Крофавый карлик

Андрей Хадиков
 СТРАХ СМЕРТИ. Так или иначе, он всегда рыщет где-то рядом. Вдруг напрыгивает и бьёт под дых пронзительное осознание неизбежности конца, темноты, которая тебя, хрустнув, поглотит, и не спасёт ничто, пусть ещё сегодня с утра твоё одиночество было бесконечным, пусть ты дважды ещё ничего не успел, и трижды праведник, и четырежды гениален, и вообще человечество без тебя осиротевшее нечто, так, тонкая плёнка протоплазмы на задворках Млечного пути. И не успокаивает вера в пятое измерение, не расслабляет водка, не утешает стадное чувство, что ты не первый и не последний, и до тебя, и рядом с тобой этот путь тысячелетиями проделывали и проделывают мириады, стеная или распевая псалмы, соборуясь, каясь, исповедываясь, подписывая завещание, посылая всех оставшихся в задницу - ту самую или другую, что порекомендовал перед смертью обляпанный грязью французский гвардии офицер облобызать англичанам, австриякам, пруссакам и прочим, обложившим в финале слякотной битвы при Ватерлоо остатки замордовавшей себя в походах наполеоновской армии.
Он не им это орал. Он кричал своему отчаянию...

Как, зверея, взахлёб облаивает прохожих крылоногий дворовый пёс, навсегда прикованный к лязгающей ржавой цепи.
 
Но особая тоска, тоска предвидения наступает на горло мокрой ледяной ногой, когда осознаёшь, что это произойдет, скорее всего, в каких-то рутинных, будничных обстоятельствах времени и места, рядом с трафаретными пусть и приглушенными разговорами о преимуществах особой упаковки тех или иных лекарств, голосом радио, сообщающим из соседней комнаты о хорошей завтрашней погоде, а из другой – мурлыканье и кликанье игровой приставки внука.
Для меня будничность, оторочившая трагедию, стократно усиливает её ужас. Об этом речь.

НЕ ЗАБЫТЬ ночной эпизод в тюремной камере, из сейчас уже и не припомню как называвшегося итальянского фильма о мафии, где несколько нанятых негодяев, разом набросившись, вскрывают вены на руках обездвиженного человека, инсценируя самоубийство. И ждут его конца. И он вместе с ними в полной безнадёжности ждёт своей смерти, ждёт, мучаясь от невыносимой боли.
Кровь медленно стекает на пол...
Сцена сама по себе жуткая, но я ещё с давних времён и не такое видывал во всяческих там ужастиках, которыми в застойные годы час от часу осчастливливали киношников на закрытых просмотрах забугорных фильмов. Такие эпизоды я смотрел с некоторой долей профессионального цинизма, слегка отстранённо. И в этот, как говаривали в восьмидесятые, тяжёлый фильм, с головой не погружался - параллельно по ходу его действия оценивая игру актёров, ракурсность камеры, точность установки света... В общем, всё на экране шло своим чередом...
И вдруг, выпростав рот из зажимавшей его, чтоб не кричал, грязной лапы, он, героический борец с мафией, не сломленный даже в тюрьме, глухим, совершенно спокойным, казалось, будничным голосом произнёс потрясшую меня фразу.
Фразу, перекрутившую мои внутренности, как закручивает в клубок и бросает на пол истеричку приступ. Фразу, затянувшую меня в воронку его смерти: 
- Скоро вы уже?
Таким голосом, с такой интонацией интересуются который сейчас час. А ведь он хочет узнать когда, наконец, наступит его смерть!
Ужасала именно противоестественность жажде жизни в заурядно звучащей “обыденной” просьбе.
Просьбе сквозь стиснутые от боли зубы, чтобы сдержать вырывающийся из горла крик отчаяния, невозможности больше терпеть эту боль. Не только физическую, но и душевную. Боль прощания с жизнью, прикрытую будничной фразой.
И эта разрывающая душу несовместимость убивала.
Но то всё кино. А что бывает с тобой... Ведь рассказ этот - документальный.

В ДЕНЬ ПОХОРОН КРАХМАЛОВА – или как его... вроде такую фамилию носил белорусский постмашеровский партайвождь - я пришел с киностудии домой несколько взвинченный. Точно помню, что не участвовал - слава Богу! - в съёмках похорон, но что-то в воздухе и душе ощущалось странное, высокогорно-разреженное. Как будто почивший Первый секретарь унёс с собой в могилу часть нахапанного им с помощью государственной машины пространства, окружающей нас, строителей социализма-коммунизма, среды.
Нет, конечно, это было не предчувствие перемен. Не сталин-брежнев же преставился, калибр мелковат - наш, провинциальный, в московских эмпиреях покойник не витал. Скорее напоминание, что всё в этом мире заканчивается. Раз смертны вожди, пусть местного пошибу, то, может, и система, ими олицетворяемая, всё-таки не вечна. И она должна рухнуть рано или поздно.
Это сейчас я даю такое толкование.  А тогда у меня, совка, и у многих других иже со мной все было скорее неосознанно. Так, тянуло в диафрагме... И только. Но возбужденность некая была.
Жили мы тогда с женой и четырёхлетним сыном в примах у её родителей на десятом этаже шестнадцатиэтажки с героической мозаикой на тогдашнем проспекте Ленина. Как раз напротив будущего “Чупа-чупса” - нынешней Национальной библиотеки с её стеклянными парадными гранями, сквозь которые предательски просвечивают убогие окна избы-читальни.
Бог шельму метит.
Вообще-то, квартира у нас своя была, однокомнатная на другом минском проспекте – Партизанском. Но тёща по традиции не сошлась характерами с очередной, второй по счёту благоверной Павла, младшего брата моей жены. Молодка отличалась особой скандальностью, которой она, как зловредным вирусом, интенсивно инфицировала всё вокруг себя.
Не выдержав невесткиного напора, её свекровь, а моя любимая тёща попросила нас пожить с ней, в её квартире. Молодая пара, в свою очередь, переедет в нашу. Не насовсем, конечно, а на время, за которое они без внешних помех попытаются притереться друг к другу не только в прямом, но и в переносном смысле. И может быть успокоятся. Или разбегутся восвояси. Так, кстати, потом и случилось.
Что немудрено. Притереться организмами проще - Природа помогает. Душами срастись сложнее. Тут нужно надеяться только на себя...
Э!.. С чего-то вдруг я с сентенциями в морализирующие аксакалы подался? Поучитель, блин! Сам ведь тоже погорелец...

В РАННИХ ЗИМНИХ СУМЕРКАХ, по дороге забрав из детского садика Артёма я, поторопившись, пришёл домой к сроку: в шесть вечера начиналась трансляция хоккейного матча сборной СССР со шведами, чехами, канадцами – сейчас, через тридцать лет уже и не упомню с кем...
В трёхкомнатной тёщиной квартире застал только Павла, раньше меня чухнувшего со своей работы в редакции республиканской молодёжки “Стяг смены” и в очередной раз не спешившего на Партизанский проспект к перманентно наэлектризованной супруге. Да и предлог был – чемпионат мира. Национальная сборная по хоккею с шайбой по тогдашним временам была чем-то вроде священной коровы государства, олицетворением его престижа и постоянно что-то доказывала то инопланетным канадцам, то навсегда окрысившимся на нас чехам, ну и прочим там разным шведам. Болеть за хоккейную дружину, овеянную всяческими успехами, дефицит которых всё явственней ощущался в стране развитого социализма, было патриотично. Вроде как встал вместе с другими в общую, победительную колонну, дружно марширующую с клюшками наперевес через трудности, естественно, временные, в светлое будущее.
Так что игры советской сборной на чемпионатах мира по тогдашним понятиям - нечто вроде индульгенции, предъявляемой с порога запоздавшими домой из болельщицкой компании мужьями. Мол, ты не на меня, дорогая, собираешься замахнуться, а на наш государственный престиж! А с государством лучше не связываться – это понимали даже самые далёкие от хоккея жёны.
Правда, у тогдашней прекрасной, но постоянно предвзрывно вибрирующей половины Павла такого рода, как сейчас говорят, отмазки не катили. И все остальные, впрочем, тоже.
Тёща-жена по каким-то там причинам запаздывали и мы в чисто мужской компании, не замутнённой – или заквашенной? - присутствием женщин, по-быстрому дожёвывая что-то, выуженное из холодильника, расположились в креслах перед другим кормильным агрегатом – телевизором, из которого уже зазывно звучал советский гимн.
В чисто мужской включая Артёма, которому, правда, происходящее в телеящике сразу круто заварившееся хоккейное действо было ещё до лампочки. Он сновал по полу между креслами, периодически наезжая на отца и дядю то своими паровозиками и машинками, то многочисленными вопросами типа: “Воздух, он везде или нигде? А почему его не видно? А он куда прячется?”
Чтобы ответить на такие вопросы, нам, гуманитариям, нужно было изрядно поднапрячь извилины, адаптируя и без того не шибко усвоенный в школе курс физики к восприятию  четырёхлетнего мальчишки.
В другое время можно было сделать умное лицо и что-то там наговорить по поводу. Но сейчас было не до того, и поэтому папа и дядя отбивались от детской назойливости познания мира сакраментальным “Вырастешь – узнаешь!”
Действительно, было не до того. Сборная СССР, зевнув на первых минутах шайбу в свои ворота, безуспешно пыталась забить тут же ушедшим в глухую оборону... Нет, наверное, всё-таки чехам – их тактика... Или шведам? Тоже умеют отбиваться...
Атаки грозной нашей сборной волнами накатывались на оборонительные построения противной – сейчас уже во всех смыслах - стороны, шайба броуновски суматошно металась вокруг супостатского вратарского пятачка по самым немыслимым траекториям, столкновения и свалки перерастали в драки и удаления, а радостные объятья наших ребят у чужих ворот по поводу взятия этих самых врат всё не случались.
Мы ёрзали в своих креслах, рефлекторно подёргиваясь конечностями в такт броскам по воротам, изрыгая О! - А! – Мммм! – Бллл!.. и другие подобные междометия, не воспроизводимые здесь, как не имеющие буквенного и цензурного эквивалента.
Со стороны всё это, наверное, выглядело довольно комично, если не сказать идиотично, но...
В общем – болели. Узаконенное сумасшествие.
И тут краем уха я уловил, что кто-то открыл как всегда не замкнутую входную дверь в нашу квартиру – тёща, жена? – но за собой не закрыл. Тогда кто?
Не очень отвлекаясь от хоккейного действа, я, слегка отклонившись назад в кресле, посмотрел сквозь рифленое мутное стекло в двери, отделявшей гостиную от прихожей, посреди которой угадывался кто-то весьма маленького роста.
В соседней квартире проживал ровесник Артёма Юра, частенько заходивший с ним поиграть, что сейчас нам с шурином, увлеченным ледовым побоищем, было особенно кстати.
Не отрывая глаз от серии финтов хоккейной звезды, я позвал:
- Юр, заходи к нам, Тёма здесь.
И вновь окунулся в происходящее в ящике.
Но прошло некоторое время и в подсознании понемногу начала выкристаллизовываться мысль, что никто не заходит.
Первым это, наверное, осознал Павел, сидящий подальше от двери, но при его росте под два метра он, не поднимаясь с кресла, протянул на полкомнаты руку и открыл полупрозрачную дверь... 
...И заорал диким голосом, в котором парадоксально слились его природный бас и появившаяся откуда-то истеричная визгливость.
Я оглянулся. Выпучив глаза на застывшем в гримасе ужаса бородатом лице, громадный шурин, трясясь всем своим мощным телом, странным образом приподнимался с кресла – откинувшись назад и горизонтально сползая куда-то вбок.
И продолжал орать, заслонившись рукой от увиденного в прихожей, – утробно, предсмертно.
Так орут, глядя на мчащийся на тебя поезд или падая в глубокую пропасть, успев осознать неизбежность своей гибели.
Холодея спиной я вскочил с кресла и глянул в прихожую.

ПОСРЕДИ НЕЁ СТОЯЛО ЧУДОВИЩЕ.
Повторюсь ещё раз – рассказ этот вполне документальный и всё выше и ниже написанное имело место не в каком-нибудь подземелье средневекового монастыря, а в центре современного города, в не столь уж и далёкое от нынешнего время. Под комфортно плаксивые интонации первого спортивного комментатора империи Николая Озерова, привычно журчащие из телеящика...
...Посреди просторной прихожей в трёх метрах от нас стояло...  Чудовище? Или сама Смерть, пришедшая к нам... За нами?
Почти одновременно с дорёвывающим шурином мы оказались возле полуоткрытой двери. Не знаю как у него, а у меня произошло раздвоение сознания – дикий страх, толкавший куда-то сбежать, сочетался с желанием заслонить проём двери от топающего к нам из глубины гостиной сына. 
Только сейчас, в который раз с содроганием перебирая в стоп-кадрах памяти фрагменты этой страшной картины, я пробую выстроить их хоть в какой-то разумной последовательности. А тогда это было всё вместе - обрушившаяся на нас сумасшедшая лавина.
И все-таки. Постараюсь расчленить – подходящее к описываемой ситуации слово – увиденный кошмар на его составляющие.
...Это был карлик! Крохотный, не старый ещё мужчинка ростом едва ли больше метра. Горбун. Причём из тех несчастных от рождения, чья анормальность была двухсторонней – горбы, смыкаясь под шеей, выпирали и спереди и сзади. Собственно шеи у него и не было. Массивная лысая голова плотно сидела прямо на туловище, как башня на танке.
Дальше. На нём - посреди зимы - были только белая в бледную полоску рубашка, точнее, рубашечка, черные “семейные” трусы-трусишки до колен, тем не менее из за своего одиозного покроя выглядевшие почти монументально. Обуви не было. Только носки на тонких, сильно кривых ножках. Спичечных, но вполне шерстистых.
На его безволосом темени зияла – иначе и не скажешь – рана, из которой тремя–четырьмя змеями через лоб, нос и щёки струились алые ручьи, накапливаясь в провалах глазниц, огибая узкогубый обвислый по краям очень широкий рот Гуинплена, соединяясь вместе под подбородком, напитывая собою обширное кровавое пятно на рубашке.
Я неправильно написал “струились”. Они, как и пульсировавшая ещё недавно рана на темени, уже застыли и слегка подсохли, эти чёткие, одинаковые по ширине, словно нарисованные художником яркие полосы, привнося налёт какой–то театральной неестественности в его кошмарный облик.
В конце концов, и неизменная коса в костлявых руках Смерти в некотором смысле воспринимается как реквизит последнего акта драмы под названием Жизнь... 
И, кроме того, была ещё одна странность в этих извилистых потоках. Их не пытались стереть, как обычно размазывают по лицу льющуюся кровь. К ним он не прикасался. Словно незамеченные, они как лились, так и лились. И застыли, некоторые на полпути к озеру крови на плоскогорье его выпуклой груди...
Стоя в центре прихожей, покачиваясь с пяток на носки, чудовище смотрело на нас совершенно безумными, почти без зрачков белыми глазами навыкате и умоляюще снизу вверх протягивало к нам раскрытые ладони коротких ручек. Оно не рычало, угрожая, не визжало, предвкушая, не хрипело, алкая, не хрюкало плотоядно, а тонким, детским голоском, просительно при этом улыбаясь, вопрошало сюсюкая:
- Мама, мамча, а де моя мамча?.. Мамуся, хоцю лечь спать в кловатку...
Воплощение самых диких ночных кошмаров - залитый кровью горбатый полуголый карлик, словно ниоткуда зимним вечером материализовался в нашей квартире в поисках своей мамочки и уютной колыбельки.
Эти обычные детские слова, произнесённые с детской же капризной интонацией избалованного заласканного любимца, да ещё по-детски коверкающего произношение, и было в нём самое жуткое.
Заурядность, оторочившая безумие, сама становится ядовитой...

ЗДЕСЬ Я ОТВЛЕКУСЬ, чтобы перевести дух и приложить к моей отравленной кошмарами душе бальзам анекдота. А потом вспомнить один эпизод, наталкивающий на мысль о том, что красавица и чудовище иногда могут быть совершенно одинаковыми в своих проявлениях.

- Что может быть уродливее динозавра! – восклицает посетитель палеонтологического музея, глядя на клыки, шипы, гребни и когти древнего ящера.
- Для кого урод, а для кого был и любимый красавчик сын, – назидательно замечает экскурсовод...
Гораздо позднее этого случая из моей, в общем-то, ухабистой биографии, я был увлечен одной очаровательной и очень женственной дамой, правда, к тому времени имевшей за роскошными атласными плечами не один, как у меня, а уже два рухнувших брака. Оба коротких.
При всей её натуральной золотоволосости, блондинкой из анекдота она не являлась, дело знала. Неплохо справлялась со своими обязанностями организатора, тут неважно какого, но достаточно специфического производства. И вообще по жизни своего не упускала, да и чужое, случалось, прихватывала. А где нужно - и зубки показывала. О ней хочется сказать – обнажала... В общем, взрослая, земная, но и не без романтичных позывов женщина.
Наши отношения развивались по экспоненте, и на соответствующем этапе я был допущен в дом, где обитали темпераментная мама и состоящий при супруге папа. Через какое-то время официоз первых моих гостеваний в их семействе понемногу растворился в раскованности близкого знакомства. Меня признали если уже не зятем, то во всяком случае своим.
И тут я начал замечать, что дома язык общения с родителями у моей красавицы начал временами меняться. Она всё чаще стала коверкать свою речь взрослого человека, всё более сюсюкистыми становились её фразы в общении с родителями, особенно с матерью. “А ета я есць не хацю”... “Хацю чайцик”... “А сто мне за ета буууудець?”... В такие моменты изменялась не только её речь, но и поведение. Появлялись капризничанье, вроде и не серьёзные, а скорее деланные обиды по мелочам, надувание губок, плаксивые требования чего-то элементарного, которые с удовольствием подыгрывающая ей мать, произнеся что-то назидательно-воспитательное, всегда удовлетворяла.
Потом, вспомнив о моём присутствии и словно опомнившись, они, похохатывая, переходили на обычный язык, возвращаясь к прозе жизни, но чувствовалось, что взаимный праздник души у них наступает именно в период впадания моей красавицы в детство.
Поначалу казалось, что они с матерью играют в какую-то, не совсем понятную игру. Может, что-то или кого-то пародировали?
Но нет, они не только играли в дочки-матери. Это была вторая и, главное, сладостная их жизнь. Жизнь родительницы и обожаемого маленького ребёнка - куклы, с которой она жила в обнимку, навсегда внушивши своему голубоглазому белокурому дитяти эту роль, скорее всего, ещё в детсадовском возрасте. Наверное, тогда это ей не так уже и сложно было сделать...
Через некоторое время мы расстались. Думаю, не без маминого закулисного участия. Да и сам я, что называется, отшатнулся, увидев это вполне хичкоковское – вспомните “Психо” – домашнее раздвоение сознания во вполне нормальном на людях человеке.
И позднее осознал, как действует, если можно так сказать, внутренний механизм этой семьи. Властная женщина, которая по каким-то медицинским причинам не могла больше рожать, превратила свою единственную, страстно любимую дочку в вечного ребёнка. Мать отвадила её и от двух мужей, попутно наущая делать аборты, внушив дитяти бесперспективность продолжения каждого брака, невозможность дальнейшей счастливой жизни с этими мужланами - грубыми животными или какими-то там ещё... Мало ли врождённых и приобретённых пороков у нашего брата - которая ищет, та всегда их найдёт.
А на самом деле – осознанно ли или неосознанно, кто знает? – не выпускала из рук, ревниво сохраняла при себе дочку-куклу, которая, искромсанная гинекологами, тоже уже не могла рожать.
Мать-командирша со временем, окружённая заботами, благополучно преставится, скорее всего, и не подозревая, что загубила дочери жизнь. Жизнь, которую та завершит в тоскливом – не тоскливом, но в одиночестве. И сама она, сюсюкая, охотно впадая в младенчество, подписала себе грядущий смертный приговор детского сиротства.
Сиротства старой брошенной куклы.
Но расстался я с моей красавицей ещё и потому, а может быть в первую очередь из-за того, что каждый раз, когда она принималась играть в картавистые игры с маманей, я начинал видеть не её, а того - залитого кровью горбатого карлика, человека-куклу, ищущего свою “кловатку”.
Словно на карнавале жизни, благообразная маска в виде соблазнительных статей кудрявой белокурой женщины, вдруг тая, исчезала. Как рушится прогнившая декорация, источенная червями скрытых страстей, обнажая настоящее, жуткую суть, что таилась под личиной.

МЫ ПОДБЕЖАЛИ К НЕМУ, продолжающему звать свою маму.
Здесь в моей памяти наступает провал. Точнее, провал в её зрительной составляющей. Как мы приблизились, какими движениями, содрогаясь, дотронулись до его тельца, чтобы, ощутив, убедиться - этот кошмарный фантом, привидение, существует тут, в прихожей, а не в каком-то там четвёртом измерении, я сейчас не помню.
А вот память, если можно так сказать, память носа сохранилась. Потому что именно запах, исходивший от него, до боли знакомый выхлоп – кто из обитателей нашего отечества не унюхивал его неоднократно у родственников-друзей-знакомых, да и просто в трамвае? – вернул нас на грешную землю. Запах, эфирная субстанция, которую нельзя увидеть, взять в руки, пощупать, оказалась в этом жутком видении единственной твёрдой материальной составляющей.
Родимый запах перегара. Амбре. Из этого окровавленного комочка – призрака смерти мощно пахнуло нашенской жизнью. Тугой и неизбывной.
Карлик обрёл плоть. И безумие в его глазах было безумием сильно пьяного мужика. Мужичка. Мужичонки. Мужичоночки...
Нависнув над ним и, что называется, плотно сомкнув ряды, дабы заслонить его от, слава Богу, оставшегося где-то в гостиной Артёма, мы с шурином, беспорядочно перебивая друг друга и заикаясь от переживаемого стресса, начали спрашивать его уже как человека, а не привидение:
- К-кто ты?.. Откуда ты?.. Где т-твоя мама?.. Ты чего здесь делаешь?.. Ка-ак ты сюда попал?.. Где ты живешь?
Но он не отвечал на вопросы и вроде бы не замечал никого, а лишь все повторял, похныкивая, глядя в никуда за нашими спинами и протягивая туда же маленькие грязные ручки, сжимая и разжимая ладошки:
- Мамуля, мамча, хоцю в кловатку спать. Мамуся...
Полуголый окровавленный карлик, будто кем-то забытый, брошенный и одинокий, стоит в своём манежике – нашей прихожей...    
Это был не только пьяный бред.
По виду тридцатилетний мужчина ощущал себя потерявшимся полуторагодовалым дитятей. Можно было только догадываться, какие отношения были у него с где-то существующей мамой, которая, наверное, вела себя с ним, миниатюрным, уродливым, но взрослым человеком, как с ребёнком, а скорее всего - как с живой куклой, которую тогда, в роддоме, на всю жизнь выдал ей слепой рок? Может быть, несчастной так легче было примирить свою материнскую любовь со злой долей: внушив себе и сыну, что он навсегда маленький мальчик, хотя и горбатый, но зато в своей детской невинности лишенный присущих нам, взрослым, изъянов, грехов и пороков, низменных похотливых страстей и в том духовно совершенный.
Идеальный. Пусть только внутренне.
Наверное, повзрослев он, в отличие от моей красавицы, перестал играть в эту игру – “дочки-матери” – со своей родительницей. И лишь хорошо хлебнув алкоголя, впадал в своё блаженное детство, когда он был просто ребёнком, ещё не осознавшим своего уродства.
Может именно поэтому он и напивался?
Впрочем, это всего лишь мои догадки... Во всяком случае, сейчас, в пьяном виде, он ощущал себя не полуголым взрослым мужчиной на пути к эксгибиционизму, а потерявшимся маленьким мальчиком, который, заблудившись, ищет свою маму и кроватку.
Вдруг он заплакал. Точнее, хныканье переросло в плач. Покатились слёзы, напитывая, разжижая ручейки крови на его щеках.
Одновременно и перегар, исходивший от него, словно нашатырь из домашней аптечки, мощно шибая в носы, приводил нас в чувство, растворяя испытанный страх. Острота пережитого потрясения стала понемногу притупляться благодаря благотворному действию вульгарного амбре.

МЕЖДУ ПРОЧИМ, заурядность рядом с необычным часто сама себя ощущает и пытается выглядеть как нечто значимое. Во всяком случае, в собственных глазах.
 Здесь уместен анекдот и как подспорье этой мысли, и как попытка более или менее элегантно перейти к двум другим случаям из моей несколько шероховатой до шелудивости биографии, чтобы с помощью журнала “Плейбой” в гродненской гостинице и усатого обитателя вертепа перед собором Святого Петра в Ватикане втюрить читателю мысль о том, что иногда поползновения заурядности в необычайное могут почти свести с ума стороннего наблюдателя. Или без “почти”?
Отложив мужской журнал пока в сторону, вначале заглянем в семидесятые, чтобы увидеть героя этого анекдота корреспондента “Физкультурника Белоруссии” Зяму Рыбкина. Маленький, конечно, не до размеров карлика, но ощутимо тщедушный и слегка косоватый живчик Зяма, Сэм как он себя называл, писал о боксе-штанге-борьбе и любил водить дружбу со спортсменами богатырских статей.
Так вот, его рассказ о драке с местными парнями возле танцплощадки во время каких-то борцовских соревнований супертяжеловесов в Могилёве начинался с такой фразы:
- Идём мы вечером, гуляем спокойненько, никого не трогаем - Саша Медведь, Саша Иваницкий и я – три здоровенных жлоба...
Не знаю, чем закончилась та стычка, надеюсь, не очень значительным повреждением аборигенных тел от лап олимпийских чемпионов под водительством Сэма Рыбкина. Во всяком случае, он ощущал себя героем. В том числе и перед сослуживцами в редакции.
“Физкультурник Белоруссии”, кстати, в минской журналистской тусовке называли, посмеиваясь, антисоветским изданием. И действительно, это была единственная газета, которую немцы, оккупировав в сорок первом Минск, не закрыли.
Ну а теперь – до сих пор с нетерпением, извините, – к “Плейбою”...
Где-то в начале семидесятых, работая в одной минской наладочной организации, мы вместе с коллегой Эдуардом Червяком – такая вот замечательная у него была белорусская фамилия – оказались в командировке в Гродно. Жили в гостинице “Беларусь” - девятиэтажном столбике на тогдашней окраине этого красивого полупольского города...
Между делами мне удалось завести знакомство с молоденькой продавщицей газетно-журнального киоска, обитавшего в фойе отельчика. Дальше разговоров и взаимной симпатии наши отношения не продвинулись, но, тем не менее, имели вполне реальную для нас с Эдиком пользу.
В те далёкие уже времена в той же гостинице месяцами, если не годами жили всякие забугорные специалисты, помогавшие осваивать ихнее англо-франко-голландское или какое-то там ещё оборудование на строящемся химическом комбинате под названием “Азот”. И свою западную, как у нас тогда называли, клеветническую и посему запретную для советского народа прессу они получали не контрабандой через пролегающую рядом с городом границу, а во вполне легальных киосках “Союзпечати”. Разумеется, из-под прилавка.
Редкой непугливости девушка придерживала для меня на денёк выписываемые спецами неописуемой красоты глянцевые мужские журналы с одним лишь условием – не особо их замусоливать. Впрочем, на сей счет она не очень-то волновалась, поскольку к ней они попадали уже с явными признаками многократных перелистываний. Что и говорить – цензоры тоже мужчины.
Хотя позднее, работая в газетах, а затем и на кинохронике, я представлял их себе по большей части дистиллированными кастратами...
И вот, протерев в нашем двухместном номере традиционно колченогий гостиничный стол и постелив чистые “Известия” на созвездия черных дыр от загашенных на мебельном шпоне окурков вперемежку с черными же кругами от кипятильников, мы с благоговением начали перелистывать журнал.
Это был другой  мир... Нужно было жить в те времена, что бы понять наши ощущения. Железный занавес аж звенел – такой он был невероятной толщины высоты и крепости. И всё немногочисленное, что проникало, проскальзывало, протискивалось, продиралось, перелетало сквозь него, под ним и над ним воспринималось нами, обитателями советского чучхе, как что-то фантастическое, с иной прекрасной, но далёкой планеты. Почти нереальной.
Хотя обнаженные красотки на страницах “Плейбоя” обладали вполне земными достоинствами.
Не успели мы насладиться первыми страницами журнала, как в дверь нашего номера кто-то постучал. Эдик быстренько спрятал под кроватный матрас антисоветское издание и даже лёг сверху – не товарищ ли майор по результатам прослушки в режимной импортовмещающей гостинице пожаловал? – а я как младший пошёл открывать замкнутую на всякий случай дверь.
Под торжествующий голос неизменной, как крейсер “Аврора” на вечной стоянке, дежурной по этажу, сообщавшей, что гости в номерах “даже мужского полу, только до двадцати трёх часов”, на пороге образовался очень высокий очкарик средних лет, худой до лентоподобности в зримо помятом пиджаке и той же элегантности затрапезных брюках. Под стать костюму были не вчера расплевавшаяся с мылом и утюгом рубашка, а также узкий галстук на пути к штопорообразности. В общем, вид – слегка из-под поезда. Типичный нашенский командированный. Как и мы.
Помогая себе короткими частыми хуками сжатой в кулак руки, как бы выбивая изо рта застревающие в нем части слов, ритмично, в такт ударам, посверкивая круглыми линзами на длинном носу, он пытался что-то сказать:
- Т-т-т-тут... Че-че-че-рвяк Э-э-э-э...
Затаившийся было в куцей глубине номера мой начальник узнал гостя не по голосу, а по мощному заиканию.
- Ляксандр, ты что ли? Заходи!
Оказалось, что раньше в другой минской наладочной организации инженеры Эдик и Саша работали вместе. И вместе мотались по командировкам. Узнав случайно, что Червяк обитает в той же гостинице, что и он, Александр пришёл с визитом. С бутылкой, разумеется.
Прервав его объяснения, грозившие затянуться до бесконечности, Эдуард четко и быстро разрулил ситуацию: спиртное на потом было отправлено под стол, извлечённый из подполья вражеский журнал с голой Мисс Июнь на обложке вновь стал покрывать советскую газету с фотографией звездоносца Брежнева на первой полосе, вручающего кому-то правительственную награду.
И вот уже втроём, плечо к плечу мы любуемся немыслимой красоты и раскованности женщинами, перемежаемыми рекламой и, кстати, вполне серьёзными аналитическими статьями на интересующие тамошних мужчин экономические, политические или иные темы. Правда, то, что статьи эти серьёзные и глубокие, я узнал гораздо позже, лет через двадцать, читая этот журнал уже на русском...
А тогда я об этом не догадывался, тем более что знакомство с английским языком у меня в те времена было шапочным. Да и у двух командированных джентльменов по бокам тоже.
Как и я, уже слегка взопревших.
Поэтому страницы со статьями, да и с рекламой – всё равно не про нашу честь эти замечательные, фантастической красоты вещи из далёкой звёздной системы – мы переворачивали, не задерживаясь, предпочитая подольше побыть в дамском обществе.
Но вдруг Саша остановил мою руку, готовую пролистнуть по быстрому страницу с очередной рекламой, и стал пытаться что-то объяснять, поочередно тыкая пальцем то в глянец “Плейбоя”, то куда-то в пол.
Разворот журнала полнился мужскими башмаками самых разнообразных фасонов последнего взбрыка западной моды. До нас этот изыск дошагал, точнее, дополз, а ещё точнее дошаркал года через два-три. Все воспеваемые туфли - с булыжными носами и мощной платформой в два толстых пальца. Глянцевая кожа цвета отполированного чёрного шоколада была прошита коричневыми нитками, пунктирно образующими контуры турецкого узора. Там же, на странице, в такой же обуви раскинулся в шезлонге нога на ногу ноль-ноль-семистый самец, с булыжной же челюстью, окаймлённый пронзительно голубым небом, пенистым прибоем, авианосцем на горизонте, золотым песком пляжа, остроконечными чайками, кокосовыми пальмами и бикинистыми красотками. Его туфля, туфлё, туфель, туфлище почти упиралось в объектив фотоаппарата, демонстрируя все подробности рекламируемой обуви. 
Ну и что? Но Александр продолжал настойчиво указывать пальцем куда-то себе между ног. Мы глянули, но ничего любопытного не заметили, разве что его перекрученный галстук с каплей засохшего томатного соуса на треугольном кончике, не первую неделю пребывавшем в состоянии эрекции...
И тогда, не дождавшись нашего понимания и оставив бесполезные попытки хоть что-то сказать, он поднял одну ногу из подстольного полумрака и закинул ее на другой свой костыль, точно так же, как красавец с рекламы.
И мы увидели, что сверкающий роскошный штиблет с ноги журнального супермена как влитой уже сидит на Сашиной ноге в нашем тесном задрипанном гостиничном номере. Точно такой же до последней строчки турецкого завитка.
От неожиданности “Плейбой” выскользнул из моих рук и захлопнулся...
Я не физиолог и не психоаналитик, и не могу точно описать, что в этот момент произошло в моём мозгу. Заурядность и необычность слились в одно целое, поставив под сомнение реальность окружающего пространства. Как покатившийся камешек вызывает лавину, так и туфлё соскользнувшее со страницы мужского журнала, увлёкло за собой в иные миры остальные предметы, звуки и запахи, вынудив их потерять былую остойчивость на волнах пространства и времени...
Суперменовский башмак заморской драгоценностью посверкивал на Сашиной ноге, рекламный челестеноситель в шезлонге задумчиво почёсывал свёрнутыми в трубку “Известиями” свою потерявшую обувь стопу в дырявом носке, взъерошенная муссоном флоридская пальма размашисто стучала гроздью кокосов в окно нашего номера, на обложке “Плейбоя” Леонид Ильич, суча утопающими в зыбком песке ногами, напрасно пытался найти хотя бы клочок ткани на роскошном теле хихикающей Мисс Июнь, дабы пришпилить ей звезду Героя, за ставшей прозрачной стеной дежурная по этажу, сорвавшись с якорей, со шваброй в руках гоняла по коридору голых журнальных девиц, чей пронзительный визг всё-таки не заглушал рёва загулявшей матросни с пришвартовавшегося к дебаркадеру на Нёмане, как раз напротив обкома партии, ударного атомного авианосца “Enterprise”, хором выводившей, дико фальшивя, синатровское “New York, New York...” в ресторане на первом этаже нашей гостиницы в Гродно, остро пахнувшем отваренными со специями атлантическими омарами и сочными драниками...
Я понял, что схожу с ума. Произошло крушение здравого смысла. Но в тоже время пришло, увы, недолгое, на секунды, ощущение свободы, парения, полёта над монотонностью будней. Казалось, что я одновременно нахожусь в разных местах.
Или это было спровоцированное упавшим туфлём короткое замыкание альтернативных реальностей в бессчётном множестве параллельных Вселенных? 
Во написал! Без башмака – строка из диссертации. По меньшей мере, докторской...
А с башмаком – бери выше: в зале Генеральной Ассамблеи ООН сам Хрущёв мерно стучит им по столу, как метрономом, пытаясь задать этой планете дьявольский ритм шагистики...
Но, может быть, всё конкретнее: парение, множественность открывающихся блистающих миров, не была ли это, приоткрытая нам судьбой или кем-то ещё, репетиция смерти? Возможно, именно так и будет происходить переход из жизни в Бесконечность?
Или в чёрный тупик?..
...Через какое-то время этот франт Александр, дерясь со своим заиканием, всё-таки смог привести нас c Эдиком в чувство, объяснив, что ш-ш-шузы д-д-днями пришли ему в посылке от хьюстонского дядюшки, иммигранта-миллионщика, и он решил щегольнуть сияющей обновой в комплекте с остальным его занюханным “п-п-прикидом”.
Не нашёл ничего лучшего, гад!
Окончательно укрепила основы нашего мироздания извлечённая из подстольной ссылки “Столичная”...
Хватит с этим эпизодом. Ну разве что ещё один бородатый анекдот для перебивки:
Телеграмма: “Встречайте. Еду. Крыша”.
Отмечу, очередной раз нескромно, - это и обо мне.

ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, таких случаев, когда казалось, что слетаю с катушек, попав под стык заурядности и громоподобно на неё обрушившейся – а иногда и тихо подкравшейся - необычности, было немало.
Последний произошёл сравнительно недавно, в двухтысячных. Правда, здесь всё оказалось наоборот – блохастая заурядность нагло вторглась в возвышенное.
Из песни слов не выкинешь – поэтому начну претенциозно, с замахом: февральским утром в Риме, а точнее, в Ватикане мы с Артёмом вышли из собора Святого Петра основательно стукнутые пронзившей и оставшейся в нас, удерживаемой огромным куполом бесконечностью.
И если есть Бог, то он в тебе, в попытке постижения...
Пространство перед храмом, начисто избавленное межсезоньем от суетливого мельтешения заражающих сиюминутностью туристических толп, было прекрасно своим гордым безлюдьем. Путешествуйте зимой, берегите бока и души! Лишь несколько карабинеров кучковались, разумеется, сиротливо, в стороне под колоннадой, не замутняя своей малочисленностью полётности линий архитектурной фантазии Бернини.
Колоннады, струясь из собора, словно двумя почти сомкнутыми руками сами понимаете кого, обнимали площадь.
В самом её центре остался от рождественских праздников ещё не убранный вертеп - бутафорское сооружение, наверное, в натуральную величину воспроизводящее крытое соломой Вифлеемское жилище с открытым взглядам паломников хлевом и яслями в нём.
Артёму на мобильник позвонила его мама, и он отошёл в сторонку о чём-то пошептаться, оставив меня ожидать его возле невысокого штакетника, вплотную огораживающего сцену рождения Иисуса Христа.
Дева Мария, Иосиф, волхвы, склонившиеся над младенцем в яслях... Их фигуры, их восковые лица и руки, сработанные специалистами высочайшего класса, на уровне музеев мадам Тюссо, а может, и оттуда, были словно живые, но только замершие на несколько секунд в преклонении. Так дышали жизнью мраморные композиции, только что виденные нами в соборе Святого Петра. Старые мастера великолепно передавали блеск и мягкость кожи, фактуру ткани, виртуозно обрабатывая и полируя мрамор самых разнообразных цветов и оттенков, от канонического каррарского до, представьте, фиолетового, вроде аж из Бразилии – и это в ренессансные-то времена!.. Нет, они не оживляли камень – то не людской, то божий промысел – но добивались чувственности и одухотворённости.
Вложить жизнь в мрамор или в воск нельзя, ересь. А вдохнуть душу - можно. Это и есть Творчество...
И вообще - Волга впадает в Каспийское море. Извините...
Не менее реалистично выглядели бурёнки, козы и овечки, куры и собаки, размещенные сценографами там и сям в хлеву и возле дома... Видно было, что и здесь поработали классные мастера-таксидермисты.
Казалось, что сцена вот-вот оживёт, послышится плач святого младенца, блеяние коз, лай собаки, возденут руки к Вифлеемской звезде бородатые чалманистые волхвы, Мария поправит что-то у запеленатого сына... Во мне проснулась дремлющая в каждом смертном потребность в чудесном.
Но нет, всё застыло навечно, неумолимое в своей неподвижности. И напрасно моё февральское ожидание чуда. Того, что может случиться только в рождественскую ночь. Не успел.
В качестве запоздалого утешения вспомнил Бродского, тем более, что цитата бодается с общей темой этого заусенистого повествования: “Жизнь на самом деле скучна. В ней процент монотонного выше, чем процент экстраординарного. И в монотонности, вот в этой скуке – гораздо больше правды, хотя бы Чехова можно вспомнить...”
Утешает, но не очень.
Так, в тоскливой задумчивости, ожидая пока закончится затянувшийся Тёмин разговор с мамой, я стоял в метре-другом от сцены Вифлеемского события, как выразились бы записные партийные пропагандисты в былые времёна, - события всемирноисторического значения.
И вдруг... А что за сюжет без “вдруг”? По настоящему жизнь расцвечена этими “вдруг”. Они, словно рыба фугу из Японии или средиземноморская скорпена, одновременно и лакомство, и яд. Остальное - питательный гарнир. Пусть в нём и больше правды.
Вдруг откуда-то взялся порыв зимнего апеннинского ветра, нырнувшего в Рим, наверное, из поднебесья, взялся и зашевелил в паре шагов от меня длинную, до пят юбку богоматери. Колыхнул с одной стороны – с другой к Деве Марии плотно прижался и навсегда застыл беленький козлёнок.
И тут же из-под колыхнувшегося подола, слегка приподняв его, словно театральный занавес, полосатой трубой хвоста, гранд-премьером выступил кот.
Котик, котофей, котище!
Живой, точнее оживший, воскресший на моих глазах! Рыже-белый матёрый котяра двухтысячелетнего пошибу. Боже мой, чудо! Чудо!! ЧУДО!!! (Крыша начала движение). Кот равнодушно, даже с неким цинизмом глянул в мою окаменевшую сторону и... нет, не застыл вновь, а важно прошествовал в этой всеобщей обездвиженности – ветер уже куда-то улетел, – затем присел на пару секунд, наклонив голову, побил задней лапой себя, точнее - паразитов, квартировавших уже два десятка столетий за прилично обгрызенным в боях ухом, с неудовольствием хрипло мяукнул в мою сторону: мало того, что блохи обнаглели до предела, а тут ещё всякие разные обалдевшие личности без единого куска колбаски путаются под лапами -  и опять исчез в Вечности. За яслями.
Явление кота народу в лице меня с вытянувшимся в скрепку и закрученным, как у неё, лицом с отвисшим подбородком окончилось... Крыша сделала камбек на место.
Я начал понемногу приходить в себя. Конечно, это был один из знаменитых полудиких римских котов, массово и от того заурядно обитающих в основном в районе Колизея. Не знаю, каким образом этот отщепенец стал квартировать в вертепе. Наверное, потому, что здесь, в Ватикане, он производил более сильное впечатление. Вплоть до чуда.
А оно есть смешение будничностей и необычностей из разных пространств и времён. Пусть только в твоём воображении.
...Не переборщил ли ты в этом эпизоде с возвышенным, писатель? Захотелось чего-то перчёного и солёного. А то какой-то перенасыщенный раствор получился из патоки и елея.
Надо бы подсократить липкое... 
Как орёт, отправляясь в ближайший гастроном за не первой уже сегодня бутылкой, мой сосед по лестничной площадке Вовчик Жевцяк, ненадолго нарисовавшийся между двумя очередными отсидками, орет, не оглядываясь и воздев над головой раскрытые ладони синих рук, почти дотягиваясь ими до блатной музыки сфер, орёт верещащей что-то вслед ему с балкона супруге в законе – припухлой по всему телу парфюмерной блондинке:
- Анжелика, сучара! Фильтруй хрюканину!..
Это вместо перебивочного анекдота.

ПОРА БЫ ВОЗВРАТИТЬСЯ на десятый этаж дома напротив национального “кубика-рубика” к заскучавшему без авторского внимания кровавому карлику, но всё не отпускает лентоподобный дылда Саша–заика, что, посверкивая глянцевыми туфлями на толстенной подошве от богатенького хьюстонского дядюшки и ленноновскими круглыми очками от полунищей минской артели Белорусского общества инвалидов “Освобождённый труд”, нелепой тонкой закладкой с двух сторон выглядывает из фолиантной и уже порядочно потрёпанной всяческими перипетиями книги моей жизни. Книги, пусть и без золотого обреза, но зато и без вырванных страниц.
А не получается сейчас расстаться с Александром, потому что происшествие, случившееся с ним однажды в том же Гродно, какими-то невидимыми нитями связано со случаем, произошедшим со мной на площади у собора Св. Петра в Ватикане, и, повторюсь, так же подпирает, только с другой стороны, утверждение, что на чудо падки люди с неуёмной фантазией. Они притягивают его к себе, точнее - подвержены ему как болезни.
Быть подверженным чуду... Сладостное ощущение, но часто выжигающее до потрохов. А иногда и буквально...
История, о которой рассказал мне Эдик Червяк, после того как, раздавив с нами принесённую бутылку, а затем и другую - у нас тоже было, - Ляксандр нескладной каланчой, и даже можно прямо сказать – наклонной пизанской башней, около одиннадцати проследовал в злосчастных туфлях к своему номеру мимо дежурной по этажу, привычно сверившей время на часах с моральным кодексом строителей коммунизма, та история  произошла с ним за несколько лет до того, в другой гродненской гостинице - “Гродно”.
Как раз с воображением у власть предержащих в этом областном центре, да и вообще на необъятных просторах нашей бывшей родины, было всё в порядке: в Гродно – значит, назовём “Гродно”... И точка! Точнее три точки... Или три буквы?
...Посланный руководством минской “Промэнергоналадки” что-то там совершенствовать на одном местном предприятии Ляксандр вместе с тремя коллегами проживал в четырехместном номере этой уже тогда, в семидесятых, старой гостиницы. Как говаривали, бывшего “за польским часом” публичного дома.
В один из командировочных летних дней минчане познакомились со жгучими брюнетами - соседями по гостиничному этажу. Назовём их кавказцами, дабы не оскорбить безосновательными обобщениями конкретную национальность. В те далёкие уже годы по стране разъезжали бригады шабашников, в основном уроженцев южных республик, которые по договорам подряда с колхозами и совхозами чего-то на селе строили. Где-то коровники возводили, где-то дороги асфальтировали... И неплохо по тем временам зарабатывали, вкалывая от рассвета до заката.
Чем-то таким и занималась под Гродно бригада строителей, с которой случайно познакомились наши инженеры-наладчики. Слово за слово, в атмосфере возникшей взаимной симпатии договорились, что кавказцы придут вечером в гости к минчанам застольем продолжить знакомство.
В общем-то, почти двухметровый Саша, он же Ляксандр и он же, забыл сказать, по многим причинам небезосновательной кличке Паганель, не был большим любителем выпивки, как может показаться к этому моменту повествования. И тем более не был пьяницей запойным. Хотя слово это к нему вполне применимо: слыл завзятым книгочеем и запойно проглатывал фантастическую литературу, коей увлекался с детства. Даже тайком от коллег – но все в “Промэнергоналадке” про то знали - пописывал рассказы о пришельцах из космоса. И даже однажды опубликовал один в республиканской молодёжной газете. Правда, под псевдонимом “А. Заоблачный”, который ему очень шёл и по которому его тут же и вычислили.
Но поддержать компанию мог, тем более в наладочной организации и тем более в командировке, где абсолютный трезвенник выглядел бы белой вороной...
Короче говоря, в тот же вечер после работы новые знакомцы заявились к минчанам с двумя пузатыми ёмкостями чачи – виноградной самогонки. Наши тоже в грязь лицом не ударили – выставив соизмеримую по объёму выпивку белорусского государственного и частного производства. Кое-как разместившись вдесятером вокруг прямоугольного стола, втиснутого в узкое пространство между гостиничными койками, приступили к пиру.
За дружескими разговорами просидели не один час. Ляксандр, который из-за своего сильного заикания не мог оперативно поддерживать застольные беседы и поэтому, что называется, хорошо приняв на грудь, заскучал и решил отправиться спать. Но в тесноте, выбираясь через колени собутыльников, сейчас вдвойне нескладный Паганель неловко повернулся-вывернулся и, потеряв равновесие, рухнул с высоты своего заоблачного роста, сильно при этом ударившись копчиком об угол стола.
...О копчик, копчушечка, копчужище! Острая короткая пика, которой все мы - независимо от расовой, национальной, религиозной, половой, политической и прочих принадлежностей дружно, как бы в едином порыве, угрожающе целим в самый центр матушки Земли, в самое её сердце: гони, старуха, недра!
Может быть, на основе общности копчиков и возникнет долгожданное единение человечества! Берегите свой копчик. Он гораздо больше, чем просто несколько косточек, когда-то помогавших нам вилять хвостом.
Впрочем, я отвлёкся на главное...
Тем не менее повредить копчик – это действительно довольно-таки больно. Но в том состоянии Саша не очень осознал, что с ним произошло, и с интернациональной помощью был поднят и благополучно доставлен в свою постель, где вскорости окончательно отключился, нет, скажем уважительней: заснул, возможно, даже витая перед этим в сладостных эмпиреях создаваемого фантастического рассказа.
По пьянке это неплохо, кстати, получается. Правда, назавтра, уже на трезвый угрюмый взгляд, яркость вечерне-ночных гениальных литературных озарений несколько, а то и сильно, тускнеет.
Муза, как женщина - с утром не в ладах...
Ну а пока компания белорусских инженеров-наладчиков и кавказских строителей, посидев ещё пару часов до полного уничтожения общесоюзного зла и договорившись впредь дружить навеки до следующего раза, в полночь-заполночь рассосалась по своим номерам.
Назавтра Александр проснулся с весьма смутными воспоминаниями о вчерашней вечеринке, но с совершенно явственной сильной болью, скажем прямо, в районе прямой кишки, а сказать ещё прямее, без шелухи эвфемизмов, - в заду.
Абсолютно не понимая, каким образом и с чего это вдруг похмельная головная боль переместилась на противоположную окраину организма, Паганель обратился к коллегам:
- Ре-ре-бята, а чего это со-со-со мной вчера было? З-з-задница болит, аж горит!
С чувством юмора у ребят было всё в порядке. А после вчерашнего перебора - с чувством чёрного юмора. Прекрасно помня, как Ляксандр накануне повредил об стол свой рудиментарный отросток, кто-то из друзей наладчиков экспромтом решил его разыграть:
- Послушай, Саша, случилась некрасивая история... Как это тебе всё рассказать?.. Ну, в общем, допили они с нами чачу и говорят: “Давайтэ рассчитываться”. Мы не поняли, а они: “Э! Слюшай! Нам мужик тэпер нужен!”, оказывается, обычай такой в ихней местности...            
- И ч-ч-что? – в предчувствии страшного, холодея и немея в самых неожиданных местах повреждённого организма, выдавил из себя несчастный, неуверенными руками пытаясь натянуть на уши битловские очки, дабы лучше разглядеть поддакивающий и кивающий коллектив.
- Что, что? – картинно разведя руками доиграли сцену похмельные инженеры–садисты. – Мы, конечно, дёрнулись, а они за ножи. Представляешь, у каждого кинжал... Ага, финак оказался!.. И что делать? Нас всего трое, ты ведь дрыхнешь, а их шестеро... Ну да, двое на одного – зарежут!.. В общем, ситуация: полная жопа огурцов, - рассказчики дополнили нарисованную картину пусть и засаленным, но образным сравнением, подталкивающим жертву розыгрыша через ассоциативный ряд к страшному осознанию случившегося. Точнее, прочувствованию. - Ладно, говорим, что делать... Раз так - берите Александра, он всё равно в полном отрубе, ему без разницы. Вот они тебя вшестером и оприходовали. Оптом... По очереди...
Внутри тихого Ляксандра что-то взорвалось, и прежде всего тормоза, которые сдерживали в нём слова и поступки. Он поверил. Возможно, тут сыграло роль воображение автора фантастических рассказов, в которых допустимы самые необычные ситуации. А может, атмосфера разврата во всех его экзотических вариантах, еще не окончательно выветрившаяся из бывшего публичного дома, воспринималась в этих стенах как естественная.
Впав в ступор или в какую-то другую форму помешательства, Паганель полуголым выскочил из номера и, прихватив по дороге стул из-под массивного натруженного седалища, привставшей от неожиданности дежурной, рванул убивать кавказцев, не воспринимая покаянные крики бегущих за ним горе-шутников. Заикание куда-то делось - рыдая, подвывая и проклиная, с очками, мартышкой болтающимися на одном ухе, он добежал до комнаты оболганных джигитов. Но рабочий день строителей начинался ни свет ни заря, и дверь была заперта уже не первый час. Он разбил об неё стул и кулаки, прежде чем стал осознавать сбивчивые объяснения любителей розыгрышей, и уведён ими в номер, где был реанимирован залповым стаканом каким-то чудом выжившей после вчерашнего вчера водки.
Рассудок, копчиковая боль и заикание благополучно восстановились...
...История эта, ныне уже почти полувековой давности, вошла в анналы местного гостиничного эпоса, пересказываемая которым уже поколением доблестных нештатных сотрудников,.. ой, нет - мамок,.. ай, опять не то, простите, точнее, не совсем то... Во! Дежурных по этажам и другой обслугой.
Не верите – съездите в Гродно и спросите: кем был Панико...
Что хочу здесь ещё сказать. Интеллигенты, которых в народе частенько величают то вонючими, то занюханными, то притыренными, вообще падки на обман, их легче объегорить.
Практичный обывательский ум основан на здравом смысле, его на мякине не проведешь. У такого мир чёрно-белый, и потому дважды два – четыре, и только четыре, а не какие-то там  пять или хотя бы 4,000001... Он не проверит попытке втюхнуть ему за правду какое-нибудь малореальное экзотическое построение. Обычное и необычное в этой голове пребывают в абсолютной гармонии, потому как необычного нет и не должно быть - оно уже давно сожрано-ухрюкано обычным. Если и было в детстве.
А развитое воображение творца, его, увы, ущербная вера в многранность, диалектичность бытия, в множественность миров, в конце концов, готовы поверить в реальность самой фантастической ситуации, принять обман за чистую монету. Овеществить её, голографическую. Попробовать на зуб. Услышать её звон.  Прочувствовать сладостные подробности или ужаснуться деталям. И не заметить, что его разыгрывают...
И ещё. На чудо более падки те, кто не просто пассивно ожидает, но и жаждет его в своих мечтаниях.
Тогда возможно всё. Потому что всего ждёшь и ко всему готов. И начинаешь осознавать - жизнь управляется простой случайностью. Этим не обязательно руководствоваться, но это желательно помнить.
Между прочим, и ожидание смерти у демиурга более трагично – он заранее представит её приход в жутких подробностях, чем просто угрюмый ум, чуждый фантазиям.
Но, в конце концов, смерть, как врата в потустороннюю загадочность, – это тоже чудо. Что всё-таки немного расслабляет...
Только пусть она не явится за мной в виде ласково сюсюкающего окровавленного карлика!

В МОЁМ РУКАВЕ завалялась и пылится ещё пара историй о том, как заурядность, оторочившая необычность, а то и безумие, вызывает не только ужас, попытку слететь с катушек, но, бывает, и дикий смех. Правда, вначале нужно вернуться наконец к полуголому, кровавому и, как выяснилось, весьма по пьяни неадекватному горбуну. Как он там пребывает в нашей с шурином Пашей компании?
Не добившись от него никакого ответа кроме как рефренных “Где моя мамуся?” и “Хоцю в кловатку”, мы с двух сторон подняли под локотки и о белы руки вынесли почти невесомое тельце из квартиры в коридор, точнее, на площадку перед лифтом, подальше от тревожно притихшего Артёма. Помню, что поставили карлика в носочках на какую-то картонку, кстати валявшуюся на кафельном полу.
И тут наш монолитный фронт с шурином дал трещину. К более-менее пришедшему в себя Павлу вернулась память. И оказалось, что сегодня он видит нашего незваного гостя уже второй раз:
- Понимаешь, когда я шёл с работы, он в полной отключке лежал на снегу возле нашего дома. Смотрю, вроде не бомж. Хорошо был одет – шапчонка меховая, ратиновое пальтецо, штанишки глаженые, ботиночки... Жалко стало - замерзнет, да и менты могут запросто загрести в вытрезвиловку. Вот мы с каким-то мужиком и занёсли его в подъезд, чтоб проспался: там тепло и никто не заходит, все сразу в лифт прут. Положили его в затишек у батареи, шапку сунули под ухо. В общем, выручил на свою голову...
Карлик приобретал всё более земное, бытовое наполнение. Наполнение вдрызг пьяного человека, под завязку залитого горячительным. И держался он при этом, как партизан на допросе – на все расспросы, глядя сквозь нас и словно не слыша, ласково отвечал встречным: “А де моя мамча?.. Кловатка моя де?” Мы попытались выяснить хотя бы телефон, куда можно было позвонить, чтобы его от нас забрали. Ведь не бродяга же он, где-то, очевидно, обреталась при кроватке алкаемая им “мамча”... Но всё было напрасно.
Что же делать? Не оставлять же его такого у лифта. Ладно, мы. Как говорится, уже отмучились. Но жена и тёща вот-вот должны прийти с работы. А дети, а беременные? Их в нашей шестнадцатиэтажной домине всегда хватало. Вообразить такую картину было совсем не трудно: открывается перед дамой на сносях дверь лифта, а напротив, в метре от неё, протягивая ей ручки, стоит в ручьях крови этот кошмар с белыми глазами. Так и досрочно родить недолго.
Мы переглянулись. Выхода не было. И Павел, который пару часов назад, влекомый мужской солидарностью, затащил карлика в подъезд, спасая от вытрезвителя, теперь пошел звонить в милицию.
Анекдот, да и только. От трагичного до смешного – один шаг.
Только этот анекдот не из пальца высмоктан. Так и было.
Добавлю, что документальный рассказ по определению взят из жизни. Конечно, в нём встречается ложь, но она скрыта под нагромождениями правды. И если не оправдана, то объяснима авторским, естественно субъективным, восприятием происходящего. Так совершенно по-разному описывают сбежавшего злодея очевидцы преступления. Но в непохожести этих оценок скрыта индивидуальность свидетелей. И у каждого из них свой неповторимый, а оттого изысканный, причудливый мир фантазий. Найти, ощутить, прикоснуться к нему - занятие гораздо более увлекательное, чем создание портрета преступника, личности, скорее всего, примитивно вульгарной.
И, наверное, тем приятнее читателю этого рассказа с потугами на повесть будет отыскивать под тяжёлыми пластами слежавшейся навозной правды драгоценные жемчужины моей и только моей, хотите - выдумки, хотите - лжи. Как назовёте. Простите за навязчивость.
Однако пора отдышаться на смешном. 

КОМАНДИРОВКИ СЛУЧАЮТСЯ РАЗНЫЕ... Бывает, указующий перст начальства загонит тебя, наладчика, в богом забытую деревню на среднерусской возвышенности, которую по недоразумению назвали городом. И киснешь там с тоски... Но бывает, что и городок тоже с ноготок, а настроение совсем другое.
Джанкой в Крыму к столицам не отнесешь. Зато почти рядом плещется Азовское море и до Чёрного рукой подать.
Рукой не рукой, а если сесть, скажем, на мотоцикл, то за каких-нибудь 3-4 часа, через Симферополь, не очень торопясь, можно доехать до алуштинских пляжей.
Мотоцикл был. И не просто какой-нибудь, а “Ява”! И принадлежал он моему незабвенному коллеге по наладческой молодости Эдику Червяку, вновь сконденсировавшемуся на зыбкой плёнке этого повествования.
Между прочим, у знавших мастеровитого технаря Эдуарда не один день понемногу начинало вызревать подозрение, что его фамилия имеет не зоологическое, а промышленное происхождение – в смысле от червячной передачи. Кстати, клички у Червяка не было - хватало фамилии. Ну, разве что, иногда её обыгрывание: Чер, Червячёк, Червячина, Червячище – по обстоятельствам и близости к его мотоциклетному кожаному трону.
...Обладателей “Явы” в те далёкие уже годы начала семидесятых, можно сравнить с нынешними владельцами “Харлея”, ну, по крайней мере, “Хонды”. Особая каста избранных, баловни судьбы и девушек.
Хотя красавчиком Эдика назвать никак нельзя. Невысокий, слегка кряжистый, с навсегда помятыми вольной борьбой в оладьи, но стойко сохранившими лопоухость ушами, негасимым даже на пляже коктейльным запахом машинного масла, бензина и чего-то ещё явного, а также весьма некомплектным ртом - добрая четверть зубов в результате всяческих дорожных и прочих перипетий отсутствовала, отчего уголки губ утекали вниз в провалы щёк, как бы в горестность. Но это не более чем обман зрения при его незлобиво-смешливой натуре и природном оптимизме. Более того, при таком супермаркетном наборе физических недостатков обаятельного Червяка, подобно французскому актеру Бельмондо с переломанным носом, вполне можно было отнести к симпатягам. Поверьте, не одна патентованная красотка из тех, почти библейских сегодня времён страстно разделяла это мнение.
Ну и, конечно, амурным успехам Эдуарда способствовала его трепетная любовь к своей “Яве”. Холил он её и нежил, как невесту. Девушки чувствовали, что они в червяковском сердце всегда на втором месте, а это лучший стимул для возбуждения захватнических поползновений прекрасного пола. Но дальше заднего сиденья его мотоцикла они не продвигались. Да и там задерживались, как правило, ненадолго.
Зато успевали оценить позу...
И вот, подписав на одном джанкойском миниатюрном прицепостроительном заводике процентовку – документ, свидетельствующий о выполнении нами договорных работ, и имея в своём распоряжении несколько свободных и длиннющих летних дней, ясноглазым свежим утром мы оседлали красную “Яву”, на которой, заметьте, Червяк прикатил в командировку по тем ещё ухабам за полторы тысячи километров от Минска, и помчались к черноморскому побережью.
...Степь, Симферополь и за ним извилистое, но не слишком задавленное невысокими крымскими горами шоссе. Мы и не заметили как домчались до перевала, отмеченного постом ГАИ и протяжённой мемориальной стелой, посвящённой гремевшему здесь в восемнадцатом веке одному из сражений одной из русско-турецких войн, в ходе которого молодой подполковник Михаил Кутузов потерял глаз.
Напротив стелы через дорогу красовался свежевыбеленными стенами, незатоптанным зелёным газоном, ещё не закапанной сыпью черных масляных пятен асфальтовой автостоянкой небольшой одноэтажный ресторанчик, естественно, “Граф Кутузов”. Заведение явно только что, наверное, буквально на днях, открылось, но исходивший от него резкий запах свежей краски уже перебивали не менее острые ароматы всяческих кухонных вкусностей. Мы успели проголодаться и, припарковавшись, без раздумий нырнули в гостеприимно раскрытые новенькие двери.
Внутри было на что посмотреть. Густо развешанные на стенах батальные картины, портреты усатых героев на конях и пешком соседствовали с пусть бутафорскими, но от того не менее завлекательными для мужеского взгляда старинными мушкетами, палашами, пиками, барабанами, вымпелами полков и батальонов, другой атрибутикой тех, кутузовских времён.
Музейно задирая головы, мы уселись за первый же столик и продолжили разглядывание окружающего великолепия.
Но голод не тётка, и он заставил нас с готовностью оглянуться на приближающийся нечастый цокот каблуков, в резонном предположении увидеть над ними официантку.
Увидеть и окаменеть.
На нас вперевалочку надвигалось чудовище!.. Нет, всё-таки – чудище, это несколько мягче. Не горбатый же карлик в ручьях крови, а нечто до жути нелепое.
Сразу оговорюсь: толстухи официантки, буфетчицы, поварихи нам, конечно, были в привычку. Халявно жировавшие на благодатном для них островном огородище советского общественного питания и возлияния, существовавшем в океане тотального дефицита всего, в том числе и еды, дамы такого мортирного калибра составляли неотъемлемую часть интерьера любого нашенского кабака. Правда, этот экземпляр уверенно зашкаливал за 150 килограммов! Ну, может быть, 140 – дальше не отодвинусь, даже рискуя быть раздавленным. Такие мегагабариты вызывали у каких-то мужиков неприятие и даже отвращение, а у каких-то любителей рубенсовско-кустодиевских пышностей - вожделение, но, конечно, никак не смех. Так, ресторанные будни для мужских глаз...
Но как и во что она была одета! Это был жуткий праздник абсурда!

Ладно, начну с общего. К нашему столику топал огромный гусар. Точнее, она была ряжена гусаром. Лихой рубака из тех, воспеваемых здесь кутузовских времён.
Гусарыня. Гусарынька. Гусарочка. Гусарка... Во!.. Гусарище!
...Мужская часть землян делится на две примерно равные половины. Первая вульгарно оглядывает встречную женщину сверху вниз, правда, рискуя в финале напороться взглядом на стоптанную обувь, что, конечно, испортит удовольствие. Если оно и было.
Я же, как типичный представитель несколько лучшей половины от худшей половины человечества, в таких случаях продвигаюсь снизу вверх по восходящей. Можно даже сказать, пусть и с некоторой долей преувеличения, - воспаряю. Возможно, этот путь не всегда усеян розами, но финальной наградой для меня – всегда загадочные женские глаза, в которых иногда даже можно обнаружить некоторый встречный интерес к тебе, как уже обозревшему отдельные подробности её топографии, с попыткой прочитать на твоей физиономии впечатление от увиденного... Правда, этот встречный интерес с каждым годом встречается мне всё реже...
...Каблуки принадлежали низким черным гусарским сапогам с шерстяными кисточками. Вообще-то, по форме они должны были быть повыше, но не в данном случае, поскольку такими слоноподобными икрами подавились бы любые, даже самые широкие голенища. Поэтому, чтобы не быть разорванными, они были смяты пониже, в гармошку, и напоминали больше запорожско-казацкие из ансамбля песни и пляски советской армии, чем военно-кавалерийские из царской.
В сапоги были вправлены – нет-нет, не широкие шаровары парубка с оселедцем, а, как полагалось по гусарскому дресс-коду, узкие белые рейтузы - чикчиры, которые должны были плотно обтягивать ноги кавалериста.
Они и обтягивали. Но что обтягивали! Тут на мои глаза и сегодня наворачиваются слёзы сострадания. Рейтузы, плотно прилегая, являли нашему обалделому взгляду такие рельефы, такие разнообразные складки местности, такие нависающие над долинами вершины, такие мощные плоскогорья и бездонные ущелья, размеры которых можно сравнить разве что с пейзажем Гималаев. Измордованные на ножищах, несчастные чикчиры из последних сил наползали, куда-то проваливаясь и вновь появляясь, на необозримые одним взглядом дирижаблеподобное пузо и под стать ему широченное – “на усю лаву” – седалище. Из соображений нравственности и опасаясь быть обвинённым в распространении порнографии или в садизме по отношению к читателю, их я подробно описывать не буду. Скажу лишь, что рядом с этой картиной те же гималайские масштабы отдыхали, ужимаясь до размеров куличиков в детской песочнице.
Страдания несчастных рейтуз заканчивались где-то под кушаком – широком поясом, расположенном на месте, которое когда-то, несколько десятилетий назад, было талией. А может, никогда и не было.
Карабкаясь далее вверх по этим головокружительным кручам, взгляд подбирал ещё одного страдальца. Доломан – короткая, также облегающая серая куртка со стоячим воротником - явно держался из последних сил, выдерживая мощнейшее тектоническое давление двух огромных ядер, по калибру подходящих разве что кремлёвской Царь-пушке. О существовании твёрдого стоячего воротничка можно было только догадываться – на него, как тесто из квашни, наплывали по всему периметру третий и четвёртый подбородки. Или седьмой и восьмой? А может, деся... Нет, сейчас уже и не вспомню. Да и не силён в счёте больших цифр.
На её монументальном аэродромном плече красным носовым платком, отороченным белой меховой опушкой, сироткой лепился, натянутый только на левую ручищу, ментик – ещё одна, верхняя курточка, которую гусарам полагалось носить полунадетой, дабы не мешать раззудеться другому плечу, размахнуться правой руке и свободно, без помех, рубить супостатские головы. Или посетителей ресторана? Что, впрочем, в данном случае было уже почти одно и то же.
Венчал этот карнавал где-то в заоблачной вышине низко сидевший на щёках в разлёте чёрный кивер с вертикальным белым султаном...
Уфф!.. Вроде всё.
Разве что ещё раз вспомнить, вздохнув: гусары – вид лёгкой кавалерии...
Меж тем сооружение приблизилось и монументом нависло над нами. Сжавшись в какие-то комки у его подножья, мы с Червяком обалдело ожидали продолжения этой фантасмагории. Готовы были ко всему чему угодно. Ну, если бы она, скажем, отсалютовала нам шашкой, или щелкнула высокими каблуками, или тенькнула шпорами, или, отдавая честь, приложила два пальца к киверу, или крутанула наклеенный ус, или, может, просто подмигнула – это было бы в образе, в стиле - пусть и пародийном, фантазийном, фарсовом – каком хотите. Такое гала-представление мы бы выдержали, сдержали себя. Сознание, аппетит рано или поздно бы к каждому из нас вернулись. Вместе со струхнувшей и съехавшей куда-то крышей...
Нет, шашки, шпор и усов при ней не было. А было на её лице, со всех сторон наплывшем на маленькие глазки, зауряднейшее общепитовское, до боли привычное, выражение угрюмого презрения к клиенту. Полусонное и равнодушное. Основанное на незыблемом постулате: а куда вы денетесь с подводной лодки, которая называлась советским общественным питанием. Другого у вас нет и не будет. Схаваете что дадут.
Но даже здесь мы ещё держались. Правда, недолго.
Так же, как обычный детский голосок, сюсюкистое блеяние о кроватке и маме, исходившее из кровавой сюрреалистической мешанины полуголого горбуна, вверг в дикий ужас, так и здесь эта невидаль, эта мозаика из замысленных кем-то необычностей - лихой кутузовский гусар, кавалер-девица, романтический и одновременно яростный герой тех, уже былинных войн, отчаянный дуэлянт, принц из нежных снов барышень на выданье, бретёр поручик Ржевский, наконец, вдруг изрёк трубным басом, точнее, изрыгнул из себя зауряднейшую, но именно поэтому взорвавшую нас официанткину фразу:    
-Ну, и шо будэмо заказывать, хлопцы, га?
Это нас добило. Скрючившись, на полусогнутых мы выползли из ресторана, нет, музея, нет, театра абсурда, и, взгромоздившись, нет, рухнув на “Яву”, уже не сдерживая дикий смех, завывая, рыдая и всхлипывая, вытирая ветром и рукавом слёзы и сопли, голодные покатили к зазывно раскинувшейся внизу Алуште. Догонять свои крыши.
...Конечно, я понимаю, что сама по себе идея превратить дворян-гусар в подобострастных слуг-официантов изначально была нелепа и пошла. Хотя на подсознательном уровне победившего на одной шестой части суши пролетариата, с какой-то стороны объяснима и даже логична. Мол, были баре, а нынче приспевают, выгнув спину к посетителям из атакующего класса с “чего изволите” или “кушать подано”.
Даёшь исторический реванш!
Но даже если не слишком влезать в кичеватость этой задумки, всё равно выполнена она была с казённой несуразностью. Наверное, хозяин ресторана, если на минуту представить, что он тогда был, реализуя эту, пусть и невысокого вкуса идею, набрал бы на официантские места молодых и стройных девиц кабаретно-кардебалетного розлива.
И я даже допускаю, что может быть, так и задумывалось наверху, скажем, в соответствующей структуре Симферопольского обкома партии. Где-то в отделе туризма, или торговли, или химии, или административных органов, или идеологии, или, страшно подумать, аж в отделе пропаганды!
Но место на курортной трассе, несомненно, было очень даже хлебным. Посему на практике всё решал в местном тресте столовых и ресторанов, или как их там, обычный на нашей почве блат. И к этой, мёдом намазанной кормухе приткнули своих, проверенных торговых кадров - объёмистых тёток, давно и успешно трудившихся в сфере усушки-утруски, недолива, обвеса и обсчёта. А самое главное, надежных и проверенных отстёгивательниц по цепочке наверх весомой доли наворованного.
Тогда это так и называлось – подбор и расстановка кадров...
В общем, в этом кабаке получилось, как в целом получилось у нас при возведении монументального здания социализма-коммунизма: прекрасная задумка – уродливое исполнение. Только весёлого в этом уже мало.
Гладко было в “Капитале” на бумаге, да забыли про людские овраги...
Впрочем, и хвалёный капитализм, бывает, те ещё коники выкидывает. А точнее, в нижеприведённом случае, тех ещё конников выкидывает...
Как завзятый куртуазный маньерист, извиняться за каламбур не буду, считая это дурным вкусом.
 
НАПИСАНИЕ РАССКАЗА или, скажем, повести, на объемы которой начало претендовать данное разболтанное повествование, можно уподобить пересаживанию дерева из пластов своего личного опыта на общественную почву, так сказать, в сад литературы. Уж вроде бы подрубил-подпилил все корешки, и пора его вытягивать на свет божий, но взращенное дерево не поддается – мешают другие отростки, скрытые, не замеченные ранее в земной толще. Так и сейчас - у корешка гусарынь обнаружилось французское, чем-то с ним связанное ответвление, казалось бы, уже давно затерявшееся в глубинах памяти. Отросток этот упрямо не пускает, просит взять его с собой наверх, считая себя достойным упоминания, пусть и в безжалостно усеченном лопатой-топором литературной обработки виде.
Как махровый позитивист сопротивляться не буду.
...Летом девяносто восьмого мы снимали телевизионную рекламу одной белорусской швейной фирмы, выпускающей женские демисезонные пальто и костюмы, успешно продаваемые в те времена во Франции. Ну, а если носят “аж у Парыжу”, то нашим дамам сам Бог велел. Грех был не использовать это обстоятельство в рекламе. Что мы и сделали.
Подгадали приехать в тогдашнюю столицу моды как раз после окончания чемпионата мира по футболу, дабы не иметь проблем с вздорожавшими гостиницами, но напоролись на ихний национальный праздник - День взятия Бастилии. Поэтому не очень удивились, когда ранним воскресным утром нашу машину вместе с другими остановили ажаны, перекрывшие улицу где-то на подходе к Елисейским Полям.
Мы опаздывали на первую встречу с белорусскими манекенщицами, работавшими здесь в каком-то модельном агентстве – одном из сотен, с которыми я заранее договорился по телефону ещё из Минска, что они продефилируют в рекламируемой одежде на фоне Эйфелевой башни и прочих всемирно известных достопримечательностей.
Так для сметы рекламы было сподручней. Не ехать же, в самом деле, в Тулу со своим самоваром...
Нервничали, боясь не успеть, мы недолго и напрасно. Потому как открывшаяся нам картина стоила трёх опозданий. А её финал – пяти.
Из-за поворота на перекрытую улицу, под дробный цокот копыт и хаотичное бряцанье металла, тем не менее, стройными рядами, на гнедых конях выехали мушкетёры короля!.. Или гвардейцы кардинала? А может, “...драгуны с конскими хвостами, все промелькнули перед нами, все побывали тут...”, те самые, лермонтовские?.. Нет-нет, наверняка национальные гвардейцы... И уж конечно не гусары. Но всё-таки, если точно, - иностранные легионеры... Во! Однако, скажу уже без всяческих сомнений - рота французских камикадзе,.. тьфу, оговорился, - почетного караула!.. Или?..
Короче говоря, здесь врать не буду, не силён в области армейских мундиров ихней армии. Впрочем, этих бравых ребят я, как и вы, не один раз видел в выпусках теленовостей, правда, без лошадей, но тоже с обнажёнными саблями, окаменело застывших навытяжку у входа в Елисейский дворец за спиной у французского президента, когда тот привечал на ступеньках какого-нибудь особо важного визитёра.
Но то по телевизору. А воочию действо впечатляло несравненно сильнее.
Сейчас уж и не упомню, сколько там гарцевало всадников. Массовость напитана когда количеством, а когда и  многообразием. Здесь был тот самый второй случай. Впрочем, и скачущих один за другим рядов было немало. Наверное, тянуло на пару эскадронов. А может и полк?..
Всё это в частый разнобой подскакивало, подпрыгивало, рябило, мелькало, распадалось на составляющие и тут же сливалось в единую марсову массу. Лакированные сапоги, оглушительно белые рейтузы (чикчиры?), черные кителя с перевязью и тропически густыми лианами аксельбантов, галунов и позументов. Грудь и челюсть вперёд. Клинки у плеча. Удила и стремена. Ордена и медали. Отблески и сверкания. Теньканье и бряцанье. Цокот и звон. Кочерыжки барабанов. Раструбные омуты труб... Весь этот организованный сумбур венчали сияющие хромоникелем каски, каждая с золотистым круглым шишаком, делящим её вершину на троих с вертикальной красной щеткой плюмажа и с черным водопадом конского хвоста, низвергающимся на суконные плечи всадника.
Ну тогда всё-таки драгуны... Или хвосты были только у лошадей? Или у кавалеристов тоже?..
Но что особенно впечатляло, так это мрачно-гордое выражение физиономии каждого война. Эта надменность выпирала в пространство, протискиваясь в щель между низко надвинутой на самые глаза каской и опоясывающей нижнюю половину лица широкой металлической чешуёй, нанизанной на ремешок, основной задачей которого наверняка было не удерживание на своём месте головного убора, а сдерживание безудержной экспансии рвущегося вперед подбородка.
И вроде они еще не на параде, а лишь на подходе к зычной строгости плаца Елисейских Полей. О-ля-ля! Французы ведь, да ещё и молодые. Могли бы пока позволить себе расслабуху, вальяжность, что ли?.. Поговорить друг с другом, улыбнуться и даже подмигнуть прохожим мадмуазелям, анекдот какой однополчанину рассказать или о давешнем загуле... Но нет, на почти пустынной улице каменные лица и гордая посадка головы, овеянная всеми французскими революциями, вместе взятыми, вкупе с военными победами над всяческими там, осмелившимися посягнуть на честь всех трёх Республик.
А может, они заранее вошли в парадный образ мужественности и удерживали его, боясь раньше времени расплескать на тряской мостовой. Им виднее. Да и не об этом сейчас речь...
 Лошадки, разумеется, тоже были где нужно расчесаны-заплетены, и где нужно до блеска вычищены-смазаны. И в этой безукоризненной надраенности составляли как бы единое целое с наездником. Даже челюсть у каждой стремилась вперёд и тоже едва сдерживалась удилами. Но кое-какое отличие оставалось. Животные все равно оставались животными со всей их желудочно-кишечной раскованностью, независимой от места и времени действия. Праздник или будни, парад ли или стойло – ежели ей пора, лошадка на мостовую свое дело сделает. И ни президент, и даже ни конюх ей в этом не указ и не помеха.
Поэтому вполне закономерно, хотя и несколько неожиданно из-за поворота вслед за последними скачущими выкатился весьма похожий на сельхозмашину трактор-говноуборщик. Мы, конечно же, не обомлели, а только лишь в который уже раз отметили забугорную бытовую предусмотрительность, стремление к чистоте и вообще их общую налаженность жизни.
С круглыми щётками наперевес ассенизаторская машина следовала в арьергарде в боевой готовности номер один. Уж и не вспомню сейчас точно возможности её охвата, но он был вполне сравним с шириной строя, за которым двигался подметальщик. Хотя сманеврировать и подхватить с мостовой только что упавшие конские подарки трактористу, наверное, было совсем несложно.
Впрочем, лицезреть в действии эту экзотическую составляющую праздничного парада мы не сподобились. Наверное, к счастью.
Зато повезло увидеть другое...
Мы не сразу заметили водителя за прожекторными отблесками низкого утреннего солнца на почти полностью стеклянной кабине. Но когда разглядели...
Вот тут уж обомлели так обомлели. Не сразу поверив своим глазам.
За рулём дерьмоуборщика гордо восседал абсолютно так же наряженный воин - точно в такой же армейской форме, при всех её доспехах, атрибутах и подробностях. Диагонально пересекала чёрный китель белая перевязь, свешивались, покачиваясь и подрагивая кисти, аксельбанты и медали, сверкала на свету хромоникельная каска с золотистым шишаком. Правда, вертикальная щётка плюмажа, не совсем умещаясь в кабине, слегка загибаясь, прохаживалась по потолку... А что, подметать так подметать! Во всех направлениях.
В общем, всё на золотаре было как у остальных впереди скакавших товарищей по оружию. Только руки в белых перчатках держали не поводья, а руль. Но даже в тесноте кабины он ухитрялся выдвинуть на авансцену, к прозрачному переднему стеклу позументную грудь, выпяченную вперед челюсть и, что больше всего потрясало, то же мрачно-гордое, я бы не побоялся сказать, спесивое выражение видимой части лица. На его физиономии, преисполненной значимостью выполняемой миссии, транспарантом светились Свобода, Равенство и Братство.
Мы начали корчиться в салоне нашего съёмочного “Фольксвагена”.
- Эгалитэ на праздничном марше, - выдавил я из себя сквозь рыдания.
- Оно, родимое. Настоящее, в действии, - ответствовал оператор Володя Спорышков, утирая платком обильные слёзы демократии...
...А теперь скажите - разве не связаны между собой незримыми нитями десятипудовая гусарыня с крымского перевала и парижский гвардии говночист. И не только внешне. Люди, уйдя от самих себя, обретают новое качество в тех невероятных ролях, которые им навязала жизнь. Необычное, впрыснутое в обычное, наполняет и расцвечивает бытиё толикой абсурда. Хотя что здесь и там необычное, а что там и здесь заурядное? Всё относительно, всё эфемерно, всё каждую секунду скачками меняется местами в моей голове.
Сирый золотарь, прозаично подтирающий конские яблоки с панциря мостовой, и он же, одетый в парадную офицерскую форму изысканный аристократ, на лице которого надменность королевского мушкетера при встрече на каштаново-булыжной парижской улице с этими говняными ублюдками, гвардейцами Ришелье. Или монотонны какие-то толпой трусящие впереди конники, путающиеся под ногами, точнее, под колёсами у блестящей клоунады ряженного в цветные перья ассенизатора? Или, наоборот, зауряден отставший от великолепной кавалькады аника-воин, в своей спесивой слепоте так и не заметивший, что ему, раззяве, подменили лошадь, подсунув под седло совершенно нелепую в торжественном строе фекальную машину... (“Эй вы, сидящий на этой нелепой лошади!” – фраза Рошфора, брошенная д.Артаньяну). Но нелепая - уже незаурядная! Значит, всё меняется местами, и тогда, может, сиры... Нет, нет, здесь я окончательно запутался.
Всё смешалось в моей бедной голове. Впрочем, не только у меня. Бывает, что и в массовом сознании. К примеру, кухарка, управляющая государством, - это одновременно и абсурд, и норма жизни миллионов...

ОТ МНОГОКРАТНОГО ПЕРЕТАСОВЫВАНИЯ всех этих вариантов моя крыша то съезжала, то возвращалась на место. Однако бывают кровли, которые однажды съехав, никак не станут на свое законное место. Одна, например, уже почти восемьдесят лет.
Проектируя в тридцатых годах театр оперы и балета в Минске, архитектор Иосиф Лангбард задумал покрыть его гордым стеклянным куполом. Но то ли тогдашним белорусским властям показалось политически неверной возникающая похожесть на стеклянную крышу над германским рейхстагом, то ли денег на этот архитектурный изыск не хватило – накрыли обыкновенной плоской. Которую и видно только с самолёта.
В двухтысячных начали капитальное обновление оперного, вселив в меня некоторые надежды, но, наверное, опять не хватило денег на стеклянный купол. Вот и стоит недоделанный театр посреди города так и не взошедшим пирогом.
Примятым чьим-то сапогом.
Сапожком, сапожищем...
Правда, в последний ремонт на здание насовали-налепили там и сям статуи всяческих дам, вроде как муз различных специализаций, что в сочетании со строгой геометрией конструктивизма напоминает оседлание коровы.
Впрочем, я догадываюсь, отчего так произошло. Рискну предположить, что руками авторов проекта перестройки театра руководила тоска по всё никак не умирающему у нас сталинскому наследию. В данном случае архитектурному. За доказательствами далеко посылать читателя, уже и без того, возможно, уставшего от автора, не буду. Взгляните на фигуры, венчающие Дворец профсоюзов в центре Минска. Правда, там сталинский стиль обретал псевдо-греко-римское обличье и потому каменные изваяния безымянных героев пятилеток как-то соседствуют с колоннами и портиками, просто механически подменив собой фигурантов древних средиземноморских мифов и легенд.
Но впереть статуи хрупких небожительниц в лаконизм конструктивистских прямоугольников театра... Нет, всё-таки в виде фарса повторяется не только история, но и архитектура!
И опять-таки, будучи одновременно и новообращённым либерторианцем, и квасным патриотом с, увы, многодесятилетним стажем, правда, не без червоточины космополитизма, не могу не лягнуть походя и забугорную архитектуру. Что вообще-то свойственно всем неофитам, двуликим по определению. Уж простите.
...Однажды июньским утром девяносто восьмого, блуждая в чикагском небоскрёбном лесу с помятыми от постоянных протискиваний сквозь завихрения пьяных и орущих с вчера баскетбольных фанатов Быков боками – “Чикаго буллз” накануне в очередной раз взяли кубок НБА - и с уже порядком натруженной до нытья от многочасового задирания головы шеей, я обнаружил на очередной пятидесяти- или шестидесятиэтажке нечто совершенно неожиданное.
Американский собрат нашего Лангбарда, очевидно, тоже в двадцатых или в тридцатых, возвёл небоскреб, в вертикальную конструктивистскую клетчатость которого по углам и там сям были вкраплены элементы готики: всякие там пинакли – декоративные башенки, венчаные фиалами - фигурными остроконечными шпилями. В других местах просматривались треугольные вимберги с заусенцами краббов и всякие другие кратко не описуемые замысловатости средневековой архитектуры. Смотрите Википедию.
В общем, эта, уже заокеанская, попытка впрячь в одну телегу коня и трепетную лань тоже вполне объяснима. Тут уже тоской белой Америки с её куцей историей по европейским древностям. Не имея по настоящему старинных зданий, янки нередко возводят в своих городах неоготические сооружения, например, университетские кампусы или католические соборы, которые с первого взгляда и не отличишь от их средневековых предков.
Но скрестить конструктивизм с готикой – это уже нечто вроде ежа с ужом, что, конечно же, перебор с результатом в виде колючей проволоки...
Или нет? Может, я чего-то недопонимаю в ихних эстетических ценностях, в ихнем, да и в нашенском,  представлении о красивом?..
Все-таки вернуться на твёрдую почву, примирить друг с другом, булькающие под моей позвякивающей и подпрыгивающей крышкой несочетаемые монотонности и заурядные необыкновенности, может только перебивочный анекдот о всеобщности и безграничности объединяющего всех нас чувства прекрасного.
Два пограничника поляк и русский, который уже час изнывают от скуки по разные стороны разделительной межи. Первым решается поляк:
- Пан, как по-вашему будет вот это место?
- Жопа. А у вас?
- Дупа.
- Хм! Тоже красиво...

ХВАТИТ БОЛТАТЬСЯ НЕИЗВЕСТНО ГДЕ! Пора, пора вернуться на родину, притихшую в тот далёкий день во всенародном крахмаловском трауре, к так еще не пришедшему в себя залитому кровью горбуну-карлику с безумным, подозрительно не нашим взглядом и родимым амбре. Но где оно, это “себя”, у него? И было ли вообще?.. Стоп, стоп, опять я полез в ту же выезженную и выжженную собственным мазохизмом степь, не содержащую ничего, кроме конформизма миражей и плутоватости горизонтов. 
...Шурин Паша спустился по лестнице и собрал раскиданные по десяти этажам вещи карлика, кстати, весьма качественные и дорогие: ратиновое пальтецо, мохеровый шарфик, ондатровую ушаночку, явно пошитые на заказ пинеточного размера кожаные сапожки на меху, пиджачную пару с переливом и даже миниатюрный галстучек...
Проспавшись, правда, далеко ещё не до конца, в поисках мамы и кроватки он прошел почти в полной темноте все двадцать пролётов запасной лестницы, понемногу раздеваясь перед сном. И рану на голове он получил, скорее всего, перелезая через лестничные перила, очевидно приняв их за ограждение своей детской кроватки. Перелез, упал с другой стороны, разбив о бетон ступенек лысое темя, но упорно шёл дальше, движимый страстным желанием прильнуть и прилечь, даже не заметив в своей пьяной и какой-то ещё одержимости, что по его лицу льются ручьи крови.

ТУТ Я ПРИЗАДУМАЛСЯ. А не измордовал ли я окончательно в этом документальном опусе моего главного героя – маленького карлика-горбуна, и без того крепко обиженного судьбой?
Да, всё о нём здесь написанное, истинная правда, я лишь перенёс на бумагу увиденное, попытавшись в меру сил осмыслить пережитое. Но не сквозит ли в этом повествовании ветерок эдакого барственного отношения автора к убогому калеке? Мол, вон он, я, в ослепительно белом фраке, стройный, как Аполлон Бельведерский, с вершины возведённого лично для себя Олимпа с ленцой лорнетирую тварь дрожащую, ползающую у подножья.
Наверное, мне нет оправдания, если у читателя сложилось именно такое мнение.
Поверьте, я не хочу демонизировать этих людей, и без того ни за что ни про что наказанных слепой судьбой! И, между прочим, неизвестно что уродливей: отталкивающая внешность карликовых горбунов или жуткая внутренняя сущность многих из нас, вполне благообразных снаружи!!
...Ну вот, порвал хорошую рубашку на груди...
И насчет отталкивающей внешности я тоже погорячился. Не для всех оно так. История, литература, да и собственные наблюдения подсказывают, что многие горбуны и карлики пользуются успехом у противоположного пола. Искренним и неизбывным. Это не один раз подмечали. К примеру, Пабло Пикассо, есть у него серия эротических рисунков на эту тему.
Признаюсь - предыдущие пару-другую абзацев я навалял, чтобы перейти, надеюсь, изящно, в этом, не знаю уж, каком повествовании, к очаровательнейшему человеку, моему вузовскому преподавателю в начале семидесятых Анатолию Викентьевичу Палашу. Карлику и горбуну.
Вообще-то, заочник журфака Белгосуниверситета, впрочем, как и заочник любого другого вуза, не имеет особых прав говорить о преподавателе “мой”. Это на дневных отделениях наставники и студенты вступают в более или менее длительные, можно сказать почти семейные взаимоотношения. Мы же, в основном уже состоявшиеся газетно-журнальные писаки, появлялись в университетском здании всего два раза в год, на зимнюю и летнюю сессии, что, в общем-то, носило характер лихих кавалерийских налётов. Прежде всего, на собственную многострадальную печень. Экзамены сдавали в коротких перерывах между дружескими попойками, что-то там наутро бормоча с похмелья истматодиаматоисториякапеэсэсопартийнопечатноленинскоцита-тное, списанное из учебников на коленях, не особо и прячась при этом от экзаменатора, меланхолически наблюдающего за вольными птичками за окном.
Да и сами преподы относились к нам не слишком серьёзно, понимая, что научить писать они нас не смогут, поскольку дело это в принципе невозможное. Тут одно из двух: или складность бумагомарательства дана тебе от рождения, или нет. Третьего не дано, протирай ты штаны или юбку о студенческую скамью хоть всю свою напрасно прожитую и оттого шелудивую жизнь.
Ну, и самое главное, я догадываюсь, как университетские педагоги, если они были не полными идиотами, а большинство из них таковыми, конечно, не являлись, относились ко всей этой... повторить? Пожалуйста, в два нажима на клавиши, компьютер, однако: мягко скажу, бесполезной зауми, которую судьба-злодейка подсунула им, сизифам: бесконечно повторяя одно и то же заскорузлое, годами, а то и десятилетиями втюхивать в студиозусские башкенции. Думаю, что они втайне осознавали и ненавидели то, чем занимались. И понимали, что заочники, вполне уже тёртые дяди и тёти, всё это уродство видят куда яснее зелёных щеглов с дневного отделения доблестного журфака. 
Короче, но по большому счёту говоря, скажу так: они делали вид, что принимают экзамены, а мы, залётные, прикидывались, что их сдаём. После этого непродолжительного действа, носившего на мой, естественно, субъективный, взгляд, характер случайной половой связи, участники беспорядочно-короткого совокупления, стараясь навсегда забыть очередную измену самому себе, разбегались в разные стороны, стряхивая с себя всю эту социал-венерическую...
Повторить ещё раз? Нет проблем: истматодиамато...
Ладно, не буду. Либерал и альтруист садистом быть не может.
Всё это быстро забывалось как дурной сон ещё и потому, что после экзамена или зачета расставались с преподавателем навсегда, больше чем в пределах одного курса мы не общались. А на следующий год возникали на установочных лекциях уже другие профессора и доценты.
Мазохисты и святые мученики.

АНАТОЛИЙ ВИКЕНТЬЕВИЧ ПАЛАШ, наречённый студенчеством аристократичным то ли именем, то ли кличкой Анатоль, тоже преподавал нам всего одну сессию. Но запомнился навсегда, в отличие от подавляющего большинства других, так ничему меня не научивших.
Или не в коня был корм?

И унылым страдальцем Палаш не был, хотя казалось, что судьба-злодейка должна была навсегда ввергнуть его в это состояние. Прошло уже почти полвека, но до сих пор легко вспоминаю его доброжелательную полуулыбку-полуиронию, не сходившую со слегка плутоватого лица.
Выглядывая поверх кафедральной трибуны, словно из бруствера окопа, он немного утиным голосом излагал нам основы “Техники оформления газеты”. Нужно отметить, что этот предмет был практически единственным из преподаваемой шелухи, который имел практическое значение в нашей профессии. Его должен был знать журналист, работающий ответственным или сменным секретарём в газете или журнале. Это сейчас в редакциях “распиливают” газетную полосу на колонки, заголовки, рубрики и фотоснимки с помощью всё того же вездесущего компьютера. А тогда и слова такого не было. Всё делалось вручную. Работник секретариата должен был с помощью особой линейки-строкомера и карандаша макетировать страницу газеты, высчитывая, какие шрифты – “нонпарель” или, скажем, “метро” годятся для объёма данной статьи, чтобы она влезла на полосу, или до каких размеров нужно увеличить или уменьшить снимок, и многое другое, перечислять которое можно долго. Уж не говорю о дизайнерских навыках, необходимых работнику секретариата, для того чтобы свёрстанные страницы получились с “лица необщим выраженьем”... 
То есть, Палаш учил конкретной производственной профессии, вполне технической, хотя, конечно, и творческой. В смысле промышленного дизайна. 
Другое дело, что журналисту от болтологии, каждодневно кропающему на пишущей машинке свои опусы, секретарские навыки были и есть особо ни к чему. В редакционном коллективе это две разные профессии, и далеко не каждый умеет их совмещать. Поэтому абсолютное большинство состоявшихся писак, поступивших на заочное прежде всего ради “корочек” диплома, пропускало конкретику Палашевского предмета мимо ушей.
Зато наблюдать за ним было сплошное удовольствие. Уже с первых минут знакомства, появившись в аудитории, Викентьевич расставил точки над i, заявив, что, может быть, где-то там у себя в редакциях мы ошиваемся как “Золотые перья”, у него же на лекциях – великовозрастные оболтусы с тяжёлой головой после вчерашнего, а может быть и сегодняшнего, не желающие ничему учиться и рассчитывающие на халявку. Но это трагическое заблуждение, у него такие артистические номера не проходят.
- И поскольку, скажу вам по секрету, - поведал он ошалевшей от столь непосредственного стиля знакомства и уже слегка взгрустнувшей сорокаголовой труппе, простите, оговорился, группе, - я прямой потомок венгерского гусара, рубить на зачете ваши гулкие тыквищи буду без колебаний. Фамилия обязывает, - присовокупил Анатоль, обведя лихо сверкнувшим взором притихшую аудиторию. И в этот момент верилось, что он сможет сделать это буквально, выхватив из окопных глубин кафедры зеркальный клинок палаша. – Но в то же время, - добавлял он с мгновенно расцветшей улыбкой и, я бы сказал, с несколько замаслянившимся взором, - происхождение обязывает быть толерантным к прекрасной половине вашей группы.
Рядом с вещающей “головой профессора Доуэля”, точнее, просто гусара Палаша - научных званий он сторонился - при этом появился одинокий перст указующий, напряженно вздыбленный вверх и вперёд.
Тут он, спохватившись, осёкся, палец прервал свою стойку, загнувшись, скукожился и аварийно нырнул куда-то в нутро трибуны, поскольку в составе “прекрасной половины” пребывала и его молодая, однако уже весьма увесистая очередная законная супруга, недавно переведённая к нам на заочное с дневного по причине рождения ребёнка.
Но о ней позднее...
С первых минут знакомства примерно тридцатипятилетний тогда Анатоль не производил впечатления инвалида. В его поведении начисто отсутствовал даже налёт какой либо ущербности. До сих пор помню парадоксальную слитность изящества, четкости и, не побоюсь здесь этого слова, лихости коротких, но не куцых движений, словно он жил в каком-то своём особом пространстве, где ему было вполне комфортно.            
Палаш ухитрялся гордо смотреть на нас сверху вниз. И это при росте, как говорится, метр с кепкой. Конечно, сей парадокс можно объяснить анатомически: голова Викентьевича плотно покоилась между двух горбов в несколько откинутом назад положении, поэтому глаза на запрокинутом немного вверх лице всё время были как бы опущены вниз, к щекам, а на самом деле смотрели вперёд, иронично оглядывая нас, мелкотравчатых, суетных и грешных.
Но главное - он имел право на такую ракурсность взгляда. Пусть и не в прямом, то уж точно в переносном смысле - с высоты своей состоявшейся личности. Это было его самоощущение многое знающего и, как выяснилось, многое умеющего Человечка. Маленького роста, но с большой буквы.
Не один год проработав в секретариате газеты, Палаш владел не только теорией, но и практикой своего предмета. Столь же профессионально занимался фотографией, беря призы на различных конкурсах. И в университетских шахматных ристалищах чемпионствовал неоднократно.
Он прекрасно рисовал. Его пейзажи или портреты выполнялись скупыми движениями карандаша или кисточки – если это был не рисунок, а акварель. Анатоль словно разлагал, стробоскопировал пространство на короткие, по отдельности как бы беспорядочные штрихи, собирая их в общую гармонию движения, я бы сказал - полёта. Наверное, в этом было подспудное желание достичь пространственной свободы, освободиться от угрюмых пут земного притяжения, чего его, как, впрочем, и всех, лишила природа. Его несколько сильнее. Хотя внутренней раскованности в Викентьевиче было несомненно больше, чем в большинстве из нас.
По университету ходили рассказы о его многосотенной коллекции потерянных, точнее - непотерянных запонок. Оставшуюся после утраченной близняшки, прослышав об увлечении Палаша, приносили друзья-знакомые и, конечно же, студенты – разумеется, не без тайного умысла потрафить Анатолю. Другим источником пополнения необычной коллекции были блошиные рынки, на которых он находил раритетные экземпляры, в основном у вдовых безутешных старушек, приносивших на продажу оставшееся от усопшего супруга. Запонки в собрании Викентьевича попадались самые разнообразные. Даже из девятнадцатого  века, У-образные, с пружинкой внутри, которыми в те экономные времена пристёгивались сменные рубашечные воротнички, манжеты и манишки. Анатоль на голубом глазу утверждал, что в его коллекции есть запонка, потерянная Вовой Лениным в апреле семнадцатого во время пламенного выступления с броневика на Петроградском Финляндском вокзале...
Думаю, он не врал – глаза у Палаша действительно были ярко-голубые, почти синие.
Да и вождь революции, судя по привокзальному памятнику, войдя в раж, зело размахивал руками. Так не только запонку, но и государство можно было потерять. Точнее - зашвырнуть.
Что он, впрочем, и сделал...
Как суровый, бескомпромиссный и почти социалистический реалист, не хочу записываться здесь, да и везде, в паточные богомазы. Маленький Викентьевич, при всех его многочисленных высоких достоинствах, был вполне земным мужиком. Одна из легенд, ходивших о Палаше, сказывала про то, как он однажды перепил заочника - бугаистого дядьку, колхозного председателя, которому чевой-то вздумалось, может, и с похмелья, получить нужное на его должности высшее образование именно на журфаке. Считаю, что подвиг миниатюрного Анатоля без преувеличения можно назвать величественным, нечто вроде победы юного Давида над гигантом Голиафом. Именно гигантом. Уж как умеют по-богатырски пить колхозно-совхозные руководители в белорусской провинции, мне, объехавшему со съёмочными группами эти веси вдоль и поперёк, объяснять не надо. До сих пор у нас жива тогдашняя формула: председатель язвенник-трезвенник? Значит, колхоз отстающий. В распределительной советской системе почти всё, во всяком случае многое нужное для хозяйства, выбивалось-решалось, подмазывалось-смазывалось с помощью все той же бутылки за пьяным столом. И не одной...
Говорили, что после всего Давид-Анатоль не только растолкал центнерного собутыльника, но и довёл(!) его до места, где тот квартировал в Минске.
Многое я бы отдал, чтобы увидеть это уникальное зрелище!
Так что, не впадая в перманентное пьянство - ни в коем разе! - тем не менее прямой потомок венгерского гусара был, что называется, боец. И не только в марафонском распитии крепких и всяких спиртных напитков. Сине-голубые очи Палаша маслянели гораздо чаще, чем у среднестатистического мужчины в самом расцвете лет. И сил.
В свои под сорок он уже был женат в третий раз. И два из них - предпоследний и последний - на собственных студентках. Что самое удивительное, все эти гименейские эскапады благополучно сходили ему с рук: факультетско-университетская полиция нравов в лице партбюро и парткома вместе с пресмыкающимися, тьфу, опять оговорился, примыкающими к ним более мелкими образованиями - профсоюзными и комсомольскими, ухитрялись не замечать буйного попрания Анатолем Морального кодекса строителя светлого здания...
Уж сейчас и не вспомню чего.

И НЕ СКАЗАТЬ, что эти вышеперечисленные столпы моей альма-матер отличались особым либерализмом. Отнюдь! Печальным примером тому коллега Палаша - Наум Исаакович Лапитус, в те же времена замученный-замордованный разбирательствами на всяческих бюро и собраниях. Разбирательствами его морального облика, последовавшими после того, как, оставив семью, несчастный имел неосторожность - не два, как Анатоль! - а только лишь один разик развестись и жениться на студентке.    
Бывший морской десантник, защитник Одессы и прочих обороняемых, а затем и взятых обратно городов, Лапитус имел на факультете кличку Головорез. В полной мере это относилось и к мирному периоду его биографии. Студентов-дневников он гонял по преподаваемой им истории классической греко-римской литературы не с меньшей кровожадностью, чем немецко-румынских захватчиков под его родным Черноморском... То бишь, Одессой.
Заковав себя со временем в научную скорлупу – строгий костюм с галстуком, очки в роговой оправе, процветающая лысина – и проглотив для солидности аршин, околопятидесятилетний тогда Наум Исаакович не расплескал с годами морскую лихость, таящуюся под академическим прикидом. Провожая взглядом Лапитуса, чинно вышагивающего с кожаной папочкой под мышкой по длиннющему факультетскому коридору, я не мог избавиться от ощущения, что он постоянно силком удерживает себя в обретённом новом образе, который ему, как той перевальной гусар-бабище и тому парижскому коннику на железяке, навязала судьба. Казалось, ещё шаг-другой - и, взвыв, он зашвырнёт папку вместе с профессорскими очками в окно и пойдёт вразвалочку, посвистывая и поплёвывая. А то, закусив зубами ленточки сдвинутой на буйный чуб бескозырки, заплетёт руки на груди и, приседая, станет выбрасывать ботинки под клёшами на зюйд и вест в отчаянном матросском “Яблочке”!
Но не случалось. Прямой как мачта Лапитус, мерно удаляясь по фарватеру коридора, плавно сворачивал в настороженно встречающую его прибойным шумом встающих бухту аудитории...
Заурядное побеждало необыкновенное.
Отыгрывался Головорез на студентах, темпераментно гоняя их на лекциях и многочисленных у него сдачах-пересдачах экзаменов.   
По факультету гуляла байка о том, как однажды, на предложение Лапитуса прочесть начало “Илиады” Гомера, где говорилось о мотивировке Троянской войны - умыкании этими самыми троянцами мужней жены, прекрасной Елены: “Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына!”, несчастный студент с перепугу прозаикался гекзаметром: “Г-г-гнев, о богиня, воспой Лапитуса, П-пелеева сына!”...
Последствия известны. В предстоящем семестре оболтусу, перепутавшему двух легендарных героев средиземноморья–черноморья, не видать было стипендии, как собственных ослиных ушей.
Но тут и на старуху случилась проруха! Как я уже писал, Лапитуса угораздило влюбиться и жениться на студентке, младше его на,.. годившейся ему в... Ну, и так далее.
Несчастного Головореза так затягали по всяческим обсуждениям его разнузданного образа жизни (да и брошенная жена подбрасывала поленья в его джорданобруновский костёр, таская сопли по ректоратам и парткомам: “Верните этого старого козла, развратника, негодяя и мерзавца в семью!..”), что он стал дёргаться от любого упоминания сексуальных отношений даже в общем, не конкретном смысле, тем не менее параноидально усматривая в этом прозрачный намёк на его, “...товарища Лапитуса, развратное поведение. Скажу при всех, понимаешь, собравшихся здесь коммунистах факультета: стыдно, понимаешь, Наум Исаакович, - фронтовик, орденоносец, морская пехота! Какой пример вы... показываешь нашей молодёжи? Член этот,.. понимаешь, КПСС должен, понимаешь, удерживать свои порывы! Эти... как их?.. Во! Рефлексы!.. Где партийная дисциплина члена, да, КПСС?!”...
Автор этих уже порядком затянувшихся строк и сам в тот период вляпался в Исааковичеву предубеждённость и психопатичность, буйно распустившиеся на тучно унавоженной партийной и беспартийной общественностью ниве его секса. И как тот несчастный студиозус-дневник, воспевший и вызвавший “Г-г-гнев Лапитуса, П-пелеева сына”, я тоже погорел на сдаче Головорезу экзамена по истории классической греко-римской литературы.
И мне подвернулся в билете Гомер, только уже продолжение античной дилогии - “Одиссея”. Бояться особо было нечего, поэмы древнегреческого слепца входили в узкий круг тем, которые я весьма прилично знал по истории этой литературы.
Упаси вас Бог подумать, что в результате ночных бдений накануне экзамена. Отнюдь! Или вместо гордого восклицательного знака, помассировав печень и почки, поставить грустные три точки...
Буду прозаичен: вышеназванные поэмы я проштудировал ещё в юном возрасте, твёрдо решив стать археологом и подобно Генриху Шлиману раскопать какую-нибудь свою, нафаршированную золотом Трою. Правда, в здании Двенадцати петровских коллегий на Васильевском острове, в приёмной комиссии археологического отделения истфака ЛГУ меня отшили по причине отсутствия комсомольской характеристики, не допустив к вступительным экзаменам.
Которые, я всё равно бы не сдал. Слишком высок был конкурс – какие-то трёхзначные цифры на место. Впрочем, ту неудачу я, как отпетый и пылкий оптимист-позитивист, со временем переквалифицировал в удачу, осознав, что археология не та колея, по которой мне суждено катиться по жизни.
Но какая та? Я до сих пор твёрдо это не знаю, добавлю не без доли свойственного мне, да и в той или иной мере всем нам, кокетства. Впрочем, выставленное на паперть кокетство – не последний инструмент самопознания. Попытка спровоцировать окружающих на оценку баланса правды и неправды в тебе, реального и ирреального.
Способ, однако, несколько суетливый и мелкотравчатый.
Хотя нет. Не всегда. Сейчас, в шестьдесят пять, осознаю, что кокетничанье возрастом - это не только попытка оценить  правдивость интонации в сакраментальных “Да вы ещё хоть куда!” или “Вам никто никогда не даст ваших лет!”
Это еще вот что: осторожно ощупываешь разутой ногой воду на берегу реки по имени Стикс. И поёживаясь посматриваешь искоса - далеко ли лодка этого гада Харона? И не высматривает ли он меня глазами-буравчиками из под мохнатых бровей...
А может, моё истинное призвание впереди? Там, за пограничной рекой, за тёмным пологом-занавесом, зазывно сверкающим звездной россыпью...
...Но тут, уже в БГУ, моя ошибка романтической юности пригодилась. И я начал бодро излагать содержание “Одиссеи”, собираясь в дальнейшем перейти к разбору её языковых, стилевых, драматургических и каких-то других особенностей, коих я сейчас уже и не упомню. Головорез хмуро кивал. Но поскольку многие студенты, готовясь к экзамену, успевали пролистать лишь начало бессмертного произведения, он предложил мне перейти к его финальной, так сказать, задней части.
Вообще-то это был его любимый приём. И если студент начинал по-собачьи плавать в ответе, Наум Исаакович, откинувшись на стуле, удовлетворённо резюмировал голосом сытого людоеда:
- Читали для боцмана!
Истоки этой загадочной фразы во всё том же его морском прошлом.
Перед увольнением на берег боцман традиционно прохаживается перед строем молодых матросов, осматривая начищенность и выглаженность выправки. А иногда возьмёт и рявкнет: “К-р-р-р-у-гом”! И не дай Бог салаге надраить до зеркального блеска свои ботинки, почтительно величаемые на флотском сленге говнодавами, только спереди, для осмотра... Тогда вместо желанного берега шалопай отправлялся до отбоя додраивать на пятках свою обувку и заодно все медные части судовой оснастки, а то и гальюн.
Отсюда это флотское выражение “Сработал для боцмана”, определявшее стремление пустить пыль в глаза, недоработку, лентяйничество, разгильдяйство и вообще, простите, хитрожопость. Его-то морской волчина Лапитус и сохранил в своём лексиконе, пришвартовавшись у сухопутного пирса Белгосуниверситета...
Но и пяточная часть “Одиссеи” с младых ногтей не являлась для меня ахиллесовой. Поэтому я был готов сразу же отвечать, когда Головорез прервал мои соловьиные трели и задал вопрос из финала почти бесконечных странствий хитроумного грека по Ойкумене:
- А скажите, как узнала Пенелопа своего мужа, когда он вернулся на Итаку? Ведь прошли многие годы после его отплытия на троянскую войну, да и он сделал всё, чтобы до поры до времени оставаться неузнанным.
Это я знал. И мне бы подробно изложить содержание эпизода, повествующего о том, что брачное двуспальное ложе Одиссея  и Пенелопы никто не мог сдвинуть с места. Секрет заключался в том, что царь Итаки собственноручно выточил его из пня огромного дерева, которое росло на месте еще не возведённого дворца. Тайну эту, как пароль, знали только он и жена.
Но автор, будучи матёрым патентованным минималистом, пытается по жизни следовать известной формуле, повествующей о том, что краткость - сестра таланта. Это, правда, не относится к данной разбухшей саге. Но она - печальное исключение.
Поэтому я решил втиснуть ответ Головорезу в одну чеканную короткую фразу, как мне казалось, сразу всё объясняющую:
- Каким образом она его узнала? Разумеется, по кровати!
Очки Наума Исааковича вслед за бровями взметнулись на лысину одновременно с дрожащим перстом, указующим на дверь аудитории:
- Вон отсюда со своими грязными намёками!..
Злосчастный экзамен по древней греко-римской литературе мне пришлось сдавать все более мрачнеющему Головорезу ещё пару раз.
В конце концов, замордованный впавшей в упоение общественностью, многоэтапно обсудившей и осудившей его моральное разложение, - (Александр Галич: “А из зала мне кричат: Давай подробности!”) - окончательно озверевший Лапитус эмигрировал, точнее, сбежал от всего этого в Израиль.
Говорят, чтобы было побыстрее, он, получив разрешение в ОВИРе, тут же бросился в воду и переплыл Чёрное и Средиземное моря вплавь...
Но это, конечно, враньё! До Босфора он, разумеется, доплыл, но дальше – вряд ли. Мусульманские турки его наверняка бы остановили.
Отсутствие транзитной визы, видите ли, да и конечный пункт заплыва...
Так что средиземноморский анабазис Одиссея Головорезу повторить не удалось. Пришлось добираться самолётом.

А ВОТ ДРУГОГО нашего преподавателя - матримониального хулигана, не одновременного, но последовательного многожёнца Анатоля, никто не трогал. Как говорится, разные судьбы...
Конечно, тут сыграло роль, что Палаш не состоял в этой партии, а матрос Лапитус в неё вступил в сорок втором где-то на Малой земле под Новороссийском. Не политрук ли Лёня Брежнев вручал ему билет “в землянке нашей в три наката”?
Бди! Этот призыв Козьма Прутков провидчески обращал прежде всего к грядущим парткомам и партбюро. Вот они и бдели.
В отношении рядовых коммунистов. И прочих беспартийных масс.
Нельзя отбрасывать и то, что славянин Анатоль не был запятнан пятой графой. Ущербный же в этом смысле – антисемитов в вузах те времена было на рубль десяток - Лапитус подставился им как тот гусь, который пошел на шкварки.
Шкварки, шкварочки, шкваркужечки, шкваркчужищи!
А с брачного марафонца Палаша всё было - как с другого гуся вода!
Скажу, как прирождённый объективист, ещё не в полной мере оценённый этой ветреной содержанкой - Историей. Хотя перечисленные обстоятельства и играли свою  роль, они не были решающими.
Самое главное - это были разные типы людей. И если доктор древнегреческих наук, профессор Головорез прочно вписался в окружающую действительность и был зависим от неё, а, следовательно, и ею уязвим, то к горбуну-карлику Анатолю не прилипали ни хула, ни хвала. Он существовал, точнее, кувыркался в каком-то своём мире. В мире не то что бы юродивых, могущих безнаказанно поступать по своему, якобы ущербному разумению, например, высказать всю нелицеприятную правду-матку самому царю-батьке... Простите, опять описался, царю-батюшке. Или генеральному секретарю. Или рейхканцлеру. Или...
Нет, Палаш не был блаженным нищим. Просто был независимым человеком. И хотя он соприкасался с внешним миром и вполне успешно с ним сосуществовал, в то же время пребывал в другом, особом, далеко не махоньком пространстве, отгородившись от нашего высоким профессионализмом.
И эту его независимость чувствовали.
А может быть, его просто суеверно боялись трогать?..
С весёлой строгостью Анатоль не прощал тупоумия. Но поскольку в это состояние к концу летней тридцатидневной сессии поголовно впадало подавляющее большинство мужской части нашей учебной группы, неотвратимое приближение срока сдачи зачета мы ощущали с всё более неизбывной тоской. Чтобы сдать “Технику оформления газеты” нужно было её знать, как я уже отмечал, предмет конкретный. Тут не отделаешься обычным псевдонаучным – истматодиаматным... ах да, трёпом. Анатоль требовал конкретики – какой шрифт и чему соответствует, как пользоваться разметочной линейкой, что означают деления на ней, как расчертить снимок для типографии, ну и так далее. Со всем этим абсолютное большинство из нас, пишущих чего-то журналистов, соприкасались в редакционных коридорах и кабинетах только краем глаза и краем уха.
Поэтому мы крепко призадумались о способе решения проблемы сдачи зачёта Викентьевичу.
Действовать через ставшую нашей однокурсницей жену было бесполезно – вела она себя с нами довольно отчуждённо, вне лекций не общалась, после последней пары быстро исчезала, очевидно, кормить и холить маленького Анатольевича.
Палаш напротив, домой не спешил. Конечно, дела в универе у него были разные, но в основном пропадал он в факультетской фотолаборатории, очевидно, колдуя над проявкой отснятых плёнок...
И тут мы обнаружили, что наш староста Коля Майский, в обиходе – Кока, тоже частенько уединяется с Анатолем в этом небольшом помещении. В увлечении фотографией Кока замечен не был. Тогда что он там делает? В один из сессионных вечеров под стеклянный перезвон пирушечного стола Николай был допрошен с пристрастием. Запирался он недолго и раскололся, что запирается с Палашем, во-первых, играть в шахматы – их общим страстном увлечении, и заодно выпивать и закусывать. На этой спортивно-горячительной почве они и дружились. Иногда и допоздна.
А после усиленного допроса с применением штрафных доз за отрыв от коллектива, отступничество, келейность, двурушничество, фракционность, ренегатство Каутского, иудушка Троцкий, предательство интересов рабочего класса Вторым Интернационалом, как нам реорганизовать Рабкрин... Стоп-стоп - это уже, хотя к тем времёнам близко, но, как иногда уточняют женщины, не туда... Так вот, в конце концов, наш староста признался, что алкаемая нами запись в зачётке у него уже есть. Поставленная Анатолем в один из вечеров где-то между эндшпилем, закусоном и миттельшпилем.
Мы здраво рассудили, что Палаш, мужик умный и, конечно же, прекрасно понимает кому из заочников его предмет нужен, а для кого этот зачет не более чем строка прописью с росписью на шестилетнем тернистом пути к “корочкам” диплома и почечной недостаточности.
Поэтому после недолгого сопротивления - Кока Майский был человек мягкий, слегка унылый и старостой назначенный не за лидерские качества, а просто по уже сорокалетнему возрасту, - он принял ультиматум от нашего небольшого, человек десять, коллектива борзописцев. А именно, взять тут же собранные сорок рублей вместе с нашими зачётками и завтра вечером пригласить Анатоля в “Папараць-кветку” – ресторан недалеко от университета.
И строго настрого наказали без проставленных зачётов в группу не возвращаться.
На следующее после ресторана утро наш староста появился без зачётов, но зато с внушительным синяком, светофорно соседствующим с красным глазом. В комплект к ним прилагалась жёлтая пластырная нашлёпка, скрывающая рассеченную скулу под этим самым фингалом.
Со слезливым воплем “Да чтоб я ещё когда-нибудь брался по пьяни за такие сучьи дела!” он веерно швырнул на стол наши неоплодотворённые зачётки.
В изложении Коки, постоянно прерываемом его взвываниями “Да чтоб я ещё раз...” и пощупываниями пластыря под глазом, за что он антисептично получал по рукам, его вчерашние похождения выглядели так.
...Нужно отметить, что по тем далёким временам сорок рублей на двоих – грандиозная сумма для полновесной ресторанной гульбы. И даже для кутежа. Отбивная на пол-тарелки с прилагаемым разномастным гарниром стоила не больше двух целковых. Бутылка водки – четыре с копейками. Коньяка – где-то восемь... Ну и так далее. В общем, за вечер Анатоль и наш староста, хорошо набравшись, тем не менее смогли освоить лишь половину имеющейся суммы.
Поэтому, когда ближе к полуночи Майский, нетвёрдой уже рукой отодвинув тарелки и рюмки, попытался начать святую процедуру подписывания зачёток, Анатоль проявил здравый смысл, резонно возразив, что на людях он этого делать не будет даже для лучшего друга, коим Кока уже к тому моменту стал окончательно и бесповоротно. И вместо этого предложил взять ещё пару бутылок конины (коньяк на журналистском, и не только, сленге), пойти к нему домой – жена наверняка уже давно спит – и до утра резаться в шахмотья на кухне под этот самый, крепкий напиток. А зачётки он подпишет между делом. И не на людях – посреди ресторанного зала, а в нормальной кулуарной обстановке. И даже покажет другу свою коллекцию запонок.
Это официальное предложение чрезвычайным и полномочным послом пославшей его группы товарищей и где-то даже номинальным главой всей нашей учебной группы было принято с благодарностью. Тем более что Викентьевич жил совсем недалеко от кабака.
С тем высокие договаривающиеся стороны и отбыли после полуночи в направлении Палашевской резиденции – старого довоенного дома с высокими потолками и соответственно широкими и длинными лестничными пролётами.
Оставив Майского ожидать на площадке между двумя такими межэтажными перегонами, Анатоль пошёл в разведку, сказав, что потихоньку перенесёт шахматную доску на кухню, всё питейно-закусочное обустроит, а затем и Коку пригласит на готовенькое.
Ждать пришлось недолго.
После трёх-четырёх минут благостной ночной тишины, за предусмотрительно незащелкнутой Палашем дверью вдруг раздались какие-то странные глухие удары, похожие на всхрапывания огромного зверя, ритмично сопровождаемые приглушенными, но гневными женскими криками. И тут же из своего жилища, домиком прикрывая двумя ладонями голову, стремительным колобком выкатился наш преподаватель и с криком “Кока, атас!” помчался вниз по лестнице к развалившемуся на подоконнике Майскому, опрометчиво впавшему в эйфорическое состояние в предвкушении ночного шахматно-коньячно-зачётного продолжения банкета.
А вслед за драпающим мужем из квартиры троянским конём, точнее белой лошадью, вся в светлой ночной сорочке с розочками выплыла монументальная супруга Анатолия Викентьевича и в вдогонку ему, как из помойного ведра, выплеснула из внутренностей громадной шахматной доски пешки и фигуры.
- Я в расслабухе, еще толком ничего не понимаю, раскрыл варежку и смотрю на всю эту картину, как вместе с конями и слонами мчится на меня Анатоль, всё это грёбаное стадо... Чтоб я ещё... - плакался наш горемычный староста. – А эта фурия секунду постояла руки в боки, а потом размахнулась, швырнула и, представляете, попала!.. Да чтоб я еще когда-нибудь...
Как дремучий и посконный домостроевец не буду долго смаковать эту батальную панораму. Уничижительную по отношению к якобы сильной, но уже и так порядком замордованной эмансипированным двадцатым, да и этим веком мужской половине человечества. Может, уже и четвертине... Или четвертинке?..
Короче говоря, выдержав микропаузу, мадам Палаш метнула в направлении сбегающего мужа шахматную доску, только что выпотрошенную, но совсем не потерявшую своей увесистости, поскольку изготовлена была, как говорят мебельщики, из массива древесины.
И вот этот массив, просвистев на бреющем над головой везунчика Анатоля, врезается черной, точнее, черно-белой в клетку двукрылой птицей Немезиды в нашего несчастного Коку. Тютелька в тютельку над раскрытой варежкой. Далее они уже все вместе полным шахматно–кроваво-пьяным, точнее на ходу трезвеющим комплектом, катятся по лестничным пролётам, почти не останавливаясь, до больницы скорой помощи, где нашему чрезвычайному и полномочному, наложив несколько швов, зашили скулу...
Нет, всё же без тиражирования окровавленных карликов-горбунов мне в этом... обойтись никак не удается. Правда, на Палаше она была не своя – пытался подручными средствами остановить обильное кровотечение на посольской физиономии...
В общем-то, история с заявившимся после полуночи тёпленьким мужем вполне стандартна. И если бы в качестве орудия возмездия фигурировала, скажем, скалка или сковородка, или, на худой конец, мокрая пелёнка, то и говорить особо было бы не о чём. Но всхрапывающей шахматной доской!.. Это уже незаурядно, это экзотика в брачных отношениях. Как говорится, будет что вспомнить. Окаменело-тривиальное и заострённое экстраординарное, сталкиваясь друг с другом, высекают фонтаны искр, расцвечивающих нашу сирую жизнь праздничным салютом.
Это в качестве морали вышеприведённого эпизода. И заодно к ней, как записной утвердитель “тьмы низких истин”, добавлю пару анекдотических опровержений казалось бы незыблемых максим, повествующих, что, во-первых, дипломатический представитель – лицо неприкосновенное и, во-вторых, что шахматы не травмоопасный вид спорта.
А Палаш... Навсегда остался в моей памяти достойный потомок венгерского гусара, сделавший своё уродство, нет, не уродство, а просто непохожесть, – по-настоящему блистательной.
Профессионал и человек искусства - живописец, фотомастер, незаурядный собиратель редких артефактов. И в то же время, любивший реальную жизнь, женщин, вино, игру, спорт, многое-многое другое, которое он, внешне миниатюрный, смог объять.
Одновременно возвышенный и земной, непосредственный и хулиганистый, глубоко пустивший корни в тучную землю по имени Жизнь. Только в свою, особую.
Не забуду и народный вариант этого выражения, оно о нём: “Да, мужичок маленький, но зато как здорово пошёл в корень!” Словом, жизнелюб. Щедро отдающий и сполна получающий.
В данном случае от третьей своей жены.
Кстати, не последней. 

СО ВЗДОХОМ светлой грусти тёплой летней ночью расстаюсь с Анатолем и возвращаюсь на площадку перед лифтом на десятом этаже шестнадцатиэтажного дома на зимнем проспекте Сталина – нет, Ленина – нет, Скорины - Франек, извини за компанию, - ах, да, Независимости, к стоящему на островке картонки полуголому окровавленному карлику-горбуну, чьё помрачившееся вроде от алкоголя сознание всё еще пребывало неизвестно где.
Не успел вызвавший милицию Павел попытаться надеть хотя бы штанишки на нашего непрошеного гостя, тупо бубнившего как заведённый “Где моя мамча - хацю в кловатку”, как дверь грузопассажирского лифта распахнулась и оттуда упруго возникло готовых к бою человек шесть-семь, в основном в штатском. Только двое из них в какой-то форме маячили на заднем плане.
Быстрым тактическим манёвром мобильная группа привычно взяла в полукольцо карлика и заодно нас с шурином. До выхватывания оружия, правда, дело не дошло. И вообще, мне показалось, что они были несколько разочарованы бытовизмом открывшейся картины, ради прояснения которой их по тревоге бросили в столь большом количестве.
- И чего ты им по телефону наговорил, что контора такой толпой набежала? - спросил я позднее Павла, когда всё рассосалось.
- Ничего особенного, как есть. Сказал, что у нас по дому бродит голый, весь в ручьях крови невменяемый лилипут с двумя горбами...
- Ага, наши монотонные будни... Так сказать, норма жизни... Ну, ты даёшь! Да они точно решили, что в день похорон вождя недобитки-нацдемы или там ЦРУ на центральном проспекте белорусской столицы спроворили устроить политическую провокацию. Мол, воскрес в своём истинном обличье. Ты им такую картинку нарисовал и тем самым такое предложение сделал, от которого они не могли отказаться. Вот и ринулись...

МЕЖДУ ПРОЧИМ, знавал я одного человека, киношника, который, жонглируя обычным и необычным, выстраивал перед объектом его интереса картинку, прочно цепляющую этот объект на крючок.
Благодан Бойцевский, он же Благ, он же ББ, отсюда, от аббревиатуры, он же Бардо, которая Брижжит, долгие годы трудился на киностудии вторым режиссёром. Работа эта, как, впрочем, и все остальные профессии фильмопроизводства, не слишком отвлекала его от полновесного комплекта всяческих удовольствий, коими наполнена была личная жизнь Благодана - Сибарита с большой буквы.
Почему бы и нет? Есть же Художники с большой буквы. Есть и Человеки с неё же, в том числе и Матёрые человечищи... Вот и у сибаритов должна быть своя градация. Ведь здесь, как и в искусстве, тоже нужен талант. Талант потребления.
Сибариточек, сибарит, сибаритище!..
Да и я по большому счёту сибарит. Только, как видите, с маленькой буквы... Увы, не те масштабы.
...Бойцевский умел жить вкусно, потакая обширным запросам своего организма.
Курить так курить - по две пачки хороших сигарет в день. Где он ухитрялся доставать “Мальборо” в самые что ни на есть застойные времена – для меня до сих пор загадка.
Пить так пить – Бардо предпочитал сверхдефицитный армянский коньяк, который в тогдашнем обиходе для простых смертных был суррогатно заменён анекдотами про армянское радио. Правда, зачастую тоже весьма забористыми, добавлю как природный объективист, ради правды-матки без малейших колебаний наступающий на горло собственной, пусть и лебединой песне.
Или, скажем, шотландский виски. Тоже в те годы когда-никогда гостевал на столе у Блага. Откуда брался? Не знаю. Этому абстрактному напитку даже анекдотной замены не было. Разве что среди англичан, любящих пройтись по поводу якобы скуповатых шотландцев. Но в те времена я и тех, и других в наших краях не встречал... Да что анекдоты! У этого существительного за его ирреальностью у нас даже рода не было. Виски - оно?.. Или он?.. Никто толком этого не знал. И не к чему было – однолюбно  употребляли её, белую...
Всё-таки не удержусь здесь от анекдота:
И сказал Бог Адаму: выбирай себе жену...
А ББ мог, глядя в янтарный просвет бокала, со знанием дела рассуждать о сравнительных достоинствах послевкусия ирландского и шотландского виски.
Скорее всего, импровизировал на ходу, но врал весьма изысканно. Да и когда не врал – что с ним тоже случалось – укладывал свою речь в стильную и многозначительную упаковку. Что говорить – говорить он умел. Как, впрочем, и работать – считался одним из лучших вторых режиссёров на киностудии. Но это уже в перерывах, между удовольствиями.   
Играть так играть! Сказать, что Бардо был заядлым преферансистом, значит сказать очень мало. Его карточные запои исчислялись не часами и не сутками, а зачастую зашкаливали за неделю. Благо профессия позволяла.
Притом вкус утончённому в широких желаниях организму Благодана не изменял по всем направлениям. “Приму” он не курил, “чернила” не пил, в “дурака” не играл.
Возьму на себя смелость предположить, что ББ был предтечей общества наслаждения, которое сейчас приходит на смену обществу потребления. Просто он намного опередил, не побоюсь сказать, предвосхитил наше время...
Список его достойных пороков можно было бы продолжать ещё долго. На то оно сибаритство, чтобы быть многогранным. Это аскеза умещается в раз, два и обчёлся...
О том и Высоцкий: “За хлеб и воду и за свободу - спасибо нашему советскому народу!”
Но в этом и так разбухшем до безобразия повествовании я, спохватившись, прерву многопунктное перечисление Благодановского аристократизма, поскольку в писательском деле, как и в воровском, главное - вовремя смыться.
Правда, здесь не от карающей длани закона – от читателя. Праведный гнев которого меня как совестливого графомана страшит почти так же, как сума и тюрьма.
Тут бы не опоздать дать дёру – или в недосягаемые литературные классики, или в спасительный мрак полного забвения!
Поэтому, боясь окончательного озверения страстотерпца, доселе стоически, из последних сил перелистывающего эти уже почти бесконечные страницы, я ограничусь ещё только одной потребительской страстью Бойцевского. И то лишь потому, что она прямо относится к теме данного опуса – уживчивости или неуживчивости друг с другом обычного и необычного в нашей жизни. И что получается в результате этих непростых отношений.
Так вот, в общем-то, далеко не записной аполлон, полноватый и среднеростый Бардо водился только с красивыми женщинами. Любить так любить – по высшему разряду!
 Конечно, должность второго режиссёра художественных фильмов, непосредственно работающего с актёрами, и, главное, с актрисами, раскрывала перед умеющим богатые возможности.
А ББ умел. Но своим гандикапом перед другими соискателями женских прелестей в виде некоторой зависимости от его должности претенденток на исполнение ролей в фильме он не то чтобы не пользовался – не без того – просто мог вполне обходиться без этого своего преимущества.
Главный секрет амурных успехов Блага – в его личном методе. Методе Бойцевского.
Звучит научно. И не без оснований. Как я уже писал, он выстраивал перед объектом своего внимания картину мира, состоящую из обычного и необычного, заурядного и невероятного, располагая их в только ему известном, далеко не в произвольном, а где-то даже близком к математическому, порядке. Порядке, который пробивал даже самую глухую женскую оборону. И в центре этого созданного им мира, посверкивая обстоятельствами, в гремящих доспехах значительности, в прорехах беззащитной человечности располагался он сам - наш герой-сибарит.
Примеров успешного применения этого метода я мог бы перечислить немало, но, заботясь о драгоценном здоровье моего донельзя утомлённого читателя, приведу здесь только один.
Скажем, где-то в командировке - в кино они называются экспедициями и зачастую длятся месяцами – Благодан засекал в коридоре гостиницы весьма симпатичную незнакомку, поселившуюся на его этаже. Вульгарный донжуан без комплексов тут же подкатил бы с какой-нибудь трафаретной просьбой типа – извините, есть ли у вас чайная ложечка или сахар для чашечки кофе - с дальнейшим приглашением в свой номер на ту же чашечку.
Но не таков наш боец, чтобы тратить силы на столь примитивную суету. Тем более что вполне можно напороться на женский отлуп под лозунгом, гласящим, что порядочные женщины в трамваях, ресторанах, приёмных, в коридорах гостиниц и прочих злачных местах не знакомятся. А натыкаться на резкости ему совершенно ни к чему, это не в стиле истинного сибарита, потребляющего только положительные эмоции. Во всяком случае, стремящемуся к этому идеалу.
Посему Благ просто запоминал, из какого номера она вышла. Или вошла. Оставалось только, вернувшись к себе, полистать гостиничный телефонный справочник.
Далее всё шло по накатанной стезе.
В тот же вечер – или в один из последующих: ББ не суетился - в ее номере раздавался звонок, и мягкий бархатистый голос с московскими аканьем и без мягкого знака в окончаниях слов  – артистичный Бардо мог сымитировать кого угодно и что угодно – произносил, правда, с простудным прононсом, хрипотцой, одышкой и приступами кашля, примерно следующее:
- Девушка, милая! (Обычное). Не удивляйтес, ради Бога, и не сочтите за розыгрыш! (Кашель). Это вас беспокоит артист Баталов из Москвы... Да, тот самый, Алексей Владимирович. (Необычное). Умоляю, не вешайте трубку и во имя всего святого, помогите, пожалуйста. Я уже второй час пытаюс по межгороду дозвониться режиссёру Бойцевскому. Но телефон в семьдесят седьмом номере гостиницы как назло постоянно занят! (Обычное). А я, когда месяц тому назад здесь снимался, жил именно в вашем, семьдесят первом номере! (Необычное). И телефон сохранился в записной книжке. (Обычное). Так вот... (Кашель). Милая девушка! Поверьте, я решился позвонить в этот номер, получилос к вам, только от безвыходности моего положения и с той надеждой, что кто-то, оказалос, что вы, толерантно (необычное слово, присущее высокоинтеллигентным особам, чуждым низкопробным приставаниям и розыгрышам) отнесётся к моей просьбе! Пожалуйста, если вас это не слишком затруднит, не можете ли вы передать маленькую информацию, всего лишь несколько слов Благодану Станиславовичу в семьдесят седьмой, по-соседски. (Обычное). Да? Премного вам, милая, благодарен! (Кашель). Видите ли, я должен был сегодня вечером, буквально через час, выезжать из Москвы на поезде к вам – завтра съёмка. Но подхватил жуткую простуду, может быть, и грипп. (Обычное). Скорее всего, на кинофестивале в Венеции. (Необычное). Я только что оттуда. И ведь не хотел ехать. (Необычное). Там была совершенно отвратительная, промозглая погода. (Обычное). Вот и заболел. Температура под сорок, врачи прописали постельный режим, говорю с трудом. (Обычное с длительным кашлем)... Так вот, передайте, пожалуйста, Бойцевскому, что, к величайшему сожалению, приехать я не смогу и возможно, из за общего состояния здоровья вынужден буду отказаться от своего участия в этом фильме. (Необычное). Я очень люблю и уважаю Благодана Станиславовича как талантливого, если не сказать больше, кинорежиссёра, но обстоятельства выше меня... Ну и так далее.
И если поначалу она ещё несколько сомневалась в реальности пролившегося на неё потока необычностей, то приправа заурядного – невозможность дозвониться, промозглая погода, кашель, температура, грипп – заставила её почти поверить в правдивость услышанного. Тем более что после весомой дозы телефонных расшаркиваний “народный артист” взял с нее обещание выполнить просьбу.
Слегка поправив прическу и соприкоснувшись только по касательной с парфюмом – не на свидание иду, а по совершенно деловому поводу, – она, в лёгком флёре духов и сомнений, не очень решительно направляется в семьдесят седьмой номер. Но если вы думаете, что пока ещё незнакомка увидит там обрадованно вскочившего при её появлении заманившего её в ловушку рокового соблазнителя в махровом халате и с хищными повадками, то глубоко заблуждаетесь.
Деликатно постучав, она слышит в ответ приглашающий возглас и, войдя, застаёт в номере плотно разговаривающего по телефону, весьма расстроенного возникшими обстоятельствами, очень делового мужчину, которому сейчас совершенно не до чего легкомысленного. Правда, тоже при махровом халате.
Горевестница пытается что-то сказать, но ББ, на пару секунд зажав трубку ладонью, шепчет ей:
- Извините, я разговариваю по междугородной, подождите, пожалуйста, немного. Присядьте где-нибудь на пару минут.
Она, оглядевшись в поисках этого “где-нибудь” - не стоять же в самом деле, - присаживается на единственное - все заранее рассчитано – свободное кресло у стола, на котором стоит початая бутылка, разумеется, хорошего вина, с соответствующей свитой в его окрестностях: шоколад, конфеты, фрукты, бокалы. И слышит следующий диалог, на самом деле, как вы понимаете, монолог. Комплект обыкновенности и сказочности, раскрашенный красками отчаяния. Но мужественного отчаяния, отчаяния настоящего мужчины, не без толики юмора оценивающего положение, в которое он попал:
- ...Кеша, дорогой, ты меня без ножа режешь!.. Я понимаю, что театр, репетиции, прогоны, главная роль... Но что же мне-то делать, мой милый? У меня план, график, сроки сдачи, полезные метры надо гнать, будь они неладны! Мне не позволят пролонгировать фильм даже из-за тебя, Смоктуновского. И так с финансированием проблемы! И погода подличает... Валидол пью бокалами...  Ну и что, что у тебя премьера на Таганке?.. – Закрыв микрофон, подаёт реплику ей: - Актёры как малые дети. А если он ещё и Народный... Ну, вы понимаете!.. Кеша, объясни Любимову, что мы тоже государственное предприятие. Фильм на контроле у Машерова!.. Ты обязан приехать! Завтра уже вернётся Лёша Баталов, тоже тот ещё деятель, приспичило ему. – В её сторону: - Дети, ну как малые дети, хоть на горшок их сади!.. Я остановил съёмку, Кеша, отпустил его на неделю в Венецию, жюри фестиваля, видите ли, без него ну никак не обойдётся! Да уж ладно... Завтра он здесь будет, а тебя нет. У вас же несколько совместных сцен по графику. Нет, ты меня убиваешь... Я из-за всего этого в полном зашоре...
Она пытается что-то вставить насчёт ещё одной печальной новости, которая привела её в этот номер, но Бардо в запале как бы ничего не слышит. Не прерывая титанической борьбы с дезертирством “Смоктуновского” и попутно массируя махровую грудь под халатом, он жестами просит её подождать и заодно плеснуть ему в бокал успокоительный валидол в виде вина из бутылки. И попутно налить самой себе.
Окончательно пиковое положение Бойцевского усугубила всё-таки вставленная ею в перепалку двух киногигантов плохая новость от третьего - “Лёши Баталова”. Теперь своё героическое сражение с обстоятельствами он вёл, то зажимая, то открывая трубку телефона, разговаривал одновременно и с “Кешей Смоктуновским”, и со своей гостьей, апеллируя к ней, находя понимание, сочувствие и даже через некоторое время какие-то советы по выходу из этой ситуации. За успешную реализацию которых можно было бы им и выпить ещё раз, оставив в покое отыгравшую свою сводническую роль телефонную трубку...
Эт сетера, эт сетера...

Сегодня это бы назвали перепрограммированием.
Еще какой-то час тому границы своего мира, мира, возможно, с твёрдыми устоями, она могла бы нащупать вытянутой рукой. А сейчас красавица обнаруживала себя сидящей в мягком кресле с бокалом в руке, уже со слегка кружащейся головой и в то же время пребывающей, можно сказать, летящей в совершенно новом, сияющем межкинозвёздном пространстве, соучастницей в решении крупных задач фильмопроизводства, сиречь искусства, ещё совсем недавно существующих для неё где-то в области астрала. И главное, горячо сочувствующей этому приятному мужчине напротив, почти коллеге, попавшему в затруднительное положение.
И она с ним рядом, уже плечом к плечу противостоит чёрным дырам бытовых обстоятельств, поглощающим сверкание звёзд.
Ну разве он не достоин её заботы и утешения?..

Вот так, тасуя обычности и необычности, ББ создавал буквально на носовом платке, привлекая минимум подручных средств, новую, огромную, можно сказать даже, бесконечную Вселенную, мастерски вписывая в неё рядом с собой объект своих вожделений.
Тут нужно отметить, что сама дорога, хотя зачастую весьма извилистая, доставляла ему не меньшее блаженство, чем конечная, пусть и лакомая цель. Сибаритство Бойцевского не было синонимом лентяйства. Оно было сродни творческому, если не сказать боготворческому, да не сочтут за богохульство сие невольное сравнение с шестью днями творения. Я бы сказал, что в описываемом случае, как, впрочем, и во многих других, его можно с полным правом назвать и сценаристом, и актёром, и декоратором, и даже режиссёром-постановщиком.   
Тем не менее Благодан описывал разыгранное им действо с весомой долей иронии, точнее, самоиронии, называя это гормональной суетой. Когда ББ рассказывал о происшедшем друзьям, он напускал на себя несколько придурковатый вид, вроде и сам не понимая с какого бодуна это всё с ним приключилось, как бы со стороны оценивая происшедшее.
Вообще-то, ироничный стиль и в целом был присущ нашему герою. Так он относился ко всему, в том числе и к выпавшей ему доле: долгие годы, даже десятилетия быть только вторым режиссёром кино. Но это только внешне. Хорошо его зная, я видел, что Благ в глубине души тяготится ролью вечно второго, считая себя способным ваять нетленку куда лучше любого из киностудийной обоймы режиссёров-постановщиков. На мой, пусть и отпетого субъективиста, взгляд порядком закостеневшей.
Могу только догадываться, почему он так и не получил в те годы постановку фильма. Может, из-за отсутствия высшего образования – долбёж гранита науки не входил в круг его удовольствий - то ли ещё по какой-то причине. Возможно, его отвращала некомфортная толкотня претендентов на постановку фильма, которых на киностудиях, как правило, больше, чем вакантных мест.
Подозреваю, что именно сибаритством Бардо заглушал этот комплекс второго, удовлетворяя свои остальные утончённые потребности. Можно сказать, что он строил, точнее - ставил свою личную жизнь как увлекательное кино с элементами комедии. Или творил, как изысканное блюдо. Фантазируя, добавляя в пресный гарнир заурядности горчичный абсурд и перечный юмор, томя всё это под крышкой показной серьёзности.
И когда, уже в перестроечные времена, получив, наконец, постановку, Бойцевский выбрал сценарий по рассказам О.Генри, я, не удивившись этому, наполнился радостным ожиданием. Кому как не ему карты в руки? Ему, фантазёру, умеющему жонглировать окружающей средой с непроницаемым лицом истинного комедиографа. Кто как не он, подобно заокеанскому автору непревзойдённых плутовских новелл, легко тасовал обыденное, в нужный момент вынимая из рукава козырный туз невероятного.

И что странно. К величайшему разочарованию окружающих, кино у него вышло тяжеловесным, так сказать, на полном сурьёзе. Будто по искрящемуся, полному сочной жизни О.Генри прокатились многотонным катком кондового соцреализма, выдавившим из него всё комическое, сатирическое и сентиментальное.
В той же манере, под одно клише, в своё время снимали производственные фильмы о борьбе за досрочное, в свете последних решений партии, выполнение пятилетнего плана, любым, стукнутым пыльным мешком “энтузазизма”, коллективом - от конторы по осеменению крупного рогатого скота до гидрометеоцентра. В нечеловеческих условиях, преодолевая происки внутренних и внешних врагов, добивающихся рекордного покрытия коров или небывалого количества солнечных дней в году...
Можно только предполагать, почему у него так получилось. Возможно, Благ, словно спортсмен перед решающим боем, что называется, перегорел в долгом ожидании постановки. Или как весёлый и раскованный в обычной жизни молодой человек, добившийся, наконец, свидания с ранее недоступной и упорно окучиваемой им красавицей, вдруг при первой интимной встрече впадает в дубоватость, неуклюжесть и косноязычие.
Очевидно, в этот момент ББ разделил себя настоящего и себя в искусстве. И получились два разных человека. Один - блестящий по жизни, Сибарит во всей своей красе неординарности. А другой - заурядный и робкий в новом профессиональном качестве режиссёра-постановщика. Проникшись всей ответственностью поставленной перед ним задачи, он потерял самого себя. Изысканно-лёгкого и непринуждённого.
Как фундаментальный, твёрдокаменный и бескомпромиссный аналитик с присущей мне основательностью прихожу к не терпящему абсолютно никаких возражений выводу: нельзя быть чересчур серьёзным в своей профессии. В искусстве это уж во всяком случае. А о лицедейных жанрах – и говорить нечего! Тут, как завещал так до конца никем не понятый и оттого великий Константин Станиславский, нужно быть: выше, легче, проще и веселее.
Надеюсь, что в этом, прости Господи, повествовании и я тоже смогу всё-таки воспарить к а-ля моцартовской проказливости, протискиваясь между Сциллой безвкусно-тяжеловесной придурковатости и Харибдой мелкотравчато-балабольного фиглярства.
Ну, навалял! Сам долго разбирался - что.
Нет, всё правильно...

ВЫЗВАННЫЙ ОПЕРГРУППОЙ, наверное, по рации, местный участковый явился буквально через пять минут – все бдящие за народом в этот печальный день неусыпно пребывали на своих боевых постах. Получилось, что и мы с шурином тоже оказались в их числе – как самоотверженный, если не сказать самопожертвенный заслон, прикрывающий от стрессов слабонервных, беременных женщин и малолетних детей. Кстати, у моего Артёма последствий этого страшного зрелища в виде заикания, плохого сна или каких-то других отклонений потом не наблюдалось. Хотя он, думаю, все-таки сумел глянуть на это залитое кровью создание из за редколесья наших спин. А может, сын просто по малолетству ничего не понял. И слава Богу...
- А! Старый знакомый... Здоров, цыпа моя! - несколько фамильярно поприветствовал кровавого карлика разбитной участковый. - Так это же мой клиент! Напьётся и ходит. Но чтоб в эдакий дрызг?.. Да ещё с раздеванием... Раньше такого вроде за ним не замечалось. С чего бы это, дорогой?.. Сейчас его мамаше позвоню, вдвоем живут, где-то у меня их телефон... А в вытрезвитель его, народ пугать, не надо. А то в прошлый раз он там, под утро проспавшись, походил-походил по помещению, а потом решил еще полежать. Доспать, так сказать. С похмелья или с чего-то ещё перепутал кровати и стал моститься на соседнюю. Ну, а там другой клиент в этот момент возьми и очнись, а к нему под одеяло, уже и по нём этот голый красавец лазит... Помнишь, кого ты там уконтрапупил, а?.. Что, “мамча-кловатка”, цыпа моя? Из-за тебя мужика из вытрезвителя с обширным инфарктом прямо в реанимацию увезли, в эту... кардиологию. Говорят, хрипел: “Черти, черти опять по мне лазят”... Ну и что, цып мой, будем одеваться или так пройдёмте?

В тот же вечер еще до прихода женщин мы приняли с шурином, чтобы снять стресс, загладить пережитое. Кроме того и другая причина была, уже радостная – сборная СССР таки отыгралась после пропущенной шайбы и даже вроде победила... А может все-таки проиграла? Тоже повод...

БУДУЧИ КОМПАНЕЙСКИМ АНАХОРЕТОМ, молохоподобному мельтешению тусовки, где норовят схватить тебя за пуговицу и жук и жаба, предпочитаю узкий круг родственных и интересных мне душ, в том числе и обжившихся в этом, не при женщинах будет сказано, повествовании.
Хотя и ему уже давно грозит перенаселение. Всё хорошо в меру. Пора, пора покинуть дорогое мне шестнадцатиэтажное здание с отрубленными руками на мозаичном фасаде и завершать, наконец, эту... вроде уже и повесть.
Прошло лет пятнадцать, и я вновь увидел его на остановке перед тем самым домом – наверное, он действительно жил где-то по соседству. “Герой” вышеописанных событий ожидал троллейбус в том самом или в таком же ратиновом пальтеце и с небольшим дипломатом, впрочем, смотревшимся рядом с ним вполне чемоданно. Карлик, привыкший, что на него постоянно поглядывают, мельком окинул меня равнодушным взглядом и отвернулся. Явно не узнав. Очевидно, подробности того своего пьяного загула помнил весьма смутно. Если помнил вообще.
Хотя он постарел, мне не узнать его было невозможно, слишком хорошо врезался в память. Конечно, теперь на его лице не было пьяно-безумной одержимости, но тогда она была как бы в едином стиле со всем остальным донельзя расхристанным организмом. А сейчас уже резал глаза разительный контраст чиновнической заурядности трезвого лица с экстраординарностью пропорций тела...
Насчёт его чиновничества я тогда угадал.
Еще через некоторое время, лет через десять, подхваченный то ли ветром перемен, то ли стадным чувством, я тоже вслед за многими ринулся в частный бизнес, да там так и остался.
А этот вид сапёрной у нас деятельности неотделим от хождения по всяческим справковыдающим инстанциям.
И однажды меня занесло в такую вот разрешительно-запретительную организацию, одну из очень многих, в попытке получить какую-то бумагу. Само собой, пришлось пару часов стоя попариться в размазанной по казённым стенам очереди прежде чем попасть в нужный мне кабинет.
За столом на вращающемся кресле с высоко поднятым сиденьем величественно восседал он - когда-то кровавый карлик-горбун...
Теперь ручьёв крови на нём не наблюдалось как, впрочем, и короны. Но он вполне обходился синим переливчатым костюмчиком в полоску, белоснежной рубашечкой и ярким галстуком, а главное - царственно-скучающим выражением плотно покоящегося меж двух горбов уже весьма обрюзгшего лица, вобравшего в себя всё равнодушное презрение столоначальника и креслодавителя к просителю.
Правящий класс – имеет право...
Я чего-то пробормотал о цели моего визита и нижайше подал ему скоросшиватель. И опять, во второй уже раз, он не соизволил меня узнать. Привычно небрежно полистав страницы папки, он, то глядя поверх меня неморгающими, сейчас какими-то рыбьими, глазами навыкате, то копаясь в каких-то своих напластованиях бумаг, менторским голосом начал перечислять список документов, который я должен дополнительно собрать, чтобы получить разрешительную справку.
Поначалу я покорно записывал обширный перечень моих дальнейших действий, на которые нужно было потратить битую неделю беготни по всяким разным инстанциям. Но на каком-то этапе перечисления, представив моё дальнейшее хождение по мукам, всё-таки начал ему возражать. Возражать, что-то достаточно эмоционально доказывая.
И тут он поднял голову. Наверное, мой голос, точнее, его повышенные интонации вызвали у него какие-то смутные воспоминания. Впервые встретившись взглядами, мы некоторое время, по-моему, лет сто, смотрели в глаза друг другу.
Полагаю, он теперь всё-таки вспомнил тот вечер двадцатипятилетней давности. Потому что в этот момент на его лице начало проступать мстительное осознание своего нынешнего превосходства и моей от него зависимости.
Так сказать, исторический реванш.
А мне пришло в голову – или только сейчас так думаю? - что его уродство смотрится здесь, в этом кабинете как естественный элемент страхолюдной чиновнической системы. И поэтому гармонично вписывается в неё.
Теперь пришлым незваным гостем был я, своим трепыханием мешающий ему в ней спокойно кормиться.
Как карасю в заросшем ряской затхлом забытом пруду...
А точно, жирующий в донном мутном иле карась! Вылитый! 
...Когда я, поняв всю бессмысленность возражений, начал собирать свои жалкие бумаги, он ещё раз смерил меня долгим внимательным взглядом. Словно все обо мне знал. Мое прошлое, настоящее и будущее. Что было, как будет и когда закончится навсегда...
Что он в моей жизни? А может, что он в моей смерти? И в последний ли раз я его вижу?..
Так бы я и ушёл от карлика-горбуна в унылом расположении духа. Но по счастью, он сопроводил меня “отеческим” напутствием:
- Работайте, работайте! Нашармачка не получается. Нужно прилагать усилия, чтобы чего-то добиться! Без труда не вытянешь рыбку из пруда!
Это благословение от карася что-то во мне переключило. К немалому удивлению тоскующих в ржавеющей очереди перед чиновной дверью, я пронёсся сквозь неё в пароксизмах рыданий. Смеха.
И это создание - олицетворение моей смерти? Этот карась? Это возомнившее себя хозяином жизни и смерти ничтожество? Да пусть приходит! Посмеюсь напоследок...
Привет, Беранже, Пьер-Жан! Как там у тебя:
Собрался умирать,
Параличом разбитый;
На ветхую кровать
Садится поп маститый
И бедному сулит
Чертей и ад кромешный...
А он-то, многогрешный,
“Да ну их!..” - говорит,
“Да ну их!..” - говорит,
“Вот, - говорит, - потеха!
Ей-ей, умру...
Ей-ей, умру...
Ей-ей, умру от смеха!”
 
ЧТО ЕЩЁ ОСТАЁТСЯ СКАЗАТЬ?
Да, да, постараюсь покороче...
Обычное и необычное, сплетясь, танцуют на протяжении всей твоей жизни. Становясь самою жизнью.
В этих страстных объятьях рождается все: танец любви, танец ужаса, танец безудержного смеха, танец встреч и танец расставания. И последний танец, в котором уже ничего не рождается, а только умирает.
Хотя... кто знает...

Вычитывая эту повестуху на предмет всяческих ошибок, я вдруг обнаружил, что пиаристый, надеюсь завлекательный  для читателя, заголовок набрал на компьютере с ошибкой-очепяткой. Кровавый карлик превратился-перевоплотился в Крофавый... Заурядная буквенная опечатка вкралась в заголовок, придав моей попытке сделать его мрачно-громогласным одновременно то ли шутливый, то ли пародийный, а может и кичеватый оттенок.
Подумав, решил ошибку эту не править. Ведь о том же и мой опус: всё рядом друг с другом, а бывает, и друг в друге. Только оглянись по сторонам, только прислушайся к себе...
Соседствует во всём. 
Даже в короткой строке заглавия этой повести...
               
                2013г.

P.S. Снимок в начале этой повестухи, он вместо эпиграфа. Празднуя 70 лет в Венеции, пребывая в прекрасном Настроении (Кьянти!) забрался в гондолу - с разрешения её хозяина - петь баркаролу. Как только не свалился в канал? Чудо!..
Впрочем, об этом я и писал - чудеса, они всегда таятся вплотную рядом с нами...