Тетя Вера

Алла Нечаева
Несмотря ни на что, она не выглядела обездоленной. Даже когда быстро, словно боясь, что отнимут, отправляла в черный, без зубов, рот плохо очищенный картофель и так же быстро сглатывала, двигая худым горлом. Мать не сажала ее за парадным столом, этой можно было подать не глядя, все равно, что выбросить. А тетя Вера принимала все. Помню, как удивилась я, подглядев, как она ест чеснок. Обычно мать тщательно очищала зубчик, отрезала корку черного хлеба и часто терла ее чесноком. Тетя Вера брала подозрительно темными руками — в трещины их навсегда въелась грязь — всю головку, кое-как очищала от верхней толстой шелухи, все остальное, отрывая руками, отправляла рот, вслед за картошкой, сладко причмокивая и разнося неотразимо притягательный чесночный дух. Ходила она всегда в чем-то темном, мешковатом, напоминая окопных женщин из военной хроники. Юбка эта была, свободная кофта или платье, похожее на балахон, под этой одеждой шевелилась скудная, почти немощная плоть. Работала она грузчиком, собирала мусор на машину. По дороге, если удавалось, заезжала сестре, то есть к моей матери. Мать не делала обрадованным лицо и не помогала снять пальто, отданное за ненадобностью дядей Гришей.
Тетя Вера не замечала этого, наверно, потому, что к ней все так относились. А нас с братом она любила. В ее допотопной юбке, в непонятно откуда взявшихся карманах, для нас с Мишкой всегда отыскивалась конфетка. Тетя Вера и отдавала ее украдкой, и мы принимали так же, как заговорщики. Эту конфетку от нее, всегда почему-то желанную, мы выжидали, стоя под дверью и выглядывая в щель между петель, мысленно подгоняя утомительную мамину речь.
Когда мы подросли, нас пугали ею. «Не выучитесь, — говорила мать, — такими и будете всю жизнь». И было страшно вырасти такими, и отчего-то жутко замирало сердце — каково-то ей?
Она не очень унывала. Помню новогодние елки. У дяди Гриши, их брата, уж больно хороши они были, и меня отпускали туда — посмотреть. Елки у него всякий раз стояли густые, высокие и с настоящими шишками. Тетя Вера тоже приходила к нему. Жил он, как и многие тогда, в коммуналке. Комната была большая, с высоченным потолком. А в Новый год, казалось, и стены раздвинулись, и потолок втянулся, и мебель прижалась, вросла в стены — все занимала елка. Дядя Гриши мудрил где-то сзади нее, потом говорил — внимание — для меня, я сидела замерев и ждала чуда, и елка вспыхивала, озаряя черные ветви возле ствола и янтарные капли смолы.
—Ну что, воробей, — обращал ко мне смеющееся лицо дядя Гриша, нравится?
И тогда я вставала со стула и подходила ближе, к самым ее широким лапам и смотрела, стараясь вложить все желание и всю мольбу, на какую способна, на краснеющий маленький мандарин, висевший совсем близко от меня — рукой подать.
Тетя Вера и тут сидела у порога. Они негромко о чем-то говорили. Потом она просила: налей, Гриш, пока твоей нет. Дядя Гриша доставал из резного буфета объемистую бутыль с прозрачной жидкостью, в которой плавали лохматые лимонные корки и, примеряясь к маленькой рюмочке, осторожно лил, и руки у него вздрагивали. Тетя Вера спешила к столу, оставляя мокрые следы на крашеном полу, и, торопясь, опрокидывала в рот стопку, боясь, что он уберет и уж больше не допросишься. Но он медлил со своей рюмкой, не поспевая за сестрой, и тогда она подставляла свою вновь.
—Последнюю, и все, — строго говорил дядя Гриша, и она согласно кивала. И тут они замечали меня. Дядя Гриша начинал показывать фокусы, куда-то пряча пальцы на руках и вдруг обнаруживая их, покрутив
куцым кулаком в воздухе. И я на минуту забывала про мандарин.
Тетя Вера вспоминала свою дочь, которая уже была большая, но забот о себе не убавляла. Такая росла беспечная.
—Туфли надо к маю, платье, — загибала она маленькие пальчики, почти как мои, — отдыхать просится, тоже ведь надо.
—Ох добалуешь, Верка, девку, — грозил пальцем перед своим лицом дядя Гриша, — добалуешь. У нее и так одни ребята на уме.
—Так что ж, Гриш, дело ее молодое, девичье, — и она виновато и не ясно чему улыбалась.
—Ты бы хоть тапки себе к маю купила, — он смотрел на ее ноги, и она поджимала их, снова сидя у двери. — Я бы сам тебе купил, да ведь твоя-то отберет, Верка, — с неподдельной горечью выговаривал он ей. — Ну, прикажи, чтобы пожалела тебя, — уже отчаянно просил он. И сурово доканчивал: — Все, Верка, так и знай, тапки за мной.
— Ладно, Гриш, все к черту, давай лучше, пока твоя не пришла, по последней, — не забывала тетя Вера, и процедура с бутылью и рюмками, так удачно начатая, продолжалась.
Тетя Вера, уже веселенькая, быстро сбрасывала сбитые, латанные дядей Гришей, скошенные в разные стороны башмаки и, заперебирав маленькими ножками и отчаянно хлопнув в ладоши, тонко заводила, отведя лицо в окно:
— Дядя Ва-ня, хо-ро-ший и при-го-жий, дя-дя Ваня всех ю-ношей мо-ло-же, — и по лицу ее текли слезы. Дядя Гриша тоже отворачивался и смотрел в окно. Наверно, они видели что-то в нем. И я тоже подбегала к окну, но, кроме морозных узоров, там ничего не было. И, наконец, тетя Вера говорила, обращаясь к брату: — Гришк, ты бы девке-то мандаринчик дал!
У нас дома тоже с негодованием поминали ее дочь. — Пятнадцать лет, ребенок еще, а уж и велосипед, и платье крепдешиновое, — и мать украдкой взглядывала в хмурое от ее слов лицо отца, — а Верка одна надрывается, — заканчивала с еще большим гневом мать. Все оказались правы. Дочь ее загуляла так, что еле кончила школу, а дядя Гриша сам разговаривал с ее балбесом, так называл его мой отец. Парень-то непутевый оказался, пил и буянил, через них и тете Вере доставалось. Но она жалела дочь, качая головой, приговаривала: «Вся в меня несчастная, а уж красавица, чистая артистка».
А потом и вовсе тете Вере пришлось несладко, особенно под конец ее недолгой жизни. Болела она самой страшной болезнью. После операции лежала дома. Ходить за ней было некому. Раз в день, по очереди, приходили родственники: кормили, хотя она почти не ела, меняли постель, обмывали — она не успевала вставать, разговаривали. Предлагали: давай дочь вызовем, все равно не работает, мать ты ей. Но тетя Вера испуганно отказывалась.
— Разве можно, — слабо выговаривала она, — мужика молодого оставлять. Мне уж один конец, а ей жизнь жить.
Но чаще она говорила другое: «Вот, может, поправлюсь, Бог даст, внука понянчу», — и прикрывала глаза.
Приходила сестра из поликлиники, делала уколы. Тетя Вера сползала с постели и, держась за табуретку и толкая ее впереди, передвигалась к двери, чтобы открыть ее. Однажды не доползла, упала и так и пролежала до вечера. Но это будет потом, лет через шесть. А пока все были живы-здоровы, а она из последних сил играла дочери свадьбу. Жених был все тот же парень, только теперь он имел ловкую выправку и погоны лейтенанта, и все надеялись, что он взялся за ум. И добавляли: вот, женился.
Тетя Вера и его любила. Когда он говорил, она складывала на груди ладошки и замирала, веря каждому его слову. Дочь, крупная, холеная, в длинной фате и дорогом свадебном платье, блестя беспечными глазами и сдувая с горячих щек шестимесячные завитки темных волос, плясала так, словно выплескивала всю горечь своей нескладной судьбы. Молодые офицеры — их друзья — поощрительно хлопали, и лица их были лукавы — они будто предвидели невестино будущее.
А я подросла и тайком от матери бегала к тете Вере. Я знала, что она скучает по дочери. Тетя Вера никогда не удивлялась, с порога начиная говорить о ней. Потом поила меня чаем и все подкладывала вишневого варенья, которое так любила ее дочь. Сама она сидела напротив и чита¬ла ее письма. Забегала я к ней с подружками до кино, погреться. У нее никто из них не испытывал неловкости. Раз забежала, когда не хватило на мороженое. Я тогда не думала, как достаются ей рубли. Она ходила все в таких же несуразных башмаках и носила пальто с чужого плеча, и рядом с ней стыдно было жаловаться на жизнь и на нехватки. Ее все так же поучали жить родные, и она со всеми соглашалась. И все так же ей не хватало места за длинным родственным столом в редкие праздники. Ведь она так и не научилась жить по-людски.
Ее давно нет в живых. Могила на старом кладбище, вся заросшая травой, имеет такой же сиротский вид, как и ее обладательница при жизни. Но сочная зелень по весне, буйная и яркая ее пышность до самых холодов и разросшиеся кусты белой сирени, которые перекинулись от соседних могил, притягивают сюда небывалое количество птиц.