Река времени

Мария Дейнего
 История.



 
Плохое лето стало плохой осенью, плохо претендующей сделаться зимой. Они вместе шли, под ручку, неумело переставляя ноги с места на место. Какая-то глупость вертелась между ними. И они, так странно пришедшиеся друг другу по вкусу, неожиданно для себя самих вдруг сумели объясниться.
 
Это неведомое никому событие произошло в тишине покоя, в тишине привета, приходящего из-за посторонних шумов, с большим опозданием. Его не было во сне, зато наяву оно казалось маленьким, несерьезным откровением осени зиме. Она почувствовала прилив сил, внезапно отдавшись своим казусным откровениям, и не захотела вотще их тратить, на что-то неизбежное, или необязательное вроде куриного помета в горшочках весны или некоторого количества масла внутри самой себя – то есть солнечных деньков ради удовольствия быть замеченной каким-нибудь иностранным гостем в её нетрадиционных формах весны-лета-зимы в одном контексте. Ну, что поделаешь! – такова она была, и не нам с вами спорить о составе её мыслей на эту тему. Ведь всё-таки, несмотря ни на что, она была самостоятельной особой, кажущейся самой себе на привязи к зиме, которая чуть что – тащила её за собой, надевая колпак с бубенцами и заставляя плясать под свою дудку.
 
Осень падала без чувств после этих танцев; она недоумевала – что это с ней происходит такое? Почему её красивые летние узоры вдруг осыпаются, или нетрадиционные, взятые напрокат у зимы хлопья снега не долетают до земли, а залепляют окна домов, ложатся на сучья деревьев, расщепляя состав их листьев до такой степени, что они вызывают чувство долга вместо чувства красоты; их горький настой на травах, проросших как будто назло и зеленью своей отбивающих вкус к порядку во времени, остужают пыл влюбленных вместо того, чтобы прояснять их лица, обернутые друг к другу в свете пропорционально высокого неба - пропорционально их влюбленности, я бы сказала.
 
Нам с вами не приходилось испытывать этого чувства пропорциональности, и не потому что мы не красили свои лица и не потому что мы не желали лучшего для себя; нет, не поэтому. Мы просто ушли оттуда, из этого мира осени, не заметив в нём себя.
 
И вот спрашивается – а зачем мы туда вообще попали-то? Кто нас там обнаружил, чтобы после тыкать пальцами в наше окружение и смотреть в лица, которых не было там на самом деле, а были только их отражения, наяренные весной и прошедшим летом – для них прошедшим под знаком каких-то неведомых причин счастья? А? кажется, я уже ответила на этот вопрос сама себе, догадавшись кое о чем, что и составляло порядок текущей осени, нелепо предлагавшей себя взамен зимы. Она хотела пережать все присущие времени идеи, чтобы, нанизав их на свои пальцы, переиначить под своё умение назначать свидания там, где их вообще не назначают - в любовных дебрях своего прекрасного вето на связь истории с традицией объяснять свои чувства с помощью чернильниц, обмакивая в них перо и крючками затворяя дверь, ведущую прямо к источнику вдохновения. Она хотела - разумеется, даром – разжечь там огонь и, показавшись сама себе прекрасной дамой, пройти сквозь эту дверь как в дыру своих кровавых закатов, кажущихся скорее затмением луны, чем заходом солнца на востоке.
 
Дверь захлопнулась сама; её надавили изнутри, замок щёлкнул, и игривые контуры света замерцали по ставням. Период осени закончился зимой, и не было никакой надежды, что он вновь начнется, ярко очерчивая свои притязания на искусство жить вместе, справлять праздники и дни рождений, уметь краситься в подходящие тона осенних листьев, надевать праздничные одежды, чтобы в них путешествовать из края в край ненаучных таких воззрений на молодость и царствие небесное как периоды восстановления из праха своих краеугольных камней, оккультных таких камней, по сути-то бывших всего лишь способностью к любви, а не её извращением в порядок воли неведомых никому принципов согласия или несогласия.
 
Я нарочно беру эти стансы в руки и, жуя хлеб, склеиваю им страницы нашего с вами объяснения, чтобы они, прочно склеенные, уж не рассыпались на угодные вам и неугодные мне. Потому что осень все-таки пришла. Ах, я расскажу вам как это было. Она взяла мои руки в свои и затеяла разговор о свадьбе. Ей хотелось поначалу объяснить мне что это такое, а я прятала от нее мои руки и шила платье к этой самой свадьбе, горюя об отсутствии жениха – мне же надо было примерить его перед ним. Мне же надо было покрасоваться какова я есть невеста, и не с ярмарки взятая, а в более надежном месте, чем ваша объективная молодость экрана. Ваши лица не защищены пленкой света, и потому они блекнут периодически, размазанные на кадры и кадрики, в пространстве осени этой. Она силится их собрать в одно изображение и предложить мне в качестве жениха, а я отказываюсь, отказываюсь, отказываюсь. Я отвечаю: нет, не он, и не она я; я отвечаю: мне нужен мой жених и мне нужна я сама, чтобы быть его невестой - иначе какая же свадьба может состояться? Это не свадьба будет, а подделка под нее.
 
Осень грустит с подарками, прижатыми к груди - она не может отдать их мне, потому что я ей  не верю, словно бы она обольщает меня, а я не знаю зачем она пришла сюда, ко мне. Словно бы мы с ней в одном месте находимся, а зачем? Непонятно.
 
Я ведь не грущу о ней, а она грустит. Что это всё значит для меня? Я тупо веселюсь на полустанках судьбы и решаю свои проблемы задом наперед, неисчислимые такие проблемы жизни на свету, а она всё ждет чего-то. Да что же ты хочешь-то? - наконец спросила я у нее, - от меня?
 
Что ты ждешь здесь, коль нет у тебя жениха моего рядом? И зачем ты вообще явилась в этот дом, чтобы привлечь меня и, оставив одну, заставить кружиться в танце с самой собой? Кто ты, по праву гостя входящего и молча преследующего меня своим взглядом, требуешь от меня быть невестой неведомого мне жениха? Отвечай же, - просила я.
 
- кто? Почему ты ждешь, что я отзовусь на приветы, о осень в стакане моей руки, на твои красочные наряды, на твои ярые косы, на твои визги тормозов во сне, которые ты присылаешь мне, чтобы охладить мою любовь? Почему твои взгляды-косы так идут к моим ногам, почему они мешают им сделать правильный шаг и отдалиться от тебя? Почему ты вообще здесь находишься? а не там, где твоё место - в урнах, собирающих пыль времен на станциях пересадок?
 
*

Критический момент истории в это время лежал на боку и сопел от обиды на самого себя – его забыли оповестить о прибытии поезда, в котором он должен был ехать на восток. Такая странная формула охватывала фактически всё, что он знал о себе не только как о продавленном диване на башне с часами, но и как о некоем господине, носящем эти часы на руке. Слава Богу, пошел дождь. Ему пришлось встать, взять билет, лежащий на столе его памяти об этом поезде на восток – будь он неладен, конечно, потому что поезд давно ушёл без него, а пассажиры этого состава разошлись по вагонам, ничего не зная о его сумбурных мыслях по поводу себя самого, забывчивого идиота, в коленных чашечках которого застряли сотни тысяч километров пути этого самого поезда, тревожно мчащегося в объем чьей-то памяти, чтобы застрять в ней, что ли.
 
Я так не люблю эти строчки, - если бы вы только знали. Я ненавижу их продуманные кем-то смыслы, кем-то, только не мной. Я же ничего не понимаю в этих составах, стучащих колесами в моей голове и жаждущих добиться признания себя лучшим поездом в мире. Умрите, птицы! Или заткнитесь хоть на миг - мне же надо самой хоть раз себя услышать, чтобы понять кому это всё говорится, ну, по собственному голосу, что ли. Я же знаю свой голос, он ярко звучит. Тесно ему в моей груди, вот он и рвётся наружу-то выйти, а чья гармонь с ним заодно не ведаю. Парнишка один тут был, занавес под ноги ему постелила, со своего окна сняла, чтобы, значит, правды от него добиться, а он смотрел, смотрел на меня, да и юркнул в щелку за обоями. Оборотень оказался. Да не обманулась я, правда всё было – и оборотничество его и сама я, в него влюбленная такая, сидела напротив и из глаз в глаза песню ему пела свою, чтобы он, значит, услыхав её, ко мне приблизился и стал бы мне слова для этой песни подсказывать.
 
«Нету такой песни. Вы сумасшедшая, деточка! Вам бы весной прикинуться, а вы осенью задумали свои фиоритуры выстраивать. Вам бы в лес пойти и там петь, а не в мои глаза бесстыдством своим заглядывать».
 
Я растерянно пробормотала «извините, я вас за принца крови приняла. А вы простым солдатом оказались. Прощайте!»
 
После этого я отчаянно сжала руки и пошла, практически не останавливаясь больше на перекрестах; у меня не было для этого времени. Я не сумела объяснить себе этого приступа отчаяния, задуманного как высшая точка признательности за неумение проявить себя вовремя, ну и так жила до сих пор, оставаясь при этом в одеждах того времени, в котором этот парнишка был ясным пространством, и до того, знаете, ясным, как нетопленая печь, для которой нет дров у весны, а есть только у осени.
 
Дорогая, оборвите этот текст. Не трудитесь усвоить его, как нечто, практически примененное; видите ли, есть некие обороты речи, которым следует подражать, а не взыскивать с них налог на добавленную стоимость дорог, по которым вы теперь путешествуете рядом со мной - вашим, обозначенным мной, пристрастием к хождению по путям чьих-то сгоревших уже надежд. Милая моя невестушка! Эти пути давно сожжены, и пепел их дорог кажется вам хлебом насущным, а я бы хотел вас истинной пищей угостить, а не той, что вы до сих пор питались. Верьте мне - дверь и откроется, и не какая-нибудь поддельная под дверь единица сознания нашего с вами, а подлинная дверь в пространство жизни. Бешеный шаг – это ходули; опровергнуть настойчивое требование любви в вашей памяти я не в силах, да я и не собираюсь этого делать. Мне нужен ход времен, их процеженные сквозь сито ваших мумий-надежд обода постоянства, кружащиеся в унисон с вашими песнями о неисповедимом рае, в котором живут птицы, люди, страны, целые сонмища причин прекращают в нем свои обороты педалей и перестают жужжать как веретена, наматывающие нити судьбы; прекрасные лики сопровождают нас в это рай, кажущийся усладой, а на деле являющийся только способом жить, не толкуя однообразно о привидевшихся снах на изнанке материи. Э, только не это, однообразно звучащее как прелесть форм в стае журавлей, уходящей в лучшие края - в лучшие края и области, неизменно кажущиеся таковыми, потому что мы их с вами никогда не видели, что ли. Верьте мне, я бесспорен как творец вашего я, камнем брошенного в воду и всплывающего весенним криком тех самых, матушка моя, журавлей, под таким же точно углом вернувшихся из своих краев и окраин, чтобы что-то обозначить здесь собой – для нас обоих обозначить, ничуть нами не понятое. И потому втуне оставленное на пыльных бульварах наших с вами затаенных чувств. «Да от кого затаенных-то? Вы что – скрываете что-то от меня? Зачем вам это скрывать, коль оно есть? а если его нет, скрываемого, так что вы здесь воду в ступе толчете! Убирайтесь по добру по здорову и отмалчивайтесь в другом месте».
 
Я зажгла свечу и долго смотрела в огонек – что там? Я? моя совесть? Моё имя горит? Что? Я не успела задуть её, как яростный лай собак ополовинил моё время – оно пришло ко мне, время это моей судьбы, крестообразно замкнув моё я на изнанке моей собственной памяти, предшествующей каким-то знакам, противным моей совести, и потому – незаметно пробравшимся в люльку моего младенческого разума. Я советовалась с врачами, я желала заменить их на лучшие для себя; я изменяла память, я хотела добиться правды. О, эта правда. Вертишейкой оказалась она, правда эта, вдруг ко мне подошедшая. Она с размаху ударилась о стекло, приняв меня за узел связи в стеклянной табакерке снов, наполовину ссаженных по пути следования к воротам сознания, находящимся далеко за пределами моей родины, по равнинам которой стремительно несся состав моей крови на встречу с истиной. Я исступленно жалась к вершинам сосен в надежде завихриться в них и, содеяв гнездо остаться жить, производя впечатление птицы, неумно раскачивающейся на ветвях укрывшего ее дерева. Да, спор о дальних странствиях был, пожалуй, лучшим в этом разговоре о прогнозе погоды на завтра, потому что ясные дни наставали, не иначе.
 
Кому-то надо было жать мои руки до боли; кому-то хотелось грызть этот узел зубами, кому-то не терпелось получить себе то, что имела я. А что я, собственно говоря, имела? Своё отражение в глазах напротив, вот и всё. Кому-то казалось, что этого достаточно, чтобы жить под небом из двух половинок чаш разной величины. Тем не менее, я продолжалась. И не как-нибудь там односторонне, а вполне соразмерно, вполне осознанно предъявляя свои счета этому вороху дней, прошедших здесь без меня самой, а в пустыне ветром продувшим мои ясные очи через не могу, не умею, не знаю. Через крестообразные эти дебри Косуль на склонах, витиевато так мою жизнь в вас самих опознавших, и положившись на волю Божью, вам же её и предъявивших. А что вы меня царствием небесным поманили, так это, знаете, шутка такая – «отзовитесь, ангелы! Я вам крылья подрежу, чтобы вы пилотов не пугали». В высокой степени блаженства усматривается некая бдительность пространства – оно не терпит идиотов от строки. Как хотите, а это так. Оно им всё возвращает, сполна. И не как-нибудь там, в виде дождя или снега, а прямо в их личную судьбу встраивается, причем всякий раз по новому.
 
Да зачем вам всё это знать? Закройте книжку, и она никогда не умрет, чтобы стать зеленью ваших причин хлеба насущного, то есть причинить вам боль прорастания этих зерен навстречу солнцу, небу над вашей головой, кружащемуся такому небу когда вы танец свой исполняете.
 
Затем перейдём к вето. Не забудьте дверь закрыть. А то его ветром сдует, и как тогда нам лучшие стихи ваши спеть вместе? Разве без него что-нибудь получится? Не получится, уверяю вас, потому что они как раз из этого вето состоят, эти лучшие ваши стихи. Понастроили башен, в каждой по барышне сидит и ручкой вас манит или там колосом слюдяным. А чтобы подружка не сбежала, вы ее чувствами своими оковали, и каждая, приметьте, - себя единственной в мире считает, красотой своей любуется в вашем сознании и платья выходные примеряет, которые сама же и шьёт тут, в башне находясь: безотчетно так в вашем уме присутствуя, потому что он к ней пристроен и лучшим в мире кажется. А как же без этого. Нельзя; ведь ей невдомёк что вы просто куколку себе нашли, а сами на шаре катаетесь.
 
Беспробудный сон сковал все члены; я кажусь себе маленькой куколкой, завернутой в тряпочку детской рукой и так лежащей на боку, чтобы никто, не дай Бог, не посмел к ней прикоснуться. А ведь я живая, нерасторопная, может быть, но живая. Дело в том, что моё вето осталось у вас в руках; вот вы его сейчас держите - зачем оно вам? Отпустите. Не держите его, ведь оно жжется, искрами своими вам в глаз попадая и неумело лицо отворачивая от взгляда прицельного; отважьтесь это сделать. Я не приму объяснений в форме уступчивости кому-то своих взглядов, или неразборчивости материала, из которого это вето сделано вами. Да, дорогой мой друг, – вами оно и сделано было и к моему лбу пришпилено наподобие бумаги, которой окна крест накрест залепляли, чтобы стекла не сыпались. А к кому мне как не к вам обращаться, скажите мне, пожалуйста, об этом, я пойду и обращусь. Без веры нельзя жить, вот такая у меня формула получилась; нет, нельзя. Невозможно жить там, где её нет, не получается.

*

Есть некая бездна, Учитель, в которой я не умещаюсь. Сколько не падаю, всё на месте оказываюсь: я и глаза закрывала, и камнем валилась, и руками край искала, чтобы от него оттолкнувшись, вниз лететь кубарем, а всё одно и то же выходит у меня – стою и стою, как солдат, к месту приставленный. Не умещаюсь я что-то в этой бездне. Может, её расширить надо? или квадраты окон пробить повыше? Что Вы скажете, Учитель?
 
Он протёр стекла ветошкой, нацепил очки на нос – глаза ими прикрыв от светоносных ядер, а потом, откашлявшись, произнес: вот эта бездна, - и показал на свой лоб, туго стянутый покрывалом истинных причин жизни на этой земле.
 
Мы шагнули в сторону. Край тротуара засветился, отчетливо проявив до сих пор невидимое мной начало всего сущего - реку у наших ног. Да, огромную, безбрежную почти, реку. Я не могла понять, зачем Учитель тормошит меня и тащит в сторону от нее. Она величаво переполненная водами, текла. Пламенные лилии украшали ее берега, а от вод шло сияние от края до края теснины, почему-то устрашающее такое сияние. Учитель громко вздохнул, схватил меня на руки и потащил прочь от этого места; оно расширялось и воды затопляли его. Я не заметила этого, разинув рот на ближайшие кусты, уносимые светом реки и легко так покачивающимися на волнах кудрявыми верхушечками. «Экой вы странный, - сказала я ему, уцепившись руками за его шею, - почему же раньше было не сказать? Я бы и пешком могла сама идти».
 
Довольно отказов! – закричал вдруг Учитель, трясясь в беге, - я научил тебя золотом шить и ты думаешь, я тебя реке этой оставлю? Ты что осенью делала? Зачем поступь мою канатоходца извратила и причиной моей смерти в тебе сделала?
 
Я так удивилась его словам, что было подумала – он с кем-то еще разговаривает и заглянула за его плечо – там разворачивалась река, шипя водами, проступающими сквозь землю. Вон что оказывается. Река-то подземная текла, а теперь на поверхность выходить стала. Я завизжала от страха. «Учитель! Учитель! я умру от ужаса! Что Вам моя кандидатура сделала?.. я же немела с каждым словом!..»
 
Заткнитесь, - лаконично отвечал он, и прибавил шагу. Воды скрещивали потоки – один шел по поверхности, другой поднимался из-под земли; оба они сливались в единое целое – прямо по формуле, означенной какими-то досужими господами и вдалбливаемой в меня как будто я против что-то имею. Не выразить мне вам это, понимаете, словами. Ведь я это и есть, скрещенное. Одно сверху идёт, другое снизу поднимается, одно в другое вливается и я становлюсь. Ну, да – я, я сама делаюсь этим.
 
Ах, боже мой!.. – я вцепилась в Учителя двумя руками и прямо-таки зависла на его шее. Не до этого теперь кто там кому чего вдалбливал и почему это происходило. Надо было пешком идти, а не в такси разъезжать по горным вершинам. Да какая обычная арифметика сближения больших чисел может управлять этим хозяйством судьбы? Я догадалась, что всё не так просто происходит как мне хотелось бы, нет, скорее уж – виделось. А что хотелось, то я на потом оставлю, чтобы вас с ноги не сбивать пока мы тут бежим. Жестокость отпраздновала свою победу в моём чутье – я положила его в основу, а оно оказалось не моим, а кому-то там еще принадлежащим, кого я и не подзывала к себе даже.
 
Божественный дар провиденья покоился в моих руках, и чтоб поскорее от него избавиться, я перераспределила свои силы и ушла под землю, так сказать – то есть спряталась от вас же самих, и как вы меня ни искали в себе, найти не могли, потому что подземное течение (или подстрочное, это как вам угодно), в котором я поистине плыву, всё может с вами сделать – куда хочет, туда и направит, а вы только головой мотать будете: что это, мол, со мной случилось, не с той ноги, что ли, встал или уксусу вместо вина напился - я это вам говорю пока меня Учитель мой на руках несёт, а я прижимаюсь к нему и слышу, как сердце колотится в нём, одинокое такое. Да уж, какими судьбами в урочище это нас занесло. Проверьте списки, и убедитесь что всё так и было как я вам сейчас говорю. Мы примчались как вихрь огненный какой; урожай сожгли - не нарочно, конечно, так вышло, потому что мы оба смяли свои одежды и бросили наземь,  они и полыхнули, упав. «Что значит смяли!» возмутитесь вы. А то и значит, что они нам малы стали и мы их порвали как безнадежно устаревшие, они никуда не шли, так пришлось от них избавиться, на землю сбросив. А луна…  А что луна? Что ни вечер, то луна. Раз луна, два луна, три луна, на четвертый раз остывать начинает, а на пятый её уж и вовсе нет, только кажется, на шестой она в себя уходит, чтобы в седьмой раз опять на землю взглянуть и одежды наши обугленные увидеть. Это одним-то глазом. Потому что второй у нее закрыт. Видели как она на седьмой день щелочку приоткрывает и в дверцу заглядывает? Сам Бог велит ей это делать, а так-то – зачем мы ей нужны. У нее своих дел полно, хоть вихри вздувать, хоть моря успокаивать или, там, рыбный суп варить.
 
Учитель поддразнивал, ослабляя охватившие меня руки. Я с трепетом умоляла его опустить меня землю, чтобы бежать рядом, но он не хотел этого; мы мчались как конь с всадником невзирая на сырость, проступавшую под ногами. Я пугливо озиралась вокруг: ну, и стон стоял, столпы деревьев подминались как травы бегемотом, невидимым таким бегемотом, потому что он изнутри шел и корни обламывал. Зверье теснилось прежде чем нас догонять. Их оскаленные зубы выражали нежность к человеку, заведомо приходившегося им братом небесным, а почему-то не своим, не ищущим добычу и дележа не делающим, а только рукой помавающим и за собой зовущим, потому-то им и приходилось самим себя сортировать относительно добычи и дележа. А вот камни, те, конечно, уставали и не так стремительно неслись, они сами себя осознавали веками, прошедшими или будущими, им казалось мало, что их на землю сбросили и подняться до неба велели; надо же еще и себя выказывать глубинными образованиями, а не просто так по земле скитаться. То есть, быть, невзирая на ветхость и пламя упрятанное, все-таки полезными кому-то, хоть бы и нам с вами. Так вот. Земля струилась, и струи, отвердевая, сокрушали поток. Что это было, я не знаю, я только видела, как он, захватывая всё новые и новые области и сияя нестерпимым свечением – для глаз нестерпимым, а так, конечно, красиво было, если смотреть на его бушующие волны света сквозь очки, я думаю, - несся впереди себя, обретая лучшее из всего, что было перед ним строящегося, верховного, неумолчно поющего. А слепые всё равно не прозревали.
 
Вот о чем я спросила у своего Учителя: «когда славные имена взойдут в поле колосьями? Когда им хлеб свой доведется увидеть? Когда, Учитель? Когда морозы перестанут их бить? А неурожай и недород чашу весов переполнят? Когда я стану любить тебя как брата, как сына, как мужа? Когда, Учитель, я стану матерью твоей? Сестрой? Надеждой и славой? Дочерью твоей когда я стану?»
 
Лучше бы не спрашивала!.. Нам пришлось посягнуть на слово. Ветер, достаточно крепкий, чтобы еще раз тучу прогнать, вдруг застыл в вершинах сосен. Умолкли птицы и сделалась тишина возле моих ушей. Абы как не бывает. Всё напряглось в ожидании ответа, даже поток утихомирился и перестал наружу лезть, как пружина из продавленного дивана твоего, мой друг. А что я особенного спросила? Ну, что?.. Слова сами выскочили, как бы я ни молчала ими.
 
Да, забейте бубенцами колпаки на моей голове, один за другим ветром срываемые. Валериановые капли дождь этот ваш, зима. Кому-то бессердечному пришлось их налить в стаканчик, да и выпить, а после на дно взглянуть - нет ли там чуда в виде маленькой мельнички с жерновами, самой по себе лопастями крутящей? Без ветра или других каких энергий, а так, как в кино. «Без веры хлеба наесться невозможно, деточка, - сказал Учитель, и поставил мои ноги на землю. Ветер, умявшийся было, снова затрещал искрами в проводах, столбы покосил, а с ясеня листья сорвал – чтобы им виднее летелось, что ли. - Вот, душа, здесь будем жить. Поняла? И не спрашивай как мы сюда попали!..»
 
Я покачнулась было на своих ногах, стоя, ведь сколько он бежал, со мной на руках, а я только крепко держалась, чтобы ласковые его руки меня не уронили. И не то, чтобы я боялась, что уронят, нет, не это было страшно - потому что сила реки так была притягательна, что и погибель в ней казалась жизнью будущей, а Учитель спас меня от обмана этого, - я не делила его на себя и не-себя, когда он нес меня, потому что мне это важнее в тот момент было, не делить, а не то, что я захлебнусь водами-то могучими. Вот теперь мне это довелось узнать – как я сама себя с Учителем своим соединила будучи золотошвейкой, а не курицей на обочине его дорог.
 
Забытые имена всплывали и на память шли.