Четыре капитана

Станислав Радкевич
1


Мы хоронили Иру Куракину. Одинокое облако было спиралью вскручено в стылую высь весны. Гроб каменно давил на плечо.

Рядом со мной уродовался под гробом Воропаев Андрей. «Кто это?» – недоумевала кафедра. Только Галка-лаборантка смутно ассоциировала его с политинформаторами, которых чему-то учила Ира по линии райкома. Всё было приблизительно в тот день, всё – змеение иллюзий.

Один Воропаев был прямой и вещный. Все лицо его было в перекрестьях прямых: прямой отрезок носа, прямые углы скул. И крепкие руки бесприютно терлись одна о другую, пока им не нашлось работы.

Позже, в девяностые, мы с Воропаевым случайно столкнемся на улице. Оказалось, он до распада Союза успел достичь немалого: водил составы в метро. Но демократию от господина Гайдара, как он называл и. о. премьера, – принять не захотел. Мальчишка-сосед, мотавшийся в Польшу за шмотками, зарабатывал вдесятеро больше машиниста со стажем в полжизни. Ельцин пил и врал, челядь врала и жировала. Воропаев Андрей вступил в компартию Зюганова Геннадия.

Осенью 93-го, когда ельцинские снарядились было разогнать парламент, он пришел защищать депутатов. «Не Ельцин их ставил, – объяснил пацанам-милиционерам в оцеплении. – Не ему снимать». Люди генерала Макашова дали автомат машинисту Воропаеву. Вместе со всеми он штурмовал бывший СЭВ, московскую мэрию. Из трех патронов не истратил ни одного: милиционеров было жаль. Потом – Матросская Тишина и амнистия от первой Думы. И – «а чё ты пришёл-то?» – недоумевающий взгляд начальника депо...


2


Имперский канон предписывает произведениям искусства исключительно happy end. Его присобачили даже советской киноверсии «Гамлета». У Шекспира в финале лишь горестное восклицанием Горацио об ушедшем друге: «Какое сердце биться перестало...» Мосфильм прицепил к вагону трупов еще тележку справедливости: «Пусть тело Гамлета несут четыре капитана...»

Так вот вторым капитаном при теле Иры Куракиной состоял советский финн Мартти Талвиттие. Будто сейчас вижу его крупную белобрысую голову, иссиня-серые, гельсинфорсские глаза, квадратное плечо, на котором гроб – как на гаубичном лафете.

Он все делал очень толково и основательно, Мартти Талвиттие. Аспирантом я прочел его кандидатскую – о расколе финской компартии в конце шестидесятых. Таков был совет моего научного руководителя: посмотрите диссертацию Талвиттие – прочно сработано. Правда прочно: вот вам исторические предпосылки, вот вам повод (русские танки давят «пражскую весну») и вот вам результат: размножение компартии делением... Но при этом – и у автора, и у читателя – непробиваемая убежденность в грядущем приходе финских коммунистов к власти. Странное дело: по всему свету левые секты лопались, как пузыри на лужах, а мы всё продолжали верить в какой-то правильный коммунизм – и врали про него слушателям.

Толково и основательно в девяностые Мартти Талвиттие забросил науку и сколотил с кем-то из бывших наших слушателей-финнов совместное предприятие по автоперевозкам. Чего-то они там возили: из Хельсинки в Питер и из Питера в Хельсинки.

И так – толково и основательно – классовое перерождение Мартти Талвиттие шло лет десять, пока... Трудно сказать, почему бывший теоретик финской революции и вполне себе реальный новый русский Мартти Талвиттие вдруг съехал на историческую родину. Может быть, ему надоело все время бороться – то с психованными российскими бандитами, то с потеющими от кошмара бесшинельности башмачкиными, то с кем-то еще из богоносцев. А может, он всю жизнь видел сны про то, как с бесприютных российских равнин бежит в лесную засеку Суоми – и однажды просто решился претворить сон в явь.

Ушли многие: одни, как Мартти, двинули наудачу за кордон, другие спились, третьи умерли от внезапных немочей. Один человечишко ничего не значит в великом нашем Отечестве. Но вот не стало его – и некому заполнить пустоту.
 

3


Куракин старший в день похорон держался молодцом. И статью, и ухватками он не чета был нашим институтским. Если мы состояли лишь при ЦК КПСС, то Куракин был плоть от плоти его, завсектором Латинской Америки, причем еще с романтических хрущовско-кастровских времен. Он, значит, пережил четырех генсеков и работал на пятого, Горбачева, виртуозно, если верить сплетням, удерживаясь в фаворе.

Куракин выбился в баре от номенклатуры. Правда, как утверждали злые языки, аристократическая «а» облагородила его фамилию только после войны. Может быть: в ту победную пору ему, фронтовику-полковнику, Герою Советского Союза, сам черт был не брат. В нем и позже осталось много чего от победного гусарства: кабанья охота, банька, «пять звездочек»... Но добавилось больше: багровый тройной подбородок над сахарно-белым воротничком сорочки. Всегдашние два-три референта свиты. Генеральные банановых компартий, подскакивающие на полусогнутых.

Завкаф наш убил бездну времени, заманивая Куракина ко мне в научные. Знаю: искал подходы и через Иру, но не нашел. Вряд ли слова дочери казались Куракину более значимыми, чем свист синицы за окном.

Смерть Иры случилась словно бы далеко-далеко от него, и нам было непонятно, что гуманнее: сберечь эту дистанцию или, наоборот, начать постепенно сокращать ее. Только Петя Кузнецов, наш третий капитан, бестрепетно произнес над могилой снайперски точное: «Я едва успел познакомиться с Ирой, когда она...» Они и правда могли пересекаться лишь случайно, он вообще был не с нашей кафедры, а с политэка. Но Куракин! Он вдруг уронит по-барски развернутые плечи и неловко, тылом ладони обмакнет глаза…

Петя имел ясный комсомольский лик и писал кандидатскую про организующую роль КПСС в развитии цветной металлургии. С началом перестройки главного политэкономиста в институте смахнули среди первых, а новый мигом ликвидировал в названии кафедры префикс полит- и горой встал на пути комсомольца. Каждое новое обсуждение кузнецовской диссертации на кафедре по ритуальности слов и жестов все более сближалось с театром кабуки, трагический финал был предрешен.

Смерть Иры дала Пете новую жизнь. По прихотливой куракинской логике его вывели на хитроумного Вольского, первого лоббиста-профессионала в ельцинской России. Комсомолец сконстетерил частный фонд – не то поддержки демократии, не то защиты прав человека – и стал успешно прошибать через Думу законы, потребные металлургам, нефтяникам, банкирам… Он принимал посетителей в просторном кабинете на Новоарбатском (когда-то Калининском) проспекте, с российским триколором в углу. Он шутя защитил кандидатскую, а вскоре и докторскую. И, наконец, поставил трехэтажную домину с колоннами на Новой Риге.

Встретится мне в девяностые и сам Куракин. Правда, барина и бонвивана, десятилетиями раскатывавшего на «персоналках», непросто будет узнать в толще пассажирских метромасс. Потерявший словно бы в росте, потерявшийся... старик. По рабской привычке я, было, попытаюсь поймать взгляд его, но он будет оскорбленно смотреть мимо всех – в одному ему ведомую точку пустоты. «Да и хрен с тобой!» – подумаю я, скачкообразно осмелев.



4



Ира Куракина и притягивала, и отталкивала меня одновременно.

У нее были идеально стройные ноги, прежде всего. Причем – в самых модных тогда, ажурно-черных колготках. Но при этом – невнятный торс, замаскированный безразмерными кофтами. И, что особенно досадно, – морщинистое вялое лицо. Лицо старухи, в сущности.

Куракин-старший обучил ее не испанскому, а, дабы, видимо, упредить обвинения в семейственности, арабскому. Поэтому она вечно вела занятия у каких-то палестинских подрывников, суданских бедуинов и прочих каких-то обормотов. Но, если верить переводчицам-арабисткам, язык знала не ахти. Об этом и со стороны можно было догадаться – по тому, как какой-нибудь террорист в буфете страстно сверкал на нее глазищами, а она, угощаемая кофе, лишь тихонько похихикивала да перекладывала стройные ажурные ноги – то правую на левую, то левую на правую.

Личная жизнь тридцатилетней Иры, что почему-то нередко случалось с номенклатурными дочками, шла от развода к разводу. Лаборантка Галка не раз ехидновато намекала мне, что у Иры дескать и сейчас никого нету. То есть, не раз я безвольно терзался искушением - до вечера либо даже парочку вечеров кряду.

Брак с Куракиной-младшей разом решил бы все мои карьерные проблемы, включая защиту диссера. Но этот белый пергамент на лбу, эти морщины – как скобки, в которые взят рот… Физически я не смог бы заставить себя прикоснуться губами к ее сморщенным старушечьим губёшкам. Пусть даже это и вознесло бы меня на Олимп, к равнейшим среди равных – потягивать знаковые «пять звездочек», мореходствуя вокруг Европы с профсоюзной скидкой.

В последние дни зимы (до смерти Иры оставался месяц) я ждал лифт в просторном пустом вестибюле нового институтского здания. Тело сладко маялось послебассейновой маетой. За высокими, от пола до потолка, окнами тихо падал последний снег империи…

…как с улицы влетела Ирка в полушубке, голубой песцовый мех обсыпан алмазной пылью снежинок. Мы зашли в лифт – он упруго понес нас кверху. От Ирки веяло уличным холодом и пахло антоновскими яблоками.

– А давай целоваться?

– А...

А-а-х-х какой поцелуй оплодотворил яйцо лифта в то утро! Ирка ослепительно жарко целовалась. Снежинки мерцали красным, желтым, синим... 

Ее смерть никак не влезала в мою голову. На кафедре ведь она успела  всем и каждому начирикать, что от силы неделю пролежит в Кремлевке. Чуть позже – слух: ей сделают несложную операцию на щитовидке. И вдруг, как плетью, – умерла. И тут же, гадюкой из-под колоды: зарезали.

Так, полвека спустя после смерти Сталина, вдруг стали явью мифические врачи-убийцы.  Нет,  не потомки эксплуататорских классов, не агенты иностранных спецслужб, не Мировая Закулиса даже. А просто: «Полы паркетные, врачи анкетные», – зубоскалил народ про Кремлевку.

Разве может гроб столько весить? Украдкой я поднимал глаза, но сквозь бумажные цветы мог высмотреть лишь вздутое, туго лоснящееся и матрешечно нарумяненное полушарие щеки. Казалось, там, в гробу... уже не Ира. Кто-то не тот. Что-то другое.

Ни хрена не похожи на молодцов-капитанов и мы четверо. Никакого Гамлета наша тухлая номенклатурная империя так и не родила. Нам  выпало хоронить только Офелию от номенклатуры. За референтскую свиту и профсоюзные круизы куракины пустили в расход без числа народу: землепашцев, работяг, инженеров, русских, украинцев, калмыков... Чтоб под занавес истребить собственных детей, оборвав род свой.

Роль бравой добродетели отъехала заокеанским ковбоям. Мы давно растеряли все ценности и смыслы бытия: вместе нас удерживает лишь гнёт куракинского гроба. И вот мы всё тащимся под спирально вскрученным облаком к свежевырытой яме на погосте, а она всё отодвигается от нас в стылую синь весны.