Привкус стужи

Джейн Ежевика
Она выскочила ему навстречу в одной легонькой кофтенке – не потому, что соскучилась, нет, ей срочно, позарез нужны были деньги, которые он обещал принести. И конечно же сразу продрогла, прошептала одубевшими губами слова приветствия, и он привлек ее к себе, закутав в куртку, и сопротивляться у нее не хватило сил, да и приятно было отогреваться – словно под чьим-то крылом, словно в далеком детстве, которое если вспомнишь, то непременно заплачешь.
-Совсем одурела? Мороз на улице, заболеть хочешь? Так нельзя, пойми ты. Теперь тебе теплей?
Она лепетала что-то невразумительное на его мягкий тон, губы посинели от холода и не хотели слушаться, но она все же упрямо растягивала их в улыбку. Он стоял и понимал, что нуждается в ней также, как и она в очередной дозе, которая стала теперь ежедневной. И хотел поцеловать, чтобы оттаяли губы – но ведь оттолкнет. Всегда отталкивала. И он перестал пытаться приблизиться к ней. А сейчас стоял, чувствуя дрожь ее исхудавшего тела, и как колотится сердчишко прямо ему в ребра, сквозь ее свитерок, и словно не было этой ткани, словно обнимал ее нагую, очистившуюся от дряни, что нюхала и глотала, и понимал – что любит ее даже такой, с загнанным взглядом звереныша, ненакрашенную, трясущуюся, притянутую к нему инстинктом самовыживания. Он блаженно закрыл глаза, продлевая в памяти эти мгновения на цену золота, потому что наступит миг, когда она отстранится,отлепится от его тела, и исчезнет в метели, и тогда ему придется собрать волю в кулак, чтобы отпустить.
Он бы последовал за нею, уложил спать, положил компресс на горячечный лоб, помазал растрескавшиеся губы, и сварил бы ей чаю, пока бы она лежала, нервно дрожа на диване под пледом, которым он ее укрыл. Если бы она пустила его в дом, но ему был заказан вход в ее личное пространство. Пространство, принадлежавшее тому, что она принимала.
На улице кружил ветер, и ее родные, такие близкие, но запретные губы утыкались ему в шею. Она питалась его теплом, чтобы не заболеть и не простудиться, припав к нему, как пустынный путник к роднику во время жажды, как присосавшийся паразит, но он не мог думать о ней в таком ключе. Она – кто угодно, но не паразит, ее наркотики – вот что паразитирует и ломает милые черты, истощает силы, энергию, и он выдавил бы из себя всю кровь до последней капли, но в шприце ей было нужно залить отнюдь не кровь. Он не хотел отдавать ее этим зверям, сорвавшимся с цепи, этой ее зависимости, болезни, пристрастию – как еще назвать?! – и бесился от бессилия и осознания неминуемой утраты. Она, по сути, умирала на его глазах, и он смотрел, как глядят сторонние наблюдатели, и проклятая жидкость, порошок, прессованные кубики с таблетками вперемешку, что там еще – выпивала ее изнутри. Она рассказывала ему о всех своих любовниках – красочно, смакуя подробности, взахлеб, а он только молчал, видя, что она хочет уязвить его, оттолкнуть, и в этом говорит ее подсознательное желание оградить его от боли. Она хотела, чтобы он бросил ее, ушел, перестал бороться в давно решенной схватке и не страдал виной, чтобы забыл, отрекся, отступился. Но продолжалась медленная пытка ядом, день ото дня.
Он стоял, прижав  к себе любимую покрепче, чтобы никакой ветер не проник крадущимся сквозняком в зазоры его куртки и не принес стужи к ее хрупкому, птичьему телу с выпирающими позвонками. И поморщился, услышав жуткий скрежет. Вначале не понял, что это, но потом дошло – это скрипели ее челюсти в преддверии болезненной ломки, что скоро скрутит ее в тугие узлы. Скрип зубов, которыми она стучала, даже не замечая, стирая  с них эмаль - в такт какой-то музыке, прихотливо звучащей в воспаленном сознании. Он гладил ее по волосам, пока не затихла эта жуткая дробь, и она благодарно обмякла в его руках, но он держал ее, не позволяя обвиснуть.
-Пожалуйста, дай скорее деньги, я ведь здесь околею. Здесь ведь сколько надо, да? Спасибо тебе огромное, спасибо, я у тебя в долгу, но все верну, честно…, - дальше ее голос сошел на невнятное бормотание, и он не мог разобрать урывков.
-Нет, ты что, забудь, не нужно мне ничего возвращать. Считай, что это подарок. Просто возьми их, и забудем.
Она подозрительно сощурилась.
-Просто так? Да ты гонишь, да? Держишь меня за дуру? Бесплатным бывает только сыр в мышеловке, думаешь, я не знаю!
Руки нервно потирали кожу, где местами уже появлялись язвенные следы, что обычно прятались за рукавами - как островки, разъеденные кислотным апокалиптическим дождем. Глядя на синяки от игл, он представлял, как поршень медленно спускает ей в вену смертельную струю, и чуть не захлебнулся  собственной удушающей яростью. Но те же руки с истончившимися запястьями, беззащитно-ломкие, тянулись к его ладони с пачкой банкнот. Она как одичавший зверек, хотела взять их – и боялась, чуя несуществующий подвох; ее инстинкты приказывали остерегаться, а мозг – алкал.
Он прошептал.
-Возьми, и все. Мне приятно выручить тебя, мы же друзья – (а на языке вертелось «ты же мне дорога, и я видеть не могу, во что ты превратилась, что с тобой сделало это дерьмо»), - Тебе достаточно поверить мне и принять помощь. – («а может, эта помощь, которую ты примешь из моей протянутой руки, убьет тебя, и я себе никогда не прощу этого…черт, черт, что я несу, не смей даже думать...я бы пришил всех тех ублюдочных барыг, кто толкал ей отраву!»)
Пальцы жадно скомкали хрустящие бумажки; она пугливо оглянулась, не следит ли кто и не отнимет ли; а зубы раздвинулись в гримасе, но он понял – она хотела улыбнуться.
-Прикрой меня, - и пошатнулась, уцепившись за его локоть, выпрямилась. И, задрав свитер, отогнула край лифчика, сунув банкноты туда; он видел ее грудь – не мельком, довольно долго, трогательно небольшие, заострившиеся груди, и у него защемило в душе от острого приступа жалости – как же она худа! Неприкаянна. Обездоленна. И такой – лишившейся стыда, порочной, испорченной, как яблоко с червоточинкой, он любил ее, поскольку еще помнил настоящей, с искренней улыбкой и россыпью веснушек, довольно щурящейся слепящему солнцу и открывающей настежь форточки, кормящей бездомных кошек с руки. Хохочущей, прыскающей на себя ванильные духи из флакона так, что летели брызги, и на него тоже немного попадало; с светлыми, не мелированными прядями волос, разметавшимися по плечам…
Она игриво усмехнулась, увидев, как он улыбнулся, вспоминая. Закусила обветренную нижнюю губу и привстала на цыпочки, обдав его теплым дыханием – когда-то, да и сейчас, хватит себе врать! – манящим.
-Эй, ты же меня хочешь? Не надо так смотреть, я же знаю, что это так. Ты очень добр ко мне, пойдем, я постараюсь тебя ублажить, чтобы ты остался доволен. Какой несмелый…пошли, перепихнемся немного, не одной же мне этот вечер коротать. Только для тебя – эксклюзив.
Ему захотелось ударить ее по губам, но он вовремя отдернул руку, и что-то затуманилось в его голове. Это же не ее голос, она не может говорить им мерзости…Только не тем голосом, каким обычно шептала «скучаю».
Она смотрела ему в глаза без тени узнавания. Он даже не был уверен, что она помнит, как его зовут, и что вчера он тоже приходил. И выдавил через силу:
-Я же сказал, это бонус. Ты ничего мне не должна.
Сам не узнал своего чужого, охрипшего голоса. С ее запавшего лица на него смотрели глаза совсем другого существа, издерганного, утратившего веру, целомудрие, и даже страх. Не ее прежние, цветом в небесную лазурь – а с расширенными зрачками и покрасневшими, лопнувшими сосудами, и он не мог смотреть в них, но смотрел, не отворачиваясь, переживая каждый ее красочный «приход» и тяжкие «отхода», пропуская через себя все это, как будто перелопачивал ворох грязного белья на кровати, но видя ее прежней, в человеческом обличье, не сворачивающейся от воя клубком.
Она вдруг остановилась.
-Я что, недостаточно хороша для тебя? Да? Так и сказал бы.
-Нет, детка, перестань. Я не могу сегодня остаться – метро скоро закроют, - и он проклинал себя мысленно за вранье - (« я не могу остаться потому, что слишком большая разница между близостью и доступностью, потому что не смогу лечь с тобой сейчас в одну постель, не унизив, не опустив до планки ниже плинтуса, не попользовав…потому что ты останешься для меня моей неприкосновенной девочкой, а это все – не ты, тупо не ты!»)
В тишине было только слышно клацание ее зубов. Наконец она спросила.
-Я сегодня особенно ужасно выгляжу, да?
-Нет. Ты очень красива.
Он не лгал.
«Ты красива. Прекрасна. Была и останешься такой.»
Она впервые нормально улыбнулась - и снова стала тенью себя. А может быть, ее эйфория, ее дурман и блаженное незнание лучше той вины и муки, что испытывает он? Может, эскапизм помогает ей, а он горит в аду заживо, оставляя прилипшими клочья кожи на сковородах – так как спасает, но сталкивает в пучину с каждым приближением, и остались позади увещевания о Боге, просьбы «милая, заканчивай с этим, давай вместе, а? Ляжешь в клинику, тебе помогут, я найму смых лучших врачей. Прошу, хватит, ради меня. Невозможно быть более близкой, но если бы ты это знала!»
-У тебя есть сигарета?
И он вытащил из пачки одну, и подал ей, коря себя, ненавидя за потакание, и она робко спросила.
-Тебе ведь они ненужны? Можешь отдать мне всю пачку?
Он молча протянул сигареты, не слушая жалкого оправдания, что – «мои сегодня закончились, и как раз хотела идти за ними в магазин.» Ложь, убогая ложь, величественная в своей простоте ложь. Когда она научится верить ему и не скрываться? Неужели ей мало наслаиваемого вранья? Ведь он видел ее любой, а она все также продолжала оправдываться, и он делал вид, что верил, чтобы успокоить ее. И уже ни к чему вопросы наподобие «как дела? Как прошел день?», потому что это звучит издевательской, скалящейся насмешкой – все дни в ее бреду одинаковы, а вены полны инородного вещества. Она променяла его на это. Она выкупила свой искусственный кайф ценой его терзающейся души. Обрекла на участь медленно и мучительно погибать в осознании – не успел, не остановил, не сберег… Она сравняла их агонии по продолжительности.
Он смотрел на ее овальное личико, тонкий посеревший профиль, как жадно она затягивается и сбрасывает серый столбик пепла давно заученным щелчком. Слушал сиплый кашель в, казалось бы, ветхих, как ситец, прохудившихся легких. Девушка-призрак курила, а он все не мог наглядеться вдоволь, и не мог дать ей лучшего, чем было, она сама была вольна выбирать. Орать до ватности в барабанных перепонках – и не докричаться, звать бесполезно; он долго оттягивал ее от края, но она выдирала руку и упорно шагала вниз, и сначала для нее это было просто проверкой, игрой, похожей на догонялки или «слабо-неслабо», мыслью, что всегда можно остановиться вовремя, сбалансировав на одной ноге, зависнув над пропастью, и ее заводила эта пряная, до мурашек, до пузырьков адреналина опасность – удержаться или упасть, и тянуть его, чтобы шел следом. Он сам дал ей вкусить убийственного рая на кончике пипетки, в пригоршнях амфетаминов, каплях раствора, поманил – и сам смог отказаться, а она оказалась слабей. Она не могла понять, почему они не заодно, почему ей приходится таиться от однажды опробованного и оказавшегося впоследствие запретным, и как ребенок, запертый в чулане, стремилась открыть ящичек под замком и посмотреть, что там в глубине. Она сочла предательством то, что он отдалился от этой дряни. Потом они были раскиданы по разным компаниям, квартирам, сборищам  и домам, стали практически чужими, как с разных планет; ее экран пестрил неизвестными номерами, и он доходил до исступления, терпел ее срывы, был поблизости всегда, всегда…
-Хочешь половину?, - она угощала его его же сигаретой, и он принял это, как причастие, ведь там, на фильтре, должен был сохраниться отпечаток ее губ, к которым ему прикоснуться больше не суждено. Ее вкус, который он не забыл за столько лет отторжения.
Возможно, для нее это и не было ритуалом, данью тем временам, когда они делились друг с другом всем, что имели – разогретым ужином с пылу-жару, вечно стягивающимся одеялом, мыслями, скачанными треками, частицей тепла…Одна на двоих сигарета.
А полчаса назад он принес ей деньги. Те деньги, что он дал ей, засунутые к теплоте ее груди, были последними, что у него оставались. Он заработал их на нелегальных боях, прямо сегодня, ведь ей нужно было срочно, и шрам на щеке до сих пор саднил, пропитанный спиртом; не дал перепуганной матери налеить пластырь, отманувшись нетерпеливо – само пройдет. Он спешил к ней. Содрана кожа с ладони от удара о чьи-то зубы; солоноватый вкус крови от рассеченной губы прошел, и он метелил бы тогда бугая-противника до последнего издыхания, лишь бы ему выдали нужную сумму, и все это самая настоящая скотобойня, живой аукцион мяса, на который делают ставки, и неприятный звук, с которым голова стукается оземь подобно спелому ореху; там нет правил, лишь слепая необузданная ярость, и закон «бей, бей, бей» - кажется, что все с трибун скандируют тебе это страшное слово. И стесанные костяшки пальцев, сжатые кулаки, боль в руке от того, что заехал кому-то по челюсти, красная мутноватая завеса перед глазами. Те деньги, что он достал, были нужны даже не ей. Она пообещала их своему любовнику – бывшему? Нынешнему? Сколько их, делящих с нею койку? - , которого прижучили за разбитую по пьяни машину. Неважно. Он достал их для нее. И это было самое малое для искупления того, что он подсадил ее – пусть не на иглу, но подсадил же!
Она попросила огня, и он прикурил ей, так как руки ее плясали от дрожи. Она тонула в его куртке, казалась совсем маленькой, подростком, ребенком…И, вытащив из кармана зажигалку, он привычно подумал, что ей тот же самый, и вроде бы обычный предмет, годится для того, чтобы нагревать ложку с дьявольски белой смесью. Ему захотелось сжать зажигалку в руке так, чтобы от давления та взорвалась.
Она смотрела сквозь него, на силуэт, не замечая его избитого в драке лица.
-Ты плачешь?
-Да. – он мог бы сказать «нет», как мог бы и многое другое. Просто в этот раз не хотелось. Ложь – обкрадывает.
А ведь и правда, из уголков глаз текла солоноватая влага – и как она углядела? Ведь он сам не чувствовал, что мало-помалу расползается накатившее онемение по намокшей щеке.
Ее забавные хвостики, или подбирать волосы высоко, как она любила, открывая заманчиво-розовые раковины ушей с ровными дырочками проколов. Тогда еще она стягивала руки браслетами из бисера, а не жгутами перед инъекцией. Она – зажмуренная спросонья, перебирающая гитарные струны и мурлычащая что-то меланхоличное, зареванной сидящая у него на коленях, хлюпая носом, или матерящаяся в запале истерики, вечно впадающая в крайности, как впала и сейчас – безвозвратно. Но он ведь мог предугадать, что ей не справиться с одержимостью! Какая-то глубинная частица его подсознания знала заранее. Девочка моя, на тебе крылья для свободного полета – или падения, на выбор; и – прости…Девочка, никто не обвинит меня, но я приговорен собой, и твоим немым упреком в льдистых глазах. Я сказал – прими эту чашу, которая равно может быть и искушающим блаженством, и разрушением, смотря в каких дозах выпьешь, а ты несла ее и осушила до дна, до самого донышка. И теперь говоришь мне, не говоря при этом не слова – посмотри на итог того, к чему ты меня приучил.
…а ей нравились исключительно грустные мелодии, вот из-за чего, бывало, они ссорились – «выключи это нытье!». Ей шел синий цвет – тоном в ее глаза. А еще…но ее не вернуть воспоминаниями. Память перемололо в труху. Ей -  наяву плавать в цветных снах, рожденных морокой разума, а ему – тонуть в кошмарах или сновидениях об их светлых временах.
-Так холодно сегодня, - она поежилась, и это вырвало его из оцепенения.
Он безмолвно приобнял ее и, сдвинув спутанные локоны, поцеловал в лоб – непорочно, как ребенка. И пошел, размашисто, неровно оступаясь в наметенных до колена сугробах, забыв, что на ней осталась его куртка, и она тоже об этом забыла, просто смотрела вслед, без мыслей, наедине с опустошенностью.

Завтра обещали потепление, но ей не удалось его застать. Уже вечером она умерла от передозировки. В тот момент, когда ее не стало, он только-только забылся беспокойным сном…