зачем далеко ходить и я сам испытывал иногда это “счастье” российского алкогольного транса и выхода из него.
Вениамин и Танечка пробуждались где-то в двенадцатом часу и осторожно, боясь разбиться, двигались поочерёдно в туалет. Очищались, мылись и затем присаживались к столу. Всё в полном молчании, согласованно действуя. Они тестировали приготовленный с вечера специальный напиток. И вновь ложились! Чуть позже из комнаты доносился шелест разговора. Видимо шли воспоминания о первом дне коллоквиума и вопросах, которые остались нерешенными и которые необходимо обсудить сегодня. Где-то к обеду принималась окончательная программа действий и согласно её чистилась, прибиралась, скоблилась комнатка. Откуда силы...
Но формула воскресного вечернего заседания уже была иной. Расширенной. Приглашались все желающие по коммунальной квартире. Кухня опять расцвечивалась запахами и видами невиданных закусок и напитков, а лица Вени и Тани сверкали такой добротой и радушием, что казалось исполнилась мечта великого Ильича о построении коммунизма в отдельно взятой квартире. Начиналась общая квартирная вакханалия. Люська Тюрина, уже после смерти мужа, быстро напивалась и влекомая таинственным зовом исчезала дабы вернуться через три-четыре часа к моменту хорового исполнения некоторых тяжких русских песен.
 Мои родители, хотя иногда и присутствовали на коллоквиумах, во избежания межнациональных конфликтов, но чувствовали себя как-то неловко. Тогда я не понимал причин такого явления, но впоследствии часто слышал пьяные разговоры об особых свойствах евреев. Непонимании русской души, трусости, ловкачестве, хитрости и прочее. Говорилось это  всегда тайком, с издевательской ухмылкой. Нет, за столом такого не было. Только что прошла война и наше застолье сопровождалось разговорами о прошедших битвах и потерях.
Вениамин Спиридонов и Евгений Павлович тоже любили об этом порассуждать и нередко переходили на тему участия евреев в войне, намекая на вышеозначенные свойства. При этом обязательно добавляли что ты Шура (мой папа) не такой. Не похож на еврея. Ты наш! Ты геройский мужик. Отец, выпив одну-две рюмки, больше не мог, пытался спорить, приводить какие-то примеры, но быстро замолкал, боясь таких разговоров и понимая непробиваемость мнений пьяного обывателя.
Рассуждения между тем катились далее. Никто не замечал обид. Каждый вовсю старался высказаться, что-то доказать и под этот шум мои родители всегда исчезали. Для них это было чужое застолье, особенно для отца. Он в душе не любил этих людей, вынужденно принимая участие в разговорах. Маме было легче, как всякой женщине ежедневно и активно участвовавшей в общественной жизни квартиры. Ну а я, единственный в квартире юноша, под шумок  наслаждался едой, много и часто набирая в свою тарелку, пока взгляд отца не пригвождал меня и тогда…приходилось удаляться со сцены.
Главную скрипку в квартирном застолье играли ещё одни наши соседи,  Кудрявцевы. Их было поначалу четверо. Глава семьи Евгений Павлович, его супруга Анна Владимировна, белобрысая дочка Настенька и крупная седая бабушка, с трудом передвигающая больные ноги. Они занимали самую светлую и большую комнату, перегородив её шкафами на две неравные половины. В большей размещались супруги, в меньшей спали бабушка и внучка.
Где работали и чем занимались родители Настеньки не помню. Вспоминается их вполне интеллигентный вид коренных москвичей. Некая, я бы сказал, породистость стати. Особенно Анна Владимировна, высокая и статная, строгая и молчаливая, редко выходящая на кухню (её всегда замещала бабушка). Если же она там вдруг и появлялась, то народные слова как-то само собой исчезали с языка  других обитателей квартиры. В те годы Евгений Павлович и особенно Анна Владимировна служили для меня главным источником всяческих знаний - от истории Москвы и государства Российского   до различных технических новшеств.
Евгений Павлович очень любил когда ему почтительно внимали. Любил аудиторию. Я был самым благодарным его слушателем. В  комнате было несметное количество старинных безделушек, выцветших фотографий и тяжеленной дубовой мебели. Я любил бывать у них и глазеть на фотографии давно умерших людей, фантазируя про себя о былой жизни. Но это случалось не часто и только днём, когда родители Насти были на службе и тогда бабушка поила меня чаем с потрясающим вареньем и вкуснейшими пирожками. Настенька была моложе моей Сони, но старше меня и потому у нас не сложилась дружба.
Но, пора закончить воскресное торжество! Евгений Павлович любил там бывать в основном за возможность пространно и долго мудрствовать, да и выпить был не дурак под нежную закуску. И потому вечер заканчивался его лекцией о международном положении России, о техническом прогрессе. Потом шли протяжные, полные тоски по счастью, русские песни. Здесь как раз появлялась и облегчённая Люська Тюрина. Её мощный молодой голос выводил такие высокие рулады, что участники коллоквиума натурально рыдали.
Умилительная сцена. Пьяные слёзы переливались со складки на складку холмисто-овражного лица Тани Решетниковой. Прилипшая папироса испускала густые клубы ароматнейшего дыма Герцеговины Флор, сквозь которые проглядывала крепко обнявшаяся пара мужиков, громко рычащая припевки куплетов. То были гиганты застолья, Вениамин Спиридонов и Евгений Кудрявцев. Вот этаким манером подготавливались к рабочей недели граждане и гражданки квартиры №21 в громадном здании “России”, что прочно стоял и ещё века будет стоять на Пятницкой улице.
Это я всё делаю документальные зарисовки для тебя, моя будущая Ермолова или Комиссаржевская. Ты должна знать как жили и веселились советские люди в бесчисленных коммунальных квартирах Москвы и других городов советской России. Знать, чтобы естественно воспроизводить на сцене эти неповторимые и навсегда исчезнувшие картины быта российского народа.
 Но уже поднималось послевоенное поколение. Во многом другое. Более любознательное, информированное, интеллигентное, с большими запросами и значительно более открытыми глазами, которые советская власть уже не могла, попросту не смогла закрыть старыми лозунгами, пугающими российский народ с 20-30 годов.
Ровно гудят моторы. Я лечу в Москву. Везу тебя, моя Ярослава после двухмесячного пребывания в Америке. Подо мной плывут облака, разрастаясь в необычайные сменяющиеся картины. Веки тяжелеют. Я засыпаю. И приходят сны! О прошлом. Далёком прошлом. Как-будто огромный ковш беспрестанно вычерпывает на поверхность спящего сознания слежавшуюся десятилетиями информацию о событиях прошлой жизни. Снятся картины природы, которые некогда виделись наяву. Снятся ярко и чётко, но без конкретных событий.
Пустынный берег Белого моря. Прямо на песчаной косе чёрные от ветра и дождя полуразвалившиеся дома и сараи. Настежь открытые двери, жалобно стонущие от порывов ветра. Меж сараями длинные ряды сохнущих сетей. Всё безмолвно. Всё в каком-то белесом тумане - волны, облака, дюны, скудная растительность. Ни одного человечка. Лишь я, как капитан Кук, стою на берегу и пристально вглядываюсь в бескрайние морские просторы.               
Вдруг всплывает картина берега полноводной реки, впадающей в холодное море. Здесь, прямо у кромки смыкания речных и морских вод, кончается улица. По правую и левую стороны, отгородившись от волн и ветра высокими крепкими заборами, стоят избы. С мысочка, где стоят две крайние избы, виднеется небольшая площадь с несколькими каменными домами. Ну да! Конечно! Это же древний забытый Охотск оживает в лучах холодного северного солнца.      
Ещё одна картина. Виднеется грунтовая дорога в редкой тайге, бегущая меж невысоких сопок. Звенят мириады комаров и мошки. Навстречу, из-за поворота, медленно выплывает громадный тягач. На спине его жирная тяжелая туша зелёной ракеты. Солдатик, маленький такой, кривоногий, машет флажком, чтобы мы остановились. Это уже Кольский полуостров, возле Беломорска.
А вот шипящая от ярости река Яма, что в Магаданском крае, несущая камни, деревья и нас - маленькую лодочку с двумя обезумевшими от необъятной свободы жизни парнями. Тот что на корме, твой дед моя Ярославна. От полноты здоровья и духа орёт на всю тайгу песни, не забывая отталкивать от лодки корявые разлапистые стволы.         
Вдруг чётко вижу себя за рулевым колесом небольшой баржи, которую посадил на мель в одной из многочисленных проток р.Оби. Кругом звенящая тишина, высокие дюны, заросшие густым кустарником, яркое солнце и два полу трупа вконец пьяных капитана и матроса, лежащих на палубе. Рядом я, восемнадцатилетний мальчишка, пытающейся разбудить “трупы” и вызволить баржу из плена. Надо мной кружится вертолёт, я что есть мочи ору от радости ...и просыпаюсь. 
Зажили мы в Замоскворечье. Отец был безмерно счастлив и горд. Он крепко стоял на ногах, обеспечивая благополучие семьи. Скромная послушная дочь учится в техникуме, мечтает о институте, хороша собой и приветлива. Сынок вращается среди порядочных мальчиков центра столицы и мало-помалу движется по школьной лестнице. Уже в шестом классе. А как расцвела жена. Любимая женщина, предельно родная, занимающая все мысли, всю душу.
Им было по сорок лет. Болезни отца понемногу утихли. Мама вообще не знала что такое болезни. Они хорошо выглядели. Улыбка не сходила с их лиц. Заработанное позволяло даже ездить на курорты. На Кавказ. Помнится изящный фарфоровый кувшин с золотой надписью. В горах Кавказа отдыхал и каждый день вас вспоминал. Кувшин долго красовался на разных возвышенностях комнаты.
Мы были красиво одеты, а в шкафу лежали отрезы разноцветных материалов на будущее. Хорошо это помню. А как сверкали на маминой крепкой крестьянской  руке швейцарские часики с бриллиантами. Непонятное название Movada. Ослепительно сверкали! Вот что делают деньги? И здоровье и счастье и даже куцую свободу дают.
Вот только выставлять напоказ всё это родители опасались. Кругом было отчаянно бедно и нельзя было сверкать “бриллиантами” простому торговцу кастрюлями и сковородками. Да и любому другому тоже. Общество было пронизано снизу доверху системой доносов, хорошо организованных, платных. Дети писали на родителей, все вместе на соседей.
Власть гордилась воспитанием общества  всеобщего доносительства, всё более и более походившего на огромную тюрьму, где все люди были под наблюдением, постоянно сортировались, перемещаясь с полки на полку по строго отработанному подконтрольному графику. Власть была грозная. Все боялись её. Каждый чувствовал на своей шее её цепкие пальцы.
И вот ведь какая невероятная раздвоенность советской философии. Чуть прикрытый геноцид против собственного народа постоянно сопровождался оголтелой (другого слова не сыщу) пропагандой самых светлых идеалов жизни. Свободы, равенства, братства, интернационализма и т.д. и т. п. Мы, дети, вот такие и были. Нас такими воспитывали учителя, боясь даже заронить капельку дёгтя в души.
Они сами наверняка испробовали этот «дёготь». Прямо или косвенно. Но нам ни слова. Ни, ни! А родители как могли потакали им в этом, боясь навлечь на семью горе. Вдруг ребёнок где-либо ляпнет что-то. Да, мы были такие. На всех парадах и праздниках искренне вопили здравицу Ленину-Сталину и КПСС. С «оттепели» началось у многих прозрение. Ну, об этом позже!
Моя мама предчувствовала опасность торговой папиной жизни и много раз просила его уйти. Заняться прежним делом. Пойти на завод к Агресту (помнишь - друг отца, ставший главным инженером) и даже начать учится там. Но папа только отшучивался - Ну что ты Брохэлэ, куда мне за парту, засмеют, поздно… Но потом и она успокоилась.
Счастье туманит мысли. В эти годы (1950-54) семья достигла максимума благополучия. Хорошо помню, как искрились радостью и любовью мамины глаза. Она похорошела, забыв тяжелый труд на ткацкой фабрике, в детских садиках, за буфетной стойкой.
Теперь она работала на ниве театрального просвещения. Нарядная и довольная распространяла билеты, разглагольствуя о достоинствах пьес и режиссуры через маленькое окошечко уютной театральной кассы, стоящей на перекрёстке улиц Октябрьской площади. Она вся была в гуще театральных событий. Имея бесплатный пропуск почти во все театры, она беспрестанно таскала отца на разные спектакли, а по вечерам в комнате обсуждались события, совсем непохожие на те, которые слышались в Преображенскую эпоху жизни семьи.
Ходили все, но больше сестричка моя. Она была уже студенткой Потёмкинского педагогического института, с видимым удовольствием погружаясь в изучение естественных наук. И не только наук! Появились в доме подружки из числа студенток. Они щебетали о географии, любви, поэзии. Так что атмосфера в нашей комнате всё более заполнялась интеллектуальными мотивами, которые, естественно, не проходили и мимо моих ушей.
Обсуждения нередко переходили на злободневные темы. Даже политические. И тут моя Сонечка вставала грудью на защиту коммунистических принципов, властвующих в России. Отец осторожно возражал и приводил массу фактов, противоречащих этим принципам. Они лежали на поверхности, но Соня их не замечала и яростно кидалась в спор. Порою дело доходило до слёз и тогда отец обнимал дочь, заразительно смеялся тонким фальцетом.
Слёзы быстро высыхали, появлялась характерная застенчивая мягкая улыбка и мир восстанавливался. А я, помнится, прыгал от радости! С одной стороны всегда находясь на стороне сестрички, с другой беспредельно любя отца и маму. Поэтому мир был для меня самым приятным и волнительным событием. То десятилетие жизни (1949-1958) было основным, формирующим моё сознание на всю последующую деятельность. Это точно теперь понимаю с высоты прожитых лет.
Десятилетие было стремительным и очень ёмким. Оно кристаллизовало во мне всё , что накоплено было ранее. Оно-же предопределило  и судьбу - мою, сестры  и... начало угасания общего семейного счастья.  Да, к сожалению и угасание, так рано и внезапно наступившее. Но всё по порядку!
В 48-50 годах Сонечка трудилась после окончания пушного техникума в плановом отделе текстильного комбината Красная Роза. Но душа рвалась к более возвышенным знаниям. И она вскоре  поступает на географический факультет педагогического института. Вот здесь жизнь её закипела вовсю. Появились друзья, мыслящие её категориями. Появились авторитеты, то бишь почитаемые преподаватели и любимые Книги. И в то и в другое она ушла с головой, не зная забот о материальном.
Не заботясь, как приходилось некоторым подружкам, о куске хлеба насущном. Теперь дом нередко заполнялся её сокурсницами, которых мама обильно кормила. К их и моей радости. Первое совершенно понятно, а последнее тоже, так как более всего любил внимать студенческим разговорам, при этом держась в глубине комнаты. Боялся что выгонят.
Каждое лето Соня уезжала на полевую практику и это тоже становилось  семейным событием. Отец тщательно упаковывал её вещи, методично и нудно объясняя предназначение, целесообразность использования и невозможность потери, если оная всегда будет лежать на месте. Мама громко хохотала, подтрунивая над педантичностью отца, сестра делала вид внимательной дочери, а я балдел от зависти и чётко запоминал инструкции отца.
Наша комната руками мамы всё более приукрашивалась. Два больших окна выходили на Пятницкую улицу. Простенок между ними закрывался высоким резным трельяжем. Справа вдоль стены стоял Сонечкин диван и над ним полки с  любимыми томами. Далее дверь, прикрытая полукругом плотных узорчатых штор. У примыкающей стены большая родительская кровать и возле соседней с нею стены тяжёлый трёхстворчатый шкаф.
Естественно, посередине круглый стол и кажется 4 стула. На твой скромный вопрос - где-же лежанка твоего деда. Отвечаю!  Конечно, на раскладушке с тощеньким матрацем, на коей я и провалялся до свадьбы-женитьбы сестры. Каким же раем мне показался диван после раскладушки. Царским ложем, не менее. Но до той поры ещё много пролетело событий.
Мой громадный дом был построен в форме дважды разорванной буквы “О”, то есть с двумя узкими проёмами. Внутри располагался длинный  двор. По периметру двора росли редкие чахлые деревья и бледно-зелёные не цветущие кустики. Вдоль стен дома стояли огромные железные баки для помоев, исторгавшие тонкий запах человеческой деятельности. На небольшом возвышении посередине двора виднелись развалы песочниц для детей, охраняемых бдительными бабусями, восседающими на лавочках.
Там же стояли столы, используемые по прямому мужскому предназначению. Слышался гулкий стук костяшек и деловые возгласы играющих. Возгласы и стук начинались где-то с середины дня, ибо поутру все игроки уходили на поиски денег для добычи белоголовой или на худой случай табуретовки, то бишь браги. Среди играющих вечно толкалась свора мелко хулиганствующих пацанов.
Последние не вытягивали на истинно криминальное сообщество. Лишь отдельными чертами (чуть ботали по фене, употребляя дешёвенький портвейн на ворованные у родителей деньги) напоминали привычную мне по Преображенскому рынку характерную группу жителей. Видимо я перерос этих жителей, потому как контакта с ними уже не было. Да и они как-то не претендовали на мою личность. Наверное произошел в те годы  надлом в моём сознании. Он начался ещё там в криминально-пролетарской среде  Преображенки и к счастью безболезненно закончился в переулках Замоскворечья.
Я не знаю истинных причин “выздоровления”. Наверное и тёплая семейная среда (отец и мама искренне любили друг друга и никогда нас особо не баловали) и студенческая компания сестры, ну и моя прирождённая осторожность, граничащая с трусостью. Всё это создало вокруг души слабо проницаемый экран, сквозь который проходило слишком малое количество “криминальных” флюидов, явно недостаточное для создания постоянно воздействующего поля. Возможны и другие причины.
Совершенно иные друзья пришли ко мне. Возникла маленькая группка пацанов, в которой активно функционировал и я. Она стала обитать в скверике при старой заброшенной церкви, что в ожидании лучших времён мирно дремала напротив дома через Вишняковский переулок. Скверик и храм пригрели нас, воздействуя на безгрешные души.
Из первого подъезда в группу “сопротивления” вошли два брата Синельниковы. Невысокий плотный Толян и его тощий, длинный старший брат Юрка, на худых ногах которого вечно болтались слишком широкие и короткие брюки. Из моего подъезда, в квартире напротив моей, был найден и извлечён Коля Щербак с постоянно насмешливым и нахальным выражением нервного худого лица. Кажется в восьмом подъезде жил Мишка Фланцбойн, флегматичный спокойный толстый гений, про всё имеющий собственное мнение и с видимым удовольствием пересказывающий нам мешанину информации от астрофизических явлений до речей какого-то Циолковского.
Было ещё двое-трое ребят из 13 подъезда, но я их меньше помню. Они как-то временно участвовали в наших сходках и проделках, а потом и вовсе исчезли из поля зрения. Помню лишь одного из них, неимоверного чистилю, поразившего меня постоянно отутюженными брюками. Как это получалось у него ума не мог приложить. Но с той поры  мне было стыдно ходить с ним рядом, ибо мои брюки висели  мешком.
Собирались мы в глубине скверика, где в тени разлапистых деревьев стояли крашенные деревянные лавочки. По периметру скверика росли высокие густые кусты, создававшие видимость своеобразной зелёной крепости с башнями. Лавочки, конечно, сдвигались по вечерам в самый затенённый угол крепости, возле колонн церкви, чтобы таинство обстановки очаровывало души, сближало, создавало мистическое настроение ума, столь необходимое для беззаботной юности.
Создание таинственности постоянно наталкивалось на сопротивление властей в лице дворников и милиции. И если с первыми боролись успешно, благодаря их лености, то последних очень побаивались. Они возникали всегда внезапно из темноты переулков, на грохочущих мотоциклах, решительно подходили и яркими фонарями высвечивали испуганные морды детских лиц. Чаще не задавали вообще вопросов. Лишь изредка интересовались кем-то из проходивших мимо скверика и только в случаях, когда наши заседания слишком задерживались, по их мнению, грозно просили разойтись по домам.
Как-же я любил эти посиделки. Нам было по 12-14 лет и наши интересы в то время совпадали или почти совпадали. Они формировались на книгах, кинофильмах, разговорах родителей и старших братьев и сестёр, школьных  делах и чаще касались двух тем – научно-героической и, назовём её, женской. Ну, первая тема - дело понятное. Только что закончилась война. Уцелевшие после неё папы и мамы много и часто её вспоминали. При детях, естественно, они говорили о героике и мужестве, братстве и т.п.
Но нередко кто то из нас случайно слышал и другое - предательство, невероятные жестокости со стороны своих же командиров, расстрелы невинных людей и прочее. В кинотеатрах крутили, понятно, героические фильмы. Зачастую примитивные настолько, что даже нам, подросткам, было скучно их смотреть. Ещё нам очень нравились рассуждения Мишки и Толяна (знатока автомобилей и мотоциклов) о новинках техники, о космосе и инопланетянах и пр.
Была ещё одна тема, которая волновала кровь и будоражила сознание. Причина естественная и носила общечеловеческий характер, хотя имела в советской России свои “национальные особенности”. Дело в том, что отцы-основатели марксизма-ленинизма подходили к понятию секса с марксисткой точки зрения. Секс понятие буржуазное и антиморальное - твердили они. Секс есть ни что иное, как порождение капиталистических, то есть рыночных отношений. Нам вдалбливали в головы, что секс продажное понятие, грязное и потому никакого отношения к пролетарской чистой любви не имеет. Запрещалось даже упоминание этого термина, тем более в школьных учебниках.
Я писал выше о жизни сестры. Так вот не мог вспомнить, чтобы до её 18-20 лет молодые люди  могли-бы запросто придти к нам домой поболтать, послушать музыку, потанцевать, распить бутылочку сухого или пива. Не было такого! Ни боже мой! Прожила она прекрасные молодые годы, не зная этого счастья. Уверен! Сколько же она потеряла вдохновения, идей, мыслей. Здоровья, наконец. Так было с подавляющей частью женщин советской России. Не преподавали, не обучали, только жестоко стыдили, особенно девочек и девушек за каждое мельчайшее проявление сексуальности.
Мы, мальчишки, естественно, не имели и понятия о каком-то сексе, интимности. Потом вдруг появилась потребность разобраться и в этом вопросе. Настоятельная потребность! Как это сделать? Где подружиться с девчонкой? Эти вопросы стали постоянными темами разговоров и вызывали ожесточённые споры. Нередко обиды и оскорбления.
Видимо понимая наши юные проблемы и стараясь их решить, мыслители-педагоги  организовывали совместные вечера женских и мужских школ, которые скорее походили на какие-то смотрины в зоопарке, где мы чаще с удивлением взирали друг на друга, не понимая кто из нас хищник, а кто травоядное.
Наверное со стороны смотреть на это “празднество” было смешно. Нас строили в колонны, прежде тщательно осмотрев, попросив прилизать вихры, заправить рубахи, расправить алые галстуки, подчистить мокрой тряпицей башмаки и курточки. Колонна мальчишек во главе с пионервожатой, сбоку шли завуч и кто-то из учителей, направлялась к …женщинам.
В соседнюю женскую школу. В дверях встречала директриса и точно, по заранее согласованному списку, не дай Бог проскользнёт чужой с улицы, проверяли пришедших и теми-же колоннами вели наверх. Мы сразу присмирев, прекращали шуточки и подзатыльники и в гробовой тишине, гулко стуча копытами-башмаками, вступали в актовый зал.
Помнится какой- то неестественный запах женской школы, резко отличающийся от типичного для мужских школ. Вдоль стен зала стояли какие-то создания в чёрно-белом обрамлении и в упор нас разглядывали. Тоже молча. Так  продолжалось долго, пока руководители смотрин не убеждались, что мы привыкли друг к другу и кусаться не будем. Тогда с пламенной речью выступали представители двух школ. Обычно учитель литературы.
Он яростно призывал крепить советскую дружбу - светлую, чистую и возвышенную. Постепенно напряжение спадало. Мы узнавали в созданиях наших дворовых девчонок. Начиналось хихиканье, пропадала торжественность. И вот в этот момент звучала музыка. Непременно школьный вальс, потом обязательный  па-де-катр. Долго играла музыка, а танцующих всё не было и не было. Потом робко появлялись первые пары, но то были учителя и реже пары девчонок. Смежных пар не видел никто.
Так вот этот путь интимного счастья мы в скверике отвергли сразу. Без споров. И вышли на ул.Горького, ныне Тверская, поняв, что только в натуре можно изучить и как-то решить этот мучительный  вопрос. Центр был рядом, через Балчуг, через Красную площадь. Мы сразу вливались в вечернюю сутолоку большого города. Поначалу робели и плотно сомкнутым крылом двигались вверх к единственно известному другу, к А.С.Пушкину. Там долго кружили, боязливо заглядывая в темноту аллей Тверского и Цветного бульваров, а потом и Арбатских переулков.
Жизнь здесь кипела, переливаясь всеми оттенками слов, музыки и действий. Особенно вокруг немногочисленных кафе и ресторанов, где словно разноцветные бабочки, постоянно крутились мужчины и женщины. Мужчины по большей части военные, в кителях и галифе, сияющие многочисленными колодками орденов и начищенными до блеска хромовыми сапогами. Значительно меньше было гражданских лиц в приталенных пиджаках с большими, чуть свисающими плечами и галстуками, повязанных узлом в добрый кулак, туго подпирающими отскобленные до блеска подбородки.
Но, конечно, больше нас интересовали женщины. И мы долго наблюдали за парами или группками ярких не земных существ, снующих в беспорядке, как нам казалось, вдоль блестящих улиц-витрин. На женщинах преобладали тёмные платья, боже упаси брюки, обязательно закрытые, широкие, спускающиеся до икр ног и длиннее.
Почему-то запомнились платья из тончайшего пан-бархата и крепдешина, различные пояса, подчёркивающие линии бёдер, тупоносые туфли на высоких толстых каблуках и характерные для той поры причёски. Всевозможные завивки или заколки, поддерживающие волосы сбоку и сзади. Не было женщин с распущенными волосами, невозможно было увидеть на улице красивых женских ног, пленяющих оголённых плеч и уж тем более глубоких вырезов на платьях, где в глубине таинственно мерцало что-то совсем уж не советское.
В этой обстановке плотских наслаждений шныряло наше крыло, жадно воспринимая запахи, одежду и…слова. Признаюсь тебе, полюбил я этот мир и до сих пор люблю - праздный, весёлый и сытый. Увлечённо впитывал его навыки, особенно “культуру” поверхностного бездумного знакомства с посторонними людьми и последующего поддержания лёгкого, остроумного, завлекающего разговора.
Тогда же пришло понимание, что это не так просто, что требуется обширные знания и тренировка памяти, дабы заинтересовать слушательницу, привлечь её внимание. И я начал стараться. Вот видишь, что может послужить дополнительным толчком к развитию интеллекта - интерес к сексу, к общению с женщиной.
Там же, в парадной толпе, особенно по субботним и воскресным дням,  крутилось множество подобных нам групп, в том числе и девочек. Они-то и стали предметом нашего первого стремления. Эти девочки совсем не походили на тех, которых видели  на совместных школьных вечерах. Ну совсем другие существа. Здесь они выглядели взрослыми, их губки нередко алели яркой помадой, а уж замысловатые завивки резко меняли и выражение лица и манеры и даже походку.
Мы очень боялись к ним подходить, но жутко тянуло. Превозмогая  неловкость, растягивая в улыбке рот до ушей, мы всё же подходили. Существа в большинстве своём охотно останавливались и ждали. Чего ждали? Видимо чего-то приятного. Начиналось топтание, хмыканье и первые фразы - корявые, грубые. Услышав их, существа гордо удалялись, окатив презрением наши худосочные фигуры в непритязательном одеянии.
И всё же со временем появились первые подруги. Что совсем было приятно, с нашей же Пятницкой улицы. С дома почти напротив. Я хочу несколько подробнее рассказать о них, ибо наше знакомство началось с небольшой, но кровавой  трагедии. Да, именно кровью досталась мне первая любовь. Было их трое подружек. Выделялась Галя, более зрелая и старше возрастом. Имена остальных не помню.
Мы их замечали не раз на ул.Горького, но они казались настолько неприступными, что мысли о знакомстве таяли в первую-же минуту  возникновения. И всё же случай свёл нас. Как-то в очередной вылазке на Бродвей, так называлась в ту пору ул.Горького, мы их увидели вновь. Они шли в сопровождении группы ребят, стараясь уйти от них. Те явно и грубо приставали, привлекая к себе внимание.
Было ясно, что ребята приехали из далёкого предместья. Поразмыслив, видимо очень недолго, решили выручить девчонок, заодно и продемонстрировать храбрость. Подошли к девочкам и эдак весело заговорили, как со старыми знакомыми. Несли какую-то чепуху, волнуясь от видимой опасности. Потом предложили пойти вместе в  маленький кинотеатр, что располагался на углу канала и Балчуга. Девчонки поначалу опешили, но опытная Галя быстро сообразила что к чему и схватив меня под руку, вызывающе весело двинулась вниз по улице. За нами шли девчонки и мои друзья. Чуть далее грозно нависали пришельцы.
С каждым метром движения боевое настроение резко падало, ибо пришельцев было чуть ли не вдвое больше, да и выглядели они очень уж знакомо мне по Преображенке. Заволновались и мои друзья. Поначалу о чём-то громко говорили, стараясь заглушить тревогу, потом и разговор умолк. Шли быстро, затем очень быстро.
Пришельцы не отставали и кидали вдогонку разные слова. Народные, не из приятных. Так дошли до Балчуга и тут замешавшись в небольшой толпе Галя быстро вскочила на площадку трамвая, идущего к Серпуховской площади. За ней подруги и вагон покатил вниз по Пятницкой.
Мы опешили, растерялись и когда толпа несколько рассеялась оказались лицом к лицу с “врагами.” Наступала развязка. Я по неопытности в любовных делах не догадывался, что финал сексуальных драм всегда заканчивается остро и трагично. В тот вечер узнал впервые. Здорово набили мне морду лица и если-бы не крепкие ноги, то набили бы больше. Очухался, подбегая к своему дому, к которому вышел окольными переулками, дабы запутать врага, который и не думал преследовать. Просто разыгралась фантазия, подпитываемая страхом.
Не добежав до дома один квартал, вдруг встретил всех трёх девчонок и Колю Щербака. Они стояли в тени деревьев и весело гоготали. Оказывается девчонки здесь жили. В маленьких переполненных семьями особняках по Пятницкой 42-44. Наверное мой вид был ужасен, потому что все замолкли и испуганно смотрели.
И было на что! Текшая из носа кровь, рукавом разорванной рубашки размазанная по щекам на бегу и закрывающийся от огромного синяка правый глаз, создали в девичьем сознании картину героической битвы за право будущей любви. И я был ею вскоре вознаграждён!
Если ты, моя девочка, когда-нибудь будешь гулять по Пятницкой, то напротив моего дома ( №53), чуть наискосок увидишь за красивой чугунной решёткой, в глубине небольшого густого сада, заросшего чудной махровой сиренью, бело-зелёный двухэтажный особняк. В те времена там размещался  “Институт высшей нервной деятельности”. Весьма таинственное для нас учреждение, ибо никогда не видели открытых окон, снующих людей, шума разговоров или стука пишущих машинок. Он казался вымершим и только по вечерам, где-то в глубине дома, мерцал одинокий огонёк.
Этот сад стал свидетелем наших свиданий. Здесь я пытался найти ответ на решение женской темы. Два или три раза в неделю мы вечерами с новыми подружками забирались в этот сад, пользуясь ключами от внутренней калитки, которые тайком приносила одна из подружек, чья мама работала уборщицей в институте.
Таинство темноты, призрачная отдалённость города и людей, шепотом произносимые слова и, главное, тёплые Галины руки, невзначай касающиеся то груди, то плеч, то лица воздействовали так пронзительно, так болезненно остро, что я замолкал, впадая в летаргическое состояние.
А Галя что-то говорила, требовала ответа, тихонько смеялась, чувствуя мою крайнюю растерянность. Я делал усилия и просыпался и тоже что-то болтал. Но чувства переполняли душу, изливаясь они насыщали и Галино сердце и моё. Тогда мы замолкали. Лишь руки скользили по изгибам тел и как сверхчуткие датчики передавали друг другу сложнейшую музыку чувств и желаний. Но рук уже не хватало и тогда моя подружка, плотно закрыв глаза, целовала мои губы, а я неумело целовал её…
Нежная моя Галочка! Ты первая преподала мне урок любви. Чистой, чистой и горячей, как песок бархан в пустыне. Как-же было хорошо. Тогда впервые узнал как приятно общество девочек. Здесь чувствовал себя увереннее, много говорил, смеялся, пробовал острить. Но как-то быстро прошло это моё первое чувство. Мы даже не поссорились. Просто разошлись.
Интересы Гали, старшей по возрасту и опытнее, были совершенно другие. Вынужденная бросить школу она пошла работать и сразу как-то стала взрослой. В её глазах появилась насмешка, снисходительность опытной женщины, да и разговоры её стали “рабочими”.  Они были для меня далёкими.
К тому времени проявилось желание поделится прочитанным, увиденным в кино, помечтать вдвоём. Нет, нет, я не был эдаким букой и общество девчонок по прежнему тянуло. Но помимо поцелуев и объятий потребовалось ещё и какое-то единство мыслей, желание услышать от подружки её суждения о книгах, увиденном и пережитом. Галя только смеялась над моими рассуждениями. А я понемногу злился и ... отдалялся. Других подружек в те годы у меня ещё не было. Они пришли значительно позже.
Задушевных слов, к сожалению, не мог услышать от родителей, а с сестрой никогда не было близости. Она попросту не замечала меня и потому единственными местами, где было возможно порассуждать “по взрослому” служила школа, да наши сходки на скверике при церкви. Но школа была заражена формализмом и лишь отдельные педагоги могли позволить себе откровенно (в пределах «разумного») говорить с нами языком равных собеседников. Назовём это так.
Оставались московские «скверики». Как узнал позже, их было немало, особенно в центральных районах города. Наши мужские вечера в скверике стали проходить более интенсивно, когда его присмотрели какие-то странные парни возраста 20-30 лет.  Причиной тому послужил факт относительной закрытости скверика от постороннего взгляда и ... близости Климентовского переулка, где работало допоздна несколько водочных магазинов. Парни были не похожи на уголовников, хотя всегда на их сборищах присутствовали и водка и гитара. Я бы сейчас назвал их диссидентами. Тогда, конечно, не знал этого слова, да и вообще его кажется тогда не было.
Помню они собирались на тех же скамеечках, упрятанных нами. Видимо тоже почему-то любили таинственность. Среди них видел и участников войны, судя по гимнастёркам на некоторых. Пьяными я никогда их не видел, кроме гитариста. Тот чудо как исполнял русские песни и романсы, напевая приятным тенором с хрипотцой. Чем больше пил, тем ярче и сокровеннее пел, часто-часто перебирая нервными тонкими пальцами поющие струны. Но это случалось в конце встреч, а поначалу они о чём-то яростно говорили. Нам так хотелось узнать, услышать их слова. Иногда удавалось. Видя наше любопытство, парни приглашали нас поближе к себе и рассказывали.
Странные были речи. О страшных делах наших вождей, о жестокостях войны, о громадном пространстве, именуемом Сибирью, где в обнесённых колючей проволокой лагерях томятся тысячи ни в чём не повинных людей, в том числе солдат и офицеров нашей армии, честно дравшихся с фашистами. Тысячи вопросов возникали у нас, но ответов не получали. Горько улыбались те парни, повторяя обыденное - много учись, много читай и тогда всё поймёшь. Но всё же запомнились они мне какой-то необычайной, не встречаемой ещё серьёзностью разговоров, в чём-то напоминающих яростные споры отца и Сони.
Особенно поразили разговоры о национализме. Я не знал, что это такое и естественно спросил у отца. Тогда впервые узнал, что я еврей. Что мы особенные люди в этой и других странах, ибо нет у нас Родины. За это оказывается унижают и даже убивают, что и делал Гитлер в своей стране. Но и здесь, в России, тоже не сладко евреям. Существует оказывается понятие антисемитизм. Это когда евреев беспричинно унижают и оскорбляют, не пускают учится в институты и на некоторые работы и т.д.
Я слушал, оторопев от несправедливости жизни. Вот ведь какая она запутанная. А тут ещё случай, происшедший в нашей семье. Как-то солнечным днём, хорошо запомнил, пришли к нам двое худых плохо одетых мужчин явно еврейского происхождения. Они назвали отца и узнав, что он вскоре придёт, попросили остаться. Делая уроки, украдкой рассматривал незнакомцев, их измятые пиджаки и заношенные брюки, но главное поразился их языку.
Они спокойно, не таясь, говорили на еврейском. Я многое, благодаря родителям, тогда понимал. Сейчас забылось. Удивительно мне было. В Москве никогда не слышал, чтобы на улице, в магазинах звучал этот язык. Почему-то стеснялись говорить на нём, хотя армянский или грузинский, даже ассирийский слышались нередко.
Пришел отец, мамы не было. Узнав кто они, отец обнял, засуетился, поставил чайник, стал нарезать закуски, хлеб и прочее. Оказалось, что они с Кременчуга, родины отца. Приехали в Москву, обходят еврейские семьи и собирают деньги на строительство памятника в Бабьем Яру, что под Киевом. Тогда впервые узнал эту страшную историю, чуть-ли не со слов очевидца.
 Она жутко поразила воображение. Я не мог уснуть, отчётливо видел тысячи покорных мужчин и женщин в полном молчании двигающихся к огромной яме. Стоящих на краю фашистов, стреляющих в безоружных людей, смеющихся, горланящих песни. И крики обезумевших из ямы среди спокойно взирающей зелени деревьев и трав, захлёбывающиеся крики под звуки автоматных очередей, лязг лопат, засыпающих трупы и недобитых, торчащие руки с широко растопыренными пальцами.
Почему покорных! Это мучило меня. Ведь их так много, а фашистов редкие ряды. Что если бы все разом бросились на фашистов или хотя бы в разные стороны, то многие могли-бы спастись. Мучило и другое. Как можно быть таким жестоким, как можно убивать женщин, стариков, беззащитных детей. И вообще - зачем это? Неужели только потому, что они евреи. Ну и что, евреи! Вон на улицах много русских, татар, даже какие-то странные ассирийцы сидят и чистят всем башмаки. За что убивать?
Кулаки сжимались от распирающей злобы, слова клятвы отомстить звучали в голове. Я еврей, еврей, еврей - повторял много раз. Гордость и страх переполняли душу попеременно. Какой мир страшный. Даже здесь в России. На моей родине оказывается тоже страшно жить, будучи евреем…
Утром пришельцы ушли, горячо благодаря отца и мать. А я вскоре забыл их по легкомыслию. Нет, не забыл. Где-то в сознании нашлось им место и после, в период “оттепели” (конец 50-ых годов), когда мы услышали и даже увидели всё что творилось в немецких концлагерях, я уже был готов к восприятию этой информации. А потом и другой, увиденной в Заполярье и Магаданском крае, уже в советских концлагерях.
Но в те годы, повторяю, всё это быстро забылось. Не лезло в душу, заполненную счастьем ежедневных мальчишеских происшествий. А вот гитариста в скверике помнится очень любил и готов был ночами слушать его приятный, чуть хриплый тенор. Буквально впитывал сердцем его исполнение романсов и песен. На всю жизнь их запомнил, а один из них (“Две ласточки в одном саду”) настолько запал в душу, что исполнял его всем своим детям, как убаюкивающее средство.
Очень помогало. Только твой отец, моя Ясенька, почему-то поначалу отчаянно ревел и так жалобно, так тёр кулачками глазки, как будто сопереживал. Но я продолжал и лишь вмешательство Люси прекращало это «издевательство». По её словам.
Гитарист исполнял, в перерывах прихлёбывал водку и занюхивал ржаным хлебом, а мы слушали, боясь, что вот сейчас закончится чудо и надо будет идти домой. К 10 вечера на перекрёстке появлялась моя мамочка и по засыпающей улице неслось - Лёня, иди домой! Лёня, где ты. Очарование кончалось!
Время бежало немилостиво. Компания наша распалась. Юрка ушел в техникум, Колька в ФЗУ, Мишка закрутился в разных математических кружках. Остались Толян и я. Мы всё реже и реже встречались. Кончался и этот промежуточный период позднего детства. Наступала самая прекрасная пора в жизни человека - юношество. Жадное до желаний, максималистское в суждениях, резкое в действиях.






ГЛАВА VIII.     ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ...
               
                Мы потихонечку стареем
                И приближаемся к золе.               
                Я не стесняясь жил евреем
                И здесь и на родной земле.
                Дочь, сыновья нашли дороги
                В надежде счастье обрести.
                Мой древний Бог сотри пороги
                На всём извилистом пути.

“Человеку вообще несвойственно рассказывать правду о себе…”
Р.Киплинг.
И всё же, несмотря на авторитет маститого англичанина,  решился посвятить несколько страниц своей современной особе, чтобы ты и  твои дети могли представить себе, при известном воображении, своего деда, прадеда. А то всё о детях, внуках, жене. Но ведь за всем этим стоит моя согбенная фигура, постоянно и часто к сожалению реагирующая. Порой остро и надоедливо.
Пора разобраться с этой фигурой. Сделать организационные выводы, как печаталось в “Правде” в прошедшие лихие годы. Для этого фигура обязана письменно или устно ознакомить близкую публику  с данными сиюминутного физического и нравственного состояния. Покопаться в  душе, выворачивая внутренности наизнанку. Попробую. Как смогу. Уж извини!
Из-за стола привстаёт чуть полноватый мужчина, роста под 1,8 м, с брюшком и небольшим остаточным ореолом седых волос.                С круглыми глазами, под которыми свисают мешки разной формы и наполненности, в зависимости от интенсивности проведённого предыдущего дня. Только не думайте, что ваш предок много пьёт. Нет! Мои глазные мешки наследственное явление по мужской линии. Предупреждаю потомков, чтобы они не бегали по врачам в надежде от них избавится.
Ниже следуют щёки. Это естественно. Неестественно то, что они имеют свойство сильно краснеть по мере потребления спиртного и после N-ой рюмки становятся ярко пунцовыми. Это тоже наследственный признак, но по маминой линии. В выцветших глазах, когда-то тёмно-серых, проглядывают разные чувства – весёлости, гнева, гордости, самодовольства, печали и покорности, с возрастом часто задумчивости. Губы тонкие, нос нормальный. Лицо немного продолговатое. Ноги стройные, длинные, кожа чистая. Если приодеть и на глаза нацепить модные очки, то в целом вид вполне респектабельного интеллигентного человека.
Ну, а уж когда начинает говорить, тем более обращаясь к красивой женщине. Ну, прямо Цицерон!  Вот только беда. Нередки периоды, когда говорить не может вообще. В далёком детстве очень заикался. И сейчас в минуты острого волнения случаются спазмы. Вырываются отдельные звуки и мучительно вытаращенные глаза выдают острое желание объединить их в слова. 
Сейчас мне 70 лет. Круглая дата, на 7-9 лет превышающая средний уровень смертности мужиков в России. Но то ли втайне не был российским, то ли выпал из статистики. Возможно по всем причинам сразу. Но вот живу и не чувствую себя стариком, хотя уже и не позволяю прежнего физического и пищевого хулиганства. Жена уверяет всех, что только благодаря её заботам и прежде всего чувственным я ещё могу просуществовать лет эдак десять. Будем надеяться. Вот только не нравится ей моя походка - вогнутые плечи, слегка горбатая спина. Ну что поделаешь.
Приходилось гнуть выю дабы не глядеть в глаза начальству и многим знакомым, скрывая истинные чувства и желания. Утаивать их, призывая Бога или покарать врагов или прося его же дать почувствовать приятелям и подругам мои потаённые желания. Внутренне, уверяю вас, всю жизнь старался быть свободным. И это чаще удавалось! Честное слово!
На долго никакому злу или злодею не покорялся. Но и не обличал зло открыто. Не призывал окружающих бороться со злодеями. Видимо очень осторожен, возможно труслив по натуре. Остро чувствовал неприязнь к себе, даже тщательно скрываемую. Кожей чувствовал. И как мог отстранялся, не споря, не заводясь. Если же приходилось работать вместе с таким коллегой, то старался вести себя гордо и гибко.
Зато очень уважал мудрых и добрых, выказывая им своё расположение. Нередко открыто. И ещё! Всегда почитал профессионалов, знатоков любого вида творчества или работы. Они всегда были в поле моей заинтересованности. К сожалению  друзей среди мудрых, добрых профессионалов не имел. Вращался среди них, иногда чувствовал к себе неподдельный интерес, но друзьями назвать их не мог. К большому сожалению.
Большую часть жизни, как теперь понимаю, провёл среди многочисленных людей-бабочек. Весёлых, компанейских, развязных, остроумных. Порхающих по жизни. Любителей сорвать флёр и перелететь на другой цветок. Наверное и сам в какой-то степени из этой зоологической серии.
Очень не люблю общественные движения и организации. Как-то инстинктивно сторонился их. Особенно советских. Не верил их лозунгам. Настолько, насколько любил и люблю весёлые компании и застолья. Естественно, что в компартии не состоял, хотя и дважды предлагали. Был записан в комсомол, но никогда сам не выдвигался на какие-либо руководящие должности. Исключение составляла вечная обязанность редактора школьной стенной газеты. Ни милиции, ни КГБ, ни криминальным структурам ничем не обязан. Стукачём не был и даже не привлекался к оной деятельности.
Равнодушен к охоте, рыбалке, азартным играм. Истово люблю природу, которая может настолько восхитить, что ежели вокруг никого нет, то во всю мочь ору или пою ей гимны. Людей никогда не обижал, не подличал. Помогал им чем мог. Когда был относительно богатым, то помогал много и многим. Да и сейчас продолжаю эту деятельность.
Жизнь приучила к режиму. С возрастом – к строгому. Жена уверяет, что это характер ДЕВЫ. В семье называют роботом-уборщиком. Выработалась привычка, что каким бы усталым или занятым не был, пока не приведу в должный порядок себя и близкое окружающее пространство, спать или продолжать деятельность не могу. Если в полевых условиях этот порядок был просто необходим, то в домашних он нередко приводил к ожесточённым схваткам с близкими и граду насмешек. Приходилось терпеть и мне и им. Зато моё рабочее место до сих пор пылает чистотой, а распорядок дня, намечаемый заранее, железным графиком дел, аккуратно разложенными в нужном месте, в необходимой последовательности документами и рукописями.
Контактный человек. Умею убеждать, нравится. Особенно женщинам. Благодаря этому всегда в компаниях был на виду. Правда, с возрастом всё более и более замыкаюсь в себе. Сторонюсь компаний, людей. Всё больше времени прикован к письменному столу. Но это видимо возрастное.
Ласточка моя, обращаюсь к тебе, Ярослава, мечтаю видеть тебя в чём-то похожей на меня, особенно в части режима в работе и особенно в жизни. Возможно это несколько скучно для романтически настроенной женщины, а ты именно такая, но зато это приводит в порядок мысли, создаёт душевное спокойствие и уверенность. Режим позволит тебе развиваться гармонично и вкупе с физической красотой, находиться в равновесии с окружающим миром. Это, конечно, идеально.
В любую погоду встаю примерно в 7 утра и приведя себя в порядок, дабы не испортить Природе настроение заспанным видом, выбегаю на просторы университетского парка. В это время пространство парка покрыто густым туманным молчанием. Слышатся шорохи ветра в кронах деревьев и кустов, пение первых птах. С ними вместе быстрым шагом преодолеваю расстояние в 1,5 мили до стадиона и прибавляя в темпе, проскакиваю 7 кругов по седьмой дорожке. Не смейся! Это известная с древности примета.
Мудрые жрецы Египта, Месопотамии, Греции и пр. весьма почитали эту мистическую цифру, дарующую удачу в делах. Будем и мы придерживаться этой формулы. Но такое бывает не всегда. Если вечером состоялось обильное возлияние, а я люблю красивый стол и пью только при его наличии, то утром уже никуда  не выбегаю. Как-то не до бега. Но не подумай, что это следствие утренней алкогольной депрессии. Этим никогда не страдал.  Просто, берегу здоровье.
Завтрак! Одно из основных удовольствий. Люблю обильный, красивый стол. Лучше на веранде под лучами солнца, пробивающегося сквозь густую листву деревьев. Вкусный стол со множеством закусок - мясных, рыбных, овощных, сыромолочных, варений,  мёда и прочего. Бесстыдно распластанные на тарелочках или смущённо сгрудившиеся в баночках, издающие густой аромат, они возбуждают перспективой счастливого дня, ожиданием добрых событий. И оно всегда рядом. Напротив. Монументально-изящная женщина, во вкусе Рубенса, в широком ярком гавайском наряде. Идиллия!  Всё для хорошего расположения духа и прекрасного аппетита. Так оно чаще и бывает.
Завтрак проходит  в атмосфере молчания. Не тягостного. Нет. Просто благоприобретённого за десятилетия общения. Лишь редкие, короткие фразы типа - сегодня холодно и ветер сильный… или как там моя Ясенька или вытри с подбородка, как ребёнок увазюкался, сколько можно учить и т.д. По набору слов ты, конечно, узнаёшь их автора. Всегда Люсе варю кофе. Она уверяет и к ней присоединяются многие, что мой кофе лучший в мире. Когда его чудесный аромат достигает апогея, кричу во всё горло – Люся! Готово! В ответ доносится – ...ты же знаешь ... я не люблю горячий. И так каждое утро.
После завтрака другой ритуал. Десятиминутная отсидка на кухонном диванчике, прижавшись к тёплому плечу монумента. Снова в молчании, изредка прерываемом мудрыми философскими выражениями, так свойственного сытым существам. Это если оба пребывают в состоянии мира и согласия. В противном случае ритуал нарушается и в гробовой тишине фигуры растворяются в углах и этажах большого дома.
Я ухожу в кабинет на втором этаже, что случается всегда в районе девяти утра. Господи, как-же люблю свой стол, книги и фотографии близких, развешанные по стенам. Естественность чувств и гармония разливаются по жилкам при их виде - молчаливых, тёплых и ужасно дорогих. Здесь всё моё, здесь Лёней пахнет!
Бьют часы и на стенах, вокруг письменного стола, оживают фотографии ушедших и здравствующих. Я гляжу на них каждое утро. Тоже ритуал. Гляжу подолгу, особенно во дни душевной напасти. Становится легче! Позволь я ещё раз о них расскажу. А то ведь не знаю что с фотографиями случится завтра. После меня. Ведь может быть, что ты никогда уж не увидишь эти лица.
Передо мной фото столетнего деда Герша Рахлина. Вглядись в фотографию. Худое, строгое, аскетическое лицо с вопрошающим мудрым взором спокойных глаз, заросшее чуть-ли не до половины щёк седой бородой. Крупные уши торчат из-под старинного кепи, а прямо в тебя упирается изящный, узкий, прямой нос на морщинистом лице. И узкие губы, плотно закрывающие от посторонних душу.
Рядом с ним, левее, красивый, честное слово очень красивый, семнадцатилетний юноша. Чуть вытянутое чистое, тонко очерченное лицо, обрамлённое волнистой шапкой уложенных тёмных волос. Гармоничное лицо! Не простое, поверь! Нет в нём присущего провинциальным людям, а южнороссийским евреям особенно, специфического выражения.
Высокий прямой лоб, густые чёрные брови, нависшие над миндалевидными глазами и тот-же рахлиновский нос -  узкий, тонкий, прямой. Очень мягкий пристальный взгляд. Какой-то стеснительный, робкий. Это мой отец и каждое утро я всматриваюсь в его глаза. Роем рождаются вопросы и почему-то... извинения. Не знаю почему. Просто за то, что вот живу в такой роскоши, о которой он наверное и не слышал.
Мой второй дед, Шимон, рано ушедший из жизни, не оставил своего портрета. Но есть фотография его родного брата, очень на него похожего по легенде. Помнишь я писал немного о нём.  Вот здесь перед нами уже типично еврейское провинциальное  лицо. Короткие курчавые волосы, из-под которых спускается невысокий покатый лоб, резко и глубоко обрывающийся в глазницы. Круглые, чуть навыкате чёрные маслины глаз, меж ними орлиный нос с небольшой горбинкой, прижатые крупные уши. Рта и подбородка не видно - всё заросло почти до глаз густой, чёрной, кудрявой бородой. Взгляд насмешливый, лукавый.
Чуть выше чудом сохранившийся портрет  моей девятнадцатилетней мамочки. Боюсь его реставрировать. Как-бы не испортить окончательно. Её вид таков, что не извинения, а спазмы сжимают горло. Яркое, жизнерадостное, простодушное лицо. Всё в нём открыто. Всё какое-то озорное. Короткие тёмные каштановые волосы уложенные по моде тех лет в одну  широкую волну, закрывающую добрую половину лба и часть лица.
Тёмные, излучающие весёлую энергию глаза. Узкий в переносице носик, далее расползающийся двумя широкими крыльями ноздрей и круглый маленький подбородок. Чистая, всегда румяная, плотная кожа щёк, на фоне которых белейшим жемчугом сверкает ожерелье ровных  не крупных зубов. Они сохранились полностью до 60-ти лет.
А слева, со стены, смотрят на меня портреты двух молодых лиц в военных гимнастёрках. Тёща и тесть. В их глазах, особенно тёщи,  печаль. Наверное ещё большая, нежели у моих родителей, ибо они моложе и физически расцвели в годы войны и послевоенной разрухи и голода. Они вообще не знали кажется по настоящему светлых беззаботно-праздничных дней. Были они простыми людьми, как и мои родители.
Василий Иванович Пчелинцев, родом из забытой Богом Сердобской землицы, что на севере Пензенской губернии. Зоя Ивановна Куликова, городской житель. Из славного старинного Ярославля. Склони головку перед их образами, моя славная девочка. Тяжелая им досталась доля. Ты и на сотую долю процента не сможешь ощутить эту тяжесть, под которой родители (мои и Люсины) прожили всю жизнь.
Печальна Зоина судьба. Всю жизнь, без отдыха и помощи, тащила она груз забот. Тесть помогал слабо, по словам Люси. Сумела таки вытащить эту телегу с тремя душами на дорогу слабого, но всё же прогресса. Душой понимала необходимость своего великого труда, потому и выглядит на портрете печальной, робкой, задумчивой.
Моё появление в семье восприняла как удачу. Кажется так. Увидела, прочувствовала возможное счастье хотя-бы одной и самой яркой дочери. Потому так тепло и искренне всегда относилась ко мне. Мне кажется, что и я любил её. Во всяком случае отвечал ей добром. Всегда. Прожили мы с ней более 20 лет и не раз ощущал какую-то гордость в её разговорах с кем-то обо мне. Так уж получилось, что только я позаботился о последних днях тёщи и тестя, о достойных похоронах.
Пора, наконец, работать! Согласно графику начинаю с мелких текущих дел - звонки, оплата счетов, письма, подготовка к школьным урокам. И лишь этими заботами войдя в рабочий режим приступаю к “литературной” деятельности. Право! Мне порой смешно в душе считать себя литератором. Ведь начал просто так, от скуки, дабы занять свободное время. Но ведь увлёкся, да ещё как! Теперь, если хоть день не испишу страничку – другую, то считаю его потерянным и ужасно злюсь. Вот ведь и темы приходят беспрестанно. Порой пишу одновременно сразу два – три  рассказа. Но ведь ещё и стихи возникают! Везде. Даже на утренней зарядке и я спешу донести  строки до письменного стола. Чтобы не забыть! Всё это странно, скажу тебе откровенно.
В районе 3-4 часов обед. Правда, в процессе писания не раз гоняю чаи, глубокомысленно вглядываясь в окно и бессмысленно улыбаясь или гневаясь на какие-то мысли. После обеда, следуя романам русских классиков, выезд. Нет, нет! Не на соколиную или псовую охоту с ружьём по полям и лесам. Выезд по бытовым делам или в школу. Далее начинается самая тяжелая пора, называемая вечер. Работать уже не могу, книгу читать тоже. Телевизионные программы смотрим только русские (из Нью Йорка). Английские непонятны по известной причине. Нередки поездки в гости или приём у себя и уж совсем редко в театр, на концерт и т.д.
Вид мой чаще кажется сумрачным. Открытое веселье всё реже и реже посещает душу, особенно по вечерам. Но это никоим образом не говорит о каком-то постоянном нервном напряжении или тем более о накапливании злости. Злобы к кому-либо никогда не испытывал. Просто к вечеру накатываются  волны предчувствий прихода неизбежной и возможно болезненной старости. Это не злость, повторяю.
Это как-бы обратная сторона прежнего, уже далёкого существования. Безудержно весёлого, бездумного, легкомысленного. Так сказать отсмеялся, поистратился в дороге. Но сил ещё много и потому скатываться по поверхности предчувствий не хочется. Конечно, жаль, что из-за проблемы с языком,  нет возможности нырнуть поглубже в здешнюю среду
Отсюда и молчаливая “писательская” деятельность. Темы, как правило, исторические - русские в Калифорнии, неисчерпаемый еврейский эпос, путешествия, сказки, история религий, фантазии о происхождении человека и прочее. В последнее время даже балую себя большими повестями и рассказами. Как не странно, но всё печатают и потому возникающие амбиции не дают покоя. Хочется в большую прессу, но она меня игнорирует. Значит ко всему прочему ещё и тщеславен. Вот ведь горе какое! Смешное горе!
Ну и напоследок о себе словами моего доброго приятеля из Баку. Он ещё тридцать лет назад дал мне в письменном виде исчерпывающую характеристику. Вот она. Дословно.
Характер сформировавшийся. Есть несомненные признаки самомнения и высокомерия. Не раздваивается - характер цельный. Очень последователен во всех поступках. Сдержан. Самоанализ, критика собственных поступков не выражена. Целеустремлён. Не вспыльчив, легко прощает обиды. Сам не обидчив. Не любит что-то не завершать. Очень непостоянен в убеждениях - легко склонить к чему-либо.
Прошло более тридцати лет с той поры. В основном согласен с данной характеристикой. Но в одном бакинец ошибся. Это только видимость, что меня легко склонить.  Нет и ещё раз нет! Просто не любил и не люблю открытой борьбы, ожесточённых споров, тем более с догматиками или несведущими людьми. Мягко говоря. Обхожу их стороной, продолжая своё дело или молчу, слушая их горячие «убедительные» речи. Всегда продолжаю свою линию. Тому доказательством служит моя рабочая жизнь.
Несомненные, пусть и скромные, но постоянные профессиональные успехи, нараставшие во времени и объёмах материальных благ. Никогда не был догматиком. Если вижу мудрого человека, признаю это, иногда открыто. Чаще молча перевариваю его мнение в собственном соку и начинаю жить услышанной мыслью, считая её своим взглядом. Стараюсь склонить людей к собственному мнению.
Люся ведь недаром все годы твердит о властном характере, о желании жестоко подавить инакомыслие в семье. Это не совсем так. Никакого жестокого подавления в семье не было. Да, на работе умел  убеждать гибкими методами и быть терпеливым. Дома всё сложнее. Но мои сыновья, несмотря на длительные и порой ожесточённые дебаты, несмотря на расхождение мнений по многим проблемам (и раньше и особенно теперь), выросли свободными людьми, стали многогранными личностями, прекрасно развитыми собеседниками, достигшими известных высот.
Так что можно усомниться в жестокости моего давления и давления вообще. Не было бессмысленного давления. Были частые и долгие, порой энергичные разговоры с детьми, попытки их убедить. Но не было приказов в каком-либо серьёзном вопросе. Чему доказательством послужил свободный выбор их профессий. Но главное выбор Веры, Любви и прочих славных атрибутов человеческого достоинства.
И уж конечно не было жестокости к тебе, дорогая моя жена. Потребовалось почти три десятилетия, чтобы ты преодолела естественную робость, навеянную не моим “жестоким давлением”, а твоей природной застенчивостью, скромностью и значительной разницей в возрасте и знаниях. Не скажу, что всё шло спокойно в нашем Датском королевстве. Были напряжения, были срывы. Наверное в этом больше я виноват в силу тех же причин – разницы в возрасте и в опыте общения.
Но там в Москве “срывы” не были глубоки и длительны, как здесь. В Москве ты жила  глубокой верой в меня, любовью ко мне. Я жил тем же. Я видел твоё чувство постоянно. Уже не говоря о любви и заботах к детям, которые словно телята вырастали под твоей крепкой тёплой опекой. И эта вера, и эта любовь вызывали столь же глубокую ответную реакцию. Искреннюю мою благодарность. Я буквально почитал тебя как священную семейную “корову” и никогда не тратил сил и средств на стороне.
А те небольшие срывы, что имели место в Москве (сейчас ты их раздуваешь во что-то принципиальное) никоим образом не влияли на силу моих чувств. Всё семье, всё во имя семьи! Понимал, что ты от природы  талантлива в деле создания семьи, воспитания детей, художественного оформления  окружающего нас пространства. Что ты добра душой. Ты всегда была моим стержнем.
И вот Америка разбудила в тебе вулкан переоценки ценностей. Ранее я попытался высказать причины пробуждения вулкана. Появилась сумасшедшая борьба с «ветряными мельницами» за некую свободу, которую я якобы всемерно подавлял всю жизнь и подавляю сейчас. Появилась непонятная необходимость борьбы со мной, выдвижение своей личности на передовые позиции внутри и вне семьи.
Мы любили друг друга. Наверное так!!! И только эта любовь, обоюдная, спасала семью от развала. А теперь я узнаю, что так и не смог стать для тебя мужчиной, что материально никогда не обеспечивал семью, что даже жил за твой счёт долгие годы.          Ужас! Всё больше и больше убеждаюсь, как ты дальше и дальше отплываешь от моих берегов, вольно или невольно разрывая укрепившиеся десятилетиями связи. Как ты перестаёшь ... любить.      
Я всё ещё люблю тебя! В сердце ещё много энергии. Она передалась от родителей и сформировала мой характер. Тот самый, что описал в начале главы. И главное в нём обыкновенная, присущая всему живому тяга к любви. К природе, животным, людям. Заложенная отцом, выпестованная теплой материнской грудью и мольбами к Богу. Любовь всегда переполняла мою душу.
Я вновь возвращаюсь в прошлое...                Воспитание этого великого чувства велось разными людьми. В сексуальном плане оно осознанно возникло с помощью Гали из соседнего двора. Помнишь я писал о ней. Это чувство промелькнуло как яркая звёздочка. Пронеслось и погасло, оставив, теперь это понимаю, сладостный туман в юном сердце.  Школьные годы, “взрослые” классы (7-10 ые),  ознаменовались появлением новых звёздочек, давших мыслям совсем иное познание любви.
Но, поначалу о причинах сладостного привкуса Галиной любви. Я говорил, что она пошла работать на  конфетно-шоколадную фабрику, чьи громадные корпуса вырастали передо мной каждое утро, когда бежал в школу. Грязные бурые кирпичные стены фабрики, обвешанные широкой сеткой до третьего этажа, создавали впечатление женской тюрьмы. Мужчин внутри не было видно. Зато в окнах  верхних этажей, летом настежь распахнутых, были очень заметны женские фигуры в весьма фривольном одеянии, но обязательно в ослепительно-белых головных наколках.
Мужики, конечно, были. Как без них! Они вывозили сладкую продукцию и охраняли фабрику. Прямо как военный объект. Помню, то были дюжие мужики с пропитыми рожами, ходившие с винтовками по периметру фабрики. Зимой они одевались в громадные шубы почти до земли, мохнатые малахаи и огромные варежки. Так и топали. Размеренно, медленно, встречаясь на углах здания и расходясь в стороны, кажется и не видя друг друга.
 Но нас мальчишек привлекали не женские фигуры. Слабые были мы ценители этих прелестей. Запахи! Эти волшебные запахи.  Они буквально травмировали разум, быстро очищая от знаний, с трудом накопленных  вечером после долбёжки школьных заданий. Ноги отказывались идти, рот сам по себе раскрывался в мольбе - тётенька, кинь шоколадку… - приглушенно неслось по переулку - тётенька…
Как-то в один из дней в окно выглянула тётенька и я уже готов был скорчить жалобную рожицу, как вдруг узнал в тётеньке… свою Галю! Она смеялась, что-то говорила своим товаркам, а я стоял внизу, обалдев от неожиданности и стыда. Вот тогда-то окончательно и прошла любовь. Сразу. Попросту исчезла и как прощание с ней с неба посыпались сладкие комочки шоколада .
Моя вторая школа ( №529, полностью ныне перестроенная в элитный лицей, что рядом с рестораном «Обломов») в то время относилась к Кировскому району. Не могу сказать, что в деталях помню  эти школьные годы. Помнятся отдельные эпизоды, поразившие чем-то. Они врубились в память, навсегда заселив извилины.  Зато ни в одной из них (извилинах) не сохранилось информации о моём активном участии в каких либо пионерских или комсомольских  делах. Их попросту не было.
Кто-то умело уводил меня от этого безобразия. Пожалуй кроме участия в стенгазете, в которой любил пописывать разного рода статейки на географические темы. Но это уже было в старших классах. Из истории средних запомнились факты изощрённого нарушения общественного порядка. Скажем так!
Костяк моего класса оставался неизменным на протяжении всех последних пяти лет учёбы. Это были дети коренных москвичей, поколениями живших в центре города. В общем и целом люди одного, достаточно высокого уровня развития. Класс был интернациональным, как и преподавательский состав. Вспоминаются наиболее близкие приятели - Олег Ровинский, Миша Фланцбойн, Женя Тараторенко, Ионесян, Финкильштейн и др. «Отпетых» не было! Поэтому совершенно не чувствовалось национализма.
 Вообще  слово антисемитизм впервые услышал от отца в его спорах с Соней и от людей из Кременчуга. Помнишь, приходили к нам, собирая деньги на памятник погибшим в Бабьем Яру. Но даже услышав это слово, долго ещё не понимал смысла, так как отношение ко мне в школе, да и позже в институте, ничем не отличалось от обычного. А может всё тоже легкомыслие, воспитавшее невосприимчивость. Не знаю! Но национальных агрессий со стороны приятелей или педагогов повторяю не было. Это однозначно!
Школьная среда отличалась высоким интеллектуальным духом преподавателей, в котором мы, мальчишки, вынуждены были изо дня в день барахтаться и по независящим от нас обстоятельствам безмерно наполняться. Они тонко прививали любовь, по крайней мере уважение, к достижениям человеческого разума - к искусствам, наукам, технике и пр.
Ненавязчиво проходил этот процесс, исключая “идеологические” собрания и митинги, уроки советской конституции и истории компартии. Последнее всегда почему-то превращалось в какую-то бессмысленную забавную игру. Мы даже не договаривались меж собой. Всё  происходило автоматически, по наитию.               
Нет! Наверное всё же этому способствовали  педагоги, основная масса которых относилась к политическим предметам как-то снисходительно. Индифферентно. Мы это остро чувствовали. Единственно не понимаемое нами, но автоматически принимаемое в этой игре, было двуличие взрослых, к которому мы невольно приучались. Настолько, что уже во взрослом состоянии  эта маска напрочь прирастала к лицу и казалась вполне естественной.
Зато в других играх мы были бездумно и по мальчишечьи злы. Это особенно проявилось в 6-8 классах. Тогда к нам пришли трое  ребят, взятых на перевоспитание из “неудовлетворительных” школ и семей. Здоровые парни, отчаянные и бессовестные. Те самые, «отпетые». Помню лишь одного из них, Юрку Бичуга, отметившего троегодие пребывания в шестом классе. Сильный, жестокий, бескомпромиссный, быстро терроризировавший нас, тщедушных интеллигентиков. Подчинив своей воле.
Английский язык нам преподавала  красивая, всегда ярко одетая молодая женщина, уж очень выделявшаяся на общем “сером” фоне остальных учителей. Уже тогда был поражен её высокой полной грудью. Даже не столько величиной, сколько процессом самостоятельного её движения в такт интонаций или энергичности объяснений нам материала. Колебание груди почему-то волновало воображение, напрочь отвлекая от сути объясняемого материала и ... толкая на издевательские поступки.
Так было с чернильницей, стоящей на чёрном учительском столе и специально до краёв залитой, а далее посредством чёрной нитки, хитроумно протянутой под столом  до парты “киллера”, осторожно им двигаемой к переднему краю стола и внезапно опрокидываемой на колени жертва, которая после энергичных объяснений у доски, сняв очки и забыв об осторожности, присаживалась к столу. Впереди сидящий напарник киллера под шумок обрывал нитку в районе парты отличника.               
И, наконец, самая жестокая “шутка”. Школа была перегружена и работала в две смены. Иногда мы попадали во вторую смену. За окнами вьюжила зима, в темноте улиц полыхала редкая реклама и куда-то торопились люди. А в классной комнате было тепло и горел яркий свет. Уж очень яркий! Вот и пришла Бичугу идея избавиться от назойливого света. Англичанка стояла у доски и как всегда энергично что-то писала, громко объясняя  и жестикулируя рукой. Класс замер, видя подкрадывающегося Бичуга к двери комнаты, возле которой на белом фоне стены одиноко торчал черный выключатель.
Свет внезапно погас и все мы хором заорали, бросая в темноту ручки, книги, ластики, тетради. Лишь потом мы узнали, что под покровом темноты и шума, инициативная группа из трёх учеников, тех самых, кинулась на учительницу и стала её тискать. В тот вечер школа лишилась красивого педагога и трёх великовозрастных болванов, так нами и не перевоспитанных. Остальным в классе было стыдно. Мы вели себя как трусливые собачонки, боясь  выступить против каннибалов. Но зато свободно вздохнули, когда исчез Бичуг со товарищи.
Всё забывается, забылась и эта история. Из бездонной пропасти памяти всплывают другие кусочки школьной жизни. Быстро промелькнула  яркая фигура англичанки. Зато всплыла другая, навсегда поразившая мои мозги. Только теперь понимаю как повлияла эта фигура на широту и глубину моего мышления, направленность, на отношение к жизни вообще. Честное слово, не преувеличиваю.
Тогда впервые увидел человека каждый урок проникновенно, с невероятным убеждением, превращающий в увлекательное путешествие.  История культуры литературного творчества в России и зарубежных странах. Не по учебникам, не по исторической канве жизни выдающихся писателей, а по взаимоотношениям со знаменательными событиями своего времени, поведению в личной, интимной жизни, по высказываниям.
Владимир Семёнович Гопен (возможно Гоппен) - учитель литературы в 8-10 классах. Потом заведующий учебной частью школы. Быстрый, решительный, мгновенно раздражающейся, но через минуту светящейся  теплой смущённой улыбкой. Чудесная личность устремлённая вверх и где-то там наверху обрамлённая огромной шапкой густейших чёрных волос и парой острых пронзительных глаз, казавшихся огромными из-за линз очков.
Вот его вижу всегда и без напряжения памяти. То, что сейчас печатаюсь в газетках и журнальчиках, работаю педагогом в школах и то, что создаю этот труд, всё это и многое другое является его несомненной заслугой. Будучи беззаветно предан долгу педагога и российского интеллигента, Владимир Семёнович, помимо любви к литературе, русской особенно,  внедрял в сознание уважение к людям вне их национальности и веры. Но он не был благодушным слюнтяем и нередко с неподдельной яростью рассказывал о “чёрных” душах, призывая к правде и мщению.
Какой правде он не конкретизировал, но помню его лицо при этих словах. Строгое, торжественное, а тембр голоса - возвышенный. Я никогда не был его любимым учеником. Вид у меня был, повторяю, легкомысленный, несколько глуповато-холерический, по словам очевидцев. Он не выделял меня из среды других, но когда организовался по его инициативе литературный кружок, где он и приводимые им в школу любители поэзии читали прозу и стихи, то по его молчаливому согласию, я стал непременным участником всех заседаний кружка.
И закружились мысли в вихре имён - Пушкин, Лермонтов, Фет, Тютчев, Блок, Байрон, Шекспир, Гёте, Беранже, французы-символисты, русские из глубин серебряного века, поэты арабского востока и др. С ними пришла великая тяга к познанию истории жития этих людей, географии странствований писателей и литературных героев, описанию ландшафта, его воздействия на мир идей. Именно под таким историко-географическим  углом зрения пришла ко мне любовь к литературе, книгам.
С той поры полюбил книги и молчаливое спокойствие библиотечных зал. Особенно ученического  “Ленинской” библиотеки, разместившейся в роскошном зале дворца Кшесинской. Нет, конечно, не стал этаким книжным букой, но много времени в ту пору (8-10 классов) уходило на чтение и осмысление прочитанного. На мечты.
Они возникали глубоким вечером, перед сном. Узкая продавленная раскладушка, отгороженная столом и стульями от прочего пространства жития домашних, превращалась в португальский корабль эпохи великих открытий, осторожно входящий в бухту ослепительно белого Мозамбика,  в скрипучую телегу первых американских переселенцев, медленно влекомую усталыми быками по цветущим прериям  Вайоминга, в иноходца, шествующего в окружении толпы чернокожих носильщиков по африканской саванне с экспедицией Ливингстона.
В широкую корзину на спине громадного индийского слона, прокладывающего путь через непроходимые джунгли королевств Сиккима и Бутана. Голова горела от ярчайших впечатлений, от опасностей и бесконечных подвигов. Но была и особенность  созерцания. Никогда, буквально ни разу, мечта не влекла меня по бурным морям и океанам. Только твёрдая земля под ногами обеспечивала устойчивость и продолжительность фантазий.
Начитавшись и намечтавшись, стал щеголять информацией в школе и среди дворовых друзей. И это непомерно раздувало тщеславие. Ходил этаким прекраснодушным павлином и однажды на уроке здорово поплатился, заполучив на всю жизнь оригинальную кличку. Я уж не помню о чём шла речь, но услышав из уст учителя физкультуры слова о правах народа, в полной тишине класса (этого учителя мы уважали и побаивались, глядя на играющие огромные бицепсы), вклинившись в паузу, не раздумывая, произнёс на память цитату из речи... Цицерона. От Мишки Фланцбойма услышал.
Учитель опешил,  побагровел, придя в крайнее беспокойство. Он видимо не знал такого гражданина и боялся подвоха с моей стороны. Пауза затягивалась, но в последующую минуту учитель нашелся и расслабившись сказал - …в конституции о цицероне ничего не сказано, нет там этого слова и ты не придумывай лишнего и вообще не перебивай…
Весь класс пришел в безудержное веселье. Большинство не знало что-такое цицерон. То ли конфета, то ли страна или остров, то ли физическое явление. С того часа прицепилась ко мне кличка “Цицерон”, которая постепенно уменьшилась до первых четырёх букв и уже через месяц никто толком и не знал смысла этого слова, просто орали - Цица, да Цица!
Мир открывшейся литературы, кстати, помог окончательно справиться с болезнью. Заиканием. Видимо очень хотелось поделится прочитанным и глубинное это желание подавило, вытеснило остатки давнего нервного срыва. Желание было настолько сильным, что не только подавило болезнь, но и вырвавшись из молчаливых глубин сознания стало приносить и до сих пор приносит удовольствие от чтения вслух прозы, но особенно стихов любимых поэтов.  Нравится моё чтение и любителям поэзии. Потому в апогее винного застолья друзья всегда просили читать и читать. Никогда не отказываюсь. Очень люблю читать!
Болезнь прошла, но началась болтливость. Яростная, озорная. Я отчаянно молил преподавателей гуманитарных предметов вызывать и вызывать меня, дать возможность, наконец-то, высказаться. Давали, особенно на уроках истории и географии, которые очень любил и вовсю старался поделиться знаниями с другими, здорово при этом фантазируя. Особенно, помнится, приводил в восторг старого учителя географии.
В девятом классе проходили экономическую географию зарубежных стран. Обладая хорошей памятью, особенно на специфические названия, буквально захлёбываясь от желания объять всё возможное и невозможное, торжественным голосом вещал о…размещение сталеплавильных предприятий и угольных шахт в северо-западных штатах США, о нефтяных месторождениях Техаса, о плантациях табака и хлопка в южных штатах и о прочей чепухе.
Учитель багровел от радости, взирая на неожиданно свалившееся счастье. Я багровел от непомерной гордости и важности. Остальным участникам географического “симпозиума” мои открытия были до лампочки, ибо каждый имел возможность заниматься своим делом, часто весьма далёким от географии.
По физико-математическим предметам картина поведения резко менялась. Я старательно прятал глаза на уроках математики и физики. Не уважал их и подчиняясь крайней необходимости получения положительных отметок, никогда не вылезал к доске по собственному желанию. Вовсю списывал у отличников, жалостливо умоляя последних не отказывать в милости.
Мои успехи в естествознании углубились, когда сестра стала студенткой географического факультета (1950 год) и на её тумбочке появились серьёзные учебники и специальная литература по географическим и этнографическим предметам. Вот тут передо мной раскрылся захватывающий мир быта и нравов народов мира, их привычек, происхождения, миграций и пр. Эта литература теперь постоянно толпилась и на моём письменном столе в библиотеках. Я жадно проглатывал её и отчаянно стремился высказаться.
Но где? Кроме школы не было аудитории и потому так радовался вызову старичка-географа. Он иногда давал зелёную улицу моему специфическому красноречию. Ребят веселил вид возбужденного по непонятной причине Цицерона, бегающего с указкой по карте, отчего он ещё более возгорался и… Но тут звенел звонок и упруго-бешеная волна соплеменников сметала всё живое, захлёстывая жалкие потуги оратора по распространению географических знаний.
Но выход геоэнергии всё-же нашелся! И совсем неплохой. Попал в туристический кружок при районном Доме пионеров. Судьбе было угодно, чтобы кружком руководил примечательный человек, Монастырский. К сожалению не помню имени-отчества. Увлечённый человек! В походах, особенно в лесу, он двигался  всегда осторожно, стараясь не шуметь, не задевать, обходить  деревья и заросли кустов.
И при этом молчать или говорить шепотом. Он учил нас скользить по лесу. Крепкая, невысокая, коренастая фигура быстро и бесшумно скользившая среди деревьев и кустарника, вызывала у нас восторг. Но однажды при переправе вброд мы ахнули, увидев деревянный костыль вместо правой ноги (до колена).  А уж когда в День Победы увидели его во множестве орденов и медалей, помолодевшим и возбуждённым, то гордости нашей не было предела.
Был он разведчиком в армии, видимо очень классным, родом из Сибири, из таёжной деревеньки. Ух, как мы его зауважали! Также, как быстро ходил, он столь-же энергично и говорил. Увлечённо рубил слова, объясняя тяготы и прелести походного бытия.
Примечательность кружка, помимо руководителя, заключалась ещё и в том, что здесь впервые я тесно столкнулся с бытом …девочек. Их было поначалу много, но потом, когда начались многодневные походы, большинство отсеялось. Как же тяжело нам было привыкать друг к другу, ведь впервые приходилось быть теснейшим образом вместе в продолжении всех суток.
Школа, руководимая вездесущей партией, тщательно отучала нас от женского пола, борясь за целомудрие и чистоту нравов. И вот здесь потребовался талант воспитателя, я имею ввиду Монастырского,  чтобы непринужденно перемешать наши понятия о нравственности, то есть попросту показать, что мы совершенно одинаковы, что не надо дичиться друг друга и в тоже время, чувствуя себя сильнее, мужественнее, помогать девочкам везде, где требуется ловкость и физическая сила.
Я очень благодарен ему. Он первым посеял в моём сердце семена уважения к женщине. Привил простые и цивилизованные манеры поведения в её присутствии.
Ну, а главное, конечно, были походы! Сборы начинались задолго. Монастырский учил, что успех дела решается в подготовительном периоде. Это я запомнил на всю жизнь! Тщательно подготавливалась обувь и тёплые байковые, быстросохнущие портянки, в которые надо умело завернуть ноги, дабы не натирало в долгом маршруте. Подбиралась одежда - легкая, теплая, яркая. Ведь всё приходилось тащить на себе долгими днями.
Нож, топор, фонарик, спички, соль и прочая, прочая, прочая… Всё надо аккуратно завернуть и так расположить в рюкзаке и карманах, чтобы было удобно и быстро достать. Умение вязать узлы, крепить верёвки, ну и, конечно, венец походного ремесла - разжечь костёр. Это необходимо было уметь сделать в любую погоду, быстро и безопасно для людей и леса.
Подготовка к походу была самым приятным этапом ещё и потому, что в ней участвовали все соседи моей коммунальной квартиры. Они давали советы, снабжали  “оборудованием”, доверительно сообщая о настоятельной необходимости именно ими притащенного для полевых условиях. Тогда впервые узнал о существовании на свете презервативов, как лучшего упаковочного материала для соли и спичек. Долго был уверен в этом единственном их употреблении. Иголки, нитки, широкий пояс с карманами для разных мелочей, чугунок, кружка, ложка и т.д.
А продукты! Здесь фантазии родителей и соседей не имели предела.    Я был единственным подростком в квартире, к тому-же ласковым, исключая моё специфическое отношение к Матильде Марковне и то подогретое нелицеприятными разговорами соседей. Тётя Таня, помнишь её субботние - воскресные шоу, снабжала деликатесами         ( колбаской, салом) и закусками, ассортимент которых явно указывал на винно-водочную специфику потребления. Кудрявцевы несли концентраты каш и супов, иногда помнится и компотов, а родители всегда готовили одно и тоже ( с той поры и во всю нашу совместную жизнь) - жареную курицу, печёную картошку, яйца вкрутую и овощи.
Теперь ты понимаешь, что с такой подготовкой можно было не возвращаться домой ближайшие два-три месяца. Но я приходил, как правило, голодный!!! До предела расхристанный и очень счастливый. Ещё-бы! Походы по лесам, холмам и рекам Подмосковья были насыщены такой романтикой, такой непреходящей радостью, что я буквально шалел от счастья существования.
Мы ходили по таинственным деревням, ночевали по избам (зимой), в лесах и лугах (летом), искали брода в реках, учились ориентироваться в глухом бору, доить коров, по следам определять животных, а вечерами разводили костёр и до полуночи пели, смеялись, танцевали. Не помню сумрачных походов, не помню дней отравленных  скукой и безразличием. Не помню! Да и как они могли быть, ведь нам было по 14-15 лет...
Монастырский держал жесткую дисциплину. Ему беспрекословно все подчинялись. Не было грубых окриков, тем более мата. Разведчик сумел создать крепкий коллектив мальчишек и девчонок, поняв наши индивидуальности и по ним распределив обязанности. Именно там я впервые проникся духом коллективизма, радостью искреннего общения. Появились друзья, среди которых я впервые почувствовал  себя значимым, взрослым человеком.               
Юрий Полежаев, наш постоянный вожак. Властный, гордый, честолюбивый парень, всегда с высоко поднятой головой и громким смехом, в котором уже тогда угадывалось тщеславное величие духа и какое-то презрение к слабостям окружающих. Он и стал впоследствии академиком ( не знаю специализации) и крупным советским организатором науки и производства. Казалось тогда, что мы подружились навечно. Во всяком случае всегда были вместе - в походах, на занятиях в Доме пионера, вечерами, хотя и учились в разных школах. Он приглашал и к себе домой.
Большая отдельная квартира в двухэтажном доме с глухим садом, спрятанном невдалеке от метро Новокузнецкая и Пятницкого рынка, поражала меня величиной и убранством. Самое удивительное в доме было наличие прислуги. Прямо как из картинок прошлого века, думалось мне, пролетарскому мальчику и становилось неуютно. Особенно когда встречалась Юркина мама. Строгая, неулыбчивая, попросту не обращавшая на меня внимание, хотя сына всегда обнимала, теребя его непослушные вихры. Она смотрела сквозь очки, не мигая, свинцовыми зрачками ледяной королевы.
 Не любил я бывать у них и Юрка это чувствовал и злился. Ну, а когда приезжал его отец на длинной шикарной машине (был он начальником Метрополитена Москвы) мамочка произносила ледяным тоном, что Юрий будет занят и мне пора домой. Мой друг кривил морду лица, по которой трудно было понять какие чувства обуревают его, но я понимал главное. Пора сматываться из этой гнетущей обстановки.
Зато в походах и на улице это был другой человек. Здесь он нравился мне. Находчивый, остроумный, весёлый, необыкновенно начитанный. Мне нравилось его расположение и то как всегда выделял меня. К нам как-то невольно присоединились три подружки. Теперь и в походах и в Москве мы всегда шлялись впятером.
Вскоре с одной из подружек мы стали как-то, казалось невольно, отставать от всех. Нас неудержимо тянуло друг к другу. Но прежде чем подробнее рассказать эту памятную историю, мне вспомнилась неожиданно другая девочка, нежданно-негаданно, именно в это же время, разбудившая плотские страсти. Давно дремавшие.
Там же, в Доме пионеров, подглядел как-то случайно, проходя коридорами, фигуру танцующей девочки. И остолбенел! Буквально! Долго стоял и до неприличия пристально глядел. Не мог оторваться. Потом, тайком от друзей-туристов, стал приходить специально и поначалу стесняясь, а затем всё более нахально, пожирать глазами это чудо. На всю жизнь оно осталось для меня идеалом женской красоты.
Высокая, вся в плавных изгибах фигура, с резко контрастирующими размерами груди, талии и бёдер. Чуть вытянутое лицо, обрамлённое громадной копной взбитых чёрных волос и одушевлённое большими карими, всегда смеющимися глазами, как у куклы прикрытыми густыми ресницами. Самое для меня поразительное было сочленение головы посредством нежной шеи с грудью.
Нет, нет! Я не приукрашиваю. Очень высокие, очень правильной овальной формы груди шли буквально от шеи и что поражало особенно, так это последующее плавное их утонение в талию (живота не было) с резким переходом в широкие, идеально круглой формы бёдра. Здесь, конечно, немного гротеска, но мальчишечье впечатление было именно таковым. Всё заканчивалось или начиналось длинными прямыми ногами.
Повторяю тебе, я ни капельки не приукрашиваю и до сих пор понять не могу, как эта жрица любви из персидских монастырей III-IY веков до нашей эры, попала в XX век нашей эры на уроки бальных танцев в Кировский районный Дом пионеров. Она резко выделялась из кучки тоненьких, до неприличия плоских и прямых девичьих фигур своих 13-15летних подружек. Она выглядела значительно “мудрее” сверстниц.
Моё присутствие жрица заметила сразу и не стала делать удивлённого лица, тем более сердитого. Видимо такое внимание было ей привычным. Мы познакомились и в тот же вечер пошли гулять по замоскворецким переулкам. Моё неприкрытое обожание нравилось, а непринуждённость разговора, напичканного разнообразнейшей книжной информацией, вежливость обращения, столь непривычная в той нашей среде, быстро делало наши отношения доверительными. Сближало нас.
Это возникшее чувство уже на третьем-четвёртом свидании так переполнило нас, что где-то в тени переулка мы стали целоваться. И тут вдруг услышал нечто поразительное - …пойдём ко мне домой... никого нет... одна Нюша, домработница, но она боится меня и никогда не входит в мою комнату…
Мне было не до Нюши. Неистовое, непонятное пламя пожирало тело, особо вспыхнувшее при этих словах. Её квартира была где-то в переулках от Новокузнецкой улицы в сторону канала. Шли рядом, молча. Вошли в дом, поднялись по лестнице и крадучись проникли в квартиру. Было пустынно и темно. Нас встретили огромные кошачьи глаза. Не зажигая света, прошли коридором в чуть освещённую комнату. Била дрожь. Я ничего не видел и лишь какое-то время спустя, освоившись и привыкнув к темноте вдруг увидел жрицу возле дивана. Она стояла голой и гордо смотрела на меня.
Господи, что творилось со мной. Опомнился только услышав её тихий смех и слова, сказанные спокойным ласковым голосом.              …Ну что ты так торопишься, медленно ласкай и целуй везде, не рви груди, целуй нежно, чуть прикасаясь… и не только губами, но и языком…               
Я видел как белое лицо в полутьме комнаты часто искажалось гримасой острого удовольствия. Она выгибала тело, как в танце, преподнося его по частям. Она вела себя как полководец, руководящий бурной битвой, где неопытное, но храброе войско соперника безудержно лезло на абордаж крепостных стен и каждый раз, по воле полководца,  вынуждено было отступать, так и не проникнув в центральную цитадель.
Видимо полководцу был важен процесс битвы, но не результат. Как позже понял, она потому и пригласила меня, мальчишку, затопившего её бесконечно долгой, неистово горячей, но безопасной страстью. На улице были сумерки, когда одуревший и разбитый брёл переулками домой. В голове было пусто и только перед глазами светились огромные белые груди. И оттого бессмысленная улыбка блуждала по лицу. Больше ничего не помнил!
Мы встречались ещё раза два-три, не более. И битвы наши протекали по установленному ею стандарту. Наконец, я был полностью деморализован однобокостью страсти, а жрица остыла. Пожирающий её огонь погас. Мы расстались и она вскоре исчезла из моей жизни навсегда, оставив в памяти лишь имя - Марина Шабанова. Её тело навсегда привнесло в душу чувство Красоты и Совершенства, а её слова столь же острое неприятие эгоизма всегда более опытного женского разума.
Плотские мучения быстро исчезли в вихре мальчишечьих событий. Особый романтический настрой моих новых друзей, жадная восприимчивость к познанию мира, желание поделиться увиденным, обсудить пережитое в кино или с книжных страниц крепко объединяло нашу пятёрку. И естественно возникали симпатии. Благодаря Марины возник острый импульс. Он и направил моё влечение к Руфине Смирновой. Одной из тех упомянутых трёх подружек.
Вот ведь странные чудеса творятся в природе. Образ Руфины и во многом схожей Марины Шабановой, видимо, настолько утвердился в моей душе, что долгие 17 лет незаметно тлел в памяти, не угасая и в период учёбы в институте и даже все 10 лет первой женитьбы. И, наконец, тление вспыхнуло ярким пламенем при виде твоей бабушки, медно-рыжей Людмилы Васильевны Пчелинцевой. Судьба!
Образ Руфи, моего нового чуда, всё более и более занимал мысли и сердце. Она была скромной, застенчивой и очень гордой девушкой. Большие голубые глаза на круглом лице, пышная корона ярких рыжих волос, пышная фигура и мгновенная реакция нежной кожи, становящейся пунцовой, когда чувствовала чей-то пристальный взгляд на себе. Естественно, мужской.
Единственная, безмерно любимая дочь неприметного главного бухгалтера какого-то завода, проживающего с семьёй, втроём, в маленькой двухкомнатной квартирке огромного девятиэтажного Бабаевского дома, что размещается и поныне возле метро Новокузнецкая. Этот дом, как и мой, тоже был детищем дореволюционного страхового общества “Россия”.
Вот там, на 8 этаже, проживала моя Руфа. В 10-ти минутах ходьбы от моего дома. Мы медленно сходились и в этот период мне часто приходилось терпеть её выпады и колкости. Но тянуло к ней что-то, нестерпимо тянуло. Старался быть всегда рядом, помочь чем-то. В походах шел впритык за ней, у костра садился рядом и все уступали это место. Если и злился на её выпады, то остро не отвечал, а уж когда приходилось ночевать где-нибудь в крестьянской избе или в лесу, то всеми силами старался лечь поблизости. Когда удавалось, то полночи задыхался от волнения и переполнявших чувств. Потом стали встречаться в Москве, поначалу компанией и лишь много позже наедине.
Руфа никогда не позволяла вольностей и я часто терялся в мучительных догадках относительно степени расположенности ко мне. Только после первого скромного поцелуя обрёл некую уверенность и радость затопила душу. Хорошо помню это время, счастливую и жаркую весну 1952 года. Коротких полвека тому назад. Вообще этот год был в моей жизни знаменательным.  В радости и печали. Последнее, правда, по ветреной молодости лет прошли неосознанными, но об этом позже.
И всё же в ту пору мои мысли наверное повзрослели, обрели какую-то организованность и целенаправленность. Ведь помимо школы необходимо было самостоятельно распределять время между библиотекой, домашними уроками, свиданиями и Домом пионеров. Всё это воспитывало характер. И настолько, что папа вдруг стал мною доволен.
Давно ушли те времена, когда был необходим строгий надзор отца, жёсткие нравоучительные разговоры о его несбывшихся мечтах и желании увидеть в судьбе сына “ростки славы”. Если длительное время отец не замечал эти ростки, он взрывался и разговор становился беспорядочным и жёстким. Что было - то было! Отец остро мечтал о блистательной карьере единственного сына. Мне кажется, что сочетание материальной обеспеченности в 1949-1952 годах и появившиеся в поведении сына ростки взросления, придавали уверенности его мечтам. Во всяком случае в доме в те годы царила улыбка.
Она очень помогала нам с сестрой. Я буквально летал везде и всюду. Жизнь непрерывно озарялась. Жрица любви, а потом Руфина. Мы бродили до полуночи по тёмным замоскворецким переулкам, сопровождаемые лаем недовольных собак или вспугивая в маленьких сквериках кошек, как и мы ищущих во тьме уголки счастья. Оно было с нами настоящее юношеское бездумное счастье, искреннее, без каких-либо предварительных условий, придуманных взрослыми людьми.
Даже когда однажды после долгих прощаний с Руфиной в одном из переулков на меня напали взрослые ребята, немного раздели и многажды набили рожу лица, то всё равно пришел домой улыбающийся и чем-то довольный. Мама испугалась, хотела вызвать милицию, увидев перемазанное в крови лицо, а я возбуждённо смеялся (возможно от страха) и старался острить.
Когда ж мы долго не виделись, то старенький дребезжащий квартирный телефон краснел от напряжения многочасовых архиважных переговоров. Ещё более краснела от злости дочка Кудрявцевых, некрасивое бесформенное существо. Она в ту пору вовсю невестилась и потому была крайне беспокойной. Ей ежедневно необходима была связь с единственно ненаглядным толстым физиком Федей. А я невольно мешал.
В ту радостную весну мы с Руфой были постоянно вместе. Весна быстро закончилась, а радость нет. Не могла она просто так закончится. Её было так много везде и повсюду. В перезвоне трамваев с раннего утра проносящихся мимо окон квартиры, в ласковом взгляде отца, рано встававшего и прямо надо мной аккуратно поедавшего мамины домашние заготовки, даже в монотонном шлёпанье непременно босых ног Матильды Марковны по коридору, в пении птиц, доносящихся со двора через открытое кухонное окно и, конечно, в первых же мыслях о наступающем дне.
Заканчивался девятый год школы. Второй раз судьба предоставляла мне  беззаботные радостные летние каникулы. Двумя годами ранее мы всей семьёй уже выезжали в Киев, впервые после войны увидев оставшихся в живых маминых родственников. Я не помню этой поездки, но судя по сохранившейся фотографии, с которой на меня смотрят весёлые молодые (сорокалетние) родители думаю, что они были счастливы тем путешествием.
Теперь было несколько иначе. Моя сестра уезжала на полевую студенческую практику в Подмосковье, папа на торговые ярмарки, во множестве открывающиеся весной в малых городках Подмосковья, а мы с мамой решили поехать снова в Киев и далее в Одессу. Вновь пройтись по родственникам и побарахтаться в Чёрном море. Впервые.
Это оказалось вторым совместным с мамой путешествием и вообще последним с родителями. Оно навсегда запомнилось мне. Передо мною впервые открылась Природа и люди южной России. Густые смешанные леса Подмосковья за Окой и Сеймом быстро сменились безбрежной буровато-желтой степью с редкими осколками дубрав. Мы проносились местами, где ещё недавно шла страшная война и её присутствие виднелось повсюду.
 Я часами сидел у окна и буквально впитывал спокойные плавные рельефы местности, проносящиеся городки и станции, утопавшие в садах. Ещё было много разрушений и подчас вокруг царило запустение.  Но на станциях, помнится Сухиничи, Кролевец, Конотоп, Бахмач, Нежин  (господи, какие родные названия) было очень оживлённо.
Сотни людей, нагруженных бесформенным скарбом и малыми детьми, сидели и двигались в разные стороны по перронам, сновали по путям. В яркое безоблачное небо поднимался мощный столб шума от гвалта людей, свистков и гудков паровозов, лая собак и репродукторов, создавая напряженную атмосферу ожидания. Но более всего меня интересовали и возбуждали местные граждане с подносами, авоськами, мисками, кружками и бидонами, встречающие каждый поезд.
Чем только они не торговали – холодное топленое молоко с коричневой корочкой, рассыпчатая картошечка, малосольные огурчики и помидоры, лук, разделанная сельдь и яйца вкрутую, вареное мясо и пузатые жареные куры, яблоки, груши, сливы, розовые ломти соленого арбуза, а под полой нередко горбатилась бутыль с “первоклассным” первачом.
Это изобилие невероятно разжигало сознание и я постоянно просил у мамы денег, накупая всякой всячины. Но вскоре даже глаза уставали кушать. Потом был Киев и старые родственники, которых совершенно не помню. Потом сверкающее солнце над Одессой, бесконечные пляжи со множеством полуголых тел и, наконец, тёплое море увиденное впервые. Оно поразило бурей, беснующимися пенными волнами, беспорядочной и вечной энергией. Пролежали на пляже две недели и я было заскучал. Но судьбе было угодно преподнести мне сюрприз. Год был такой!
Среди одесских родственников нашлись два парня, два друга, немногим старше меня. Один из них жил в Киеве и вскоре должен был возвратиться домой, но не желая расставаться с другом, жившим в Бендеры, ехал домой через этот город.  Как-то на пляже они взахлёб рассуждали о поездке и я загорелся, умоляя и меня взять с собой до Киева, куда и мы с мамой вскоре должны были возвратиться. Восторг самостоятельно ехать в поезде, увидеть без опеки мамы новые места, особенно Молдавию, где фрукты сами лезут в рот. После недолгого упрашивания получил согласие вышестоящей инстанции, выслушал массу наставлений, получил кредит в небольшом  размере. И вот мы втроём в поезде.
Помню как медленно тащились полупустые вагоны. Жуткая жара и пыль давила на сознание, но нам было беспричинно весело. Каждое слово или что-то увиденное в окне вызывали бурное ржание и массу реплик. Нам было весело. Просто от молодости и крепкого здоровья.  Вот и Тирасполь, бурный желтый Днестр, а на противоположном берегу древние Бендеры.
Поезд медленно тащился вдоль остатков крепостных стен цитадели, испытавших огонь и громовое “Ура” чудо-солдат Суворова. Жарко отдуваясь, наконец-то остановился. На перроне ждал отец нашего друга, а в каменном доме, в чистой украшенной рушниками горнице, потрясающий обед.
Самым поразительным было непонятное почтение к моей особе. Громадные порции, лучшие куски нежнейших блюд и восхитительных пирогов и даже самогон (впервые в жизни) - всё это как-то автоматически подставлялось и незаметно исчезало в глубинах моего ненасытного городского желудка. И непременные расспросы. Все требовали рассказать о Москве, о военных парадах, видел-ли вождей, а самого главного, как ОН выглядит, а Кагановича видел, а Ворошилова   и т.д.
Я прожил в Бендерах три дня и три ночи и если дни проводил с друзьями в колхозных садах за Днестром, то ночевать меня уводили в маленький домик на самом берегу реки. Жила там одинокая молодая женщина. Это по нонешнему моему состоянию называю её молодой, а в то время мне, пятнадцатилетнему парню, она казалась далеко не юной. Трудно сейчас вспомнить, но думается где-то под 35 лет ей было. Память не сохранила облик её лица.
Память лишь чётко зафиксировала необузданную и неумелую страсть здорового телёнка, обуреваемого в течении трёх ночей одной лишь мыслью. Эта милая женщина в первую же ночь тепло и ласково, как-то по домашнему, чуть-ли не по матерински, просто сказала.        Эй хлопец, не спишь! Ну что ты там один, иди ко мне, побалакаем, скучно мне одной-то, а ты вон как умеешь рассказывать…
В низкой комнатушке, с маленьким оконцем, было очень душно. Две громадные разноцветные перины, как стенки раскалённой буржуйки, буквально источали жару и где-то там в глубине между ними мерцало её крупное белесое тело, развалившееся в сладкой истоме ожидания. Три ночи она учила телёнка любви, а он одурманенный, ничего более не видя и не слыша, мчался со всех ног на её призыв, на голос восставшей плоти. Так я стал... мужчиной.
В Москву приехал полный ожидания продолжить любовные игры. Весь в мечтах о нежной Руфи, считая дни и часы до встречи. Но медно-кудрая подруга моя не горела той-же страстью и вообще не понимала её животворящей сути, судьбой и воспитанием будучи ещё не разбуженной. Она лишь мило подставила розовую щёчку, как обычно покраснела и дабы замять смущение быстро заговорила о каких-то пустяках.
И началась осень. Нет, совсем не холодная в наших отношениях. Просто излишняя жара, приобретённая на юге, спала и организм вошел в прежний московский режим - школа, библиотека, кружки по литературе и туризму, посещение театров по маминым билетам, походы по Подмосковью и, конечно, долгие гуляния по улицам или, если уж очень дождливо и холодно, то на билеты по 25 копеек проникновение в кинотеатр, где тесно прижавшись на последних рядах маленького уютного зала и забыв причину посещения, тихонько ворковали.
Прощание начиналось на последних минутах фильма и заканчивалось у богатого подъезда Бабаевского дома непременными объятиями, поцелуями и горячими словами. Рано разбуженная плоть искрилась, бурно реагируя на всплески памяти о недавней страсти.
В ту осень познакомился с родителями Руфы. Кажется мой скромный вид их успокоил, хотя настороженность мамы всегда чувствовал. Маму не проведёшь! Моё увлечение росло. И естественно пришло время, когда чувственное стало активно прорываться в наших отношениях. Два трагикомических случая опишу.
Стали мы устраивать, поначалу в Доме пионеров, потом на тенистых сквериках, где не было опеки взрослых, что-то вроде дискуссионных клубов. Горланили по пустякам, яростно спорили о «философских» проблемах, рассказывали  чаще мистические истории и иногда тихо пели под гитару. Вина в ту пору не употребляли, но скучно не было.
Точно помню. Когда наступали холода или наваливалась всеобщая хлябь и слякоть, встречи наши становились редкими, но желания наоборот удваивались. Для разрешения проблемы, а дешёвых кафе с чаем и булками в России не существовало, стали мы уговаривать родителей пустить нас в дома.
Как-то и мои родители согласились. Почему-бы нет! Взрослый стал парень, десятый класс. К тому же пообещал, что до блеска натру паркетный пол в комнате. Это и стало источником последующей “трагедии”. Пол натёр так, что он сверкал и горел словно хрустальное зеркало.  Главная трудность заключалась в организации вечеринки.
Необходимо было наладить связи родителей между собой для гарантии  моральной чистоты,  тайно выискать дополнительные средства для покупки вина и соответствующих закусок, найти патефон с пластинками и т.д.  Наконец, все проблемы были разрешены и вечер наступил. Естественно, папа с мамой ушли в гости, а Соня обещала задержаться  в институте…надолго.
На круглом столе торжественно стояли 2-3 бутылки дешёвого портвейна, вокруг  располагалась в виде каре холодная закуска - круто нарезанная вареная колбаса, яйца под майонезом, сверкающая селёдочка под луком и солёные помидоры с огурчиками (кем-то утащенные из маминых запасов на зиму). На соседнем столике сверкали официально разрешенные сладости и пироги. Сбоку, на комоде, скромно чернел патефон и горка пластинок. Бал открылся, конечно, речью Юры Полежаева. Ну никак невозможно было отказать пламенному оратору в этом удовольствии, тем более и остальным это было необходимо, так как снимало смущение и развязывало языки.
В разгар застолья, когда содержимое бутылок активно  исчезло, стол был сдвинут в угол и мелодия танго возвестила о начале самой пикантной части вечера. Танцевать из мальчиков никто не умел, но возбужденные свободой и алкоголем ринулись все к своим подругам. Именно к своим, танцевать с “иностранкой”  было не принято. Все мы, как задиристые петушки, несмотря на дружбу, строго охраняли границы общения подруг, а те тайно гордились и лишь стремительные взгляды говорили постороннему о напряженности момента.
В те годы царствовали танго, фокстроты и бессменные вальсы. Первые два осваивались очень быстро и с заметным желанием, так как обещали радостные минуты законного тесного общения. Вальс шел туго. Танец требовал четкой координации движений в быстром темпе и не давал ощущений близости партнёрши. Потому и крутили постоянно танго и фокстроты. Наконец, когда алкоголь утроил радость близости в чувственном танго, кому-то пришла в голову идея устроить конкурс на продолжительность танца в вальсе. И пары закружились!!!
Я не умел танцевать вальс ( и до сих пор), но целомудренные объятия Руфи и выпитое настолько вскружили голову, что схватил подругу и мы понеслись. Рядом кружились другие пары и какое-то яростное упоение светилось в глазах танцующих и какие-то громкие выкрики возбуждали атмосферу комнаты. В самый разгар этой яростной радости я подскользнулся на зеркальном полу и пытаясь удержаться, сбил с ног подругу. Последнее, что увидел через мгновение, как её крупное тело торпедой устремилось в угол комнаты под высокую родительскую кровать.      
Сам остался на ногах и в ужасе увидел как из-под кровати торчат оголённые ноги подруги в чулочках и коротеньких трусиках. Поначалу раздался дикий хохот окружающих. Видимо и на моих губах играла улыбка. Общими усилиями из-под кровати извлекли тело, потом голову. Лицо Руфы невероятно красного цвета было перекошено от стыда и боли. Она встала, одёрнула платье, влепила мне оглушительную пощёчину и стремительно выбежала на улицу. Все остолбенели. Я тоже выбежал, но подругу не нашел. Когда вернулся, комната была пуста. В ней хлопотала пришедшая сестричка, ворча убирая пустые бутылки и остатки еды.
Это была моя первая пощёчина от Руфы, но не последняя. Через несколько месяцев я схлопотал и вторую ... от Руфиной мамы. Не менее звонкую. Видимо в этой семье было принято раздавать пощёчины в знак особого поощрения, удовлетворения или расплаты. Бедный папа бухгалтер!
Теперь история второй пощёчины. Кончался последний школьный класс. Мы “твёрдо” решили посвятить себя изучению истории в историко-архивном институте. Географические увлечения отошли на второй план и теперь золотой век древней Греции освещал наш досуг. Танцевальная катастрофа была забыта и если и вспоминалась, то с улыбкой. Шли выпускные экзамены в школе и Москва утопала в сиреневом и яблоневом цвете. Подготовку к экзаменам мы проводили вдвоём. В тихих сквериках Замоскворечья или в ленинской библиотеке.
Но однажды в воскресные дни Руфа, краснея, пригласила меня в свою квартиру. Её родители занимались дачным огородом где-то в Подмосковье. Было очень жарко и моя подруга переоделась в лёгкий халатик. Ветерок из окна вовсю развевал легкую материю, оголяя то ноги, то верх полной груди. И это спровоцировало мою активность.
Стремительно наступало затмение. Обоюдное.  Руфа жутко краснела, поправляя халат, но ветер-хулиган беспрестанно выставлял напоказ её прелести. И я не сдержался. Мы стали целоваться, всё теснее и чувственнее прижимаясь. Потом перешли на диван и Руфа позволила мне снять лифчик, потом нижнее бельё. Ничего не соображая, скатились на пол, на пушистый ковёр и дали волю внезапной страсти.
«Разбудил» нас громкий вопль главного бухгалтера, стоящего над нами с широко раскрытыми от ужаса глазами. Руфа оттолкнув меня, стремглав выбежала в другую комнату. Хватаясь за брюки и рубашку, под молчаливым уничтожающим взглядом убитого горем папы, я выбежал из квартиры и кубарем покатился вниз. Я не знаю как там у Руфы разворачивались события, была-ли посвящена грозная мама в детали происшедшего, но последующее за этим действие полностью и навсегда разрушило нашу любовь.
Была такая приятная во всех отношениях традиция у московских школьников. По окончании выпускных экзаменов устраивать бал-маскарад, на официальной части которого торжественно произносились громкие и привычные идеологические фразы, потом выдавали табель успеваемости, потом родители от полноты чувств скидывались на танцы с шампанским, а вот далее и родители и преподаватели исчезали, а мы растворялись в темноте теплой июньской ночи по улицам и переулкам Москвы, то собираясь шумными группами, то воркуя расходились парами, но обязательно к шести утра вновь объединяясь на Красной площади.
Здесь нас ожидало зрелище невиданное и ликующее. Громадная строгая брусчатая площадь, обрамлённая древней зубчатой стеной со стройными башнями, разноцветный много купольный храм Василия Блаженного и красное готическое великолепие здания Исторического музея – всё это как-то сразу ярко освещалась к шести утра лучами солнца.
Наступало озарение. Золотые купола храма и рубиновые звёзды башен, отражая солнечные лучи, высвечивали орнаменты зданий, белоснежные кружева на девичьих бальных платьях  и разноцветные галстуки на белых рубашках мальчиков. Всё вместе создавало впечатление всеобщего ликования. Оно достигало невиданной высоты и сопровождалось громовым “УРА” тысяч молодых глоток, когда с высоты Спасской башни раздавался бой курантов.
В эти светлые минуты нас с Руфой встречает на площади перекошенное от горя лицо её мамы.                Где ты была - кричит во всю мочь мама - целую ночь, дрянь бессовестная, неужели с этим хулиганом.                Далее следует мощная пощёчина мне, разинувшему от удивления рот…
Прошло около 20 лет. Как-то возвращался с работы (трудился тогда на Ордынке 32). Бреду переулками, выхожу на Пятницкую к метро «Новокузнецкая». Вечер, тепло, люди спешат домой. Тесная улица забита до предела. Медленно сквозь толпу, отчаянно звеня и подпрыгивая, тянутся красные вагончики трамвая. И вот на углу Пятницкой и Новокузнецкой, там где всю жизнь находилась булочная с вкуснейшими маковыми бубликами и жареными пончиками в сахарной пудре, натыкаюсь взглядом на …женское существо.
Высокое, оплывшее, бесформенное, с хаотично разбросанными по вспотевшему лбу рыжими кудрями и пунцовыми от жары толстыми щеками, оно устало двигалось, прижимая одной рукой к груди маленькую девочку (или мальчика), в другой держа огромную сумку набитую продуктами. Сзади ковылял, держась ручонкой за подол платья, ребёнок постарше. Он хныкал, мама злилась и что-то бубнила ему. С ужасом я узнал свою Руфу и от страха отпрянул в сторону. Юность прошла рядом, не узнав меня. И слава Богу!
Те годы (1953 -1956) в России, по словам отца и его друзей, были временем бурного и радостного восприятия жизни. Каждый день люди ждали чудес. Какое-то освобождение кипело во взглядах, какое-то всеобщее счастье объединяло и будоражило. НАДЕЖДА возникла в душах оставшихся после страшной бойни тридцатых годов и недавно прошедшей кровавой войны. 
Кончилось и то и это и оставшиеся невредимыми, полностью или частично, безудержно радовались всему. Будь-то удлинившиеся отпуска или два выходных дня (суббота и воскресенье) или мелкие подачки в виде разрешений на частную торговлю со своего огородика и изделий своих рук, на организацию артелей инвалидов с продажей на рынках своих товаров.
Карточки давно отменили, прошла реформа денег и можно было что-то купить, даже красиво одеться, даже мебель достать. В моде были рижские гарнитуры - пузатые, громоздкие, тяжелые. Впервые появились деревянные кровати с матрасами. Радио гремело трудовыми победами, газеты пестрели всеобщим ликованием трудящихся, стахановские движения, словно по мановению волшебной палочки,  возникали в самых удивительных отраслях хозяйствования, науки и техники. В воздухе витали надежды, казалось всё страшное пройдено.
И как доказательство надежды вдруг умирает полубог, Иосиф Джугашвили, в криминальных кругах имеющий кличку Сталин.        Что творилось в эти дни не поддаётся здравому смыслу. Как-будто все сошли с ума, как-будто народ охватил всеобщий психоз, как-будто моровая чума прокатилась по стране. Женщины на улицах навзрыд рыдали, рвали волосы, причитали….как теперь жить-то будем!!! И мужики втихомолку утирали слёзы, а в глазах был всё тот же вопрос.
Я отчётливо помню то сумасшествие, которое царило в Москве. Люди стояли у столбов с радиоточками и в безмолвной тишине внимали стальному голосу вечного Левитана. Так продолжалось кажется пять дней, а потом началась вакханалия похорон. Гигантский девятибалльный шторм гнал людей со всей страны и даже зарубежья  в центр Москвы к гробу недоучки-семинариста и невиданного подлеца, повинного в убийстве десятков миллионов людей и деморализации остальных.
Как неисповедимы деяния Творца, так и немыслимо творимое Дьяволом. Он точно продал ему душу, за что и получил бесконтрольное право царить в России. В дни его тридцатипятилетнего правления и подумать о нём плохо боялись. Весь великий русский народ с его воинской и гражданской доблестью, доказанной веками истории, пресмыкался перед обычным бандитом. Разве это не чудо! Нет в истории человечества другого такого масштабного примера.
Сотни тысяч обезумевших людей рвались ко гробу пахана-бандита. Толпа сметала на своём пути все преграды, стремясь прорваться в Колонный зал Дома Союза. Шли через крыши, чердаки, канализационные туннели. Возникла невиданная давка. Погибли десятки тысяч людей. Особо жалко задавленных сотен московских мальчишек и девчонок. Отец и мама не ходили на работу и держали нас взаперти. Тем спасли наши жизни, особенно моей сестричке, ярой комсомолке.
Затем в стране закономерно наступило малое смутное время. Возникла кровавая  драка за власть. Победил тов Хрущёв, неграмотный хитрый деспот, воспитанник Сталина, прямой участник его злодеяний (особенно на Украине), ставший главным в партии благодаря молниеносной операции по убийству другого претендента (тов. Л.Берия) и отстранения менее ловких (тов. Молотова, Маленкова, Кагановича), в чём ему прямо помог выдающийся вор тов. Жуков (вывез из Германии эшелоны награбленного добра), воспетый как  гениальный полководец. Для очищения своей фигуры и чтобы привлечь к себе народ, Хрущёв и поведал о жутких деяниях Сталина.
Это его «открытие» отрезвило очень многих. Оно явилось предпосылкой краха советской империи. Оно погасило чувство страха у остальных, создав оппозицию. Особенно в среде военной молодёжи, попавшей в институты. Я учился с ними. Некоторых знал лично. В полевых условиях они порой раскрывались. Маленькая по масштабам оппозиция, но ведь капли воды камень точат. Эти оппозиционеры рожали безразличных к коммунизму циников или искренних диссидентов. Последних, к сожалению, в значительном меньшинстве. Вскоре страна превратилась в общество тотального цинизма.
Такого рода мысли, естественно, не могли залететь в мою юношескую голову. Был ещё мал и весьма легкомыслен. Не до похорон было. Шла ранняя и жаркая московская весна 1953 года. Душа гудела от полноты чувств. Душа пела. Ещё-бы! Вдруг возникли почти двухнедельные каникулы. Помнится, что ими дипломатично воспользовался наш воспитатель-разведчик и увёл всю группу в длительный поход по Подмосковью.
Я вновь возвращаюсь к судьбе моей семьи. Единственного источника моего патриотизма. Повторяю тебе, что это были годы нашего наибольшего материального достатка. Мы ездили в Киев, потом на море в Одессу, но чаще в Литву, к Бабэлэ, на зимние отпуска и летом. Почти каждый год, а то и два раза в год. Там начинался праздник живота - обжорство беспредельное. Тамошние мои двоюродные сёстры (Люся и Поля) снимали домик в Паланге, тогда безвестном молчаливом городке среди серебряных дюн Балтики. На улочке, утыкающейся прямо в волны, среди зелени сада прятался небольшой дом.
Хозяйничала в доме  моя тётка. Могучая, добрая, всегда носившая  длинные, старые, засаленные халаты. С засученными рукавами, с пучком седых волос, наспех заколотых на макушке, она с раннего утра и до вечера возилась возле кухонного стола. Казалось, что и не уходила, как-бы приросла к этому месту. В столовой стоял большой квадратный стол, трофейный по словам Буниса, наверное им же и реквизированный из соседнего дворца графа Тышкявичуса. Морёная поверхность стола  вечно была заставлена едой.
С раннего утра в столовой появлялся возбужденный, чисто выбритый, выкупавшейся в море Бунис со связкой копчёных угрей на плече. Его хриплый бас, сотрясая посуду, разносился по комнатам и будил всех. Он топал по дому, нетерпеливо призывая всех к столу. Он изнемогал от большого, аж во всю ночь, перерыва в общении. С кухни доносился голос тёщи - Изя, перестаньте топать и орать, вы же всех разбудите, дайте людям вконец отдохнуть, они же приехали выспаться. Но и в её громком шепоте  чувствовалось желание поскорее увидеть нас, особенно младшую сестричку, которую с детства любила и защищала в деревне от обид и невзгод.
 Бунис шел на кухню и всовывал свой орлиный нос во все кастрюли, пробуя и причмокивая от удовольствия. Из комнат меж тем начинали выползать сонные, полуодетые фигуры. Вы думаете, чтоб сначала побежать на море поплескаться. Оно же у ног. Ни боже мой! Нет, конечно!  Кое как причесавшись семейство собиралось у стола. Лишь мой отец, не ведаю в силу каких традиций, всегда появлялся гладко выбритый, причёсанный и одетый.
Что творилось на столе! Не забудьте, с утра. Салатов разных тогда в народе не знали. Посередине возвышалась гора варёного жирного мяса, пронизанного во множестве чесноком. По бокам в суповых тарелках рдели крупно нарезанные куски угрей,  разделанной селёдки, огурцов, помидоров, сладкого лука и солений. По углам стола искрились клубни рассыпчатой картошечки и громадные куски только что выпеченного хлеба, издающего удивительно сытный аромат.
Начиналась вакханалия! Не без водки, конечно. Она разливалась нетерпеливым Бунисом по рюмкам и эдак вкусно опрокидывалась в огромные разверзнувшиеся пасти жаждущих. Лишь папа пил мало, как всю жизнь, но ещё и в силу старого ранения. Зато Бунис и Хэма  отдавались этому широко и радостно, как песне. Но уж очень по разному. Бунис пил и душа его наполнялась восторгом, который посредством голоса, по мере наполнения желудка, всё более  возбуждал в окружающих столь-же радостный отклик. Хэма пил  как-то очень тихо, укромно и только улыбка на широком, чуть рябом лице, по мере потребления напитка становилась ещё и виноватой.
Надо же, как отражается характер людей в таком, казалось бы, отвлечённом от мышления процессе. А потом куда-то все разбредались, дом пустел и лишь в открытых окнах кухни виднелись две головы -  седая  и тёмно-каштановая моей мама. Они как часовые не оставляли своего поста ни на минуту.
Жизнь  моей тётушки вошла в строгие рамки, где тесно переплетались семейные трагедии и редкие взрывы счастья. Литовский период жизни был сытным и устойчивым. Нет, ни дочери, ни зятья не добились какого-либо выдающегося положения. Бунис промышлял какими-то мелкими аферами и кажется постоянно нигде не работал. Хэма исправно трудился шофёром такси. Его знал весь город и когда мы выходили на привокзальную площадь Вильнюса, то садясь в такси только говорили - Подвези к Шафирасу, будучи уверенными что нас привезут точно по адресу.
Иногда даже денег не брали, узнав что везут из Москвы родную тётку жены Шафираса. Правда, много позже Хэма стал величиной в городе, председателем профсоюза таксистов. Тихого и молчаливого члена партии, фронтовика, приняли советские самозванцы в свою компанию. Он же был безразличен к их лозунгам, как выяснилось много позже.
Под стать им были и жены. С буйным Бунисом энергичная, вызывающе гордая, шумная и весёлая Люся. С незаметным Шафирасом тихая, молчаливая, замкнутая, застенчивая Полина. Чувствуете, как судьба сводит людей ещё и по принципу аналогии.    У Поли рождается двое детей (Маечка и Миша), у Люси - сын, Алик. Всё как-будто хорошо.
Но уже в начале совместного пути выясняется, что Бунис впадает в запои (война и зверское убийство прежней семьи), в пьянстве звереет и если в это время гордая Люся противоречит ему в чём-то, то попадает под его тяжелый кулак. Со временем это становилось всё чаще и чаще. Болит сердце у Бабэлэ при виде этих ссор, болит ещё и потому, что Риточка, первая внучка, по её размышлениям не так обеспечена вниманием Буниса, что её, сиротинушку, все обижают. Ей всё кажется!
А тут новая напасть. Где-то сильно простудилась Люся и не обратив по молодости должного внимания на “легкую” болезнь, приобрела другую, тяжелую, вскоре принявшую хроническую форму. Начался артрит, который в те времена не лечился. Острые боли в суставах ног и рук, потом изменение морфологии костей, вызывающее у красивой женщины ещё большую боль. Она стала в больших дозах принимать преднизолон, модное и плохо изученное тогда лекарство, не ведая о скорой погибели, как следствия приёма этого лекарства.
Во время  болезни в период одного из  запоев Буниса бедная Люся зачала ребёнка и …родила Алика. Он родился внешне красивым и крепким, но вскоре стало заметно отставание в развитии, с возрастом всё больше и больше. Сейчас его давно нет в живых. Он умер в возрасте около тридцати лет, успев женится на подобной себе и народить, кажется, двух или трёх детей. Где-то они сейчас!
Вот только Поличкина жизнь доставляла ей радость. Её семья была  тихой, без внешних бурных всплесков. Хэма всё более и более приобретал авторитет, а с ним и материальные блага. Поля работала в торговой сети и потихонечку двигалась по служебной лестнице вверх. Дом был полон, дети не доставляли родителям и бабушке особого горя. Дети, как дети! Нормальные, красивые, здоровые дети. Ну, а личная жизнь моей тётки кажется в те годы оборвалась окончательно.
Помнится мне, мальчишке, как шутили зятья по поводу мужчин, иногда пристающих к голубоглазой Маруси, как шутливо отбивалась она от шуток, сверкая золотыми коронками. Нет, по настоящему её заботили только дети и внуки. Только они заполняли её седую голову. Так что двум сестричкам было о чём поговорить в те редкие дни, когда судьба вновь сводила их вместе.
Я всё время говорю о двух сёстрах только потому, что третья, Маня Седлер, никогда не приезжала в Литву. У неё был свой мир друзей и знакомых, видимо ей более близкий. Не знаю причин, но факт остаётся фактом. Возможно сырой климат Прибалтики, при её болезни, был противопоказан. Материально жила она хорошо, значительно лучше сестёр. Старший сын, пройдя с боями чуть ли не пол-Европы,  крепким майором - танкистом вернулся из армии в 1951г. Женился, купил дом в Черкизово и основательно зажил.
Младший, Илья, хоть и был смолоду безалаберным гулякой, всё же окончил техникум и обнаружив склонность, даже определённый талант, к стоматологии, быстро стал специалистом в этой области. Да и присмирел как-то, чему очень способствовала его ранняя женитьба на волевой сильной женщине.
Болезнь Мани не проходила, принимая открытые затяжные формы. Тётя Маня  лечилась у лучших врачей, постоянно ездила на южные курорты, принимала все возможные меры для оздоровления. Ничего не помогало. Оттого и характер её становился всё сварливее, раздражительнее и это более всего  терзало мужа. Бедный дядька мой, сколько ему доставалось.
Но он был терпеливым мужем и без укора нёс свой крест. Жили они теперь в Рахмановском переулке, на углу Петровки и Петровского переулка. Совсем рядом от дома дядя Толя и трудился. Сколько помню, уже будучи совсем взрослым и проходя Петровкой, часто ловил себя на взгляде в большое угловое окно парикмахерского салона, сквозь которое всегда виднелась его согбенная фигура.
 Вот сейчас он обернётся и поманит меня чёрными от краски пальцами. У него были добрые уставшие глаза, а постоянная профессиональная улыбка  наложила частую сеть морщин на темноватую кожу лица. В те годы мы, мальчишки, часто шлялись по центру поглазеть на шикарную жизнь и всегда я видел моего доброго дядьку.
Был у меня и интерес к таким якобы случайным встречам. Не скрою. Просто, мой вопросительный взгляд нередко совпадал с его рассеянным на улицу и тогда он манил меня пальцем. Я робко пробирался меж сверкающих от толстого слоя кремов женских лиц к нему, в угловую комнату, где меня ждала большая шоколадка или того лучше смятая денежная купюра, которую он совал мне в карман.
Особую радость доставлял еврейский  праздник Ханука, приходивший, кажется, на декабрь. В этот день я специально красиво одевался и ехал к нему на Петровку, по пути забегая к ещё одним добрым знакомым родителей. В этот день дядя Толя ждал меня и торжественно вручал целое состояние - 25 рублей. Так полагалось по еврейскому обычаю этого праздника.
Собрав деньги с 2-3 родственников, я не раздумывая пускался в кутежи. Их характер, естественно, с возрастом менялся. В 12-14 лет деньги уходили на кино, конфеты, мороженое и прочие сладости, в 14-16 лет тратил более целенаправленно - на ту единственную, чьи взгляды волновали сердце в этот день. Это была в те годы, конечно, моя Руфина.
В начале пятидесятых годов в судьбе трёх сестёр начинает явственно проглядывать закат. Казалось бы очень рано, но время было суровое. Да и прожитые годы, в основном военные или того более страшные тридцатые, не красили жизнь. Люди в те времена быстро старели. Ни о каких властолюбивых желаниях, тем более о научных или технических высотах, мои родственники, да и мои родители не могли и мечтать. Лишь благополучие, достаточное для безбедного существования. И вот как будто бы достигли. Теперь жить бы, да жить! Но судьба подготовила своё решение этой извечной проблемы.
Отец! Как часто он стоит передо мной. Особенно отчётливо вижу его в последние годы жизни. Раздражительный, замкнутый, часто хмурый, нередко озлобленный. Но в начале 50-ых судьба ещё дарила ему улыбки. Я не знаю его истинной мечты. Существования какой-то большой цели. Он никогда этим не делился, во всяком случае со мной. Но по воспоминаниям мамы этот застенчивый человек, безмерно любящий семью, много и часто думал о карьере, мечтал учиться. Как и его друг, Ефим Агрест, которому он во многом старался подражать.
И эта мечта была порой близка к осуществлению. В довоенные годы, помните упоминал, он преподавал в заводском ФЗУ, специально уйдя с лучше оплачиваемой работы на заводе. Там же, при заводе, был организован заочный институт и в него легче было попасть из ФЗУ, где и время на подготовку оставалось больше и лучшая возможность осваивать техническую литературу, да и вращался среди преподавателей института, подрабатывавших в ФЗУ.
Помешала проклятая война, потом тяжелое ранение. Но даже и в эти годы (1945-48) мечта, подпитываемая всё тем же Агрестом, ещё теплилась в его душе и не раз в доме слышались разговоры. Помню мамины слова - ты только начни Шура, попробуй, дети уже большие, а я пойду ещё на полставки, нам хватит. Но рецидивы неудачной операции именно в те годы были продолжительны и болезненны, да и место его работы (обслуживание холодильников в цеху холодных закусок гостиницы) было “тёплым”. Он всё откладывал и чего-то ждал.
Не знаю, кто втянул его в торговлю на рынке. Видимо легкость добывания относительно больших денег, кажущаяся свобода, самостоятельность на новой работе, без чёткого режима, без начальства. Всё это привлекало его. Отец закрутился, втянулся и постепенно терял чувство страха. Появившиеся деньги застилали глаза, отодвигали всё дальше и дальше мечту о институте. Наверное в душе ещё существовало немое сопротивление, наверное вынашивалось решение – …ну вот, ещё годок и брошу.
Косвенным подтверждением были те самые два таинственных чемодана, что годами лежали на шкафу и изредка открывались. Тогда  папа бережно доставал своё богатство и как скупой рыцарь перебирал и смазывал инструменты, листал книги и тетради. О чём он думал? Новые друзья с рынка, опытные волки, по всей вероятности готовили “козла отпущения”, проверяли “юного” партнёра, пели ему вовсю осанну. Они его угадали - он оказался искренним и честным, без особых претензий, без умения оценить лесть и степень риска новой работы, благодарным работником.
В России тех времён в торговле нельзя было просто делится с государством доходами в виде выплачиваемых налогов. Отдай всё, ибо всё принадлежит государству, а оно тебе выплатит заработную плату. Мизерную, как издевательство. Потому люди в торговле заранее понимали, что их деятельность будет насквозь криминальной. Они не испытывали мук совести и набивали карманы из не указанных в отчётности рублях так называемого “положительного сальдо”. Опытные из них делали это с учётом обстановки и никогда не “хапали”.
Ни в коей мере я не осуждаю этих людей. Не имею право. Просто знаю, что в советскую торговлю шли или отъявленные проходимцы или простаки, опьянённые блестящей мишурой удачи. Последние и служили как бы пальцами сторукого дракона. Он не жалел их и нередко сам “подставлял” под удар, спасая руки и голову, заранее зная, что пальцы отрастут. То есть придут новые простаки. Колесо советской торговли крутилось и крутилось, оставляя по дороге разбитые судьбы, раздавленные пальцы.
Осень 1952 года. Папу арестовали. Восемь месяцев длилось следствие. Потом настал день суда - два года общего режима с конфискацией имущества и поражением  в правах. Условно!!! Мягкий приговор, надо признать, ведь дело касалось больших хищений проводимых группой людей и в течении продолжительного времени.
Но! Судья ведь тоже получал крохи! Отчаянное желание мамы вызволить из тюрьмы мужа полностью совпало с желанием судьи иметь что-то на чёрную икру с коньяком. Кто там получил 35 тыс рублей из судейских не знаю, но комната наша в одно мгновенье лишилась украшающих её предметов (явных и тайных). Мамочка проявила железную волю и выдержку, ни словом никогда не попрекнув отца, быстро распродав всё ценное. Его не хватило, правда, для взятки и тогда сильно помог Толя Седлер. Только он!  Рыночные друзья отца исчезли, как дым, как утренний туман.    
Папа появился тихий, замкнутый, какой-то испуганный. Он не смотрел нам в глаза и только часто обнимал маму и зарывался носом в её густые волосы. Я многого не понимал, но вид его причинял мне просто физическую боль от нестерпимой жалости. Я видел зарёванные глаза мамы и сестры, нередко замечал какие-то таинственные разговоры между ними, резко обрывающиеся при моём появлении. Они не посвящали меня в свои тайны, считая ребёнком, легкомысленным существом. Наверное так и было!
В душе моей в те годы уже возник свой особый мир, тщательно охраняемый, недоступный другим, даже родителям. Эгоистический по сути своей. Приходящая  жалость не была глубокой, скорее эпизодической. Она исчезала при виде друзей, улыбки Руфы, красот города и пригородных деревень и вообще радости от жизни, коей был переполнен в юности. Но когда видел отца, она внезапно и глубоко вновь и вновь поражала меня. Поражала изменением его вида - опустошенного взгляда, тихого голоса, постоянно хмурого лица. Он сник, сломался.
Видимо не было сильным человеком это нежное, легко ранимое, любимое, как теперь особо осознаю, существо. Его мечты окончательно пропали с той поры. Цель, если и была, растворилась. Карьера, а с ней и жизнь закончились в 43 года, в пору казалось бы расцвета. Ему оставалось жить ещё долгих 17 лет. Впереди было взросление детей, окончание институтов, появление внуков и внучек, наконец, достижение сыном известных высот в науке, отмеченных защитой кандидатской диссертации.
Но с этого времени уже не помню его беззаботного смеха и той раскрепощённости, которое часто посещало его в прежние годы в компаниях с друзьями и родственниками.  Только однажды, на банкете в честь защиты моей диссертации, он, желая что-то сказать, вдруг разрыдался и мама быстро увела его. С годами опустошенное пространство в его душе постепенно заполнилось, но по большей части не радостью, а злостью и раздражением.
И этому способствовали  лучшие в мире законы коммунистической морали. Человека с отметкой в паспорте о пребывании в тюрьме, не брали практически ни на какую работу.  Таких добивали!!!  На завод к станку он не мог вернуться из-за резко обострившихся в тюрьме болей в желудке. И уж тем более таких не допускали преподавать что-либо детям, даже слесарное дело.
В тюрьме он познакомился с одним греком, юристом по образованию. Там же они и подружились. Почти одновременно вышли и, естественно, у обоих возникла проблема трудоустройства. Я помню его хорошо и только потому, что это была сильная, постоянно целеустремлённая и жизнерадостная личность, не желающая сдаваться. Помыкавшись в поисках работы, они с папой устроились во “Вторсырьё, имея где-то палатку по сбору бумаги, старых вещей, стекла, жестяных банок и прочего. И вот тут судьба ещё раз, в последний раз, предоставила отцу пусть трудную, но единственно возможную дорогу добиться достойного положения.
Где-то через полгода совместной с отцом работы энергичный грек завербовался в Магадан, пребывание в котором через 3-5 лет снимало судимость и предоставляло хорошую возможность начать всё сначала, имея к тому-же большой оклад. Грек, прикипевший к отцу, поняв его незамутнённую душу, звал его с собой. Я помню это.   
Шура - говорил он, сидя с отцом и мамой за столом - поедим, у меня там друзья в областной прокуратуре, помогут, а потом вызовешь жену и детей, поедим, это единственный путь.                Шура молчал,  молчала и мама. Магадан в те годы звучал как могила, откуда не возвращаются. Хоть недавно и умер Сталин, но в советских гражданах укоренилась связь между этими понятиями. Не поехали они, а грек ещё долго писал письма, звал отца. Безуспешно!
Папа продолжал трудится во “Вторсырье” до конца дней своих, всё более ненавидя и проклиная судьбу. Посуровела в те годы и мама. Пришлось ей бросить любимую “интеллигентную” работу  в театральных кассах и уйти в продовольственный магазин кассиром. Всё же поближе к продуктам, да и кой какие “свежие” деньги, оставляемые в кассах растеряхами, тоже не мешали.  Давно душой ожидаемое бедствие не застало её врасплох, во всяком случае не помню её растерянной.
Железная моя мамочка! Она была слеплена из теста, которое по воле Творца было предназначено  решать сложнейшие тактические, семейные задачи. Она их и решила по своему, по крестьянски. Но в трудные минуты, а её жизнь была вся соткана из них, никогда не терялась. Наоборот, полнилась решительностью.
А вот сестра моя помнится растерялась…от стыда перед миром. Соня всячески скрывала отсутствие папы от подруг и знакомых. Чего уж она рассказывала им не знаю, но страх владел ею. Мама много позже говорила об этом. Она боялась всего - что её выгонят из института, из комсомола, что с ней перестанут дружить, что её уже не полюбит никто, что после института ей будет трудно с работой и т.д.
Она кажется растерялась больше всех нас и даже порой злилась. Я помню тяжелый разговор с мамой из серии тех таинственных, в котором та убеждала дочь, стыдила её. Понемногу Соня успокоилась, но возникшая с той поры неуловимая отчуждённость от плохой семьи, стыд за отца, усиленный вскоре женитьбой на военном человеке, остался. С годами, правда, потускнел, но что-то всегда оставалось. Я это чувствовал.
Да, жизнь наша с той поры круто изменилась. Хотя внешне это не было заметно, лишь ездить на юга и в Прибалтику перестали.  Не на что было! Прошло некоторое время и  мир, обволакивающий людей, успокаивает их, растворяет в бездонности своей все их горести и печали. Чудесный мир, несмотря ни на что! Бесспорно чудесный и потому широчайшим разнообразием чудес своих  учит людей фаталистическому восприятию событий. Учит ненавязчиво, но постоянно и безжалостно.
1954 год. Беды семьи продолжаются. Уходит в мир иной тётя Маня, не выдержав страданий, приняв вечером громадную дозу снотворного. Слышал, что утром подойдя к её постели, дядька мой умилился, видя спокойное, гладкое, улыбающееся лицо жены и лишь потом заметил прощальную записку. Как будто счастье навечно затаилось в уголках её губ, разгладило морщинки, отретушировав боли и горести долгой болезни.
1955 год. Умирает Люся Бунис, старшая дочь Бабэлэ. Умирает  скрюченная болью, деформацией костей и отравленная гигантскими дозами преднизолона. Воет Бабэлэ от горя на весь мир, выливая потоки слёз и с ними всю горечь своей несчастной жизни, особо оплакивая крошечный островок счастья с первым мужем, который уходит всё дальше и дальше. Остались две сестры. Мир их страстей и переживаний с середины 50-ых годов резко сужается, вмещая лишь детей и внуков, напрочь вытесняя личное, интимное. Оно мирно уходит, в ничтожной доли дав им почувствовать себя... ЖЕНЩИНАМИ.