Половики

Владимир Голдин
 

        ПОЛОВИКИ

 
        Мы заканчивали свой скромный дачный обед, когда в дверь постучали. 
        - Можно?  -  проскрипел усталый голос вслед за открывшейся дверью.
        - Да, конечно,  - встрепенулась хозяйка, - добрый гость всегда к столу.               
        - И я не с пустыми руками. Вот, - Антонина Николаевна выложила на стол свою стряпню.   Гляжу -  вы с огорода в избу, думаю -  обедать пошли. Вот и  пришла. У меня сегодня годовщина, двадцать годов как самого-то нет. Напекла, нажарила  - помянуть надо. Всех угостила и вас тоже.
        Мы попили чаю с принесенными пирожками с луком и яйцом, похвалили действительно вкусную стряпню соседки.
        Пожалуй, с этой встречи у нас установились близкие и доверительные отношения с Антониной Николаевной, а до этого мы как-то здоровались издалека и только.
        И еще один случай сблизил нас окончательно. В тот год у нас родился сын. И мы - молодые отчаянные родители - приехали с грудным ребенком осенью на дачу. Затопили печь, а она после долгого неупотребления задымила на весь дом. У нас, взрослых, закружились головы, а ребенок зашелся слезами. Вот тут жена завернула его во все пеленки, набросила на себя, какую попало одежду, и чуть не босиком умчалась к соседке.
        Когда я вошел в низкий, почти вросший в землю дом Антонины Николаевны, сына моего уже отпоили молоком и проводили над ним проверку на выживаемость. Соседка поднимала мальчонку всего голенького вверх на руках над головой, как воздушный шар, и смотрела, поднял он ножки или нет. Да так несколько раз. Сынишка подтягивал коленки прямо к животику и верещал.
        - Будет жить, - радостно заключила Антонина Николаевна, - видишь ноги-то к пупку жмет, а не выпрямляет, не вытягивает в струнку. Будет жить - такая вятская примета. 
        Женщины еще что-то гукали, лепетали возле сынишки на большой высокой кровати, а я уставился взглядом на ткацкий станок, стоявший в углу комнаты.    -
        - Антонина Николаевна, - обратился я к соседке, - это что у вас тут стоит?
        -Ткацкийстанок.
        - Вижу, что ткацкий. А чего-то он не заправлен.
        - Дык, милой, управилась уже с половиками, а дальше ниток нет.       
        - Основу надо делать.                - Научила бы меня уму разуму.               
        - А зачем тебе это? - поинтересовалась соседка.
        - Хочу все знать, - ответил я шутя. Хотя в доме, как на складе, накопилось дополна всяких тряпок, которые нужно было выбрасывать, да все жалко, в каждой из них свой труд, жизнь, память.
        - Вот кончу свою работу  -  приходи, сделаем основу и работай. - Антонина Николаевна улыбнулась. Она всегда  ровна в отношениях с нами, всегда с улыбкой, по-видимому, это спокойствие и улыбчивая уравновешенность помогали Антонине Николаевне заканчивать свой семьдесят седьмой год жизни.
- Где-то уже поздней осенью, в ноябре, когда снег покрыл всю уральскую землю небольшим, но уверенным снегом, я приехал на дачу. Затопил печь, и на этот дымок явилась Антонина Николаевна.               
        - Жив, милой? - застучала  валенками и улыбнулась на пороге соседка.   
        -  Как твой сын, жена?
        - Здоровы, слава Богу, - отвечал я ей тоже с улыбкой, подавая табуретку.               
        - Учиться-то хотел - так давай, настраивайся, забирай станок, тащи к себе в дом, вон у тебя какая большая комната, ставь его сюда, - Антонина Николаевна махнула рукой в угол - и работай. Смотри как светло от окна, а с потолка свет лампочки.               
        - Пошли,- наставница развернулась и вышла из дома. К вечеру я перетащил ткацкий станок к себе домой. Установил и прибил к полу некрашеные и почерневшие от времени кросна, навесил круг, на который навиваются нити, первое вердо, ниченки, вложил набелки, приспособил завенки для прохода челнока, второе вердо, подножки и круг для готовых половиков. Все наладил под руководством Антонины Николаевны. Комната преобразилась и приобрела какой-то ремесленно-производственный вид. Осталось начать работать.
В следующий раз на дачу мы приехали всей семьей. Жена накупила черных и белых ниток десятого номера, нарвала тряпок. Я ей помогал, делал клубки разных цветов, некоторые получались большие, как футбольный мяч, другие маленькие: какой объем и цвет тряпки, такой и клубок.    
         Пришла наставница.    
         - Ну что, работать будем?!  - с улыбкой предложила Антонина Николаевна. Давай, хозяин, неси пару досок подлинней, гвоздей длинных да молоток, основу делать будем.
         Я исполнил. Принес доски, наклонил к стене, набил гвоздей через ровное расстояние и, уступил место женщинам.
Антонина Николаевна прошла с нитками по гвоздям первый ряд и сказала:
         - Ну, давай, молодуха, сейчас ты. Отошла к столу.
Жена робко и неумело потянула нитку, а соседка ей подсказывает:
         - Ты смелей руку-то веди и нитку натягивай, не бойся - не порвешь, а порвешь - так свяжешь.
         Так в долгий зимний вечер мы все вместе сделали основу. Антонина Николаевна осторожно, чтобы не перепутать нити, перенесла основу на круг, на ткацкий станок. Потом скрюченными временем и работой пальцами стала пропускать - по местному, вдавливать - каждую отдельную нитку через отверстия в вердо.
         А сколько отверстий в этом вердо, пожалуй, никто и не считал, кроме того мастера, который собрал его терпеливо. Все из дерева, из лучины. Прикреплены эти коротенькие дощечки обычным бельевым шнуром к другим длинным лучинам, (по моим подсчетам их более трехсот). Дальше, сложней и интересней. Нитки нужно вводить через ниченки. Это тоже отверстия, но из суровых ниток, сплетенных на обычных палках. На верхней соткана нитка до половины расстояния другой, нижней палки, от которой суровая нитка пропущена до средины верхней палки. Соединены эти нитки петлей друг с другом, проще сказать, пропущены одна через другую.
         В этом запутанном сплетении ниток руки Антонины Николаевны творили чудеса. Она вводила одну нитку за другой легко и просто, а я все не мог понять, как же так все просто, когда для меня совсем не ясно. И  вспоминал лесковского дьякона Ахиллу, который говорил:  « ...что же за стыд, когда я ей обучался (логике), да не мог понять».  Так и я без стыда признаюсь, что не понял логики действия мудрых рук Антонины Николаевны.    
         Дальше просто. Пропустила наставница все нитки через вердо и ниченки, настроила челнок и подножки. Играючи начала работу. Протолкнет челнок с тряпичной ниткой, хлопнет вердо,         вернет челнок в обратную сторону и опять хлопнет и - пошла работа. Из разрозненных тряпок и ниток стали появляться новые половики.
         После такого урока я начал действовать челноком да вердо, ноги при этом хлопали на подножках. Потянулся половик: то с темной полосой, то с желто-голубой, то с светло-зеленой, - синей, а меж них тоненько так ненавязчиво белая, красная да опять белая полоска. Пестрые, яркие половики получались. Но ведь я говорил, что не усвоил урока, как вводить нитку через ниченки, и как только рвалась какая-нибудь нитка, так вся моя работа начинала путаться и останавливаться.
         Бегу по снежной тропе, под звездно-холодным небом, на ветру, в легкой одежде, стучусь в ворота, прошу о помощи.               
         Приходит Антонина Николаевна, снимает синюю рабочую телогрейку, поправляет на голове платок и сует холодные руки в ниченки, и каждый раз приговаривает:  «Поболело, поболело и померло». Находит обрыв, соединяет нитки - и вновь работа пошла.
         - Где вы, Антонина Николаевна, научились так талантливо руки свои прилагать? - спросил как-то я в один из ее поучительных приходов.
         - Ха, давно, до войны, на вятской земле еще, в девках. Тогда ж ничего не было. Бабушка дорогая, царство ей небесное, научила, а жизнь заставила. Мы ведь народ вятский-хватский - семеро одного не боимся - выжили.
Пошутила она и опять ушла к себе в дом...
             

         Вот так всю зиму я ездил один раз в неделю на дачу, потихоньку ткал половики и слушал Антонину Николаевну…
         На Урал я попала еще до войны, а во время войны у-у-у, сколько нашего вятского народа сюда понавезли. Всех разбросали по заводам, организациям да почтовым ящикам. Сейчас в городе спроси у старшего поколения: «Где работал?».  «Что ответят?». Не завод назовут, а номер:  на полтиннике, трех тройках, семьдесят девятом, и пошло - поехало - конца цифрам-то нет.
         В девках-то я, у какая бой куща была, откуда что бралось и куда девалось, - с улыбкой говорила Антонина Николаевна, - а познакомилась с молодым вдовцом, да еще с ребенком - как будто других не было. Что поделаешь: судьба видать такая.
         - Ну, а дальше? - задавала сама себе вопрос соседка и сама же отвечала. - Дальше познакомились, и жить стали без всякой регистрации. Чем он меня взял? Ума не приложу. Ростом невелик, как я сама, может улыбкой, задором. В молодых-то годах разве на другие способности смотрят. Это потом начинают ногти грызть.    
         И вдруг война. Все репродукторы заревели:  «Вставай страна огромная...». Толечка мой тоже засобирался. Да государство помогло - повестку прислало. Взял он котомочку и отчалил. А уж, какие были слезы на проводах, да тоска ожидания при карточной системе, все это сейчас никому не интересно, да и забыли все. Вот поверь мне: уйдут из жизни последние люди, которые воевали да пережили все эти ужасы, тогда и начнут снова выяснять: кто сильней?  да у кого чего больше?
         - А история, историки для чего? - перебил я ее.
         - Что история, что историки? История пишется в теплом сухом помещении по архивам, а не душам людей. Историки повернут тебе историю туда, куда хошь, как государство скажет. Посмотри, до нас, сколько их было - войн.  А что толку. Я одна пережила две мировых, да гражданскую, не считая малых...  
         - Мировых пятьдесят лет нет, - встрял я в разговор, но Антонина Николаевна лишила меня слова своей решимостью.         
         - Мировых нет?  Да потому и нет, что слишком большую память человеческую всколыхнули. Считай, миллионов шестьдесят по миру-то угрохали, а у каждого родственник, да не один, а пережитые вши и голод в тылу! Это же миллиардная людская память, ее никакой пропагандой не затрешь. Вот я и говорю... - Антонина Николаевна сбила свою мысль и закончила:  -
          - Да плешь ей на голову, этой войне, все равно свое сделают президенты да передовые люди своего времени. Мы тут болтать только можем…
          - А мой-то, Анатолий Афанасьевич, что сделал? - вернулась к теме разговора соседка. - Вот уж где я поревела да пометалась. Война к концу уже шла, в сорок четвертом это случилось. Отписал мне: так-то и так, писем больше не жди, не вернусь я к тебе и аттестат продовольственный на сынишку снял. Нашел там другую, вояка заметный - капитаном стал, война кончается, ну и взметнулся мыслями высоко. 
          Бабы ревут в таких ситуациях, бумагами парткомы да воинских комиссаров забрасывают - отдайте мое добро, самой нужно.
          И я выла - в подушку, и я страдала от обиды да злости, все письма его с фронта в печку выкинула - сейчас жалею, - а тогда держаться надо было, к сынишке его привыкла и полюбила крепче родного. Но не сберегла, - Антонина Николаевна заплакала. Умер он после войны, взрослым парнем, клещ его укусил.    
          Анатолия  Афанасиевича выбросила из башки своей вон - все - нет его. Но как нет, как же нет, когда был, разве забудешь. Я тогда телефонисткой работала тут на одном объекте, говорить-то нельзя: подписку давала  (в начале девяностых годов московские газеты на весь мир оповестили, что здесь был объект по обогащению урана), звонит мне подруга: «Тонька, а твой-то на станции объявился - с костылем идет, хромает».
          Вот тут я обомлела. Прямо враз почувствовала, как вся сила из меня в зад опустилась, а оттуда в табуретку. Сижу, руки-ноги дрожат. Звонки идут, я штекером в гнездо попасть не могу. Мысли веером:  «Пошел он к дьяволу, не пущу». И другая мысль тут же:  «С костылем, хромает, куда он пойдет?». Через час прямо на работе в дверях объявился.      
          - Тоня, я пришел - прости.  
          - Стоит в дверях в военной форме, в кителе, при погонах, вся грудь в орденах, с палкой. Вот тут вся моя бабья истерика наружу вышла: «А-а, что, хромой-то не нужен стал?! - вопила я на всю контору, много что кричала - не помню. Помню, что тишина в конторе гробовая была, только я одна выступала. Выгнала, дверь захлопнула, закрыла на крючок. Это сейчас смешно, а тогда слезы душили.    
          - Разве такое в нашей национальной по форме и социалистической по содержанию литературе найдешь? Платонова помнишь, как шугнули только за один рассказ, где он сказал, что фронтовик вернулся домой, а там его встретила гульнувшая жена. Не может быть такого в социалистическом обществе. Но все было, куда деваться.  
         - Вы много читаете, Антонина Николаевна? - спросил я.  
         - Читала. Я говорю: бойкая была, в парткоме состояла, депутатом райсовета была. Тут много народа грамотного да с образованием было. Надо было читать.  
         Во время моего очередного приезда на дачу,  когда я очередной раз запутался в ниченках, Антонина Николаевна рассказывала:
         - Недели две он мне надоедал, а раз пришла с работы, смотрю, сидит в моей комнате в общежитии с сыном играет. Заявил мне так откровенно по-солдатски: «Никуда я от сюда не пойду. Че хочешь, то и делай». Пошумела для приличия, да опять зажили.
         Он, Анатолий-то мой, на баяне, на гармошке играл, после войны голодно, но весело жили, сплоченный народ был общим горем да проблемами. Ему плясать нельзя, рана на ноге все не заживала. Я в эти годы, пока он жив был, натанцевалась, а он мне все говорил: «Танцуй, Тонька, танцуй, для тебя только и играю».
         Медицинская комиссия его на инвалидность отправляла. Отказался: Что, говорит, инвалидом себя чувствовать буду. Пошел работать. После войны, в пятидесятые годы, военные друзья к нему приезжали. Вот посмотри, - Антонина Николаевна подала фотографию, - он в середке.
         - Анатолий Афанасиевич стоял в кителе без погон, а друзья по войне, с которыми он хлебал вместе и щи, и грязь из одного котелка, при погонах. Подполковники.
         Ох, долго он переживал эту встречу. Все сидел у окна кряхтел, гладил ногу и - ни слова. Он понимал - это последняя встреча. И правда, они больше не приезжали. Память и пережитое вместе их объединяло, делало их друзьями. А настоящее, когда он, Ольков Анатолий Афанасиевич, признанный всеми, кроме самого себя, инвалид не у дел. Они подполковники - и это для них не предел - остались в той среде, где были. У них настоящая жизнь с ее проблемами здоровых людей.
         Они уходили от него по жизни. Он оставался тем, кем был. О чем он думал? Может, о том, кем бы он стал, если бы не было раны, в той же армии. Не знаю. Но я видела, как произошел перелом в его жизни. После этого он отпустил бороду, смеялся и улыбался все так же, но не с тем размахом и удалью.
         О войне больше не вспоминал. Да как о ней было не вспоминать, когда изо дня в день двадцать пять годов я перевязывала его мокрую рану, а она так и не зажила. Тряпок не хватало, каких там бинтов, на них денег не было: стирала, сушила, гладила и так по кругу. Устала. А сейчас верни мне его - и я безропотно буду делать то же самое…
         Зима закончилась. Вытканы половики, их получилось метров тридцать. Бурная весна затопила подвалы и огороды и схлынула. Дикая яблоня кустодиевской купчихой цвела под окном. Антонина Николаевна сидела на скамейке подле своего дома в платочке на голове и легких одеждах. Я копал землю на огороде, готовился  садить картофель. Мы помахали друг другу рукой - поздоровались.
         Вечером я иду к соседке помочь покрасить пол да рамы.
         - Чего, не ухайдакался за день-то? - улыбается Антонина Николаевна. Посмотри, чего я нашла в чулане. Она подала мне журналы:  «Художник»,  «Приусадебный сад», вырезки картин русских и иностранных художников из журналов  «Огонек»,   «Работница»,  «Крестьянка» - все, начиная  с конца пятидесятых лет.
         - Возьми, если надо, - я смотрю, ты человек читающий, а женщина, которая мне помогает, - ей это не надо, не тот интерес. Антонина Николаевна подала мне отдельно еще одну папку бумаг. Анатолий последнее время  работал в школе, - уточнила она, - черчение и рисование преподавал. Посмотри.
         В папке лежали детские рисунки с натуры, поздравления учителю со всеми советскими праздниками. Серьезные и не очень, с пятерками и двойками. Но главное - карандашные наброски Олькова. Автор много времени проводил у окна, отражены его зимние наблюдения замершего человека, зарисовки домашнего интерьера. На большинстве рисунков были изображены ноги, физическая и духовная боль автора. Ноги сложены одна на другую, верхняя левая перевязана, отретушированы все тени и полутени. Эта фронтовая  незажившая рана изменила всю его офицерскую и послевоенную жизнь.
         Антонина Николаевна, заметив мой взгляд на этом рисунке сказала: Он часто рисовал  ноги, как будто хотел карандашом облегчить свою боль. Уже в конце, когда силы его кончались, он признался мне: 
- Тоня, ведь я ехал суда умирать, а ты мне продлила эту жизнь на четверть века. Спасибо...

         Антонина Николаевна оставила  мне добрую память и половики, по которым я хожу босиком по сей день, как по летнему лугу.