Секретное дело. Гл. 1. Нет ничего лучше тишины

Дмитрий Криушов
1. Нет ничего лучше тишины

Листъ 3. (На фото - молельный дом уральских старообрядцев).

- Я те всё-всё скажу, - еле шептал потрескавшимися, спекшимися губами чужой человек, притащенный юным служкой  за шиворот к порогу старосты аж от самой Нейвы-реки, - Всё скажу, дай только, отче, и…,  - часто задышал он, выплевывая слова. – Ты эта: ты уж, коли я помру….
Дальнейшего бормотания, как староста Матфей ни старался, было и вовсе невозможно расслышать уху, и потому он, кивнув служке, лишь коротко указал взглядом  на грудь нежданной находки:
- Крест проверь. Коли наш – так в погреб, да под замок. 
- А коли нет? – растерянно наклонился юноша над пазухой скитальца, выискивая на его груди крестик, и вскоре расцвел улыбкой. – Наш, нашенский! Вот! – и молодой послушник показал зажатый в пальцах нательный крест чужака. – Наш! И что теперича?

Старец Матфей, даже будучи непререкаемым авторитетом среди сибирских старообрядцев, на сей раз позволил усомниться в своем первом решении: а не слишком ли опасно держать под одним лишь замком такого явного варнака, что приволок ему Захарка с реки? Вон, и ноздри-то у него резаны, и печати на  щеках и на лбу, а печать – она знак сатанинский. Прости, Господи.
- Что тебе, неслух, неясно?! – взъярился он на своего внука Захара, тыча в сторону тела узловатым пальцем. – В погреб его! И в ножные железа! И чтоб!... Чо встал-то? Беги за кузнецом ужо, покуда этот, - потрогал носком сапога беспамятного пришельца староста, - не очухался, а я тут за ним присмотрю.

Матфей, для порядку проведя ладонью по завалинке, присел и, подперев бороду,  с неким укором уставился на неподвижное тело: «Да, нелегкая, видать, жизнь была у мужичка. Ишь как его обкорнали со всех-от сторон. Даже ухи, и те до дыр резаты, и ноздри вынуты, да и клеймы царския тоже не за один косой взгляд даются. Убивец. Точно – убивец, причем – смертный. Хоть и никонианцы теперешные власти, да правды край ведают. Что же делать-то с ним? И не дышит почти. А, вон – кашлянул. Живой, значит. Ну, и дай ему Бог жизни. Не земной, так вечной. Ишь, покряхтыват! Может, и жилец, - уже с любопытством вглядывался в иссохшее лицо старик. – А все одно подохнешь».
- Звать-то тебя как, православный? – спросил Матфей, не особо-то рассчитывая получить ответ.
-Терентий я, - открыл глаза, покосился на него горемыка, подрагивая. – Убьешь?

Убить? А зачем? Для того, чтобы место чисто от никониан - еретиков осталось? Нет: они и сюда придут, и восемьдесят верст от этого алчного Екатеринбурга им не помеха: уж коли от Москвы до самого до Тихого океана дошли – так здесь уж и вовсе не спрятаться.  Да и по глазам видать – не зря его Захарка приволок сюда с реки, это Бог его сюда доставил примышлением своим: больно уж у каторжанина смертушка близка. Хоть с виду и бугай страшенный, да воли не в нем осталось. Помрет, сердешный. А может, и в железа не ковать? Да нет: своя скука пуще науки.  Береженого, оно и Бог бережет, пусть потомится, а мы за него помолимся. Терентий, значит.
- И кто же ты таков, Терентий?  - нарочито строго спросил старец.   
- Убьешь?
- Ты сам себя убил, - отвернулся Матфей и, после недолгого раздумья добавил. – А коли выживешь, то будет.
- А что? Что бху-ху-кху! дет? – не в силах даже приподняться, тужился вымолвить мужик.

- А вон что тебе будет, - кивнул на приближающихся внука Захарку и кузнеца Степана староста. – Сейчас тебя закуют, потом полежишь в холодку, отдохнешь, а коли живой останешься – там и поговорим. Жрать-то хочешь, поди? Ну, да не обидим, - усмехнулся в бороду старик. – Захарка, ты ломоть-то ему тамо кинь, да водички в собачью миску плесни. Оскоромился ведь с проклятыми-то никонианами,  небось, Терентей? Эх ты, Терентишша… Бродишь по чисту полю, что корова заблудшая, что ворона залетящая(1) .  Ну, да ладно. Приберите покуда его.

Кузнец напару с Захаркой поволокли его прямо по земле в сторону кузни, прихватив чужака за рукава. Матфей же, смотря на эту несуразную троицу, лишь в раздумье мочалил в беззубом рту нижнюю часть усов, что по длине своей вполне могли поспорить с кустистыми бровями старца. «И в кого же у меня внучок-то вышел такой несуразный? Ничегошеньки-то сам не может. Пущай даже где-то и толковый, да истинной ревности к древнему обычаю не испытывает. Слабак он и тля. И кому же я дело-то передам, когда отойду?», - укоризненно глядел он на распахнутые ворота кузни, возле которых Степан уже спешил примерить гостю железную обновку. Захарка рядом с ним выглядел попросту сущим щенком, напрасно суетящимся вокруг матерого волка. Мосластый, худой, хоть уже и осьмнадцатый пошел – все не в коня корм, словно бы и не нашенской вовсе породы. Одна корысть: буковицы в письме справляет так, что любой завзятый монастырский писец с Иргиза позавидует.

- Эй, Захарка! – случаем промелькнула у старца необычная мысль. – Подь-ка сюды, да оставь Семена: один управится… без сопливых, - добавил он уже себе самому под нос. – Поди-поди, да бегом ты, неслух! Так вот, послухай, что скажу. Ты вот чего: ты с ентим в погреб полезешь, нощь сторожить его там станешь, да «Слово о житии» преподобнаго Ефрема возьми, почитай ему. Пущай поплачет.
- Дедушко! – попытался было взмолиться юноша. – А как же…
- Завтра допишешь, - пожал плечом старец. – А ты что хотел? Сам притащил – сам и нянькайся. И не думай мне заснуть! – блеснул он взглядом. – Может, и овцой этот твой волк прикидывается – как знать? И это…, - зашептал он, – ухо-то приблизь. Слухай вот что: будешь читать, а сам между тем пытай, кто да откуда, и чего привело. А коли ничего не узнаешь, - и он заговорил в полный голос, - к причастию до самого Ильина дня не допущу! Ступай!

Ох, и страшен да хитер был дед Матфей, и кому, как не Захарке, сие  хорошо знать. Хорошо, да не совсем ладно: то спина после «уроков» старика неделю заживает, то за волосья так дерут, что опосля по голове словно бы пьяный косец прошел, - аж с корнями повыдергано. А то, что хитрец он первый – так о том сказы аж до самой Чусовой доходят. Недаром же и купчины важные до сих пор ему с поклонами, да с полными кошелями к каждому празднику наведываются, да подношением кланяются, благословения на дела свои выпрашивая. 
Придется, хошь – не хошь, а сидеть в погребе с этим страшилищем при одной лучине, да Сирина ему читать. И почто деду сдался именно плакальщик, а не песни Давида, к примеру? Ведь Захарка их наизусть помнит, а тут… Ой, тяжко придется. Однако: не зря же старик именно великого Ефрема приказал? Ой, не зря.  Разжалобить да устрашить, никак, задумал. Чтоб мне легче пытать стало, следоват. Эх, вот сам бы в погребе сидел, да спрашивал, так нет: все горькое ему одному, Захару.

После ужина, получив у деда книгу, юноша с замиранием сердца начал спускаться в темный погреб: а вдруг там этот тать, и уже с топором? – мнилось ему, - Али цепью своей удавит? Часа ведь около полутора, наверное, бросили они его с Семеном в узню, а вдруг тот сам, и расковался? Ой, страх-то Божий! Прочитав шепотом Исусову молитву, Захар наконец обернулся, и сразу же встретился взглядом с немигающими и горящими, словно бы волчьими, глазами чужака.
- Поись-то чего принес? – хрипло спросил тот, и от этого простого вопроса юноше стало вдвойне неуютно. – Да ты меня не бойся, тебя мне не надо. Кхе-кхе! – с кашлем выплюнул узник на солому, устилающую камору, кровяную слюну. – Вишь, как отходили-то меня? Всю внутрянку отбили, нехристи. Упал вон ещё. Однова утек.
-Откудова однова? – глупо спросил служка, будучи не в силах со страха оторвать пальцы от спасительной лестницы наружу, наверх.

Ответом ему послужило лишь частое покашливание да прикрытые глаза, но именно то, что на него не смотрят, почему-то вдруг успокоило юношу, и он, сняв с верхней ступеньки оставленную там лучину, почти без содрогания подошел к знакомому с самого раннего отрочества чурбаку. Да, много ночей ему пришлось провести за ним: порой за небрежность в молении, а когда за помарку в тексте, и иногда и вовсе за якобы косой взгляд сажали Захарку на ночь в эту земляную камору крыс гонять, да священные тексты наизусть заучивать. А коли плохо выучил – обратно сюда, клопов кормить. Впрочем, по зимам клопов становилось куда как меньше, но зато вшей и прочей блошиной нечисти отчего-то не преуменьшалось, а словно бы даже как будто напротив, умножалось, и эти твари каждый раз с радостью накидывались на еще прыщавого подростка.

Нет, сейчас-то прыщи у Захара Иванова прошли, и даже бородка вовсю расти принялась, да только сажать его в «земляную купель» принялись чуть ли не чаще, чем прежде: не гордынься, мол, да на свой шкуре почуй, как отче Аввакуму в Пустозерье жилося. Матфей и тюрьму-то свою задумал, как у протопопа в письмах писано: гнилая, сменяющаяся пару раз в году солома на пол, узкая скамья для спанья, да неподъемная чурка заместо стола. Ах, да: поначалу-то, как и у Аввакума, лопата для сбору собственного лайна(2)  стояла заключенному в углу, но после того, как один пришлый узник попытался было с нею напасть на пришедшего к нему, тогда еще молодого и в силах, старца Матфея, повелено было  поставить в углу ведро, да накрепко приковать его к стене цепью, дабы подобной напасти впредь не случалось.
Попривыкнув к полутьме, Захарка поставил на чурбак светоч, положил книгу, и полез обратно вверх по лестнице.

- Э! Э, ты! Ты куда эта? – всполошился каторжанин, через силу  приподнимаясь на одном локте.
- Тебе ж поесть еще принести было велено, - принял юноша из рук караулящего наверху Степана хлеб и воду. – Вот и жри, - и он осторожно утвердил на самом краю скамьи принесенное, стараясь держаться подальше от рук варнака.
- И что, миска-то и взаправду собачья? – с неожиданным весельем окунул нос в воду тать, даже лакнуть попробовал, да не вышло: шибко уж его потряхивало, сердешного, да и борода так и норовила опрокинуть чашу. – Кхе-кхе! И впрямь собачья. Может, тогда хоть напоишь меня по-человечьи? – спросил он и, вдруг оскалившись гнилыми зубами, простонав, окунул в воду, не ломая, краюху, чуток обождал, когда она намокнет, и принялся жадно ее сосать, не обращая уже более никакого внимания на гостя.

Зрелище это было для Захара привычным, поскольку беглого люда проходило через их скит много, и каждый второй – такой вот голодай. Одни бежали от Демидовых, другие – от Яковлевых, третьи же могли и вовсе быть единоверцами с России, но последних, как правило, в клеть не сажали, а обходились сочувственно-уважительно, и даже деньгами на дальнейший путь в Сибирь снабжали. Вот и коваль Степка тоже один из таких, разве что его не отпустили, а оставили здесь: больно уж кузнец в скиту нужен. А что? Дали ему бабу, выстроили избу, - чего еще желать христианину?

Лист 4.

А скит у них, особенно за последние пять лет, куда как разросся: тогда, почитай, и двух десятков душ не набиралось в молельном дому, теперь же – уже за пятьдесят! Это сейчас, летом, все бабы кто в поле, а кто с мужиками грешным делом крупкою(3)  промышляет. Зимою же, да на праздники, порой и места не хватает в молельне, чтоб земной поклон бить.  А уж что касаемо детишков, тех и вовсе не счесть, словно бы курей. Да и кому их надобность считать? Вот вырастут…
- Боишься меня? – перебил его размышления беглец, пытаясь выловить пальцем плавающие в миске крошки.
- Боюсь, - честно ответил юноша.
- И то верно, - вздохнул узник, отстранив плошку с водой в сторонку. – А звать-то тебя как, Божий человечек?   
- Захаром, - обиделся на «человечка» молодой послушник.

- Ну, а ты меня кличь дядей Терентием. Слыхал про меня, поди? – устало прикрыл он глаза. – Нет? И то славно, ни к чему тебе это. Спаси тебя Христос, что накормил, да…, - и узник несколько раз тяжело и прерывисто вздохнул. – Вон и кровянка так из боку и течет, не перестает. Вишь, как  ребро-то наружу торчит? – задрал он край побуревшей рубахи, и обомлевшему Захарке довелось впервые в жизни видеть белое-белое ребро, торчащее из окровавленного бока живого человека чуть ли на дюйм(4) . – Это я сам… сдуру. Черт меня поблазнил, видать. Упал, да разбился вон там, с пригорка, что возле погоста вашего. Засмотрелся, дурак. А так бы хрен я к вам пришел.  Украл бы чего, и дальше потопал, да. А ты, Захар, не лекарь, часом? Нет? - почти равнодушно спросил он, одергивая рубаху. – Ну, жаль. А ведь, быть может, и последняя то трапеза моя на этом свете была. Тебе страшно? А мне вон самому страшно, ой – страшно! Нагрешил я, да… Ты почитал бы чего мне, Захарий. Принес же? Я вот Псалтирь любил читать в твоем-то возрасте. А баушка меня за это пирогами особыми потчевала…, - и на лице беглого появилась счастливая улыбка. – С творожком и медом, едал такие? Ох, и сласть….

Похоже, что дяде Терентию вовсе был без необходимости ответ, едал ли Захар пирожки с медом и творогом, - он был где-то там, в собственном отрочестве и счастливой юности. Захарка даже подивился про себя: неужели у таких людей было в жизни счастье?  Зачем же тогда они его оставили, глупые? Нет, ежели про самого Захарку – тут понятно: вся жизнь – колотушки да зуботычины, зубрежка да пужание огненной купелью, - какое тут счастье? 

Особенно не по нраву юноше приходилась именно огненная купель, которую с таким превеликим воодушевлённым предвкушением расписывал дед: дескать, вот придут солдаты, а мы с вами, миленькие мои,  закроемся в молельном дому, и там, покуда души наши не отлетят, молитвы приносить Исусу будем. Да не их еретическому «Иисусу», измышлению змеиному арианскому да папёжскому, а исконному и истинному Исусу, Богу нашему. И пусть проклятые никониане из своих лживых молитв выкидывают слово «истина», а мы и за «Аз» единый постоять да пострадать готовы! Сразу все в Царствие небесное и попадем, очистившись чрез ту купель огненную! 
- Ты, Захар, не… не заснул… часом? – тяжко выговорил дядька Терентий.
- Нет-нет, - отряхнул с себя ужасное видение самосожжения юноша. – Я сейчас. Тебе с какого места? Ах, да! – опустил взгляд на книгу Захар. – Ты ж не знаешь, что я принес. Сирина знаешь? Слыхал только? Ну, так давай помолимся сперва перед чтением, как следоват. Сам-то сможешь? Ну, и помолись.

Промеж того, как страшный узник шептал себе под нос свое неведомое моление, Захарка суетно искал в книге, чтобы этакого почитать, да чтоб пожалостливей, да пострашней, а то ведь не исполни он наказа деда выведать правды, можно и самому вот сюда, в клеть, опять угодить. Причем – через розги, естественно. И чего же такого найти-то?! «И наказание полезно»? «Даруй ми время мало, да обрящу покаяние велико»? Нет, не то слово. «Во изгнании, с веригами и лютыми ранами истязаемым, и повинися предстоящему тебе со господе, ли паче по человеку…». Нет, и это не то! Вот и дедовское нелюбимое «терпим, тагда победим сопротивнаго» тоже ни к чему попалось.
- Ты хорош шебуршать-то, - выдохнул узник. – Читай ужо, где откроется. Бог даст, услышу. Давай.

Очень не хотелось Захару открывать, где получится, да теперь уже впопятную пути нет, станем читать.
- «Того же святаго и преподобнаго отца нашего Ефрема наказание о паладии мнисе, еже без страха божия поживе в непокорстве», - сразу окреп голос юнца, вспомнившего суть «слова». – Читать? Понял. «Брат един споведа ми глаголя, стрыя имех злотаря суща художеством, и отвергся жития бысть мних. На старость же его, прииде к нему космик(5)  един, александрянин родом кавида(6) …».
- Кхе! Пфыр! – донеслось вдруг с топчана. – Кхе-хе! – и несчастный вновь сплюнул кровь на пол, утирая с губ розовую пену. – Ты… как тебя там? Захар, да? Знаешь что, Захар? А ведь я в молодости тоже кавидным учеником был, да и теперь мне любой замок – плюнуть да раскрыть, вот так-то. Вы вон чего мне тут нацепили, дураки? – слегка погремел он кандалами. -  Да мог бы я нагнуться – любым бы гвоздиком вскрыл! Эх, мало вас учили: заклепок жалеете. Насмерть ковать надо! А вы – замочек прицепили, темнота… Не знаете даже, кто таков дядя Терентий Пирогов(7) ! Да я…, - и тать вдруг замолк, а затем, встретившись взглядом с Захаркой, выдавил из себя горькую улыбку. – Помираю я. Нету больше дяди Терентия. Ты читай, читай. Хочу узнать, что там стало с твоим кавидою.

Как-то нехорошо стало юноше от этой кривой полуулыбки – полуухмылки. Ему даже захотелось махнуть на все рукой, и даже пускай дед его сызнова в эту клеть посадит – что с того? Лишь бы уйти куда подальше от этой ухмылки, от этих волчьих глаз, от этого страшного и непонятного человека. Да и человек ли он? Вон: без ушей, без носа – чистый же упырь! С другой же стороны: а ну как не помрет? Упыри-то, они до самого Страшного Суда вечные, коли им в сердце иудин осиновый кол не вбить, а кол вбить в живого человека… Ну, пускай даже нечеловека, в нежить – как оно?
Да что же это получается, а?! Дед-то ведь, он никак от своего не отступится, и станет требовать, чтоб Захарка, значит, узнавал про этого бессмертнаго убивца все больше и больше, а коли попытаешь ты сбежать к мужикам на прииск – так вернут, и с ентим самым чудовищем обратно в узилище ввергнут. Так, что ли? Ох, грехи наши тяжкия… Придется, видимо, читать дальше. Прокашлявшись для уверенности, юноша продолжил:

- «И прият его старец в монастырь свой. И по времени друзем, сотвори старец брату взятии святую схиму, и бе николи же благопослушлив старцеви. Дади же ему старец две келии в монастыри своем. Пребывая же брат в деле своем день и нощь изменуя ковидия, бе бо место потребно ему изобильством, якоже которому делу требование имети, тем убо ни о соборе брегии, ниже о молитве, но токмо о деле, сребролюбием одержим».
«Сребролюбием, - повторил себе шепотом Терентий. – Да, именно что сребролюбием и бабами. Ими-то бес его и искусил. Нашел слабое место мое… Ах! А ведь сам Ефим Черепанов(8)  когда-то не гнушался с ним за руку здороваться, да на Пасху лобызаться. И все почему? Да оттого же, что у тагильского слесарного ученика Терентия замки выходили шибче, чем у его учителя-немчина! В Золингене ихнем, вишь ты, и сталь лучше, и мастера хитрее! Врешь! – и тут каторжанин помотал головой, отгоняя греховность суетных мыслей. - Да нет, это ты сам все врешь, Терентий! Лукавство это! Хе! Вот и этот тутошний старик, помнится, его еще «Терентишшей» прозывал. Так Терентишша-то, он в байке удальцом и умницей оказался, вроде Ефимки Александрова, что ныне в великой чести, бают. А он, Терентий – здесь, в земляной тюрьме с рваными ноздрями. Такова, видимо, и есть расплата мужицкая за бабью любовь, и ничего уж больше не попишешь. Сперва – краденым серебром с ней, постылой, расплатился, а затем – и честным именем своим христианским. А уж про облик и сказать нечего: хоть сейчас к бесам – за своего примут. Како оправдаюся? Да никак. А этот сопляк все бубнит и бубнит».   

- «Послежде побежден быв бесом, ум погубив, и не моги к тому руки поднести ко устом, но инеми питаем бывааше яко младенец, ниже человека оттоле знаяше, и из ноздрей его соплие течааху по браде его. И яко разумеша(9) …».
-Хватит!! – опрокинувшись со спины на бок, хрипло каркнул с лавки Терентий. – Хватит! Хватит... Устал я, тишины хочу, - и он прикрыл глаза, надолго замолчав.
И вправду: тихо-то как вдруг стало, словно бы и желания убивцев Бог порой исполняет. Захарка даже подивился: ежели бы не мыши, да не сопение этого, ставшего уже ненавистным, узника, было бы вовсе ничего не слыхать. Впрочем, нет: вон как стрижи-то за узким оконцем тонко пищат. Это они так  от злобы, как дед говорит. Для того, то бишь, чтоб комар какой или муха писка того испугалася, да на месте застыла: так-то оно стрижу ее и ловить легче. Коварная эта птица, ничего не скажешь. А для мошкары ее писк – пожалуй, как для нас рык львиный, - незаметно для себя начал улыбаться лучам заходящего солнышка юноша, радуясь такой странной тишине, где писк может оказаться рыком. И слава Богу, что страшным не для него.

А львы, они, наверное, страшно рычат, - продолжал забавляться раздумьями Захарка.  - Очень страшно, и куда как страшнее, чем медведи. Медведи – они коли сытые, так неопасные, даже сами от человека убегают.  Даже такого, каким был Захарка лет… Господи, когда же это было-то? Родители, вроде, еще живы были. Нет: точно – живы! Это именно той зимой к ним в скит лихоманку-то смертельную беглые с России занесли. Сначала-то всего один помер, который пришлый, а потом и наши один за другим принялись Богу душу отдавать. Пять изб, почитай, сожгли, да до кровавых мозолей на коленях Христа просили, чтоб помиловал Он за грехи наши – и помиловал Господь наш, помиловал! Отступила лихоманка от скита, разве что, почитай, всю родню Захарову прибрала с собою, и оттого из рода Русаковых осталось только двое: он, Захар, Иванов сын, да дед Матфей. Да, и малиновое варенье на память и потребу, что унес с голбца приговоренного к сожжению дома утайкой Захарка. Унес и перепрятал в подклети дедовского дома, чтобы потом, зимой, лакомиться, пока никто не видит. А увидят – так отнимут, как те же медведи.

Ох, и напужался же тогда, в малиннике, Захар! Он тут со старшей сестрой, что померла вскоре, - Царствие ей небесное, -  напару малину собирают, а за малинником промеж тем кто-то чавкает. Наташка-то быстро сообразила, что люди так не чавкают, всё страшные глаза делала, а вот он, дурак малолетний, не поверил, да полез проверять, что за дядька там лакомится. Вот только толку с того всего и вышло, что штаны обмочил. Опосля он – в одну сторону, себя не помня, а медведь…
Да и что это был за медведь, как оказалось? Так себе: годика еще, как охотники сказали, ему не было. А ему, Захарке, уже шесть, дескать! Смеялись еще:  мол, грудничка до мокрых портков испужался! Про портки – это Наташка, змея, всем растрындела. Одно утешает: сказали, что медведь тот, увидев человека, и вовсе совсем обгадился, даже кучку показали. А малинник тот они с сеструхой все-таки опосля подчистую обобрали, вот с него-то и было то варенье, что спасти да укрыть удалось. И жизнь свою, выходит, спас, и варенье…Ах, да: иконку своего небесного покровителя он ещё вынес, - вот и вся память о родном доме. 

Выдохнув, юноша вернулся из грез былого в настоящую земляную тюрьму: что-то стало не так. Не совсем так. Вроде и стрижи летают, и мыши шуршат, но что это? «Трык-трык»! «Трык»! Тихонечко так, но неприятно. Приподнявшись с места, Захар  заглянул под лежанку узника. Так и есть: разбередил тело бедолага, видимо. И чего тот на бок переворачивался? Оттого-то ребро, видать, рану ему вновь и прорвало. Ишь, как кровянка-то каплет.
- Верно глядишь. – не вполне отчетливо произнес Терентий. – Это жись моя отходит. Исповедуешь? «Где двое соберутся – там и церковь моя», так ведь?

- Не так. «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них(10) », - буркнул Захар, но в душе обрадовался: неужто этот убивец сейчас все ему расскажет? Вот только… Нет, правду надо говорить, правду. – Разве что грехи я тебе отпущать не вправе, а послушать – так рта же не затыкаю. Все одно же, коли захочешь – так скажешь, а ежели нет – так промолчишь, верно? 
Дядя Терентий посопел, кидая косые взгляды на юношу, и наконец решился:
- Коли грехи отпущать не будешь – тогда к чему мне говорить-то? Что захочу, то тебе и скажу, а ежели и совру малость – так недорого возьму. Напои вот меня вон из своей чаши – вот и вся плата.
- Это не моя, а собачья, да твоя, - совершенно не хотелось молодому старообрядцу поить опасного узника.
- Алкал я, и вы накормили меня, жаждал я, и вы напоили меня, в темнице был, и вы пришли ко мне, - после некоторого раздумья прошептал Терентий, уставясь немигающим  взглядом в потолок.

А ведь прав варнак проклятый… И пусть даже все сызнова переврал, но суть-то одна: коли откажет Захарка страдальцу в такой малости, то что? «Алкал я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня(11) ». Да уж… Выходит, что ежели не сделать «одному из сих меньших», то не сделал ты того и самому Христу, и идти тебе за это в муку вечную. Господи, и как же страшно-то! Да и брезгливо: и похожая-то на путаное мочало борода, да и волосья вон, которой эта живность аспидова аж словно играет, копошась. А ручищи! Огромные, узловатые, и будто бы рыжей шерстью поросли! 
- А ты… ты меня душить не станешь? – предательски прерывающимся голоском спросил Захарка, стыдясь собственной трусости.

К его удивлению, дядя Терентий не только не посмеялся над этой слабостью, но даже усмешки себе не позволил.
- Не стану, - устало ответил он. – Да и сам подумай: зачем? Мертвые не бегают, вот и мне больше никуда не утечь. Вот уже и рук почти не чую, а ноги – те и вовсе бы как колоды какие. Деревянные все. Верно, их сейчас хоть ножом режь – ничего не почую. Смешно… Сам, выходит, себя убил. Никогда не думал, что буду так смешно помирать, - уже совсем тихо зашептал он. – Смешно и уже почти нестрашно. Нет, не стану я тебе исповедоваться, время мне мало осталось, да и Там все расскажу. Простят – так простят, а нет…, - и он судорожно закашлялся, аж до слез и судорог. Захарка даже испугался, что узник прямо сейчас возьмет, и помрет, ничего не сказав, -  Ууух! – выдохнув, выплюнул Терентий из себя целый сгусток крови, причем не на пол, а прямо так, как пришлось, на бороду.

Листъ 5.

Подождав, пока сереющий прямо на глазах узник отдышится, Захар подошел к нему, и уже не со страхом, а с искренним сожалением и сочувствием принялся поить его водой, бережно поддерживая бедолаге голову. Дождавшись благодарного взгляда, он, скинув армяк, подложил его под затылок страдальцу. Присев возле него уже не на старое место, а прямо на чурбак, юноша с удивлением заметил, что их страшный узник-то, оказывается, плачет! Или это он от боли?
- Тебе что, больно? – дотронулся Захарка до его плеча. – Так я прочитаю тебе особенную молитву от боли, хочешь?

- Особенную…, - через некоторое время прошептал дядя Терентий, сменив сдавленные рыдания на легкий смешок, который, впрочем, тут же прервался серьезным тоном. – Молитвы против такой боли, сынок, не придумано ишшо. Моя боль – это она, цельная жисть моя, и лекарство от нее одно: смерть. Ты это, никому не говори, что дядя Терентий перед смертью плакал. Не поймут. Да и вообще: никому не рассказывай, что я умер. Пущай думают, что жив. Зачем? Сейчас скажу, но прежде хочу твоего обещания, - и взгляд Терентия из расплывчатого вдруг превратился в острый, но просящий.
- Скажи сперва, чего хочешь, - проглотил ком волнения в горле юноша.
 
- Самую малость, Захар. Для тебя – малую, для меня же… Не знаю, но хочу я так. Молиться за упокой моей души ежедённо обещай. Коли крест над могилою моей не поставят – так ты поставь. Душу мою не оставь сиротствовать, Захарий. А я тебе за то о золоте скажу. Большом золоте, о самом что ни есть богачестве. Коли сыщешь его – так и вовсе благородия себе купишь(12) . Хочешь благородия, поди? В ножки тебе все кланяются, да и  барышни – как на подбор. Хочешь? Чего башкой трясешь? Не хочешь? Ну, значит, и мне не соврешь. Так скажи мне, - совсем сдавал Терентий, и только жадные до жизни глаза, да пальцы, что скребли ногтями по лавке, выдавали в нем борьбу со смертью. – Скажи! Поклянись! Клянись, что молиться обо мне станешь!

Странная то была просьба. Причем – не только для своего, древнего Устава держащегося, старовера, но даже для еретика-никонианина, что «не клянитесь ни небом, ни землею, и никакою другою клятвою(13) » помнит, да не всегда  творит. Направо и налево, преломляя совесть, клянутся эти нехристи, лишь бы оклад им повысили, да должность повыше дали. Ну, это дед так говорит, а купеческие же возницы, как один, утверждают, что сами они никогда и никому не клялись. Вот самого бы купца о том спросить – да кто ж его, Захарку, к такому высокому гостю допустит? Степан-то у деда почище всякого дворового пса: что дед Матфей скажет, то тот и делает. Еще прибьет за то, что к купцам с вопросами пристаю.
- Не хочешь клясться, - верно понял его сомнения  Терентий.
- Не хочу. Не могу. Заповедано.
- Дело, - хмыкнул узник. – А золота хочешь?
- Хочу, - не имело смысла запираться перед таким прозорливым собеседником юноше.

- Хорошо. Тогда считай, что золото то тебе дадено мною в долг. Долг-то хоть отдавать согласный? – пытливо сверлил молодого человека взглядом дядя Терентий. – А отдавать станешь не простым земным золотом, а небесным. Молитвою. Думай, да поспешай. Я из последних сил держусь на этом свете, так что успевай, сынок.
- Долг – согласен!  - не раздумывая, выпалил юноша. – Вот тебе истинный крест, что отдам, коли жив буду! – и он широко, по-старообрядчески, перекрестясь, поклонился в сторону востока.
- Вот и ладно, - выдохнул несчастный, но вдруг помотал головой. – да нет, не совсем ладно! Парашу дай сюда, а то невмоготу!
- Чего?!
- Да ведро это ваше поганое, чтоб его! И хоть усади меня на скамье-то, а то как мне туда, да попасть…

Как ни странно, это на первый взгляд простое действо даже сблизило случайных соузников: Захарке для того, чтобы усадить на место дядю Терентия, пришлось обнять того за плечи, заранее смирившись с неизбежным переселением вшей и блох на его голову, а затем, когда оказалось, что длины цепи, которой поганое ведро было приковано к стене, недостаточно – сызнова пересаживать несчастного на новое место, на самый край скамьи, чтобы тот наконец смог справить нужду. Дядя Терентий даже посмеялся:
- Как дитя же малое, право. Ага. Вот только титьки не хватает. Нет: зараз двух! - И он попытался рассмеяться, но боль сразу же принудила его стиснуть зубы и замолкнуть, опрокинувшись на спину прямо там, где сидел.

Так у него ступни и остались внизу, на соломе, само же тулово неудобно завалилось на лавке. Юноша, вздохнув, вытащил у узника свой армяк из-под спины, и переложил тому под голову:
- Так-то лучше?
- Куда как. У тебя воды не осталось? Нехорошо мне. Совсем. Звезды перед очами. Они так и кружат, и кружат… Да надо сказать, надо. Слушай, - сквозь стиснутые зубы выдыхал Терентий. – Ты помнишь, как еретика Меджера в тридцать первом(14)  убили? Три года назад, ну? Нет? Золота у него еще было больше двух пудов. Ну, про это я потом узнал. Думал – больше. А может, больше и было. Это ведь я людишек-то на сие дело подыскивал. Прости, Господи, грешного, - дрожащей рукой перекрестился он. – Хоть и сызнова в остроге я уже был, да и туда с просьбою ко мне пришли. Не веришь? Да кто ж у нас по заводам не знает дядю Терентия? Вот разве что ты не знаешь, - подморгнул он Захарке. -  Да ты не серчай, не серчай: ты ж в скиту, и лучше бы тебе и вовсе никогда со мною не встречаться.  А коли уж привелось… Водички-то нет?

- Нету, дядя Терентий, нету, - показал узнику свою пустую кружку юноша. – Теперь, покуда солнышко не появится, не принесут.  Да ничего: в июне ночи коротки: вон, и светает уже почти. Потерпишь чуток?
- Ладно, - легко, даже с некоей улыбкой, согласился несчастный. – Там напоят. А уж чем… Известно чем. Теперь слухай и запоминай.  Андрейка Рыков. Евстафка Дружинин. Нестор Пикулин, да Васька Жуков. Не, Жуков-то теперича, поди, в земельке уже. При мне ему ноздри резали, да клейма ставили. Ох, и выл! Слабак человек. Размазня. Такой на каторге не жилец. Вот энти самые четверо и убивали. Да не просто так, из одной только жадности. Куда им, дуракам. Опосля, вон, и золото-то краденое не знали, куда деть. Так вот: по указанию то убивство было сделано.  Оттудова, - указал он дрожащим пальцем в потолок. – Да тебе даже и ведать незачем, кто и почему. Не по зубам нашему брату эти медведя. Вон, бают, они почти все золото пограбленное нашли, да в казну снесли. Полпуда, дескать, всего недосчитались. Ха! Нашли, да и то не то: настоящее-то, оно давно за границы уплыло. Подменяли все, понял? Пробы подменяли, да приписки делали

- А зачем? Да не понял я ничего! – в сердцах хлопнул себя ладонью по коленке  юноша, будучи в нетерпении услышать про самое главное. – А золото-то твое – оно где? 
- Не понял…, - грустно повторил Терентий. – Да тут много есть чего даже мне непонятного. Бают, в бумагах конторских секреты те спрятаны. Но и я тоже не лыком шит. Много чего тут, - звонко постучал он пальцем по лбу, - есть. Ты обожди, я чуток передохну, и дорасскажу затем тебе про самое главное.

Захарка с нетерпеливою тревогой смотрел на недвижно лежащего с закрытыми глазами убивца: а вдруг тот помрет, прямо сейчас вот возьмет, и помрет, а про золото-то главного и не скажет?  А золото Захару ой как надо: устал он бояться, что дед его сожжет в молельном дому, невмоготу  переносить бесконечные побои и ночные сидения в земляной тюрьме. Одна всего в жизни ему и отрада: книги переписывать. А коли доверят еще и красные буковицы, да картины разные рисовать – так, вроде, больше ничего и не надо. Разве что и там сердцу полной воли не дают: хочешь сделать так, чтоб покрасивше, с изяществом – так нельзя! По канону исполняй, мол, и всё! Оттого и опять бьют….
 
Ах, да: порой удается на рыбалку сходить, да золотишком с мужичками – старателями попромышлять, так и то всё золото дед отнимает. Всего-то золотника(15)  с три Захарка и успел от него припрятать, а что такое три золотника? Рублей по шесть, бают, в городе(16)  за золотник дают, да опасно то: вот так же, как Терентия, схватят, да на каторгу сошлют. Или же – в шахты заводские, али к печи доменной, что ничем не слаще. Да и вырученных денег от силы месяцев на восемь хватит(17) , а дальше что?
И перед юношей стали проплывать мысленные картины, одна другой непригляднее: вот он подряжается углежогом, валит по зиме деревья, затем их рубит, перевозит, потом, уже в июне, они обкладывают дрова дерном, поджигают, ждут. День ждут, два, вот и пятый уже пошел, а тут старшой замечает, что дым от кучи какой-то неправильный, не того цвета, и посылает Захарку наверх проверить шестом, цел ли канал, Захар лезет, и тут же проваливается! Прям туда, в самый жар, в самое что ни на есть пекло! В геенну огненную!

Или вот: нанимают Захарку ломать железный камень на рудник, и он день за днем кайлом машет и машет, и конца-краю этому камню не видать. Не видать, да, выходит, что близок он: вот его кайло выворачивает глыбу, а оттуда – река! И весь подземный рудник во мгновение ока затапливает водой, и все-все тонут, даже Захарка!

- Ты чо блажишь-то? – недовольно кряхтит кто-то.
Захар открывает глаза: перед ним – топчан, на топчане – страшный и безобразный мужик в рванине. Живой! Живой я! – охватывает мимолетная радость юношу, которая тут же сменяется отчаяньем: он сызнова тут, в скиту, перед ним – убивец дядя Терентий, а наверху – безжалостный дед Матфей. И что он ему наутро скажет? А ведь утро-то оно – вон, за окошком! Птички Божьи уже вовсю трелями любовными заливаются! Ох, не миновать ему розог! Не узнал же ничего, кроме… А вот про «кроме», ежели Терентий все-таки что-нибудь дельное скажет, можно будет и промолчать. 

- Так, пригрезилось, - буркнул юноша, тайком протирая глаза.
- Вот и я тоже видел, - приподнял голову с армяка каторжанин. – Сесть мне помоги. Затекло все. Нет мочи лежать больше.
На сей раз поднять бедолагу оказалось проще: тот сам себе помогал одной рукой, а уж когда вдруг встретился неожиданно взглядом с Захаркой, то юноше стало вмиг дурно, да так, что он аж отпрянул от узника.
- Тьфы ты! Опять боишься. – сердито проворчал Терентий, высмаркиваясь на пол. – Говорил же: не нужон ты мне мертвый! Кто за душу мою молиться-то станет, коли я тебя здесь кончу?
- Да я так…, - отвел глаза в сторону скитник. – Рожа у тебя тово… вот я и..., - никак не мог  связать мысли воедино Захар.

-  Чего, страшная? Да сам знаю, видал. Помнится, как в зеркале себя в суде… да, в третий раз… а может – четвертый то суд был? Не упомню. Тока, веришь, увидал я себя вот этакого, - провел он ладонью по остаткам лица, - так и разума лишился разом. Ага, не вру. Токмо как из ведра водой окатили – тогда и очухался. А что, водички-то еще не принесли? – обратил он взгляд в сторону окошка. – Светает вроде. Нет? Ну, так потерпим ишшо чуток. Больше терпели… Да. Именно что так. А какая ведь странность, Захар: любую боль терплю, под шпицрутенами – и теми хохочу, аж злятся на меня за то. Вон и бок уже почти не болит, - заглянул он под рубаху. – Да нет, торчит ребро, зараза. Поменьше, правда. А все одно подохну. В грудине еще  булькат что-то. Ты б положил меня обратно, а?

С трудом вернув узника в удобное ему положение, Захар со смятением вновь взглянул на окошко:
- Утро ведь. Может, утреннию тебе молитву хоть прочесть? «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе…».
- Слава! – сердито перебил его узник. – Слава, да некогда больше славить, коль проспали все. Теперь, поди, тебя и забрать от меня могут?  - Захарка в ответ лишь неопределенно пожал плечами, глядя на крышку  каморы. - Вот: могут. А я без молитвенника останусь. Имена, что я сказал, твердо запомнил?  Ну?

- Твердо: Ванька Жуков, Евстафий Дружинин, - загибал пальцы юноша, - Нестор Пикулин, да Андрей Рыков.
- Верно, -  прикрыл глаза в знак согласия дядя Терентий. – Молодец. Вот последним-то двоим я бежать(18)  и способствовал тогда. Не за просто так, конечно: и сам с ними бежал, и погулял славно, да…  Из нового каменного тюремного замка(19) , веришь? Никто до меня не бежал, а я смог. Да и как не смочь, когда все подговорены, - ухмыльнулся Терентий. -  Верно, ажнов уши себе, продажные души, заткнули, когда мы решетку выламывали, да глаза закрыли, как мы со второго-то этажа вниз по вязаной верёвке лезли. Ха! А как через забор-от сигали! Ух! Ежели бы ты видел! – счастливо осклабился гнилушками зубов беглый каторжник, переживая вновь минувшее счастье. – А забор-то – аж трехсаженный ! Каменный! А я его – да через кузню! Веришь, эти дураки крышу у кузни устроили аж почти вровень с забором, как тебе? – азартно заблестел он взглядом на юношу.
- Ты бы лучше…, - робко попросил Захарка, отнюдь не интересуясь, как бегают из тюрем.
- О деле, говоришь? – нахмурившись, вздохнул узник. – Дело говоришь: о деле – оно важней. Так слушай: бежали мы не або как, а за золотом. За тем самым, что ни один полицейский пес не сыщет.  Псы! – прошипел сквозь зубы Терентий. – Ты их, сук, кормишь, а они тебя кусают! Сколько уж я им денег-то напередавал! А золота! И все им мало, мало!

И тут с улицы донесся призывный, но тревожный звук удара в било(21) , затем еще и еще один.
- В била Степка ударяет, на утреннюю молитву всех созывает, - закусил в досаде юноша губу. – У нас на службы все ходят, даже неходячие. Сейчас придут.
- Сейчас?!  - суетно завертел головой узник. – За тобой? Ты это, я сейчас! Так: быстро слушай, да запоминай: Верходановы, Егорка да Василька, братья оне. Передай им в городе, что я им, дескать, кланяюсь, да долг назад прошу. Себе возьмешь. Петька Дмитриев Марянич, коли тот жив, и ему кланяйся так же. И не ухмыляйся: купцы это, а не рвань какая, - должнички они мне. Да и про ту рвань, что сказал, не забудь. Авось, и живой кто. Вот от них-то, от рванины этой показной, да лживой, меньше, чем по пять фунтов, и не бери. Говори, что это я так требую, а не то сам, дескать, с гостинцем пожалую. Да, и этого! Кирилу Чеканова! Он аккурат на Меджеровской заимке, и жил! И Масленникова, пса полицейского! Усек? А с купчин дери, сколько душа пожелает. Промеж собою они про тебя точно болтать не станут. Гляди токмо в оба, чтоб за жадность не прибили. Да: и хмельного с ними не пей! Никогда и в рот даже не бери!  Сразу поймут, кто ты таков. Пришел, поклонился, сказал – забрал, и ищи тебя - свищи. И хрен им всем, алчным собакам! – ощерился он мстительно. - Уяснил?!

- Да, - ошалевши от таких головокружительных новостей, прохрипел в ответ Захарка, потирая враз вспотевшие ладони. – А как? А коли не поверят мне, тогда что? Али в полицию сдадут?
- А ты врать учись, - вполне серьезно ответил Терентий. – Совестливый ты уж шибко. Я вот вижу, даже когда ты еще только соврать собираешься, так и то ведь не врешь мне, не смеешь! Зачем ты…, и он мотнул головой, настороженно прислушиваясь к шуму на улице. - Не, мне-то твоя правда, она нужна, а другим к чему? Эх, научить бы тебя, да некогда! Запомни: личиной ври, личиной, а не душой! Личина совести не имеет! Словно бы и не ты врешь это, а тот, кого другие видят, таковой, каким тебя видеть хотят! Это просто, просто. Ты – это не ты, и все дела! А грехи личины своей, коли что, ты замолишь, знаю. Да и не… Это что? За тобою, или просто воду принесли? – указал он взглядом на окошко.
Юноша прислушался: и вправду, кто-то идет вроде. А, вот уже и по потолку каморы шаги грохочут. Точно: Степан. Уж его-то шаги Захарка от сотни отличит. Но как безухий дядя Терентий сумел услышать шаги кузнеца раньше ушастого Захарки – просто уму неподвластно. Или это у него звериное чутье такое?

Листъ 6.

Пока железно лязгал засов да открывался лаз, дядя Терентий Пирогов шептал, впившись глазами в глаза юноши:
- Вернешься? Вернись! Имена-то помнишь? Воротайся, покуда я живой, еще много…, - и он мгновенно замолк, как только вверху лестницы завиделись сапоги кузнеца, но всем своим видом яростно давал знать: «Возвращайся, возвращайся: надо!».
Кузнец Степан, минуя последние две ступени лестницы, грузно соскочил на пол, и весь его облик выявлял крайнюю степень решимости:
- Захар! Прозвание(22)  его как, узнал? – и, не дожидаясь ответа, он столкнул обомлевшего юношу с чурбака, и схватил узника за грудки. – Это ты, мразь – Терентий Пирогов?! Отвечай, сука! Отвечай, а то душу вытрясу!

- Аз есмь, - неожиданно спокойно и внятно ответил тот. – Ты бы отпустил меня, грешного, седины мои уважая. Али стряслось чего?
- Стряслось?! Седины?! Да мать твою! – еще больше взъярился кузнец, в гневе неожиданно легко зашвыривая узника в угол, к поганому ведру. – Я тебе покажу седины! Это ты солдат сюда привел?!  - и он принялся своими пудовыми кулаками наотмашь мутузить в углу беззащитно сжавшегося в углу Терентия.
Бил он куда ни попадя, да и несподручно оно, в углу бить-то: руке настоящего замаха нет. Но все равно кровь брызгала во все стороны от каждого удара, растекаясь алыми ручьями по стенам.
- Дядя Степан…, - сжалось от ужаса сердце юноши.
- Чево?! – оскалено обернулся на него кузнец. – Ты еще здесь?! Сказано же тебе: бегом к деду!

Мигом позабыв и про Терентия, и про оставленную на чурбаке книгу, Захарка дунул наверх, прочь от этого ужаса, от палача Степана, от каторжника, к свободе. Выбежав, огляделся: а где же она, свобода-то? Вон она, оказывается, какая: неподалеку, всего саженях в десяти, возле молельного дома, дед стоит, да на него одного, на Захара,  пристально смотрит. И зачем-то – с ружьем в руках, а не с обычным своим посохом. Пальцем манит.
На негнущихся ногах Захарка подошел к старцу Матфею, будучи не в силах встречаться с ним взглядом. И тут он вдруг подумал, что где-то там, глубоко, у него судорожно шевелится, бьется в голове мысль: «Лишь бы не описаться со страху. Не описаться, не опозориться. Не перед медведем. И не шесть лет. Не опозориться». Мигом вспомнилось и про «личину», о которой толковал Терентий:  А чем его трусость сейчас – не личина? Вдруг поможет? Сам делай, что задумал… ну, или придумаешь, а покуда – играй труса! Играй, а то помрешь!

- Чево, наворотили делов?  - как-то особенно участливо спросил его дед. – Змия-варнака на груди пригрели, да аспидов никонианских к себе зазвали, так? Теперича один, выходит, путь-то у нас с тобой, внучок: в купель огненную, - улыбаясь, кивнул он в сторону молельного дома.
Позабыв про личину, юноша в изумлении открыл рот: бабки Авдотья да Софрония, поперешницы древние, деловито укладывали вокруг дома солому, о чем-то промеж собою степенно переговариваясь. Даже не ругаются ничуть, вот что странно. Обыкновенно аж до дранья волосьев у них доходило, а тут, поди ж ты – мирно беседуют! А зачем солома-то здесь? И пение из храма - дню неподобающее. Никак, «Непорочны», 17-я кафизма? Да, точно: «Ты заповедал еси заповеди Твои сохраняти зело» поют, она. Неужто и вправду жечься собрались?! И меня – сжечь?! Меня – и сжечь?!
 
- Дедушко! – пал ему в ноги, теряя разум, юноша. – Дедушко!
- Чево – «дедушко»?! – вздернул его одной рукой за шиворот Матфей на ноги. – Чево? Спужался, заяц? А, вон и твоево дружка ночного волокут, - повернул он ладонью безвольную голову Захарки в сторону земляной тюрьмы.
Кузнец тащил то, что осталось от дяди Терентия, за  ножную цепь. Нет, ноги-то, понятно, они – ноги, да и руки вполне видны, хоть и в крови от подмышек до кончиков пальцев. А вот остальное – просто… мясо. Да, именно что мясо, перемешанное с костями и рванью лядащей одежонки, да волосами. Когда Степан дотащил к ним то, что осталось от узника, Захарка с изумлением увидел, что тот еще живой и смотрит. Смотрит на него, Захарку, взглядом так и пытает! И рот открывает!

Обомлевший от уведенного Захар  упал на четвереньки, и его стало, выворачивая наизнанку, тошнить. До боли, до черных кругов перед глазами, до крови. «И соплие по браде его течааху» - вдруг вспомнил он ночное чтение, и, пав головой на руки, юноша зарыдал, ладонью размазывая слезы и сопли по лицу.
- Глядь-ко: и у аспидов кровь красная, - где-то там, наверху, насмешливо и гулко проговорил дед. -  Ты бы, Степка, расковал этого варнака  быстренько, да к остальным, чтоб и следов от него потом не осталось. Не в железах же его жечь, верно? Найдут, песье семя. Наши-то рваные ноздри, Макарка с Фомой, там ужо? Тамо? Вот и этот, глядишь, в купели-то вместе с нами, воинами Христовыми, спасется.
Захарке сразу подумалось, что «этот» - это именно он, и скоро его начнут «спасать» заживо. Повернув в испуге голову на деда, он вздохнул с робким облегчением: нет, покуда речь не о нем, а об убивце, с которого кузнец проворно снимал железа. Разве что, судя по глазам дяди Терентия, самого его будущность быть сожженным отнюдь не радовала.

И откуда у того только силы взялись? Дождавшись, пока его раскуют, каторжник, воспользовавшись замешательством кузнеца, юрко вскочил на ноги и опрометью принялся бежать в сторону реки. Наверное, это ему так казалось, что «опрометью»: Степан в несколько гигантских прыжков настиг его, и повалил на землю. Оглушив безуспешного беглеца хлёсткими ударами, Степан накрепко прижал его к земле и, утвердившись на спине Терентия,  глядел на Матфея с веселым изумлением:
- А ведь каков, а? Во живучий! Я его уж и бил-колотил – а он всё бегает! Не хочет, тварь, в Царствие Небесное! – и он еще раз с размаху кулачищем зарядил несчастному по голове.
- Ну, коли сам не хочет…, - качнул головой старец, - так то его выбор. Пущай себе промеж лопаток тогда и посмотрит. Не хочу, чтоб он нам в храме Божьем молиться мешал. Аминь.

И, как только дед Матфей перекрестился, Захарка услышал хруст. Услышал, но глазам своим не поверил: голова Терентия смотрела назад и вверх! Не вперед, на землю и траву, а именно что на облака! И глаза-то открыты… Бедолага. Так вот оно, страшно и сразу, люди и помирают.
- Ты башку-то ему хоть обратно на место верни, - брезгливо и с укоризной проговорил дед. – Не могу я на эту рожу богомерзкую смотреть. Тащи его вон, в молельню: пущай хоть молитвы свои последние послушает.
- А я не удивлюсь, отче, ежели он и подпевать станет! – весело ответствовал кузнец.
- Но-но! – погрозил ему, словно посохом, зажатым в кулаке ружьем дед Матфей. – Да воротайся скорее: время дорого. Вон, совсем близко диавол ужо, - оглянулся он в сторону Верхотурского тракта.

Захарка вслед за ним посмотрел на дорогу, что пролегала от тракта вдоль Нейвы-реки: по ней пылило строем дюжины с три солдат, и это не считая десятка  конных, что, отделившись, скакали вправо, в сторону леса.
- Обходят. Лесом обходят, - провожал конников горящим взглядом старец. – Скоро совсем в клещи возьмут. Вот и славно! Гряди, Господи! Так, Захарка! Да очухайся ты наконец, скотина! Слушай, - и старик, наклонившись, схватил юношу за грудки, притягивая того чуть ли не нос к носу. – На, держи, - шептал он, выпростав у себя из-за пазухи с ладонь величиной мешочек на крепком шнурке, и насильно впихнул его в руку обомлевшему от неожиданности и страхов дня юноши. – На шею себе повесь, вот как я прежде. Паисья ты ведь помнишь? Да как не помнить, бывал он у нас. Вот ему в руки и передашь. А провожать тебя станет Степка, чтоб чего часом не стряслось. Он и дорогу до северного скиту тебе укажет. Да где же он там?! Степан!!! – заорал он в сторону молельного дома.
- Степан! – в опьянении от вновь подаренной жизни вторил ему юноша срывающимся голоском, суетно вешая на шею тяжёлый, явно с золотом, мешочек. – Степан, где ты там?! Степан!

Однако кузнец их словно бы не слышал, и все ещё оставался в молельном доме, даже крики оттуда вдруг какие-то донеслись. То ли борьбы, или же – просто упало нечто большое. Много раз подряд. У Захарки даже мелькнула в голове мысль, что дядя Терентий вдруг ожил и продолжает сражаться за свою жизнь. А что? Сам же недавно думал что тот – упырь!
- А ну, пойдем! – тронул за рукав Матфей внука. – Поглядим, чево там. Да помни промежду тем: на шее у тебя – земля пустозерская. Прям оттуда, где отцов наших сожгли(23) . А ты уж потом мою отсюда возьмешь, да тоже разошлешь по всему христианскому миру, пусть братия нас, грешных страдальцев, поминает, да грехи наши замаливает. Но то всё потом, потом.
Тут наконец им навстречу из храмины выскочил Степан:
- Фома-каторжник сдурел вконец! – выпалил он, подбежав и поклонившись. – Жечься не хотел! Как увидел этого…, - закрутил он рукой, бесплодно припоминая, видимо, как зовут «этого».
- Терентия Пирогова, - услужливо подсказал ему Захар.
- Пирогова! Чтоб ему! – оскалившись, отчаянно влепил кузнец кулачищем по ладони. – Так это: как Фома этого самого Пирогова-то узрел, значит, так и бежать! Едва споймал его, да тут же и пришиб. Прости, отче, что без твоего указу! – поклонился он в ноги старцу земным поклоном.
- Бог простит, - перекрестил его старец, и на мгновение задумался. – А ты голову ему на месте оставил?
- Как была, - заморгал глазами недоумевающий Степан.
- Зря, - и дед Матфей пожевал беззубым ртом. – Пущай двое одинаковых будут. Да спорей же ты!

Кузнец пробежал было несколько шагов, но вдруг, остановившись, обернулся:
– А Макарку-то  - тоже тово?
- Чего, буянит?
- Не: молится, - замотал головой Степан.
- Тогда не трожь, - качнул пальцами старец, пробормотав себе под нос. – Больше мороки псам станет. А ты, Захарка, запомни: не было у нас никаких пришлых, не было, и все тут! И быстро говори: узнал от этого Пирогова что? О чем говорили?
- О Писании….
- Не ври! Что он про жисть свою говорил?! – сердито, до белизны в старческих пальцах, сжал он ствол ружья.
- Про Черепанова… про Ефима, которого. Руку жал, бает, целовались они еще, - нес околесицу Захарка. -  А еще – как Терентий отражения своей морды спужался. Бежали они еще как через кузню… Чего там еще?

Матфей в гневе от такой несуразицы лишь сплюнул, потрясая перед носом внука иссохшим кулаком:
- Толку от тебя! От теля больше! От того хоть приплод, да мясо, а с тебя что?! Аль тебя туда, с нами? Хочешь?
Захарка в крайнем испуге замотал головой, словно бы оберег, прижимая дедов мешочек к груди, между тем с нетерпением посматривая на дорогу: вон, солдаты уже совсем близко. Выстроились. Ружья, похоже, заряжают. Может, и не дадут сжечься-то? Но собачки-то наши каковы! Так брешут на чужаков, что, поди, за десяток верст вокруг слыхать!
- Пора, - проследил за его взглядом старец, невесть чему улыбаясь. – Пора пришла. И Суд страшный, и Армагеддон – оно все сегодня для меня свершится. За дедом пойду(24) , да за отче Аввакумом. Аминь.
- Аминь, - проговорил юноша и, поклонившись в пояс, попросил. – Благослови, дедо, меня на службу твою.

- Не моё, но Богови, -  строго сказал старец, но даже по его голосу было понятно, что тот настроен уже совсем благостно, и ругать не станет. – Божий промысел исполняем, Он едина и защита наша. Это Он через меня тебя на дело то святое благословляет, - и старик, протянув одну руку для поцелуя, другой погладил юношу по голове, даже к груди своей ненадолго прижал.
От этого давно позабытого чувства родства у Захарки защемило сердце: ах, ежели был дед с ним всегда так добр, как сейчас! Да он горы бы для него свернул! Все книги бы переписал, и все по канонам! Никаких художеств!
- Дедушко, - уже плача от умиления, молодой схимник с просительной надеждой  взглянул на Матфея. – Дедушко, а может, жечься-то и не надо?
- Дурак! – враз рассвирипев, ударил тот прикладом ружья юношу по спине. – Дурак! Ду! рак! – методично, словно бы вколачивая гвоздь, лупил старик своего внука. – Моя! То! Купель! Моя! Понял?! Свер! ши! лось! Понял?!
- Понял-понял!  - прикрывая руками голову, вскричал Захарка.

- То-то же, - оставил избиение Матфей, шумно дыша. – Уф! Совсем утомил ты меня, старика. И сколько только можно тебя уму-разуму-то учить?! С младых ногтей ведь учу, а все ума нет! Мой дед аж с тыщей человеков огненную купель ту принял, вот и я с ним рядом быть хочу! А, вот наконец и ты, Степан! – обернулся он на подошедшего кузнеца. -  Все сделал? Вот и слава Тебе, Господи. Теперь скажи: видел, как я внука учил?
- Видел, - односложно ответил тот, опасливо поглядывая на ружье.
- И ты также в дороге поступай, - протянул ему оружие старик. – Коли лениться станет, да поспевать не будет – бей без жалости. Моя воля. Хоть живым, хоть мертвым, а к Паисью доставь. Коли что – у него там за пазухой мешочек с землей пустозерской, да письмишко мое с поклоном старцу. Но лучше будет, коли ты старцу живого Захарку доставишь. Иначе и на Том свете житья тебе не дам! И тебе! –впился он огненным взглядом в юношу.

И так-то от треволнений дня у Захара шла голова кругом – а тут еще и этот огненный взгляд! Словно бы сам господин ада ему в глаза посмотрел! А может, дед, вконец сошедши с ума, Диаволу душу продал? Ведь что там, в аду – огонь, что тут. Быть может, оттого-то деда эта огненная купель так и манит? Словно бы огненное, второе крещение приять, а ведь креститься-то заповедано лишь единожды в жизни. Отогнав от себя эти еретические и крамольные мысли, молодой скитник прислушался к разговору старших.
- Старою дорогой не идите: погоня может статься, - водил узловатым пальцем по воздуху дед, чертя невидимые пути. – Лучше вам вот так, левее, а самое наилучшее, коли там еще не совсем топко, - сделал он загогулину, - через Паклинское болото и дальше на Колесников брод. Пеший-то пройдет, конному же – смерть верная. Уяснил? Ну, все: прощаемся! Простите меня, грешнаго! – поклонился он сперва кузнецу, а потом и Захару.
- И ты нас, отче, прости! – почти в один голос молвили в ответ те. 

Как только за дедом затворились двери, и изнутри звякнул железный засов, мерное пение сменилось бабьим завыванием и криками испуганных детишек: до люда, похоже, только сейчас дошло, отчего их моление сегодня такое необычное. Захарка, перекрестившись в ужасе, попятился прочь от дома и, если б не кузнец, наверное, прямо сейчас побежал бы прочь, куда глаза глядят.
- Ты это куды собрался?! – строго зыркнул на него Степан, подпирая на всякий случай снаружи дверь колом. – Гляди у меня! – кивнул он на прислоненное к стене ружье. – Сам ведаешь: белку в глаз бью. Ишь, как Марфа-то голосит! – укоризненно качнул он головой, резко сменив тему. – Всех старух зараз перекрикиват. Аж жалко молодуху: такое добро пропало… А неча было ногу ломать! Глядишь, с остальными бабами цела бы и осталася. Да на всё воля Божия. Так, Захарка, слухай сюды: ты прям щас бежишь в ивняк на берегу, и ждешь меня там. Я скоро: только наказ исполню, и сразу к тебе. Жди там, понял?
- Понял-понял, - мелко закивал юноша, по-прежнему прижимая к груди свою единственную защиту и надежду – увесистый мешочек с якобы землёй. – Понял, дядька Степан! Бегу!

Листъ 7.

Захар бежал прямо через поле, по свежим всходам ржи, и ему эти ещё по-весеннему ярко-зелёные ростки было ничуть не жаль, как и не жаль раз и навсегда перечеркнутого крест-накрест скитского бытия, ничегошеньки-то ему было не жаль. Разве что вот ненавистного деда, которого, верно, тысячу раз проклинал, всё-таки немного жалко. Вот ведь какая странность: невинных младенцев, что вскорости вернут свои маленькие души Господу, не жалко, стариков со старухами – тоже ничуть, а деда, хоть тот тоже старик – жалко! А ещё – Марфушу жалко. Красивая была баба, она Захарке снилась даже не един раз. В снах срамных и постыдных, в снах безнадежных. Нет: верно сказал Степан: а нечего было ногу ломать!

Так, спотыкаясь и многажды падая, не помня себя, с полной головой никчемных и суетных мыслей, юноша добрался-таки до ивняка, и мышью проскользнул туда, где погуще. Затаившись там, он, присев на корточки и обхватив руками колени, наконец дал волю чувствам. Хотелось выть, хотелось добежать до реки и там утопиться, и даже мелькнула мысль, сняв пояс, тут же, в ивняке, повеситься на дереве потолще, но все эти противоречивые желания менялись с такой быстротой, что ему ничего другого не оставалось, как, стиснув зубы и захлебываясь слезами и соплями, тихонько подвывать «Господи, Господи…».
Наконец, отревевшись, он встрепенулся, заслышав треск ломаемых веток неподалеку. Неужто Степан? Степан же! Это он ищет, надо к нему! А то вон, что дед ему говорил: хоть живого мол, хоть мертвого!  Эх, и прибьёт же! Хотя, может, на первый раз и милует? Скажу, что не слышал, слишком далеко забрался! И Захарка, сторожась, начал продираться через заросли, выходя к тому месту, откуда доносился шум.

Как оказалось, сторожился он не напрасно: вместо кузнеца юноша, выглянув из-за веток, прямо перед собой, всего-то саженях в пяти, увидел молодого усатого мужика в зеленом кафтане и странной треугольной шляпе, который, деловито проверяя пистоли, вглядывался в направлении скита. «Так вот они какие, солдаты антихристовы. Али это – офицер?», - подумал Захарка, пятясь как можно тише. Отойдя на безопасное расстояние, он принялся озираться и прислушиваться: так, вроде, кроме этого усатого, больше поблизости никого. Теперь можно и самому взглянуть, что там в скиту делается.
Скит тем временем уже вовсю пылал, а вокруг него, побросав ружья,  бестолково метались солдаты, пытаясь хоть чем-то, да унять огонь. Особо же ретивые, вооружившись бревном, пытался выбить входную дверь, да куда им, никонианам! В старообрядчестве завсегда строили так, что не то, что бревном – порохом не всегда возьмешь! Выдержанной в реке листвянке даже порох не страшен. Юношу даже грешным делом взяла гордость за свой скит: знай мол, наших!

И тут он увидел Степана, который, пригибаясь, поспешал по полю в его сторону, держа в руке ружье. Но как же юноше не хотелось вновь его видеть! Пускай даже  и своя то душа, правильной веры, да чужая она ему, Захарке. А уж как шея-то у дяди Терентия трещала – так и вовсе вспомнить страшно. Нет, совсем даже чужая ему  эта душа Степанова.
Как это ни странно, а помог ему избавиться от страхов пришлый то ли солдат, то ли офицер: он вышел из ивняка в поле, и выстрелил из одного из своих пистолетов в воздух:
- Бросай ружьё! – крикнул он кузнецу. – Иначе – стреляю в тебя! – и он прицелился из второго уже не просто в воздух, а в живого человека.
Однако Степан строгого окрика послушать не пожелал, напротив, -  он вскинул свой карабин, да не тут-то было: чужак, заложив левую руку за спину, выстрелил, и кузнеца, как куклу, попросту опрокинуло на спину, и он остался, разметав руки, лежать на краю поля.

Захарка, словно бы во сне, досмотрел, как чужак, взяв в руку узкую прямую саблю, наклонился над павшим Степаном, затем он, сняв шляпу, перекрестился, беззвучно шевеля губами, а потом зачем-то обернулся в сторону ивняка. Юноша, наспех перекрестившись за ним вослед, счёл за благо как можно быстрее покинуть место смертоубийства, и побежал через чащу к заветному мыску, где в дупле он давно прятал свои заветные, хоть и скудные, сбережения. А также – медный складешок с Захарием Серповидцем(25) , что он вынес одиннадцать лет назад из приговорённого к сожжению отеческого дома.
Наспех прихватив их, он вновь забрался в заросли, и принялся пытаться думать. Но вот чего-чего, а думать сейчас у юноши никак не получалось: и птицы-то эти назойливые прямо над головой щебечут так настырно звонко, что вслед за ними самому в полный голос заорать хочется, дабы распугать эту дрянь пернатую, и река, вон, плещёт, зараза! Да хоть ори на неё, хоть молчи – ей всё равно. Однакож и орать-то нельзя: услышат, аспиды никонианские. Запах ещё этот противный с пожарища… Чем это так воняет?!
Отмахнувшись от мыслей и дурманного запаха, Захарка, выбрав куст потенистее и потемнее, решил под ним малость переждать, да успокоиться. А может – и вздремнуть часок, а? Цельную же ночь не спал, всего на часок, а?

Очнулся он от острого чувства голода, жажды, и нестерпимого зуда по всему телу. Здорово, видать, комарики сегодня попраздновали: аж места живого не оставили. Ещё бы чуток – и совсем бы насмерть заели, чай. Да на то они, наряду с клопами да мухами, и суть отродье сатанинское: человеков заживо пожирать. Сызнова, выходит, Господь своего слугу спас: коли проспал бы он ещё подольше, так и не встал бы вовсе, поди. В испуге от собственной небрежной нерасторопности он, вскочив на затекшие от долгого лежания, словно бы набитые соломой, ноги, прислушался: вроде нет, никого.
Но сколько же часов он проспал?! Задарма упустил?! Ведь солнышко-то, оно уже вон где! Ведь ещё чуток, совсем маленечко – и вовсе за горами скроется! В гневе на себя и на мелкую летающую дрянь молодой скитник, отмахиваясь руками, поспешил к реке: Нейва - река – она всему спасительница. И напоит-то тебя, и зуд смоет, а коли уж и душу зараз облегчит – так и на свете белом лучшего лекарства не сыскать.

Искупавшись прямо в одежде в ещё морозной по весне воде, и вволю напившись, Захар вновь испугался: а что же теперь делать-то? Да, он напился, и зуд на коже куда как потише стал, - так ведь в мае, да в мокрой одежде далеко не уйдешь. Напрочь замерзнешь. И костерка-то не развести: заметят. Да и разводить-то нечем. А уж жрать-то как хочется! И почему же этот дядя Терентий со своим солдатами к ним пришел не в июле, когда грибов да ягод  полно, а именно сейчас?! Кору теперича грызть, что ли?!
Стуча от озноба зубами, юноша вернулся на место своей встречи с офицером, и дрожащей то ли от треволнений, то ли от холода, рукой, осторожно раздвинул ветки, выглядывая скит.

Судя по догорающим головням, от того осталось едва ли четверть: всё погорело. Видно, куда ветер дул, там избы со всеми хозяйствами выгорели напрочь, и лишь пара-тройка хозяйств уцелело на западной, дальней стороне. И всё черным-черно… И земля-то от пожарища вся черна, и дорога, токмо лишь костер солдатский освещает раскиданные там и сям обугленные брёвна.
«Ужин себе готовят, - совсем свело судорогой желудок у Захарки, - да греются. Собаки Никоновы! Столько народу из-за них в огонь пошли, а этим всё нипочём – лишь бы брюхо набить! Вон, и крест-то над свежей горкой земли свой поганый о четырех концах поставили. А ведь там и детишки, и старики, и Наташка, и дед! Хотя…, - засомневался в последнем юноша, - дед вполне мог и уйти. Есть из молельни ход, а может – и не один. Один-то точно есть, сам по нему ходил».

Недолго думая, молодой скитник решил проверить, не выходил ли кто из известного ему лаза. Ежели уходил – то это точно дед, больше некому. И – не дай Бог, чтоб то случилось так: отчего-то охота вновь видеть деда, да ещё и живым, оказалась даже меньшей, нежели чем желание встречаться со Степаном. Ведь тогда вестимо, чего ждать – вновь скиты, сызнова побои и наказания, и вечный страх быть сожженным заживо. Уж на что-что, а на это дед оказался куда как гораздым, в чём, увы, Захарке пришлось убедиться собственными глазами.
Окольным путем добравшись до выхода из подземного хода, юноша самым внимательным образом принялся осматривать траву возле лаза, ветки, что его прикрывали, и наконец вздохнул с облегчением: нет, через этот ход никто сегодня точно не выходил. И, ежели нет других лазов – то можно быть вполне уверенным, что дед там, под крестом. «Вместе с любезным дядей Терентием, - стало вдруг забавно Захару. -  Самая та пара: оба и мученики, и мучители зараз. Оба сгорели. И что же это означает? – пробила его вдруг испарина. – Это чтож выходит-то?! Выходит, что всё золото деда, которое сейчас висит на его шее, только лишь его, Захаркино, и ничьё больше? И то золото, о котором сказывал дядя Терентий – тоже его?!».

Листъ 8.

Стиснув зубы и мотнув головой, избавляясь от пьянящего чувства жадности, и ещё чуток поразмыслив, юноша решил не торопиться и напрасно не грезить  о столь манящем своей прелестью богатства исходе: дед вполне мог уйти другим путём, или же, может статься, отсиживается прямо сейчас в какой-нибудь неведомой каморе там, под землёй, дожидаясь ухода солдат. И он может пережидать там сколь угодно долго, Захарке же уже вовсе невмоготу: и холодно-то оно, и голодно, - самая пора задуматься о хлебе насущном.
В скит, даже на самую окраину, наведываться опасно, остаётся одно: понадеявшись, что там нет ни деда Матфея, ни ещё кого из своих, бежать в сторожку: там и земляночка-то тебе, и харчи, да и сухая одежонка никак не помешает. То, что она сейчас пустует хотя бы от сторожевого – очевидно: ведь именно оттуда прибежал мальчонка, что сообщил о скором приходе солдат. И там есть чем перекусить и во что переодеться.

А вот переодеться, учитывая задуманное, Захару сейчас крайне  необходимо: во-первых, это означает – согреться, во-вторых же – пройти незамеченным там, где он в своём скитническом одеянии попросту не сможет. Ему для дела нужна простая неброская крестьянская одёжа и хоть какая, но бумага: он слышал, что без бумаг эти никониане хватают всех подряд, и тут же сажают под замок. Эх, ведать бы ещё, как эти самые бумаги выглядят! Да этих бумаг Захарка хоть каких, и кому хочешь нарисует!
Как он и рассчитывал, сторожка, укрытая на склоне горы вековыми елями, пустовала. Затеплив лучину, юноша скинул с себя мокрое облачение и, яростно растёршись найденным полотенцем, принялся осматривать хранящуюся в особом сундуке одёжку. Выбор просто поражал воображение: тут было и монашеское облачение, и крестьянское и, похоже, даже купеческое. Даже пара женских сарафанов зачем-то лежала вместе с каким-то, почти что нищенским, рваньем. Выходит, что, выйдя из скита в обычном своем повседневном виде, человек, переодевшись здесь, мог выдать себя там, в миру, почти за кого угодно!

Остановив свой выбор на неброском крестьянском армяке, рядовой рубахе из выбойки(26)   и синих холщевых портках, юноша не удержался, и прихватил ещё и почти новые яловые сапоги. И пусть те немного велики – ничего! Главное, чтоб не жали. Да и сколько можно в лаптях ходить? Ведь, как он заметил, среди приезжих к ним в скит не было ни единого мужика, чтоб в лаптях! Все, даже извозчики, и те в сапогах! А уж какие сапоги у купцов! Да в них, как в зеркало, смотреться же можно! Вот и эти сапожки, похоже, тоже купеческие…
Наскоро и жадно закусив найденным в ящике под образами хлебом, Захарка увязал его остатки в узелок, оглядел себя и, для порядка отряхнув штаны, решил поспешать прямо сейчас, дабы с рассветом выйти на тракт. На ночь в сторожке оставаться явно опасно: завтра с утра солдаты могут приняться обыскивать лес и окрестности, а значит – бережёного Бог бережёт, и лучше уходить прямо сейчас, в ночь. Да, волков страшно, однакож двуногие волки куда как страшней.

А путь свой он решил держать отнюдь не в северный скит, к похожему как две капли воды на деда, Паисью, а совсем в другую сторону, к своей далёкой родне в Шарташское селение. И не только потому, что там староверные нравы куда как мягче, чем на севере(27), но и оттого, что оттуда до золота дяди Терентия куда как ближе. 
Выйдя из землянки, он, перекрестившись и шепча «Боже, Боже наш, истинный и живый путь, путешествовый со слугою Своим Иосифом…»(28) , поклонился в сторону скита, меж тем прислушиваясь. Тихо-то вокруг как, оказывается! Воистину: нет ничего лучше тишины…

---------------------------
1. «Про гостя Терентишша», Кирша Данилов.
2. Лайно – кал (уст.).
3. Крупка – золото.
4. Дюйм равен 25, 3995 мм.
5. Космик – мирянин.
6. Кавида – кузнец замочный.
7. «Дядя Терентий» Пирогов – одна из самых знаковых фигур Уральского уголовного мира начала 19-го века, многократно судился за убийства и грабежи, однако настолько был удачлив в побегах, что пока шло следствие (порой длилось до года), оформлялись бумаги к переводу и этапированию, успевал бежать. Два последних побега датированы 19-м августа 1830-го года и 24-м августа 1831-го. 
8. Ефим Александрович Черепанов (1774-1842) – приписной крестьянин Нижнетагильского завода Демидова. В 1828-м году вместе с сыном Мироном (1809-1849) построил первую паровую золотопромываленную машину, в 1834-м, после командировки в Англию, создал первый отечественный паровоз, названный «сухопутным пароходом».
9. Цитируется по рукописи списка «Слово о житии святаго и преподобнаго отца нашего Ефрема Сирина». Текст приводится в транскрипции автора.
10. Матф, 18, 20. Данный тезис является главенствующим для старообрядцев-безпоповцев, отстаивающим тем самым свое право на проведение церковных служб и совершение обрядов без присутствия священства.
11. Матф, 25,42-43.
12. «Купить благородия», т.е. за деньги приобрести дворянство, было невозможно: личное дворянство давалось лишь за особенные заслуги перед Отечеством. Вторая же ступень, дворянство наследственное, могла быть, по указу Екатерины Второй, и вовсе аннулирована, если наследник во втором поколении подряд не вступал в государеву службу.  Поэтому за деньги можно было лишь приобрести статус купца 3-ей гильдии, предварительно сумев доказать, что ты – свободен от крепости и, во-вторых, предоставив документы о легальности происхождения твоих капиталов.   
13. Соборное послание Ап. Иакова.
14. Меджер, Осип (Иосиф) Яковлевич (? – 20.04.1831), англичанин, в России  с 1797 г., работал в Санкт-Петербургском Монетном Дворе, затем – механик Уральских Горных заводов, строил паровые машины собственной модели, затем, купив землю, основал в Малом Истоке близ Екатеринбурга механическую золотопромышленную фабрику.
15. Золотник равен 4, 266 г.
16.  «Городом» на Урале называли Екатеринбург.
17. Средний годовой оклад уральского мастерового в это время составлял примерно 25-30 рублей.
18. Побег состоялся в ночь на 24-е августа 1831-го года, т.е. спустя четыре месяца после убийства Меджера.
19. Новый тюремный замок в Екатеринбурге был сдан в эксплуатацию 13-го августа 1830-го года. Архитектор – М.П. Малахов. В настоящее время здесь расположен СИЗО (Следственный ИЗОлятор).
20. Сажень = 2,1336 м.
21. Било – функциональный аналог колокола, представлял собою железную или медную пластину, подвешенную на звоннице за один край. Появилось на Руси раньше колокола. При богатых приходах составлялось даже некое подобие «ксилофона» из бил.
22. Прозвание – в 19-м и 18-м веках на Руси фамилии существовали лишь для знатных родов, остальные же различались по прозваниям.
23. Протопоп Аввакум и три его «соузника» были заживо сожжены молодым царем Федором Алексеевичем на костре в Пустозерье в Страстную пятницу 1682 г. 
24. Последнее крупное самосожжение старообрядцев на Урале произошло за время 4-ё ревизии (переписи населения) 1782-1787 годов, когда за один сезон старец Феофан «согласил принять благодатную купель» более тысячи человек.
25. Складень, складешок – небольшая по размеру, чаще всего – трёхчастная икона. Может быть на дереве, а также изготавливаться из меди, латуни или же серебра. Захарий Серповидец – пророк, отец Иоанна Предтечи и священник Иерусалимского храма. Серповидцем назван потому, что в одном из своих пророческих видений ему предстал свиток, летающий по небу в виде огромного серпа. Особенно почитаем среди крестьянства.
26. Выбойка – простая ситцевая двуцветная ткань. В Россию в основном поставлялась китайская выбойка.
27. Почти сразу после раскола старообрядцы начали распадаться на разнообразные «толки»: молокоан, безпоповцев (через «С» писать нельзя: «беса накличешь»), беглопоповцев, с конца 18-го века – единоверцев и т.д. Старообрядцы Северного Урала были в подавляющем большинстве кержацкого, безпоповского толка: они не принимали священство и приветствовали самосожжение; старообрядцы же Шарташа и Екатеринбурга, отличавшиеся исключительной зажиточностью, охотно приглашали и даже переманивали к себе уже рукоположенных священников, и те, пройдя отречение и обучение в Иргизе, становились их пастырями.
28. Начальные слова молитвы «хотящему отыти в путь».