Неожиданный собеседник

Иван Кожемяко 3
ИВАН КОЖЕМЯКО

НЕОЖИДАННЫЙ
СОБЕСЕДНИК


© Кожемяко Иван Иванович
23 ноября 2013 года




Москва
2013 год


Что может быть страшнее,
 когда бывшие отступники
объявляются властью,
в оправдание собственной
неразборчивости,
сегодняшними
провидцами и совестью нации?
Так и хочется спросить – какой нации?
И. Владиславлев


НЕОЖИДАННЫЙ
СОБЕСЕДНИК

 

***
Словоохотливый старичок, на набережной Ялты, мне сразу очень понравился.
*Он был не шумным, в беседу вступал не с каждым, а лишь с тем, кто проявлял к нему неподдельный интерес
*А не проявить его было просто невозможно. В его увесистом пакете лежали шесть–семь книг Александра Исаевича Солженицына, от пресловутого «Одного дня Ивана Денисовича» – до «Архипелага Гулаг», «В круге первом»...
Он, поочерёдно, вынимал их из пакета, находил наизусть, было видно, нужные ему страницы, и, уже по новой – подчёркивал важные, на его взгляд, мысли.
При этом всё приговаривал, от чего я и обратил на него заинтересованное внимание:
– Ну, и шкура, вот так шкура. Это же надо и никто ему не укажет на это святотатство. Как же так можно?
– А что, отец, здесь не так? – обратился я к нему, после приветствия.
Он скользнул по мне своими уже выцветшими, но очень живыми глазками, крякнул удовлетворённо, увидев Звезду Героя на моём тёмно-синем пиджаке и, уже решительно, спросил:
– Значит, свой, браток? А где же это и за что? – и он указал на Звезду.
– Афганистан, отец. За службу Отечеству, которое мы потеряли.
Мне очень понравилось, как он сразу парировал на мой ответ:
– Это вы потеряли. Мы берегли и боронили Отечество, а вы – доверились таким лже-Христам, как мой однополчанин, и поэтому всё и потеряли. Эх, сынок, сынок, как же вы так могли?
И вдруг, словно споткнувшись, вернулся к началу нашего разговора:
– Извини, не тебя виню лично, хотя мы все ответственны за то, что происходит на нашей Земле. А за Звезду – извини, я так и понял, что за Афганистан. За Чечню уже героя России дают. А вот скажи, кто же это придумал, чтоб на высшей награде России красовался власовский триколор? Его, значит, верх, отступника и предателя. Много у вас возни с этими нелюдями, У нас не меньше, видишь - и бандеровцы нынче в чести и им тоже геройские звания дают. И это за то, что уничтожали, сотнями тысяч, людей безвинных, которые только и хотели жить свободно и спокойно.
И не стыдно им ведь принимать эти награды, за войну с собственным народом? Что у вас, что у нас, – и он горько усмехнулся.
– Видишь, как поделили нас? Вчера ещё был единый народ, а нынче – независимые государства. От кого только – независимые? Друг от друга, на вящую радость Америки?
И вновь перешёл к моей Звезде, чем ввёл меня в смущение:
– А ты, наверное, сынок, последний Герой, коль на красной ленте, то есть – ещё Союза Герой. Кланяюсь тебе, сынок.
– Да что Вы, отец! Это я Вам кланяться должен, – и я указал на ленты от честных солдатских наград на его пиджачке, чистеньком, но уже совершенно старом, с потёртыми рукавами и воротником.
По орденским лентам я увидел ордена Красного Знамени, Александра Невского, Отечественной войны I степени, Красной Звезды, медали, в том числе – и какая-то мудрёная, мне неизвестная среди них.
Он заулыбался, увидев, что я разглядываю, с особым интересом, эту ленту.
– А это, сынок, поляки меня отличили. Спас их командира, вынес на себе с поля боя. Они с нами вместе воевали. Побратимы, дышло им в печёнку. Нет, нет, не фронтовикам, те – честные были солдаты, гонористые, всё «Пся крев», да «Пся крев», но воевать умели, не трусили, а вот ныне – брательники, видишь, что вытворяют. Им Россия – поперёк горла встала. И это за то, что нашего брата более 600 тысяч полегло за освобождение Польши.

Мне он положительно нравился всё больше и больше. Он был в курсе всего, что происходило в мире и, конечно же, я понял, что он говорил о братьях Качиньских, недоброй памяти нынешнего президента и премьера Польши.
– Да, сынок, многих своих товарищей я в Польше схоронил. Шутка ли, дивизия наша вся легла, почти, за Краков. Как жив остался – не знаю. Не ранили даже. Кто-то молился за меня истово.
И как-то горько, обречённо, обронил:
– А теперь – видишь, оккупанты.
Вскинулся, даже задрожал от гнева:
– И этот власовец, чистый власовец – с ними заодно. Ты же видел, наверное, как всю Россию печаловаться заставили, по этому нелюдю, да ещё и захоронили рядом с совестью России, её честью – Василием Осиповичем Ключевским.
– Ты не удивляйся, – он посмотрел на меня твёрдо, но с улыбкой, – я учитель, всю жизнь детей учил, поэтому кое-что в жизни понимаю, да и в литературе смыслю.
– Вот, скажи, – он вновь перешёл почти на крик, – написал длинное письмо Проханову об этом «фронтовике», опубликуют или нет?
– Думаю, что нет, отец. Вы же читали, как Бондаренко, в той же «Завтра», возносит "пророка, как он его назвал.
Мой собеседник витиевато выругался и испытующе посмотрел на меня:
– Так что – правды не найти? Нет её? Куда же её так глубоко запрятали?
И вдруг, как-то даже подпрыгнул на месте, и продолжил:
– Удивляешься? Мол, блажит, этот дед? Я, правда, тебе не сказал сразу, что я ведь с этим «пророком» служил. В одном полку. Только он звуковой батареей командовал, как мы её называли. По-правильному – батареей звуковой разведки и появился у нас – где-то в сорок третьем году, к концу, а я, к этому времени, хотя и рядовым войну начал, был уже командиром артиллерийской батареи, противотанковой, родимые семидесятишестимиллиметровые.
– Отец, – уже с улыбкой заметил я, – не почтите за дерзость, но я не ел ничего с утра, а уже и обеда время наступило. Пошли в ресторанчик, вон, на набережной, пообедаем.
Он набычился, и как-то грубовато, растягивая слова, мне ответил:
– Да, с моей огромедной пенсией, только по ресторанам и ходить.
И снова завёлся:
– Видишь, бандеровцам больше платить стали, чем нам, фронтовикам. И не только пенсии выровняли, а ещё и в конвертах дают. От властей, в Западынщине. Во Львове особливо…
Стал прямо кричать:
– Информация верная, не думай, что я наговариваю. Со мной одна такая сволочь в доме живёт. И вчера, с гордостью такой, что чуть не лопнул, – говорит мне: «Ну и за что ты воевал? За Родину? За Сталина? А я вас, сволоту, на Западной Украине, не одного упокоил. И, видишь, сегодня и пенсию получаю, поболе твоей, да ещё и в конверте приносят. Так что – только и пожить пришла пора. Только твои комиссары, сволота, двадцать лет из жизни вычеркнули, до шестьдесят седьмого сидел.
Я бы вас, сволочей, и сегодня… Рука бы не дрогнула – только бы автомат дали».
Задохнулся от ярости мой собеседник и хрипло довершил:
– Истину говорю, сынок. И так у меня сердце зашлось, что я даже свою трость – о его хребет, поганый, переломал… Поверь, не сочиняю...
Он развёл руки в сторону и сокрушённо, от великой печали, вздохнул:
– А ты говоришь – ресторан. Нет у меня на ресторан. Опять же, трость покупать надо. Тяжело мне уже, без трости…
Я его даже перебил:
– Не обижай, отец. Мы же солдаты. Я приглашаю, и хватит об этом говорить. Пошли.
– Ну, коли так, – и он улыбнулся, – я уже сто лет в ресторане не был. Пошли, коль от чистого сердца.
– От чистого, от чистого, отец, – засмеялся я, и, подхватив увесистый сидор с книгами Солженицына, взял так понравившегося мне фронтовика под левую руку и мы стали неспешно подниматься по ступенькам, от самого моря, на суетную набережную.
Проходили, как раз, мимо киосков со всякими сувенирами, и я увидел всевозможные трости, целые их охапки, красиво установленные в специальные, круговые стеллажи
– Отец, одну секунду. Посиди на этой скамейке. Я сейчас…
И когда я, через несколько минут появился с красивой, вишнёвого дерева тростью, окованной бронзой по рукояти – он даже прослезился.
– Это, отец, чтоб не лопнула на спине того мерзавца, прочная. Прими, от всего сердца, на добрую память, как фронтовик от фронтовика.
Он сердечно меня поблагодарил, примерил трость:
– Как угадал – по росту и в руке – очень удобная. Внизу – потяжелее, легко переставлять. Спасибо, сынок, – и он, сняв свою видавшую виды шляпу, мне поклонился.
– Пошли, отец, обмоем трость, чтобы служила тебе долго. Хребет чтоб не одному поганцу, который будет этого заслуживать, приласкала…
И мы неспешно пошли к ресторанчику.
Я любил тут бывать во время своих редких наездов в Крым.
У меня даже появилась своя любимица – молоденькая официантка, Алла, милейшая девочка, умеющая без угодливости, так красиво и неназойливо обслужить своих клиентов, что я, отобедав у неё один раз, норовил, затем, попасть только в её смену.
И сегодня был её день. Завидев меня издали, она заулыбалась и поспешила нам навстречу:
– Садитесь за тот столик, – указала она, – там будет очень удобно. Хорошо видно море и солнце не будет глаза слепить.
– Спасибо, Аллочка.
Мы уселись за стол и она сразу же подошла к нам с красивым меню.
– Аллочка, не надо нам меню. Нам – хороший обед, на Ваш выбор, но непременно – с горячей ухой, бараболей, и… водочки – холодной, графинчик, грамм… на пятьсот.
Мой гость, от предвкушаемого удовольствия, даже крякнул.
– А для начала – можно, сынок, – он просительно посмотрел на меня, – водички бы… И сигаретку…
– Да, Аллочка, сначала – «Боржоми», две бутылки,  и пачку «Давыдова»… Нет, две.
И мы на минутку замолчали. Я вынул из кармана пачку привычного «Давыдова» и протянул моему гостю, затем – закурил, с наслаждением, и сам.
Тут же раздался его голос:
– Ух ты, что же это такое, не курил таких, отродясь, – и он взял пачку в руки.
– Я «Приму» всё, по доходам.
И мы, оба, с удовольствием, вновь затянулись душистым дымом.
– Слабоватые, но приятные, – после двух-трёх затяжек сказал фронтовик.
А тут поспел и наш запотевший графинчик, какие-то мудрёные салаты с морепродуктами в красивой посуде.
В розетках, рубином, отсвечивала икра, замысловато накрученное масло, с ветками петрушки, побуждало аппетит.
Я соорудил ему и себе бутерброд с икрой, на что он смотрел почти со страхом, налил по хрустальной рюмке, доверху, холодной водки и искренне, от всего сердца, сказал моему гостю:
– За тебя, отец, за фронтовика, за Великую Победу нашу. Как бы кто ни хотел, не опорочить её никакому отступнику. Бились Вы за Родину, Отечество наше, за Великую, Единую и Неделимую страну нашу. И мы всегда помним это и, как могли, на что хватало сил и совести, продолжали Ваше дело.
– Кланяюсь тебе, отец, – и я, поднявшись из-за стола, выпил рюмку до дна.
Мой гость, как-то по-детски захлопал глазами и даже прослезился:
– Жаль, мать не видит. Честь какая. Сам Герой за меня чарку поднял.
И, прежде, чем выпил свою, спросил:
– А в чине – каком же будешь, сынок?
– Все мы, отец, солдаты Отечества, это самое высокое звание. А так – генерал-лейтенант.
– Ну, ты, сынок, полегче. Эка, куда хватил, генерал-лейтенант. Пил бы твой генерал, со мной.
Я смеялся так, как давно уже не смеялся. И на душе было светло и уютно.
Вынул из кармана пиджака удостоверение личности и передал старому солдату.

Тот, шевеля губами, вслух прочитал: «Генерал-лейтенант Исаев Виктор Николаевич, командующий танковой армией».
– Ну, сынок, товарищ генерал-лейтенант, вот честь-то какая выпала. Мне за всю войну – один лишь раз генерал вручал орден, а так – я и не видел-то генералов, ну, порадовал…
– Отец, брось ты это. Прошу тебя. Не я, а ты здесь – главный герой. И я тебе, таким как ты, отцу моему, фронтовому разведчику, обязан всем.
Поэтому – не будем, отец, хорошо? Мы же собрались по другому поводу.
И только после этих слов – он как-то успокоился, лихо – опрокинув вторую рюмку и, от удовольствия, откусив от бутерброда с икрой изрядный кусок, даже закрыл свои глаза.
Под горячую ароматную уху, мы выпили ещё по рюмке, и я ждал, когда он утолит первый голод и вернётся к заинтересовавшему меня разговору, начавшемуся на набережной.
– Аллочка, не торопитесь подавать, – обратился я к официантке, – у нас долгий разговор…
– А что, сынок, говорить, знаю его, поганца, как облупленного.
Уже с первых дней, как только появился он в полку, не глянулся он не только мне, а всем боевым офицерам. Скользкий какой-то. Слащавый. Неискренний. С двойным дном.
– Появился, старший лейтенант-то всего, с бабой, жена его оказалась, с каким-то ядовитым портфелем. Это – на передовой, можешь представить? И, – тут старый солдат даже улыбнулся, – с портретом Гитлера в нём.
– Да, да, ты не удивляйся, – заметил он моё искреннее изумление.
– Ну, правда, грешить не буду, мол, для того, говорил, чтоб не обознаться, если придётся встретиться. Только думаю я, что это его лукавство, издёвка над нами была. Тыкал он этот портрет каждому под нос.
Хмыкнув себе под нос, продолжил:
– У нас, в землянках, да и в планшетках – портрет Вождя, а у него, видишь – Гитлера.
И он тут же полез в свой сидор и извлёк замусоленный том, открыл на нужной странице, знал наизусть, и протянул мне:
– Читай, видишь, сам пишет, что с Гитлером, с его портретом, прибыл в полк.
Я это знал, но ещё раз пробежал по подчёркнутым строчкам.
– Он и немца-то живого не видел, почитай, всю войну. А здоровый был, ему бы с сорок первого воевать, университет ведь имел, математик, а он – в ездовых, и только в сорок третьем – в училище; из училища – в запасный дивизион; затем – в резерв Брянского фронта. И только в сорок третьем, в конце, как я тебе говорил, попал на фронт. А реально в боевых условиях находился всего с 27 января 1945 года по 8 февраля.
– А тут, видишь, пишет: «11 июля 1943 года, ещё в темноте, в траншее, одна банка тушёнки на восьмерых, в окопе и, – Ура! За Родину, за Сталина!.. Господи, под снарядами и бомбами я просил тебя сохранить мне жизнь».
Постучал книгой о стол и продолжил:
– Здесь, сынок, всё – ложь! Всё буквально, до последнего слова!

– Даже мы, пушкари, и то в атаку не бегали. Хотя с пехотой в боевых порядках, рядом, почитай, всю войну воевали.
– А он – в тылу всегда сидевший и что-то там с утра до ночи строчивший в тетрадках, – «За Родину! За Сталина!». И ты, ведь, обрати внимание, «за родину», поганец этакий, с малой буквы всегда писал.
– Не было у него Родины, не знал он её и не чувствовал. И Родине нашей, её защитникам, всё грозился в своём «Архипелаге» – «…дышло тебе в глотку! окочурься, гад!».
И он почти закричал:
– И нас, при этом, ваши правители печаловаться о нём принуждают?
Сидевший за соседним столиком депутат Думы России Геннадий Райков, досадливо при этом поморщился.
А мой собеседник живо повернулся ко мне и почти шепотом, не знаю почему, спросил:
– Неужели, правда, что ваши президент с председателем правительства заставили его в институтах изучать, в школах, премии учредили его имени?
– Правда, отец, действительно – правда.
– Ах, окаянство же какое! Ты же посмотри, это я тебе говорю, мне начальник штаба полка, дружили мы с ним, говорил, что он, со своей кралей, даже доносы на командира полка писал.
«Не благонадёжный-де, человек, командир нашего полка».
– А знаешь – почему? – и он заливисто, как мальчишка, засмеялся.
– А всё лишь потому, что командир полка говорил на всех митингах и собраниях, что скоро уже будем в логове зверя и там войне конец.
Даже зашёлся от гнева, и продолжил:
– А он, видите ли, обливая грязью честного офицера, не зря мы его – батей звали промеж себя, писал в своих доносах, что командир полка проявляет непростительную политическую близорукость, заявляя офицерам о том, что войну надо закончить в Берлине. Наш пострел и в этом усмотрел ограниченность и ущербность командира полка и в своих мерзких пасквилях писал, что войну надо закончить в Португалии, всю Европу – советской сделать.
Отпил воды и продолжил:
– Вот, де, какой незрелый командир полка, который ещё и матом где-то Солженицына покрыл за нерасторопность и непорядки в батарее, так наш «провидец» – слюной изошёл: «Меня, с университетским образованием, это быдло – смеет ругать матом. Он ещё попомнит это. Я ему этого не спущу».
Схватил меня за руку, уверяя в правдивости своих слов:
– Это не только я слышал, а многие офицеры полка. Могут подтвердить, если что…
Помолчал минуту и уже иным тоном, сокрушённо и устало дополнил:
– Ты понимаешь, сынок, я мало о нём знаю, как об однополчанине. Он всё – со своею кралей от всех укрывался. Даже братскую чарку с нами не выпивал, а узнал его доподлинно, до конца, когда издаваться у нас стал, в лихолетье, которое наступило после девяностого года.
Прокашлялся от напряжения и добавил:
– А так – и не слышал о нём. Правда, в хрущёвское время звону было много, когда вышел его «Один день Ивана Денисовича». Даже Госпремию, безмозглый Хрущёв, вручил ему за этот пасквиль.
Посмотрел вожделённо на графинчик с водкой и пока я наполнял рюмки, заговорил вновь:
– Поверь мне, я в то время жил и скажу тебе честно: я в полку, за всю войну, так и не знал, кто там у нас был особистом. И был ли он вообще. И штрафников не видел за всю войну. Были они, знаю, но нам заградотряды не нужны были, мы сами, гадов, зубами рвать были готовы. Не жалея ни крови, ни жизни.
Гордость выплеснулась из его души и он, уже громко, да так, что на нас стали оглядываться посетители ресторана, среди которых я, второй раз, заметил и Райкова, депутата Госдумы России. Я бы не сказал, что он одобрительно наблюдал за нами:
– Да если бы у нас, в сорок первом, был полк такой, как наш, уверяю тебя, не дошли бы они до Москвы. Ни за что не дошли бы! Ещё под Смоленском, да Ельней полегли бы все.

И мой гость уже рокотал:
– Шутишь, за всю войну дивизию танков выбили у них. Гибли и сами, конечно. Но дивизию угробили, мать их в душу.
Отчаянно бросил:
– Эх, сынок, налей ещё рюмочку, слезы-то. Душу саднит. Изболелась вся…
Выпил, тяжело вздохнул и продолжил:
– Как я уже тебе говорил, я учителем русского языка и литературы служил. И поверь мне, что уж что-то в языке смыслю. И я внимательно анализировал его «Один день…» этот, окаянный, когда он в роман-газете был опубликован.
С запалом, нагнетая ярость, выдохнул:
– Поверь мне – убожество, убожество, с точки зрения языка, образов, логики изложения, а уж низменных страстей сколько – к слову, это – во всех его книгах. Одним словом – убожество, жалкое, ничтожное убожество. И кто герой-то его пасквиля грязного? Человек, пошедший на сотрудничество с фашистами добровольно.
Ну, сидела же Русланова, сидел Рокоссовский с Горбатовым. Ты же читал их книги. Что пишут? Как рвались на фронт, за Родину воевать!   

А здесь – цель-то, единственная – под одеялом пайку съесть. Вот и высшая радость.
Задумался, совсем трезво и здраво продолжил, совершенно молодым голосом:
– Были ли репрессии? Были, несомненно. И невиновные были, Но они ведь и страдали от таких прохвостов, как Солженицын. Это ведь именно такие, как он, и клепали доносы на рокоссовских, кузнецовых, горбатовых, королёвых…
Подмигнул мне, как родной душе:
– Помнишь, как он в «Архипелаге» своём окаянном пишет – ему предложили сотрудничество, осведомителем, значит, быть – и он сразу же согласился и, прости, как сам же пишет – горячий шомпол в задницу при этом не вставляли. Согласился сразу. И даже кликуху сам себе придумал. И пишет ведь об этом, стервец, не стыдится нас всех нисколько.
– Ты ведь только посмотри, – и он опять раскрыл книгу: «Оглядываясь на своё следствие, я не имел основания им гордиться. Конечно, мог держаться твёрже. А я себя только оплёвывал».
Фронтовик как-то затейливо изломал свои выцветшие брови и обратился ко мне:
– Как же это, сынок?
Мы надолго с ним замолчали, и он, уже устало, даже как-то равнодушно, обронил:
– Или, смотри ещё: «Я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал».

При этом мой собеседник даже палец указательный, правой руки, вверх поднял:
– Вот это борец со сталинизмом! Честь и совесть нашей эпохи?!
И уже нетерпеливо ко мне, хотя я и не думал его перебивать:
– Знаю, знаю, что всё это ты прочитал, не хуже меня знаешь. И, как честный человек, не видеть этого не мог. Не заметить этого не мог. Не имел права.
– Да, отец, вижу и я всё это.
– Но ты мне скажи, что же это за такая «антисоветская деятельность» у него была? Ты знаешь, за что он был арестован? Мы в полку все это знали – он своим друзьякам, а они часто к нему наезжали, всё что-то, запершись, талдычили, передал письма, в которых «критиковал» товарища Сталина за непоследовательность, за то, что тот не ставит в войне конечной цели – весь мир, силой, обратить в социализм.
Засмеялся после своих слов и спросил:
– Понимаешь, в чём дело?
И он даже заёрзал по скамейке:
– «Герой» - то понимал, что грядут решающие сражения, а ему – уж очень жить хотелось, и он нашёл выход – клянясь в верности товарищу Сталину, тем не менее, его пожурил, что он-де, ставший гораздо позже, при Хрущёве, извергом и людоедом, а тут – не хочет знамя социализма над всем миром установить.
Потыкал своим пальцем в открытую книгу:
– Поэтому он и спрятался в «шарашку» – победа-то видна уже была, а за такую критику товарища Сталина – что, пожурят, да и только.
Потёр переносицу кулаком, словно, силясь вспомнить что-то важное, и продолжил:
– Где-то, точно не помню, в начале февраля его и арестовали. А с марта начались такие бои, что я такой ярости – и за всю войну не помню.
У меня в батарее три человека, со мной, в живых остались.
И так…  во всём полку.
При этих словах, у него даже глаза заслезились, но нить разговора не утратил и довершил:
– Поэтому нос по ветру он держал востро. Лучше срок отмотать, а с его дальними целями – и за мученика сойдёшь, а значит – продвинешься, растолкав всех, наверх, – нежели «смертью храбрых». Он этого очень боялся и всё говорил, как он жить хочет.
При этом даже выругался:
– Вроде мы не хотели. Но только жить-то можно не любой ценой, кто же тогда Отечество отстоит? Оборонит его кто?
Решительно прервав себя, попросил:
– Давай, сынок, ещё по одной, а то у меня и сердце обуглится.
Ожидая, пока я наполню рюмки, горько, самим сердцем, произнёс:
– Я как вспомню, как какой-то его радетель написал в дни его смерти: «Солженицын уже в 1943 году сказал: «Мы победили!». Видишь, какой провидец оказался! Сукин сын!
Даже кулаком по столу ударил, так, что и тарелки зазвенели:
– А мы знали, уже с 22 июня 1941 года, что победим. И Вождь в своей речи сразу заявил – наше дело правое, победа будет за нами. И пограничник, в Бресте погибая, знал, что враг будет разбит. Поэтому и стоял насмерть!
Саркастически улыбнулся, взял рюмку в руку и добавил:
– А в сорок третьем году – какой же дурак, после Сталинграда, не видел, что мы победим? Весь народ мира это чувствовал и знал это.
- К слову, отец, коль ты про Сталинград вспомнил, не знаю, знаешь ли ты это или нет - герой Сталинграда, Василий Иванович Чуйков написал письмо, в связи с выходом книги "пророка" "Архипелаг ГУЛАГ".
Прославленный Маршал писал в этом письме:
"Не знаком с Солженицыным, который оперируя выдуманными "фактами", снабжает врагов мира и прогресса потоком лжи и клеветы на нашу Родину и на наш народ".
- Нет, сынок я не знаю об этом письме Василия Ивановича. И что он дальше пишет этому "пророку", как ты сказал.
- А дальше он и пишет: "Сколько надо иметь ядовитой желчи в сердце и на устах, чтобы приписать победу штрафным ротам, которых до и во время Сталинградского сражения не было и в природе"
- Это, отец, очень важный момент, потому что Солженицын написал, что Сталинград выстоял благодаря штрафным ротам.
Да, эти формирования были образованы , но  их, ты же сам знаешь, под Сталинградом не существовало вообще.
Сталинградцы отбили более 700 атак отборных войск Гитлера, и выстояли.
Думаю, для тебя важно будет узнать, что только дом Павлова, о котором ты слышал, уничтожил, его гарнизон, естественно, фашистов больше, чем их погибло за взятие Парижа! Представь, о чём говорит один этот пример.
- А далее, прославленный полководец, которого я видел живьём, отец, будучи молодым офицером, говорит:
"Вам не нравится приказ №227? Я это знаю. У Вас в этом вопросе много единомышленников из генералов вермахта.
Генерал Дёрр в своём труде "Поход на Сталинград" пишет: "Приказ Сталина был характерен стилем изложения: отеческий тон обращения к солдатам и народу...Никаких упрёков, никаких угроз... Никаких пустых обещаний... Он возымел действие. Примерно с 10 августа на всех участках фронта было отмечено усиление сопротивления противника".
К слову, ты же прекрасно знаешь, отец, что заградотряды у фашистов существовали уже с 42 года, после Москвы сразу.
И там Гитлер не обращался к разуму и патриотическим чувствам, если так можно сказать, там были прямые угрозы: смерть, бесчестие родителям и сселение их в концлагеря...
И завершил Маршал своё письмо словами:
"От имени живых и погибших в бою сталинградцев, я обвиняю вас, А. Солженицын, как бесчестного лжеца и клеветника на героев-сталинградцев, на нашу армию и наш народ. Я уверен, что это обвинение будет поддержано всеми сталинградцами. Они все, как один, назовут вас лжецом и предателем".
Мой собеседник даже засмеялся от удовольствия.
- Значит, есть она - правда, сынок?
- Есть, отец. И знаешь, как завершил своё письмо герой-сталинградец? " А если вы будете в Сталинграде, упаси вас Бог объявить, что вы - Солженицын".
Мой собеседник просто ликовал и даже попросил налить по рюмке.
- Давай, сынок, за Маршала Чуйкова. Сильно мы его уважали. Под его началом мне служить не привелось, но все на фронтах знали, что это - подлинный герой. Без изъяну!"
Наклонился ко мне и спросил:
– Ты – человек учёный, знаешь, почище меня, что Черчилль, уж на что враг ярый и лютый наш, на протяжении всей истории, и то, после Сталинграда, писал, помню, в «Правде» читал, что хребет фашистскому зверю был сломан именно под Сталинградом.
Мы выпили по рюмке и тут наша девочка-официантка, заметив паузу, принесла барабулю с жареной, до розовой корочки, картошкой.
Более вкусной рыбы я на своём веку не ел. Она просто таяла во рту и мой собеседник, не в силах сдержаться, громко восхищался:
– Поди ж ты, живу здесь, а такого чуда не едал. Спасибо, сынок.
Съев несколько рыбок – он продолжил:
– Ты молодой был, не всё помнишь. А я хорошо помню, как он, поддержанный Хрущёвым, развернулся в критике Шолохова.
Он же слюной исходил прямо, что не Михаил Александрович – автор «Тихого Дона». Какого-то Крюкова приплетал.
А Шолохов-де – неуч и явить «Тихий Дон» не мог по определению.
Засмеялся, и глядя на меня своими пронзительными, хмельными слегка, молодыми глазами, продолжил, чеканно:
– А уж когда Михаилу Александровичу Нобелевскую премию присвоили – этот гусь уже в Америке был. Тут уж он не сдерживался, «Голос» то я слушал. Так он прямо потоки грязи и лжи на него выливал.
Я вклинился в разговор и добавил:
– А ты, отец, знаешь, за что "пророк"-то получил Нобелевскую премию? Ну, за предательство родной земли - это известное дело, но дословно формулировка была - "За нравственную силу, почёрпнутую в традициях великой русской литературы".
То есть, не за самостоятельное творчество, а лишь за следование традициям великой русской литературы.
Его это просто доконало и он понимал, что пред всем миром выставлен не как самостоятельный творец, а лишь - обозреватель.
А вот Михаил Александрович - дело иное - "За художественную силу и цельность эпоса о Донском казачестве в переломное для России время".
 Я не знаю, отец, знаешь ли ты, что когда он оказался в Германии, вышибли его из СССР, так знаешь, что он жил у лауреата Нобелевской премии некоего Генриха Бёлля, но, в прошлом, фашиста, который воевал против нас и всё мечтал о русской землице, даже после 43 года. И рядом Ростропович и Вишневская были…
Да и сам-то герой не уставал говорить: «А какая разница, кто победил бы в войне? Ну, сняли бы мы портреты человека с усами, а повесили с усиками…»
К слову, уже в наше время - единственный, кто оправдывал и защищал генерала Пиночета, нас же призывал "жить не по лжи".
Мой собеседник даже крякнул:
– А я другого и не ждал… Жизнь, по его понятию, удалась....
(Совершенно посредственный вилоончелист М. Ростропович (не моя оценка, а профессионалов от музыки) и Лауреат Ленинской и многих государственных премий, государственных наград Г. Вишневская, которой Родина дала всё, и которая вылила столько грязи на нелюбимое ею Отечество, что только один Солженицын и может с ними сравниться. Поэтому и нашли друг друга, и все свои чёрные души потратили на уничижение нашей родной Земли – И. К.)
Задумался после этого и так хорошо, с тёплыми нотками в голосе, промолвил:
– И знаешь, счастливый случай, я познакомился с Твардовским. Милый, простой человек. Совершенный случай помог. Я бы не посмел подойти, он сам меня заметил здесь, на причале и говорит своим спутникам, глядя на мои награды: «Вот он, мой Тёркин. Здравствуй, солдат. Поклон тебе, до земли, за Великую Победу».
Ветеран гордо распрямил плечи и с чувством, сердечным и светлым, сообщил мне, проникновенно:
– Обходимый человек, светлый. Не знаю, чем-то и я ему сподобился, и мы с ним, часок, проговорили. Так вот, он мне и говорит, когда я признался, что за однополчанин у меня был: «Никто его из страны и не думал выдворять. Он ведь сам, как не вышло с Ленинской премией, обещанной Хрущёвым, рвался на Запад.
Хрущёва-то Брежнев турнул, и стал реабилитировать Генералиссимуса, а такому хулителю всего советского, конечно же, никакой премии давать не собирался, более того, осуждать стали и сдерживать этого «правдолюбца» окаянного. И моя вина, солдат, большая. Я ведь его «…Ивана Денисовича» в «Новом мире» первым напечатал. Да, слава Богу, что разглядел потом, после его «Ракового корпуса», что это за человек. Облыжно, на всю страну клевету возвёл. Чёрное у него нутро, не радеет он за Отечество. Чуждое оно ему».
Тяжело вздохнул старый солдат, видать, устал от пересказа такой долгой истории, и завершил:
– Вот, оно, брат, какое дело, сам Твардовский, клянусь тебе в этом, сказал мне эти слова.
Многозначительно пожевав губы, выждав один миг, дополнил:
– А уж в Америке он развернулся. И ядерную войну на наши головы призывал, и рушил, вместе с Мишей окаянным, Отечество наше.
И ведь разрушили, вот что горько. Цели своей добились, нелюди.
– И ты мне вот что скажи, – он стал надвигаться на меня и хватать даже за рукав, – это, что ж, у него – правда весомее? Тяжельче нашей? Или праведнее? И она – за ним? Как ты думаешь?
– Думаю, отец, что нет, не правда – за ним. Вероломство и ненависть. А тут и судьба подфартила, востребованным стал в лихую пору, когда рушили всё, что было связано с Отечеством нашим. А мы, к несчастию, оказались незрячими, да его собратья, собрав свою пятую колонну под видом перестройки, ослабили нас, лишили всех возможных духовных и мировоззренческих ориентиров. Воли и силы лишили.
Я вновь закурил, молча взял и он сигарету, и засопел тяжело и громко, ожидая продолжения моего разговора.
И я, несколько раз подряд жадно затянувшись душистым дымом, продолжил:
– Знаешь, отец, а ведь у меня была удивительная встреча, многое поясняющая в истории с нашим «героем». В период начального Ельцина, с нами очень стремились «дружить» официальные американские органы – посольство, военные атташе, всевозможные фонды и общества. И вот, в один из дней, я был направлен Мироновым, он был тогда первым заместителем министра обороны, на такую встречу, во главе группы офицеров. Я тогда учился в академии Генерального штаба.
Неприятно поразило обилие спиртного. Американцы специально выставили его в каждом помещении, в холле, методических классах. Сами пили очень мало, а вот нашим офицерам и генералам норовили подливать очень щедро.
Я, очень резко, высказал своё недовольство данной бестактностью, вызывающим неуважением к нам.
И, странное дело, мой поступок вызвал одобрение у американского дивизионного генерала. Кто он – я не знал. Но он, через минуту,  мне представился сам, как военный атташе в американском посольстве.
И мы долго беседовали с ним на всевозможные темы. Так вот, не утомляя тебя долгим рассказом, отец, отмечу одно очень интересное обстоятельство.
Американский генерал мне сказал о том, что в спецорганах Америки была создана специальная служба из литературных деятелей, которая и написала Солженицину все его «творения», ибо то, что он представил для издания – ни на что не годилось. Не дал Господь талану этому борцу с тоталитаризмом. Не дал! Да мы и видим это по его всем произведениям даже в окончательной редакции. Это далеко и далеко не «Война и мир», не «Хождение по мукам», не «Тихий Дон»…
И Нобелевская премия этому духовному мародёру была присвоена, мы совершенно определённо знаем это сегодня, лишь за тот яд, за ненависть к советскому строю, которую он изрыгал в изобилии досель невиданном.
Что там бродские всякие, да окуджавы. Солженицын – вот знамя всех антисоветских, антирусских сил.
Мы помолчали, думая о сказанном, а затем я продолжил:
– Мы же думали, на благое дело зовут, вот и поверили. А теперь, видишь, отец, и мне Горбачёв говорит, что я Вас в Афганистан не посылал, Вы с Брежнева спрашивайте.
Я посмотрел ему в глаза и твёрдо произнёс:
– Он, с Яковлевым, да Шеварнадзе, и готовили, исподволь, и Вильнюс, и Баку, и Алма-Ату, и Ош, Фергану, Степанакерт – везде, отец, пришлось побывать, и везде – предательство власти, оплёвывание всего советского периода, армии.

Горечь душила меня, не давала дышать:
– Да и мы хороши. Не снимаю вины и с себя, со всех членов партии. Что же мы за партия такая, отец, что предателям всё уступили, всё отдали. Никто не шевельнулся даже.
Поэтому и одержали они верх. Думаю, всё же – временный. И верю, что Россия воспрянет, поднимется с колен. Так долго не может быть.
Он согласно закивал головою:
– И я так думаю, сынок. Ослабли мы, не заметили, что Знамёна наши святые взяли в свои корыстные руки знаменосцы – без совести и чести, да и завели в пропасть. Трудно будем выбираться. Ой, трудно, до крови локти и ноги собьём.
И решительно заключил:
– А выбираться надо. Иначе – как же, героями завтра у вас – станут власовцы, с которыми я бился, а у нас, на Украине – уже бандеровцы в героях ходят, холуи фашистские.
С глубоким сожалением, заметил:
– Народу извели – страсть сколько.
И тут же, в порыве, с гневом, выкрикнул:
– А на днях – один, не издох ещё (он так и сказал – не издох), хотя за меня постарше – недавно, по телевизору, аж трясся, говорил, что мало мы комуняк истребили, всего за триста тысяч, а надо было – всех под корень, тогда бы победили советы ещё в войну.
Вопросительно, осуждающе бросил:
– Ты можешь представить, что же это за власть такая, что этого нелюдя, с экрана, показывают? Да ещё и какой-то орден, чуть не звезду героя, прицепили.
Громко, на всю веранду ресторана, выпалил:
– Болит сердце моё, сынок! Я бы развернул свою батарею, да вдоль Крещатика, шрапнелью, где эта сволота, вырядившись в фашистские мундиры, маршировала. Разве это народная власть, коль привечает это? Мундиры им шьёт такие, в позументах, что не одной моей пенсии стоят.
Устало – и то, проговорил-погоревал столько времени, но довёл свою мысль до конца:
– И ветераны ослабели – в святом месте собрал их Ющенко, в Киеве, у музея истории войны и стал примирять с бандеровцами. Погудели, но не ушли ведь? Не поднялись и не ушли.
Даже головой покачал, с укоризной, очень горько и добавил:
– Многих я там знаю, видел многих. Особенно горько за Герасимова, по войне знаю, боевой офицер был, до генерала армии дослужился! Это же – высота какая! А он, звезду героя Украины получив, в первом ряду сидел, не поднялся, не ушёл и звезду эту не бросил в физиономию защитника бандеровцев. И выше всех боевых, священных наград, повесил отличие от Ющенко. Это же стыдоба какая!
И, уже как итог:
– Вот так-то, сынок. И уж последнее тебе хочу сказать – ты не задумывался о сути его фамилии? Солженицын! То есть, лжёт, пав ниц.
Народ наш фамилии зря не даёт. Значит, предки его ложью жили. Оговором. Поклёпами на честных людей. А ниц пред кем ползали? Перед властителями, владыками. Поэтому духовные начала у нашего «героя», я думаю, от рода, от фамилии идут.
И второе – ты же знаешь, что Солженицын был сыном царского офицера, внуком крупнейшего землевладельца Ставрополья, да и умер в 92 года. А мои товарищи – и девок-то не доцеловали, и погибли за Отечество, чтобы этот нелюдь достиг своих целей.
Вскинулся, как старый конь, даже головой замотал и досказал:
– Я, как посмотрю, так у вас, в России, главные его защитники – Ростропович, да Вишневская. Никто столько о нём не говорил. Сами – такая же ягода, с того же поля. Уж им-то на что жаловаться?
Высокая нота осуждения душила ему горло, но он её переборол и выдохнул:
– Россия – выкормила, выпоила, шутка ли – безграмотная баба, не имевшая даже среднего образования - народная артистка СССР, ордена, премии – до Ленинской включительно. А всё плохо им. Свободы мало им было. Нет, не свободы, а вольницы захотели.
– Ты же видел, как он с автоматом возле Ельцина тёрся? В кого-то стрелять собирался? В народ! Он для него – быдло, что его жалеть?
И вновь схватив меня за руку, продолжил:
– А я тебе так скажу, сынок, себе неограниченной воли захотели, чтобы нас гнобить. Разве раньше давали им такую волю? Квартиры, дворцы по всему миру, миллионы долларов, большие, за какую-то сомнительную коллекцию выплатило государство ваше Вишневской. По вкусу она только Ростроповичу была, не народное это искусство. Не для народа. А его выкупают за народный кошт. И кто этим любоваться будет? Уж точно – не народ. Ему не дадут.
Наливаясь яростью, почти прокричал, да так, что Райков, уже не скрывая своей ярости, в очередной раз, оглянулся из-за своего столика и досадливо поморщился:
– А когда Господь прибрал, так видишь, где хоронили? Героям такой чести и такой славы не видать, а тому, повторю, кто возле Ельцина с автоматом бегал, это ведь значит, что в народ стрелять собирался, как пить дать – собирался, этот, с позволения сказать, вилоончелист.
Как вспомню эти кадры девяносто третьего года – оторопь берёт.
– Да, отец, и я всё это помню.
– Вот они свободу и содеяли для себя такую неограниченную, что всю страну закабалили.
Обведя рукой всё вокруг, сказал:
– Ты же видишь, что в Крыму-то делается? Уже и Никитский сад, Массандру вырубают, замки себе, невиданные, строят. Есть там и ваши, и наши буржуины новоявленные.
Вздохнул тяжело:
– И никто их, видать, уже не остановит. Тебе об этом не дадут говорить, иначе – со службы долой, хотя я вижу, что есть совесть у тебя. И душа чистая. Сберёг, молодец.
– Спасибо, отец. Но я думаю, что и Россия просыпается. И наверху уже видят, что если так дело пойдёт и дальше, то будем американцам сапоги чистить.
– Это точно. Мы-то их шуганули и в Феодосии, и здесь, в Севастополе. Не дали землю нашу топтать.
А завтра – хватит ли сил, когда мы уйдём? Молодёжь-то не будет так биться за правду. Нет стержня у неё, внутренних сил – не достаёт. И правды не знают.

И вдруг он громко засмеялся:
– Ты знаешь, я сам сегодня прочитал. Очень понравилось, как ответила Солженицыну Анна Ахматова, прочитав его вирши: «Никогда, ни при каких обстоятельствах, не пишите. Не ваше это».
– Так он так на неё разобиделся, что даже след оставил – сильно негодовал, что она ничего из его творений не прочитала. Слышишь, не прочитала говорит, а то, что такую отповедь дала, молчит, не говорит, поганец эдакий. К слову, это же самое ему сказал и Твардовский по поводу его виршей. Только вот не пойму, почему он купился на это «Один день…» и опубликовал его в «Новом мире»…
Разговор наш завершался. Было видно, что устал мой собеседник.
– Ну, сынок, давай – по последней, да пойду я. Мать-то одна, старая уже, волноваться будет. И так загулялся сегодня я с тобой.
– Я провожу, отец, не волнуйся.
И когда мы – допили графинчик, доели всю барабольку, он напоследок, сказал:
– Большой грех на себя взяла ваша власть. И церковь – похоронив его со святым человеком рядом.
 
Его бы – возле Деникина. Там ведь тоже прах его, окаянный, лежит в Донской церкви. Ты, я полагаю, знаешь это.
– Знаю, отец.
– Вот Деникину – он приятель. Единомышленник. А так – Ключевского очень жаль. Маяться и на том свете будет, от соседства с иудой.
И проводив старого солдата до квартиры, я возвращался в гостиницу и думал:
«Не мои слова, но, как же прав великий сын России, говоривший, хотя и по другому поводу: «Что это такое – предательство? Нет, это гораздо хуже. Это глупость».
Вот и я думаю, какая же это глупость пытаться насильно заставить народ чтить Солженицына.
Не будут. И никаким указом не заставишь, никакой премией не соблазнишь.
Неужели забыли о фильме «Покаяние»? Придут другие времена – и этого литературного власовца сам народ выроет из могилы и выбросит на свалку истории.
А уж из своей памяти – это точно. Не сможет он там задержаться.
Разве можно в святом месте хоронить врагов России? И у меня, как у представителя народа, разве спросили – где место праху Солженицына, Деникина, Каппеля?
И везде страшная ложь – ну не был Каппель генерального штаба генерал-лейтенантом. Ему это звание присвоил Колчак, а Государь удостоил Каппеля лишь очень скромного чина подполковника.
Почему эти вопросы, за нас, решает один Михалков, да его подельник – Швыдкой?
Разве они – совесть нации, а не этот, встретившийся мне случайно, герой-фронтовик?
Такие вопросы ни в одном высоком кабинете, без воли народа, не решаются.
Закладываем ведь фундамент в завтрашнюю, будущую жизнь. В души людские.
А ну, как пророки будут ложными, немилосердными к своему народу, что тогда будет?
Какая вера наступит?
И как власть не боится вверять будущее своей страны, наконец, своих детей, тем, кто на таких ложных ценностях воспитан?
Они же не выдержат испытаний и предадут в любую минуту, так как кумиры, которым их обязывали поклоняться, рассыплются в прах, при первой же житейской буре.
С порчей, неразборчивостью мировоззренческой, они служить России не будут. Не смогут.
Оставят окопы и убегут. Или, как Солженицын, предадут, но бороться, ценой своей жизни, за Отечество не будут никогда.
И как верно сказал старый солдат: «Знамёна-то у нас новые, да знаменосцы – старые.
Уже подводили, обманывали народ.
Кто же за ними пойдёт на смерть, когда надо будет умереть за державу?»
Звёздочками (*) обозначены абзацы, которые набирал мой дорогой внук Владислав.
***