Порог иллюзии

Лана Стречина
         Меня слепит жаркий солнечный свет, сверкающий и белый. Искушающая прохлада потоков воды под ногами манит утомленное тело.  Я  стою на горячем от сфокусированного тепла кусочке набережной, в полудремоте лениво бредущих мыслей. Мой разум следит за движениями зрачков отстраненно, не вовлекаясь в игру сетчатки со светом.  Прищуренные веки следуют за яркими мазками красного, оранжевого, за любым красочным пятном, привлекающим их внимание, пересекают  линию горизонта, беспокойно мечутся среди слоев воздуха. Глаза внезапно узнают знакомые линии и радостно цепляются за них, изобретая остаток собственным воображением. Плотный августовский воздух приятно дурманит, рисуя трепещущие узоры из лошадиных каменных спин и женских ног. Мир вокруг меня расплывается, тает, обволакивает мерцающей радужной дымкой, превращаясь в фантом собственной тени, a shadow’s shadow.

***

         По сути, мы не видим, а лишь придаем значение видимому, и едва ли кто-нибудь потерпит обличения в собственном пристрастии к миражу. Заметив отблеск белизны, один из нас задумает измотанные ветром простыни во дворике детских воспоминаний,  другой сотканный белым холод больничных халатов и стен, а иной явление Христа в перистых облаках, и кто ответит, что из этого каталога торжественности является наиболее значимым, а что наиболее правдивым?
       Ограниченность восприятия дополняется искусством фантазии, в чем человеческие души преуспевают тем вернее, чем  более гоняются за истинностью наблюдаемого.  В конечном счете,  беззащитность собственного зрения приводит к искушению воспользоваться приспособлениями, некогда именуемыми орудиями сатаны (так оно и есть). Очки поглощают глаза, превращая использующее их существо в сверхличность, с пространственным хладнокровным взглядом, таинственную и непостижимую. Эротические чары иного дьяволопоклонника возрастают многократно от воздействия искусной, строго рассчитанной формулы из дужек и стеклянных изгибов, хотя сам я пренебрегал её магическими способностями с высокомерием  и упрямством человека малосведущего. Икс представляется мне линзой, изысканно граненой, тонкой и изящной либо увесистой и уверенной, вариацией допустимых реальностей, абстрактным нечто. А игрек - это та осязаемая часть, поддерживающая её, ибо если и икс и игрек равно будут стремиться  к нулю, то мы, безусловно, погрузимся во вселенское ничто, черную дыру.

***

           Помню нашу первую встречу. Её глаза излучали ровный поток света, изобилие которого пылало густыми жаркими лучами, исходящими от колесницы Феба, но иногда они вспыхивали резко, требовательно, как огоньки блуждающих  в тумане фар.
          "Видеть и смотреть – разное",- говорила она. "Видеть - это искусство. Что ты видишь?" - спрашивала она меня, и я видел большой шершавый камень, похожий на сморщенную картофелину, летящий в зеленоватую мутную зыбь и тянущий за собой несколько больших ровных кругов, вальяжного селезня, с которым она клекотала на его языке, и её ободранные костяшки пальцев.
          "Что ты видишь?" - требовала она. И я видел старый ров, обнесенный кирпичной кладкой; усыпанные осколками бутылочного стекла ветхие ступени с  вывихнутыми набок, искалеченными перилами; стены, отвергшие на пол, словно свой послед, побелку и сгнившие балки; импровизированную столешницу из перевёрнутых досок и гнутые гвозди вместо крючков для нашего пальто.
         "Что ты видишь",- шептала она, и я замечал тонкую линию пореза, пересекавшую крестом тяжелый серебряный браслет, прядь волос, прилипших к кончику потрескавшихся губ, туманные глаза каменного божка, желающего до конца истязать  своего идолослужителя.
         "Ты не видишь, ты не понимаешь", - она сжимала мои руки с внезапной жестокостью и яростно вглядывалась в лицо. Моё недоумение раздражало её  своей неуместностью, но она быстро брала себя в руки.  В конце концов, наши жаркие ночи если не искупали мою вину, то хотя бы отодвигали вынесение правосудия.

***

           Если бы приехал к ней тогда, возможно, все было бы иначе. Расстояние, разделяющее нас, не могло быть препятствием для духа, каковым являлось для тел. Я желал познать её, она - получить чувственное удовольствие, что никогда не являлось математическим тождеством. Наивернейший способ страдать в любви – хотеть больше или меньше, чем твой возлюбленный. Её плавные окружности являлись мне во сне, всплетаясь воедино с боками карниза, по которому стекал холодным ливнем дождь. Струящиеся бедра, мелкая алебастровая лепнина, кадки с первоцветной геранью, взмах её длинных волос и светлые лучи глаз грациозно соединялись, исполняя арабески в круазе и эфасе.
            Позже она звонила, просила прощения. Я тихо слушал. Можно было сказать что-то, можно было молчать: и то, и другое не изменит в равной степени ничего, но молчание, как известно, красноречивей. Впоследствии исчезло и безмолвие, поскольку тишине, как и искусству, необходим тот, кто ей внемлет. Осталось существование чужого мне тела в безликом усталом мире. Умирая каждую ночь, когда тающая бледно-лиловая луна практически сливалась с рассветными тюремными полосами, рождаясь для душевных самоистязаний каждый новый сумеречный день, отчаянный, но добровольный узник непредусмотрительно жил.

***

       Оно пришло во вторник. Письмо на тонкой шуршащей бумаге (почти средневековье, дьявольские проделки), исписанное почерком чересчур искусным, каллиграфически ровным. Мой мозг взорвался мириадами алых брызг: я плыл в огромном океане, покрытым белесой пеленой тумана и не знал, куда держать курс. Смятение разума превратилось в священный трепет: на послания херувимов в человеческом облике, даже и падших, реакция не должна быть иной. Что в том письме, мой нетерпеливый читатель? Игривость маленького, сознающего свою силу бесёнка; хладнокровная расчетливость придворной куртизанки, фаворитки герцога и короля; пастила и яд. Я сунул письмо в карман и вышел во двор. Две лохматые, визгливые собачонки моего соседа совершали свой утренний променад.  Потрепал одну из них по вихляющему хвосту и перекинулся парой слов с угрюмо-тоскующим, стриженым юношей. Повременив немного у мусорного бака (ибо предать мой свиток сожжению было бы слишком эпически), неторопливо направился к набережной.

***
         Я снял с себя очки, протер стекла вдумчиво, внимательно, старательно полируя и так безупречно блестящую поверхность. Коснулся напряженных,  ждущих наготове дужек, постоял пару секунд и прыгнул в теплую и густую, как наваристый суп, воду. Раздался громкий женский крик, шум и бег чьих-то ног, я еще слышал их, но, вероятнее, мне просто показалась. Находясь уже там, на границе миров, погружаясь в потоки воды  и блуждая  в их желтом лабиринте, в глубине души я с удовольствием признал себя побежденным собственной жаждой иллюзий.