Бретёр

Андрей Хадиков
ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ чаще всего ноги приносили Бориса Проворова в эту парикмахерскую при бане на Богдана Хмельницкого. Бывалый куафёр Артурович, к которому он приходил, был беспросветно бесталанен. Впрочем, пока ещё густая проворовская шевелюра после любого изнасилования выглядела более-менее прилично.
Кроме того, Артурович (какое имя полагалось к этому отчеству, никто во Вселенной не знал и знать не хотел) в лучших-худших традициях своей профессии был патологически болтлив. Причем на любую тему. Например, будучи абсолютно лысым, он изводил Бориса бесконечными рецептами притирок, примочек, запариваний, компрессов-массажей, заговоров и даже щелбанов от выпадения волос. Посверкивая полированной головой, Артурович на голубом глазу утверждал, что все эти чудодейственные средства он в своё время с успехом опробовал на себе.
Наверняка страдал-наслаждался раздвоением личности.
Всё это вполне могло отвратить Проворова от посещений данного заведения, но он приходил сюда снова и снова. И не только потому, что рядом с работой, Домом печати, но и потому как сам был не без слабостей.
Стригся Борис здесь по той тайной и основной причине, что второе от окна зеркало – рабочее место одного из Артуровичей – слегка удлиняло несколько широковатое проворовское лицо, делая его более тонким, аристократически энглизированным.
Если бы дело происходило не в начале шестидесятых, а на 10 лет позднее, можно было сказать, в этом дефективном зеркале латентный англоман Борис становился похож на голубокрового Сомса Форсайта из первого западного телесериала, проникшего в СССР...
А пока, в хрущёвскую пору, садясь в артуровичево кресло, Проворов незаметно принимал, сдвигаясь на пару дюймов влево, апробированную ранее позу – зеркало облагораживало только в одном месте – и, подняв глаза, сталкивался взглядом с байроновским Чайльд-Гарольдом, нет, с самим утончённым сэром Джорджем Ноэлем Гордоном, пропитанным сплином, уставшим от пэрства, своего показного цинизма, женского обожания и лондонских туманов...
Не сразу, но со временем Проворов заметил, что большинство постоянных клиентов Артуровича такие, как он, круглолицые. И, возможно, все они тоже приходили сюда за сказкой о себе...
Вот и в этот раз, сидя в небольшой очереди, меланхолически наблюдая за манипуляциями парикмахеров, Борис отдался во власть столь привычных ему фантазий.
Может быть, там, за зеркалом, другой Артурович – дремуче кучерявый, немногословный, цедит сквозь зубы клиенту лаконично снисходительное, что нет на самом деле никаких рецептов от облысения. Что это - как планида твоя ляжет. И родители. А в кресле другой Проворов, узколицый, с лошадиной челюстью, вундеркиндно полысевший, с печалью безысходности внимает Артуровичу и время от времени, когда тот отвлекается на смену пыточного инструмента, слегка перемещает голову вправо. В этой точке отражения кривоватым зеркалом его лицо, расширяясь по горизонтали, становится пусть и отдаленно, но похожим на идеальную в своей глобусоподобности физиономию лихого красавца молодца Колобка из последнего телесериала “Еромокул”...
Покинув зазеркалье, Проворов начал меланхолично оценивать овальность фейса очередного клиента, пребывающего в ухватистых лапах Артуровича, дабы придать своей теории статистическую достоверность, когда во входной двери начал материализовываться большой, нет, по мере прохождения им проёма выяснялось, что весьма большой, человек неопределённого возраста, но вполне определённой,  далеко за сотню килограммов, весовой категории. Поклубившись в рамке и не без успеха преодолев её теснину, горообразный двинулся прямо к нему.
- Ба! Давно не виделись! Привет, старина! - Заросшая и круглолицая орясина подъезжала к Борису, беспощадно вытесняя собою окружающее пространство.
Еще на полдороге тяжа от двери к Проворову тот понял, что они знакомы, и сунул руку куда-то вглубь протянутой лапы.
- Что, за красотой припёрся? – В наивно-хитрющих глазах бородача сверкнуло что-то потустороннее. На секунду Борису показалось, что широколицый знает его кривозеркальную тайну. Но, усаживаясь рядом и поглощая собою стул, тот уже сменил тему:
- И чего это мы давеча усвистали с поля будущей битвы?..

ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, с неделю назад Проворов заглянул на минуту в спортотдел молодёжки к своему пока ещё родственнику по пока ещё жене Валерке Морозу. Был какой-то пустяшный повод, о котором Борис тут же забыл.
И немудрено было.
Дверь за Проворовым находилась ещё в стадии полузакрытости, а на него уже стремительно двинулся кто-то большой, без четких очертаний, на фоне бьющего в окно невысокого октябрьского солнца.
Фигура состояла из мерцающих возникающих-исчезающих фрагментов пространства и напоминала кубистический портрет галерейщика Амбруаза Волара работы раннего Пикассо. Почти. Если отсосать – загубленное в русском языке, как позднее “голубой”, слово – немного угрюмости и впрыснуть бретёрской яростности, которая парадоксальным образом уживалась на бородатой физиономии с доброжелательностью. Но в этих ломброзианских подробностях Борис разобрался на более поздних стадиях их знакомства. А пока копаться в своих ощущениях и ассоциациях у Проворова не было никакой возможности.
Кроме одной – он понял, что попал под поезд.
Меж тем его уже под руку катили к письменному столу у окна, где расположился его улыбающийся родственник. “Волар” обеспечивал поездку от двери к столу в качестве локомотива, сопровождая движение сплошным басистым монологом:
- Здоров, старик, сто лет! как ты, всё окей? и у меня туда же, слушай, погода шепчет, печень не возражает, мы тут посовещались, есть мнение выпить, как у тебя насчёт трояка?
Чух-чух-чух, тух-тух-тух... Ууууууу!..
В общем, к прибытию состава к Валеркиному столу Борис, в целом не очень подверженный стороннему внушению - своего хватало, - осознал себя готовым выложить из кошелька купюру, искомую приобнимающим его незнакомцем.
В том, что они незнакомы, Борис был уверен с самого начала. Причём в тот момент это была единственная его здравая мысль...
Потом Проворов не мог точно определить, что произошло раньше – он отдал трояк или дверь за дематериализовавшимся от стола в сторону гастронома “Воларом” закрылась. И открывалась ли она вообще? Может быть, кубистический, мерцая составляющими, исчез сквозь стену?
Причём без всякой внешней-внутренней суеты. Мгновенно, но с достоинством.
Пока Борис возвращался в реальность, ухмыляющийся Мороз успел рассказать, что Амбруаза зовут Костя и фамилия у него Краюха. И это его обычный стиль. И выразил удивление, что Проворов до сих пор не знаком со столь известной в городе личностью. Классным скульптором, чемпионом республики по стрельбе из лука. И, кстати, сыном погибшего в войну партизана. Командира разведки того самого отряда, которым командовал нынешний первый секретарь компартии республики. И Краюха-старший был лучшим другом вождя. Был и остаётся – это вождь недавно на встрече с соратниками по лесной борьбе подчеркнул.  Так что Костя не хухры-мухры какие-нибудь, а мухры-хухры! Сейчас вернётся с выпивкой, и будет тебе возможность познакомиться поближе.
Но Проворов, сославшись на дела – а они действительно были, – ретировался выпаривать из себя адреналин. Для первого раза эмоций и так было выше крыши. Слегка поехавшей.

И ВОТ ТЕПЕРЬ Краюха приземлился рядом с Проворовым, по-хозяйски оглядывая-впитывая окружающее пространство и не очень вслушиваясь в Борисовы объяснения о тогдашней его занятости.
- А мы с Морозом выпили за твои успехи. Не икалось?
- Вроде нет.
- Мало выпили, наверное. Как всегда... Ну да ладно... Я вот тоже оболваниться решил... – Костя глянул поверх плеча соседа в клетчатой ковбойке, читающего измызганную посетителями “Правду” с заключительным словом Никиты Хрущёва на недавно завершившем свою работу двадцать втором съезде партии. Прислушался к разговорам.
В парикмахерской курился какофонический гул голосов, сдобренный клацаньем машинок и змеиным шипением одеколонных пульверизаторов.
Клиенты обсуждали обещанный съездом через двадцать лет коммунизм, примкнувшего Шепилова, плохого-хорошего Сталина, чьё бренное-нетленное тело вынесли днями вперёд ногами из мавзолея за угол, под кремлёвскую стену, и другие политические перемещения. Темы были животрепещущими. Артурович и его коллега, миниатюрный заикастый Иванович, стригший клиентов с деревянного помостика, подковой окаймляющего кресло, не забывали поддерживать разговор.
Ковбоистый посетитель, явно гордившийся своим шаляпинским тембром, зачитывал очкастому приятелю в сером китайском плаще “Дружба”, а заодно и всем присутствующим наиболее громовые отрывки из выступления Никиты Сергеевича.
- Слушай, Вова, не говорит, а режет. Глянь, чо было после убийства Сергей Мироныча! Детектив, да и только: “Оказалось, что жив шофёр, который вёл машину, доставлявшую начальника охраны Сергея Мироновича Кирова на допрос. Он рассказал, что когда они ехали на допрос, рядом с ним в кабине сидел работник НКВД. Машина была грузовая. Конечно, очень странно, почему именно  на грузовой машине везли этого человека на допрос? Как будто в данном случае не нашлось другой машины для этого? – Ковбоистый, войдя в образ Хрущёва, после каждой фразы начал потыкивать указательным пальцем правой руки в небо, синхронно поднимая на ту же высоту густую правую бровь. – Видимо, всё было предусмотрено заранее в деталях. Два других работника НКВД были в кузове вместе с начальником охраны Кирова.
Шофёр рассказал далее: когда они ехали по улице, сидевший рядом с ним человек вдруг вырвал у него руль и направил машину прямо на дом. Шофёр выхватил руль из его рук и выправил машину. И она лишь бортом ударила о стену здания. Потом ему сказали, что во время этой аварии погиб начальник охраны Кирова.
Почему он погиб, а никто из сопровождавших его лиц не пострадал? Почему позднее оба этих работника НКВД, сопровождающие начальника охраны Кирова, сами оказались расстрелянными? Значит, кому-то надо было сделать так, чтобы они были уничтожены, чтобы замести всякие следы”.
Переведя дух после зачтения объёмистой цитаты, обладатель ковбойки и басовитого тембра подытожил:
– Да, Вов, натворил делов Иосиф Виссарионович. И Кирова порешил, и генералов не в счет...
Очкастый обладатель плаща “Дружба” Вова мрачно молчал. Только неритмично посапывал. Что-то в нём зрело-выгорало.
Ответил за него, щёлкая ножницами под нимбом очередного попавшего к нему в руки мученика, многоречивый Артурович. Ответил, как ни странно, лаконично:
- И простыми не давился. У нас в селе зимой сорокового в ночь собрали тридцать одну семью с детьми на подводы, на станцию, в теплушки - и в Сибирь. С концами сгинули. В пятидесятых человек пять только и вернулось. Из тех детей – никто.
- Не мелочился Иосиф Виссарионович, - задумчиво согласился Краюха, забирая у клетчатого газету с докладом. - Широко жил вождь – и рядовые, и генералы...
Гиперболизатор Иванович со своего помостика посчитал к месту вставить уже бессчётное количество раз рассказанную историю:
- Ага, к-крутые времена были. В сорок четвёртом я б-брил командующего фронтом. Он к нам в штаб армии нагрянул, д-да задержался, а его обслуга далеко... Так маршал так и сказал моему комармии: “По части постриженческой ты меня обошёл, твой брадобрей лучше. Но я тебе, т-твою мать, шею всё равно намылю”. И ка-ак дал, так дал! Со всей пролетарской ненавистью, брызги аж до немцев долетели. А там километров д-двадцать... Не вру, ей богу!
“Со всей пролетарской ненавистью” было базовым выражением Ивановича. Его, для связки-разделения слов, с торжествующе страстной интонацией он применял в любом контексте. Например, описывая свое грандиозное сексуальное поведение в постели в первую брачную ночь. Учитывая полутораметровый рост Ивановича, бывшего на две головы ниже своей увесистой супруги, работающей здесь же подметальщицей опавших на пол кудрей, представить эту картину без слёз восхищения было невозможно.
Уткнувшийся в газету Костя, не поднимая глаз, эстафетой подхватил последние слова куафёра: - Не вру, ей богу... Что-то у вас глаза сегодня бегают...
“Со всей пролетарской ненавистью” чуть не проткнул свой халатик острым концом алюминиевой расчёски:
– У меня? Да всё на моих, на них, на вот этих г-глазах...
- Да не у вас, Иванович, послушайте, что Никита Сергеевич, ясны сокол наш, говорит на съезде: “Сталин мог посмотреть на товарища, с которым сидел за одним столом, и сказать: “Что-то у вас глаза сегодня бегают”. И после этого уже можно было считать, что товарищ, у которого якобы бегали глаза, взят на подозрение”. – Костя, подмигнув Проворову, продолжил невинно: — А как ты думаешь, Борис, надо ли брать под подозрение товарища, который хватается за голову, когда слышит лозунг дня - “На воре шапка горит!”
Клиент Вова в круглых очках почему-то посчитал обиженным себя. Копившееся в нём за время зачитывания цитат из хрущёвского доклада прорвалось истеричной тирадой:
- Сталин, Сталин... Топчут, ****ь! Да в войну с его именем в атаку бросались. Под пули! Под пулемёты! Несмотря на смертельную опасность!! Сталина, чтоб вы знали, ценили лучшие умы человечества! Интеллектуалы, *****!! Бернард Шоу, Ромен Роллан, Герберт Уэллс, этот... Фейтвагнер!.. Вот так! – Вова ухитрился сидя резко запахнуть свою “Дружбу”, как бы отгораживаясь от тлетворного влияния доклада.
Костя задумчиво глянул на Вову проникновенными чистыми-туманными глазами, словно хотел ему что-то сказать...
Проворов сразу не мог понять, какой это взгляд. Но вдруг осознал – он видел в разных ракурсах одновременно двух Краюх. Отраженное в артуровичевом волшебном зеркале выражение Костиного лица было ненавидящее, реальный же, сидящий рядом, смотрел на дружбаносца Вову ласково.
Очкастый явно жаждал яростной полемики. Причём, почувствовал Проворов, именно с Костей, безошибочно угадав в нём своего антипода. Но тот (вдруг показалось, словно померцав составляющими) отвернулся к Борису.
- А знаешь ли ты, мой юный, - глубокомысленно произнёс Краюха, тщательно выводя при этом в воздухе горизонтальную восьмёрку – петлю бесконечности сарделькой указательного пальца, основательно прокопчённого куревом, - знаешь ли ты, в чём принципиальная разница между сталинским энкаведистом и парикмахером?
В помещении вроде как дрогнул воздух. И локальные разговоры затихли на полуслове. Выждав хорошую паузу в нагрянувшей полной тишине, такой, что слышно было, как скрипит срезаемая опасной бритвой щетина на клиентовой щеке, Краюха открыл карты:
- Энкаведист приставляет в финале экзекуции к затылку пистолет, а парикмахер - зеркало...
И раскатисто-шаляпинский буйный хохот ковбоистого клиента...
Через полчаса, выйдя из заведения, Борис хмуро-одобрительно попенял Краюхе:
- Ну даёшь. Надо же было тебе задевать гордое парикмахерское племя... Ты, оказывается, бретёр, без скандалов не дышишь...
- Не без этого. Хотя с очковой змеёй в плаще я как раз скандала не хотел. Много чести. Тут лучше не ответить, отвернувшись. Точнее, ответить, но не ему. Убить мерзавца презрением, старая формула. Но, по правде говоря, насчёт зеркала и пистолета я ляпнул ещё и затем, чтобы Иваныч меня хорошо постриг.
- Не вижу связи, парадоксальный ты наш.
- Тут расчет. Если трус - побоится связываться. А если смелый - пострижет хорошо из солидарности.
- Ну, а если стукач или сталинист? Мог бы и зарезать, со всей пролетарской ненавистью.
- Неа. Сексоты, они трусы. Обслужит любезно, стучать побежит потом. Сталинисты же такую профессию редко выбирают. Здесь вкалывать надо. А они или распределяют, или охраняют вход-выход. И, вообще, посмотри, разве плохо постриг? То-то! Ну да ладно, пойдём лучше выпьем.
- Мне в редакцию, давай после работы?
- После работы само собой... А, впрочем, и у меня дела. Слушай, приходи ко мне, если можешь, вечером в мастерскую. Приглашаю со всем почтением. Во-первых, за мной должок, ну и поговорим о Шоу и других литературных ходоках к Сталину. Очковый был прав – уважали вождя. Заодно я тебе и про жида расскажу.
- Я не антисемит.
- Я тоже. Этот Жид с большой буквы. Во всех смыслах... Так что - договорились?.. Тогда около пяти возле Дома печати.

ПРОВОРОВУ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО нужно уже было спешить к Жоре Скурдяеву в редакцию городской вечёрки, отнести давно обещанную тому халтурку. Борис прирабатывал у него нештатным автором.
Поджарый, носивший в любую погоду черные очки с диоптриями, длинный зонтик-трость в дождливую, знавший пару языков и вообще энглизированный - закончил МИМО - Жора, Георгий Мэлсович Скурдяев числился по штатному расписанию заведующим международным отделом газеты. Но, поскольку вечерние международные связи населения города, как, впрочем, утренние, дневные и даже ночные, были весьма ограничены, газета предусмотрительно не очень распространялась на эту тему. Правда, время от времени Мэлсович выдавал на-гора фельетоны о жутком упадке западной культуры и всего остального в придачу, с названиями типа “Кризис безобразия”, “Духовный маразм” или “Тотальное загнивание”, но многие в редакции знали, что источником вдохновения Скурдяева являлся польский журнальчик “Шпильки”, колонки светских новостей которого он доил нещадно.
Интенсивно доил Жора и винно-водочный отдел близлежащего гастронома. К концу дня в скурдяевском кабинете собиралась пара-другая его друзей и приятелей, подтянувшихся сюда от своих служебных столов в различных учреждениях, и борьба с загнивающим Западом плавно перерастала в сражение с алкогольными напитками до полного их уничтожения. В этом противостоянии - монахами ни Мэлсович, ни его друзья не числились - мужественным мужчинам когда-никогда составляли компанию не менее храбрые знакомые или малознакомые женщины. И это противостояние также иногда перерастало, если можно так выразиться, в противолежание, благо отдел международной жизни состоял из двух небольших, но вполне меблированных комнатушек.
В общем, проникновение во внутреннюю жизнь в отделе Скурдяева серьёзно опережало знакомство с зарубежной.
В газету он попал по невезухе. Благополучно отучившись почти пять курсов в Московском институте международных отношений, Жора уже подумывал о естественном заграничном распределении, но тут, на его беду, какая-то бдительная комиссия, перепроверяя и сверяя документы, обнаружила, что Скурдяев при поступлении кое-чего не упомянул.
Да, по отцу, Мэлсу Прохоровичу - заместителю республиканского министра, носившему в имени гордую аббревиатуру четырёх вождей мирового пролетариата и малых, и оных, и ружей заряжённых, и по деду, Прохору Петровичу, лихому рубаке-кавалеристу гражданской и одному из первых красных орденоносцев, он русский.
Но вот по матери, Раисе Семёновне, Жора - Жаботинский. А фамилия эта с подвохом, так сказать, с двойным дном. К примеру, краса и гордость советского спорта, многократный рекордсмен и чемпион олимпиад Жаботинский - стопроцентный славянин. Но это, так сказать, одна ветвь фамилии. А другая издревле досталась совсем неславянам, среди которых ею обладал и основатель мирового сионизма. Национальность, сами понимаете, какая. А Жорина мама была как раз из той, второй фамилии, что Скурдяев, заполняя анкеты при поступлении в дистиллированный МИМО, коварно скрыл.
Разразился скандал в благородном семействе. Институт ему закончить всё-таки дали, но ни о какой загранице он уже мечтать не мог. Рылом не вышел, точнее, его половиной...
Крушение всех экспортных надежд и планов, нелицеприятные разбирательства со злорадно-отеческими выступлениями с мест и кресел, балансирование на грани вылета из института сильно травмировали Жорин организм. Между прочим, по ходу инквизиционного процесса среди обличителей возник некий зоркий аспирант, узревший в рубашке с жабо, которую иногда пользовал Жора – была одно время у мужчин такая галантная мода, – сионистский тайный символ, так сказать, овеществлённую в кружевном фетише фамилию главаря сионских мудрецов. “Которую он носил на груди! Как мы партбилет носим, товарищи”, – восклицало будущее научное светило.
Однако не стоит подозревать аспиранта в гипертрофированной фантазии. Аналогичные полёты просвещенной мысли случались кругом и рядом. К примеру, обнаруживали замаскированную звезду Давида, эту печать Антихриста, тиражированную в виде шестиугольных снежинок, густо развешанных на главной новогодней ёлке страны в Кремле.
Детский праздник! Ничего святого у этих сионистов...
В общем, из этого всего Скурдяев, что называется, выполз с некоторыми потерями, среди которых лёгкая, временами накатывающая запуганность, полное нежелание делать какую-либо карьеру и небезразличие к рюмке.
Вместо поездки в дальние страны Жора даже с некоторым облегчением вернулся из Москвы в нашу братскую республику, но всё-таки младшую сестру России. Конечно, о дипломатической стезе говорить уже не приходилось, но у Мэлса Прохоровича, Жориного отца, связи, естественно, работали. И несостоявшийся дипломат получил место заведующего отделом в вечерке. В общем-то синекуру.
Жизнь наладилась, Жора успешно сочетал приятное с еще более приятным. Шли годы...

В ПЯТЬ ВЕЧЕРА в мастерской под крышей старого здания в центре Проворова и Краюху встретил характерный подъездный запах. Лохматый черный кот Сонь виновато-нахально мяукал, объясняя, почему он нагадил, и коря за свою некормленность хозяина, бормотавшего вполголоса упрёки любимцу:
- Тебя, гад, Ной точно бы не взял на свой ковчег. Повезло, поздно родился. А то бы ты устроил ему там “свежий” воздух. Косоглазый Ной, хоть и праведник был, но этого бы не стерпел. За хвост раскрутил, и полетел бы ты вперёд лапами во всемирный потоп. И кончилось бы на том ваше пакостное племя... – Проворову показалось, что Костя знал библейского старика лично. - А я, грешник, всё прощаю. Что с тебя, с кота, точнее, скотины, взять? Ни совести, ни чести и, главное, уважения к творцу нет. Самую настоящую травлю художника организовал, гад...
Пока Костя, по ходу каламбуря, орудовал совком, веником и тряпкой, подчищая кошачий грех, а затем всепрощенчески скармливая утробно подвывающему негодяю принесённые с собой магазинные рыбку и молоко, Проворов огляделся по сторонам.
Собственно, сторон у помещения и не было. Обширная мастерская, густо заставленная гипсовыми и гранитными скульптурами, напоминала окаменевший миллионы лет назад сказочный буреломный лес. Взгляд не прорывался к стенам, увязая в толстозадых спортсменках с веслами и копьями, плечистых амбалах с булыжниками, кувалдами или оралами, бородатых или усатых вождях и присных, хороводных детях, зубастых динозаврах... Законченных или брошенных, полувылепленных в пластилине и глине и в чём-то ещё скульптурном, местами не соцартовском, а, скорее, наоборот, авангардном.
На массивном седалище ближайшей к входу двухметровой обнаженной дамы с серпом немелкими буквами было выведено парадоксальное: “О, неземная красота! О, мимолётное виденье!.. Для дам налево комната у нас”. Чувствовался Костин почерк.
Он и сам как-то незаметно-резко возник за спиной Бориса, вытирая полотенцем руки:
- Работаю сразу во всех стилях. Соцреализм для заработка, остальное для души. Но тут почти всё не моё. Я эту мастерскую недавно получил от Союза художников после кончины одного академика от скульптуры. Вдова никак его шедевры не заберёт, всё пытается пристроить... Ну ладно, иди сполосни руки, а я пока стол оформлю... Где мыть? Ты ж надпись читал, и для кавалеров туда же - налево.
За поворотом действительно отыскалась в полутьме небольшая комнатка с умывальником. Рукописных высказываний здесь было тоже немало. Одно из них, стихотворное, Костя полукругом пристроил прямо на сиденьи унитаза: “О, фея грёз моих! Воздушная наяда! Не приземляйся никогда. Не надо!”
И стены туалета были исписаны краюхинскими изречениями. Особо понравившееся “Как лаптем щи хлебать, нам забывать не надо” вспомнилось Борису через много лет, уже после распада империи, когда дети инженеров времён застоя, окрылённые открывшимися перспективами, бросились заниматься бизнесом, но потом, задушенные чиновничеством, вернулись на подножный корм. И даже сочинил нечто а ля Костино: “Как много генеральных директоров нашло себя в таксистах!” Но без его стилевого изящества...
Петляя между героями и перешагивая через различные препятствия в виде вёдер с тряпками для смачивания глины, Проворов добрался до противоположного края мастерской, где у столика под наклонным в покатой крыше большим окном, снабжавшем мансарду остатками дня, Костя дорезал колбасу, не забывая подкармливать обрезками своего Соня, бесконечными восьмёрками обтирающего Краюхины ступни.
- Чего так долго пропадал, зачитался?
- Не без этого. Творишь на всех фронтах.
- А то. Туалет без настенных надписей - как свадьба без музыки. Ну давай по маленькой... Закусывай, закусывай, не сбавляй темпа. Ты, вижу, как и я с Сонем, с утра не жрамши...
- Нет, это я на халяву, - отшутился Проворов.
...Когда между закусыванием и следующей рюмкой появились более-менее приличные паузы, Борис, заинтригованный на весь день загадочным Краюхиным анонсом, спросил, не пора ли вернуться к нашим баранам.
Костя закурил сигарету и выпустил дым в лицо ближайшей академиковой даме:
- Очковый не слишком врал, когда в парикмахерской колотился в истерике по поводу гениев от литературы, реверансирующих перед Сталиным. Было. В тридцатых годах они косяком приплывали в наши края, встречались с вождём. Герберт Уэллс, тот аж с двумя – ранее, в двадцатом, с Ильичом, в тридцать четвёртом с Виссарионычем. Бернард Шоу в тридцать пятом с ним беседовал, Лион Фейхтвангер, а не Фейт-вагнер, как очковый в запале выплюнул, так вот, точно не помню, встречался или нет, думаю, да. Этот разродился опусом “Москва 1937”. Заметь, одно название чего стоит!.. Ромен Роллан, примкнувший к ним французский шепилов - Анри Барбюс... В общем, тропа не зарастала. Все они после поездки в СССР с той или иной степенью интенсивности пели осанну Сталину. Шоу – поспокойнее, накропал пьесу “Слишком правдиво, чтобы быть хорошим”, где, как писала наша пресса, противопоставил расцвет социалистической жизни в СССР капиталистическому миру. Другие - с придыханием. Барбюс, подвывая от восторга, выдал в тридцать пятом панегирик “Сталин”...
- Слушай, неужели они ничего не видели вокруг?
- Думаю, видели. Или слыхали. По городам и весям ездили, да и пресса в их странах много правдивого о СССР писала. И о голоде в тридцать втором - тридцать третьем с людоедством, с трупами на улицах городов, и о политических судебных процессах с расстрелами. Террор у нас в те годы уже вовсю был запущен. Тридцать седьмой это, скорее, его пик, символ государственного палачества... Брысь, нечистая сила!
Костя отогнал кота, тёршегося вертикальной трубой пушистого хвоста слишком близко к закускам на низком столике. Сонь большими прыжками боком исчез в темной глубине скульптурного леса...
- Я вот что думаю, - продолжил Краюха. - Все они, эти мастера крупного мазка, оказались в плену собственной грандиозности. И величия. Мол, сталинский размах нужно оценивать по-крупному, масштабно, в глобальной перспективе. Как им, гигантам мысли, и подобает. Отбросив мелкое, все эти текущие трудности роста. Так сказать, за деревьями нужно видеть лес. Что дано не каждому. Только лес этот - на лагерном лесоповале. И счет щепкам шел на миллионы загубленных жизней.
- Мне кажется, тут еще и взгляд свысока был, такой патернализм. Как будто они в джунглях побывали. Ну да, кушают в этом племени друг друга, но у них сейчас период развития такой. Зато как пляшут у костра, какие у них маски изумительные! А вождь их, матёрый человечище, как он обаятелен, раскуривая трубку в своей неторопливой мудрости! Такой Томмазо в русском варианте. Свой город Солнца – пусть тоже пока примитивный - он хочет выстроить, знает, как выстроить, и, наверное, выстроит, вон кругом сколько энтузиазма! А как его любят подданные! Надо дать им возможность пойти своим путём, уважать их выбор, так сказать... – Проворов задумался на секунду. – Наверное, их главный вывод от увиденного: русские повторяют наш путь, только иными методами, своей, особой дорогой.
- Думаю, в последнем ты ошибаешься, это взгляд в прошлое получается. Констатация исторического повтора. Но они, литературные гиганты, стояли на вершинах мысли - так они думали о себе, - им по плечу заглянуть за горизонт, увидеть пока не видимое простым смертным, непройденное: новое общество, будущее всего человечества, которое первыми строят в России... Хотя в чём ты точно прав, так это в том, что пусть они трижды инженеры человеческих душ, но в их позиции есть некое расистское небрежение.
- Или высокомерие.
- Вообще, к нам, восточным славянам, на Западе относятся, скажем, как у нас к цыганам. Любим их танцы, душевные романсы, театр “Ромен”, наконец. Но если дочка объявит, что выходит замуж за цыганского парня, отец как минимум заскребёт затылок. Что есть, увы, то есть. То же и на Западе: “О, русские – Фьодр Достоевски, Лион Толстой, композиторы! Какая духовность! Фантастик! Грандиозно!!” Но в быту предпочитают держаться подальше от наших медведей на улицах. В общем, демократия для загадочной русской души должна быть своя. На данном этапе – урезанная. Ради грандиозных перспектив. Мол, через тернии к звёздам. Такой они вывод сделали. Что вполне устраивало нашу принимающую сторону... А вот с Жидом осечка вышла.
- Кто это? Днём напрягался, но так и не вспомнилось. Да и не знал. Наверняка. Иначе не забыл бы, уж больно колоритная фамилия.
- Ещё бы знал... С тридцатых годов он у нас не издавался. Андре Жид, француз с итальянскими, вроде аристократическими, корнями. Оттуда, с Апеннин и фамилия, просто внешне случайно совпавшая с польско-украинским названием евреев. Омоним. Так что улыбайся не улыбайся, но Жид - известный французский левый писатель. В общем-то, в мировой литературе он значится как эстет и символист и, между прочим, ещё и аморалист. Да и мужчин любил к тому же. Ты брови-то не поднимай – я не по сей части, Бог миловал... Хвалю его не поэтому. Хотя ненависти к гомикам нет. Скорее, жалость и сочувствие...
Но о Жиде. В общем-то он не на первом плане в мировой литературе. В гениях не значится. А оказался зорче и, самое главное, честнее своры всех этих классиков... Давай поднимем за его сложную личность. Между прочим, после войны получил Нобелевскую премию. Поздравим его, хоть и запоздало... Или нет, за память, ведь он уже на том свете...
Выпили, не чокаясь.
- Во Франции, издалёка, Андре Жид писал в защиту первого в мире рабоче-крестьянского государства. Поэтому в тридцать шестом был приглашён в Союз. Свой, мол, побывав, еще полнее осветит наше светлое настоящее... Во время поездки - комфорт апартаментов, обжираловка лукулловых пиров в образцово-показательных колхозах, банкет за банкетом в ресторанах с черной икрой. Сопровождающие - по высшему разряду, златоусты вроде публициста номер один Кольцова Михаила. Благодатные Крым, Закавказье... Попутно издавались огромные тиражи его ранее написанных книг, всучивались соответствующие гонорары.
Он тоже встречался со Сталиным. Встречался-то встречался, но под обаяние усатого убивца не попал. И за фанерой потёмкинских деревень сумел разглядеть действительность. Ослиные уши, они так или иначе выглядывали. Да и аналитик он был неплохой. Умел работать с цифрами. Умел сравнивать, вычленять и обобщать.
Вернувшись во Францию, взорвал бомбу: опубликовал статью, и не одну, где описал бесчеловечность режима, заметь, описал, не злорадствуя, с болью разочарования человека, искренне верившего в левые идеалы. Он показал, что реальный социализм в СССР не имеет ничего общего с воспетым всеми этими литературными корифеями. С которыми у Иосифа и компании всё прошло гладко.
А с Жидом не обломилось. Он им всем плюнул в тарелку c хавлом. Точнее, в миску, которую перед ним поставили, уверены были - для верного пса... Думали, что то, что он ранее писал: “для меня важнее всего - возможность мыслить свободно”, так вот они посчитали, что это не более чем фраза, продукт обычной у лизоблюдов двойной морали. Как у Ромена Роллана - в печати тискал панегирики Стране Советов, а в личном дневнике обсерал. Обсерал, как пристёгивает к слову половой гигант куафер Иваныч, со всей пролетарской ненавистью. Роллан, кстати, обругал в прессе Жида за опубликованное о СССР. Ещё бы! Не понравилось... А для Андре свобода состояла из честности перед самим собой и, что самое главное хочу сказать, - из каждодневных мелочей жизни, а не из кумачовых лозунгов по праздникам...
Помолчали.
- Слушай, Краюха, откуда ты это всё в подробностях знаешь? Сам говорил, что с тех пор его у нас не издавали.
- Как отрезали. Табу. Если и упоминали - только ругательно. В общем, жидовская морда. В смысле матёрый клеветник... Откуда знаю?.. Жить нужно не только в шестьдесят первом, мой юный, а во всём двадцатом веке. И в других столетиях поошиваться тоже, кстати, не помешает. – Краюхина усмешка в наступивших сумерках, скорее, слышалась, чем виделась. – И, конечно, имеющий уши да услышит, особенно по ночам. Кроме того, я давно уже в спецхран республиканской библиотеки к зарубежной прессе прорвался. Под предлогом поиска материалов для скульптурного цикла “Вожди Третьего Интернационала”.
- Будешь ваять вождей?
- Ну да, перетопчутся... Без меня воспевающих хватает. Вон видишь, сколько академик наваял-навалял. – И Костя, включив пятнистый мухомор настольной лампы, кивнул на скульптурную чащобу, нашпигованную поводырями масс.
- А ты, оказывается, у нас антисоветчик. Не боишься загреметь?
- Папаня не выдаст, свинья Вова не съест...
Проворов догадывался, кого имел в виду Костя. Поэтому съехидничал:
- Мне сложнее, такого “папаню” в наличии не имею. С тобой, парень, опасно связываться.
- Не бздо, прорвёмся. Конечно, стукачей у нас всегда хватало, но уверен, что в этой тесной-честной компании их нет.
Борис вычленив среди скульптурных зарослей гипсового усатого вождя, смотрел на него сквозь гранёный стакан. Злодей интенсивно распадался на двойников. Заметил:
 - Сталинистов полно. Вот и твой предшественник по мастерской, покойный академик, бюсты генералиссимуса не повыбрасывал. Наверное, прикидывал, а вдруг пригодятся. Дадут наверху задний ход, чего их заново лепить...
- Да, здравым смыслом он обделён не был. Держал руку на пульсе. Действительно, всё еще может быть.
- И всё ж-таки уголовника Ёську вынесли из мавзолея под стену.
- Надеюсь, это промежуточная станция. Когда-нибудь пошлют еще подальше.
- Наверное, нескоро.
- Наверное... Но хорошая фраза на “О” родилась уже сейчас, в связи с изгнанием из мавзолея. Слушай! – Краюха, воздев руки ладонями к своей бороде, торжественно обратился к бюсту Сталина: - О вождь! И о тебе напишут: “Как он жалок!”... Ну что? Неплохо? То-то. Слушай, Проворов, целый вечер мучаем бутылку, половины еще не одолели за разговорами, а за знакомство еще не выпили. Не возражаешь?
- Давай.

ТАК НАЧАЛИСЬ их многолетние отношения, которые можно было назвать и дружбой. Точнее, Борису иногда казалось, что он попал в некий интеллектуальный клуб, на курс лекций, очень ему, правда, интересный и нужный.
Краюха, неравномерным пунктиром то плотно возникая, то надолго исчезая в никуда, то опять внезапно объявляясь, в общем, мерцая, занял в жизни Проворова какое-то важное, незаместимое чем-то или кем-то другим место.
И в то же время высоколобость их общения вполне сочеталась в корявой гармонии с прозой жизни, с различными приключениями, валившимися им на головы, прежде всего из-за хулиганского характера Кости.
С позиций общепринятой морали качества, затемняющие белизну парадного портрета Краюхи, перечислять можно было, увы, долго.
Правда, в каждой из этих его неуёмностей всегда можно было найти какую-то если не оправдывающую, то расцвечивающую их хозяина составляющую. Как будто Краюха с разворота запустил булыжник в зеркало своей жизни и любовался, как его благостный облик распадается в рапиде на посверкивающие фрагменты. О которые порезаться было очень легко.
Амбруаз Волар кубистического периода Пикассо...
Проворов иногда в день космонавтики вспоминал историю из семидесятых с живущей в деревне на границе с Польшей маманей одного из покорителей околоземного пространства. Костя, приехав туда лепить её бюст, в ходе творческого процесса стрельнул у, конечно же, не бедствующей старушки пару трояков. И, разумеется, не отдал. Бабуля, по-крестьянски прижимистая, после не один год опрашивала заезжих столичных журналистов, “а ци не ведаюць яны такога Косцю-скульптара?” Журналисты ведали, кто в Доме печати его не знал... “Дык хай аддасць шесть рублёу, ён абицау, тай и зник, халера... Можа вы за яго, а y Минску, хай ён згарыць, возьмеце...”
Отдавать долги было не в Костиных правилах, правда, он много и не одалживал, точнее, ему много и не давали, ещё точнее, ему больше и не было нужно...
Несколько серьёзнее оказывались последствия других проявлений неуёмной личности Краюхи. Не прошло и пары лет их знакомства - или это было гораздо позже? - как с лёгкой Костиной руки друзья загремели на нары. Точнее, с тяжёлой. Правда, совсем не надолго.
В тот день в потоке болельщиков они шли по весеннему проспекту на футбол. Толпа всё густела, подпитываемая из боковых улиц и из останавливающегося на стадионной остановке общественного транспорта.
Проворов с Краюхой, Морозом и компанией как раз поравнялись с этим местом, когда Костя, не говоря ни слова, вдруг быстро подошел сзади к избавляющемуся от болельщиков троллейбусу и мгновенно, то ли взобравшись, то ли взлетев по лесенке, нашёл на крыше верёвки, привязанные к двум полугибким металлическим палкам, отбирающим ток от проводов, так называемым усам. Спрыгнув на землю, он отсоединил усы от тока, отвёл их к тротуару и со словами: “На, подержи, пока я в салон за ключами схожу”, - всучил верёвки стоящему на остановке интеллигентному с виду гражданину в шляпе и с газетой в руке. Тот в русле решений партии о смычке попутчиков с гегемоном с готовностью помог рабочему классу. Костя же растворился в воздухе-толпе.
Тем временем отсоединённый от питательного электричества троллейбус начал возмущённо звенеть. Водитель, оглянувшись, увидел, что какая-то хулиганская морда, да ещё в шляпе, слегка отклонившись, удерживает верёвками отсоединённые усы. Наглость была, что называется, из ряда вон. Водитель, выскочив из салона, безо всякого предварительного выяснения отношений, со всей торжествующей ненавистью врезал промеж глаз и очков. Которые – слава богу, только очки, а не сбившиеся тут же в кучку начитанные глаза - отлетели в одну сторону, интеллигент - в другую, шляпа - в третью, газета, между прочим, республиканский партийный орган! - в четвёртую сторону света. В общем, пустил человека по миру.
Под салют взлетевших к небу освобождённых усов, хаотично высекающих из проводов гирлянды синих искр...
Костя, не ожидавший такого обвального развития событий – уж больно водитель оказался горяч, – кинулся на помощь разбросанному на асфальте собрату по социальной группе. Завязалась драка. А поскольку народу вокруг было немало и болельщики, особенно перед матчем, народ горячительно-горячий, мордобой массово и единодушно поддержали. Точнее, ради исторической правды скажем, поначалу с некоторыми исключениями. В светлой массе сизокрылых соколов всегда найдутся нормальные-извращенцы, кидающиеся разнимать. Якобы из благородных побуждений. Но и они, получив шальной удар, из белых ворон быстро превратились в полноправных участников процесса. Коим, конечно же, был и Проворов, который не мог не поддержать своего друга.
Дело кончилось отделением милиции.
В объяснительной Костя так оправдывал свои действия: “Я, как исторически опоздавший дадаист, хотел создать живую скульптурную инсталляцию о научно-техническом прогрессе: “Пламенный интеллигент укрощает троллейбус на Ленинском проспекте”. Аллюзию на хорошо известные вам, товарищи милиционеры, античные композиции “Герой взнуздает вздыбленного скакуна” на Аничковом мосту и “Геракл разрывает зев немейскому льву” в Петродворце, этимологическим производным от которой является  широко известное в ареале ваших фигурантов выражение: “Пасть, падла, порву”. Но эта скотина водитель оказался совершенно чужд фигуративному искусству и здоровому чувству юмора...”
Теоретическое обоснование происшедшего, изложенное простым и понятным широким милицейским массам языком, Косте не помогло – впаяли 15 суток.  Может быть, потому, что дадаизм у нас давно был признан направлением чуждым. Впрочем, таковыми были любые творческие проявления вне социалистического реализма.
Всё-таки нет ничего проще и доходчивей марксизма...
За компанию неделю подметания родного города получил и Проворов. Сидя с Борисом в камере предварительного заключения на широком – как в парной – полке, Краюха в ответ на глухое проворовское ворчание ответствовал:
- Тебе со мной надо общаться, чтобы увидеть и глубоко прочувствовать, как ярок, прекрасен и комфортен остальной мир с его серыми буднями...

НА ФУТБОЛ с ними шёл в числе прочих и Жора Скурдяев, с которым незадолго до этого Борис познакомил Костю. КПЗ с ним разминулась, потому как в драке Жора участия не принимал. Что он потом объяснил общими пацифистскими соображениями и конкретной обстановкой, сложившейся в его вечерней газете.
Дело в том, что на каком-то городском совещании редактор вечёрки Пётр Петрович Оглоблеев получил серьёзный втык за унылое содержание полос вверенной ему газеты. Первый секретарь горкома, на минуту отвлёкшись от чтения политесного текста доклада, так прямо и врезал, найдя взглядом в зале замершего Петра Петровича:
- Выписывают твою, так сказать, газету только из-за телевизионной программы передач. Или на гвоздь повесить, задницу подтирать! Так сказать...
Первый знал, что говорил. Действительно, туалетной бумаги  тогда в стране не только не было, но большинство населения и не знало, что она вообще существует. Пользовались газетной. Процесс этот происходил не без сложностей. Бывали времена, когда портреты вождей предусмотрительно заранее вырезали из газетных полос ножницами. Забывчивость пахла сроком. Соседи или гости, случайно увидев это безобразие, могли настучать о плачевной судьбе бессмертного образа текущего поводыря мирового пролетариата или иже с ним сатрапа. Продырявленный гвоздём фон за спиной светлого лика оборачивался несколькими годами лагерей. А если, не дай Бог, этим же гвоздём лотерейно протыкался глаз или лоб гения всех времён и народов!.. Ну, тогда внесудебная тройка колебаться не станет: вредителю - расстрел. Правда, тут журналистско-чиновная братия имела страховые и санитарные преимущества перед остальным людом – таскала с работы прямиком на гвоздь чистую писчую бумагу...
О, сколько замечательных очерков и циркуляров погибло, не родившись!
Оглоблеев сидел ни жив ни мёртв, уже не только окаменевший до состояния надгробного памятника самому себе, но и одновременно с гранитоподобностью парадоксально взопревший по периметру обширного тела. Так что туалетная бумага, будь она тогда под рукой, точнее, в руке, ему бы не помешала...
А первый всё распалялся:
- Читать там совершенно нечего. Вечерняя бабушкина сказка на ночь! В сон, так сказать, вгоняет. Ты бы, Оглоблеев, какой юмор печатал, что ли... - Секретарь с досадой шлёпнул стопкой листков доклада о трибуну, на секунду задержав на них взгляд, очевидно, определив им дальнейшее достойное применение.
Пётр Петрович с мрачной тоскою осознал, что ситуация с его газетой и с ним конкретно быстро движется  в сторону оргвыводов. Ведь шлёпнут, не поморщатся! Куда-нибудь в промзону вторсырьём руководить. Или полями аэрации.
Нужно было что-то предпринимать. И срочно...

Назавтра с утра пред насупленными оглоблеевскими бровями предстал не вполне здоровый после вчерашнего Скурдяев. Критически обозрев все пороки на лице подчинённого, Пётр Петрович, наадреналиненный вчерашней накачкой, взял быка не за рога, а сразу, что называется, за яйца.
- Засиделся ты на своём месте, Георгий Мэлсович. Надо, понимаешь, делом заняться. Да! Международный отдел - это несерьёзно. У тебя почти всё международное - зарубежные материалы ТАСС, понимаешь. Перепечатывать тасовки - это и секретариату по силам, дадим команду, будут регулярно подвёрстывать в номер. Никто не спорит – борьба с империализмом дело, понимаешь, нужное. Да? Но с нашими силами в этом вопросе тягаться с центральными газетами безнадёжно. В общем, есть мнение! Надо продвигать юмор. Да! Название отдела оставим прежнее - у нас здесь не цирк, а партийный, понимаешь, орган. Но упор делать будешь на юмор. Здоровый! Понял? Да?.. Давай, организовывай авторский актив, тут у тебя трудности не предвидятся: большая половина графоманов – весёлые, понимаешь, ребята! - пишет на эту тему. Только успевай отбирать из самотёка. Да! Но бдительно!.. Да и сам ты у нас не без юмора, - сказал редактор, ещё раз окинув взглядом панораму вчерашнего побоища страстей на унылой Жориной физиономии. Вспомнив про музу плагиата, вдохновлявшую Мэлсовича на его обличительные антизападные экзерсисы, Оглоблеев напоследок, чтобы подчинённый нюх не терял, вставил ему шпильку про “Шпильки”: - Твой отдел и сатирическое польское издание выписывает, понимаешь, да? Так что тебе и карты в руки, действуй! Да!!
Последней фразой дуплетом Пётр Петрович окончательно добил Скурдяева, грешившего ещё и преферансом во время и, само собой, после работы. Иногда до утра.
Так начиналась юмористическая полоса в биографии газеты. Скурдяев, как писали его коллеги в девятнадцатом веке, увидел себя вынужденным заняться новым направлением деятельности отдела. Конечно, перестраивал свою работу Жора не без глубокого вздоха. С приятным расставаться вдвойне обидно, когда меняешь его на неприятное...

НА НАРАХ Краюха с Проворовым свои сроки не досидели. И улицы не домели. Где-то сверху известно кто, а, может, и его помощник дал команду “выпустить этого стервеца, позорище, пусть катится...”
Правда, тут случилась заминка. В ответ на вертухаевское “С вещами на выход!” Костя катиться отказался. Указывая на Бориса, объявил: “Без него не выйду”. Через час, посовещавшись с поднебесьем, правда, уже милицейским,  их выкатили вдвоём.
Но пару суток перед этим они отсидели-отлежали.
В одну из этих ночей, бесконечно удлиняемых жесткой подстилкой, Краюха меланхолически констатировал:
- Да, тяжко. Так и вымереть недолго.
- Себе скажи спасибо, неуёмный ты наш, - уточнил Проворов. - Знаешь, Краюха, иногда мне кажется, что от тебя попахивает серой...
- Ха... От Алигьери, современники подмечали, тоже постоянно несло серой, но мы его сейчас поминаем только восхищенно.
- Ну, Данту полагалось так пахнуть, он в аду побывал.
- А ты посмотри вокруг. Это что тебе, рай? От нас ото всех потягивает серой – и от праведников, и от мучеников, и от грешников...
 Философскую паузу грубо попрал рёв из дальнего угла обширной камеры очевидно слегка протрезвевшего клиента КПЗ, с ужасом осознавшего, к чему привело так хорошо начавшееся после работы застолье. Пусть и в подъезде хрущёвки недалеко от проходной, где столом служила отопительная батарея, комфортно хранившая в себе тепло и спрятанный в чугунных рёбрах мутный стакан с отпечатками пальцев предыдущих поколений, соображавших на троих. Причём в ужас его вгонял не столько сам факт пребывания на нарах, а вытекающие из этого последствия - карательные меры на производстве и дома. Так-то, по нарастающей: лишение месячной премии раз, годовой тринадцатой зарплаты два, отодвигание в безнадёжный хвост заводской очереди на получение квартиры три. И, как следствие, самое страшное, безудержный буйный гнев скорой на расправу жены. Это уже и четыре, и пять, и шесть, и семь... И всё в основном по повинно-похмельной голове. Сковородка, увесистая скалка, а иной раз и просто табуретка. Вспомнив, увы, нетленный образ супруги с кухонной атрибутикой в руках, кающийся ещё раз отчаянно взвыл.
- Ревёт, как динозавр, - пробормотал себе под нос Краюха.
- Откуда ты знаешь, как ревели динозавры...
- Знаю. Звёзды подсказывают... - Костя задумчиво глянул на россыпи огоньков в ночном небе, едва видимые сквозь мутные напластования на зарешёченном окне.
- Даже звёзды здесь в пыли, - мрачно подметил Борис. И добавил: – Далеко не космической...
- О, кстати! – Костя с кряхтением сел. – Надоело лежать. Так вот! В порядке отвлечения от суровой действительности и возвышения твоего ныне минорного настроения развлеку тебя моей теорией вымирания динозавров из-за космической пыли. До неё учёный мир ещё через лет эдак пятьдесят додумается.
- Без ложной скромности.
- Проверишь потом.
- Угу. Всенепременно. Если доживу.
- Попробуй только сачкануть... Да, а динозавры, как ты знаешь, не дожили. Ты никогда не задумывался, почему?
- Ну, там астероид огромадный бухнул в Землю, небо заволокло дымом, мощное похолодание или что-то вроде этого. Вот они с непривычки и вымерзли-вымерли. Примерно так. В общем, ископаемые не моя тема. Это ты, я вижу, ящерами увлекаешься, вон их сколько у тебя в мастерской налеплено, палеонтологический ты наш.
- Не без этого. Скажи, мой юный, тебе знакомо слово Пангея?
- Древний суперконтинент.
- Точно так. Суперконтинент, разделившийся потом на части. Его сейчас в иллюстрациях рисуют, как в средневековье изображали Землю: Пангея, а вокруг по периметру море-окиян. В общем, всё вместе, как какую-то плоскость. Только трёх китов под ней не хватает.
- И монаха ползком, что, задрав задницу и приподняв звёздный занавес  неба, заглядывает за край земли. Его тоже на картах изображали.
- А с чего она, Пангея эта, вдруг начала разъезжаться на части-континенты, чего им не лежалось вместе, этим будущим материкам? Как в той детской считалке: “Раз, два - опа, Америка - Европа, Индия - Китай, скорее вылетай”. Точнее, в данном случае отплывай.
- Вот бы и нам отсюда скорее отплыть. Вверг ты меня в антисанитарные условия, троллейбусный ты наш. – Проворов со вздохом поменял на жестком полке голову и ноги. – Костя Краюха. КК! Ку-клукс-клан недоделанный тебе имя...
- Ладно, не возбухай! – Краюха гордо-повинно почесал кулаком затылок, то ли разгоняя камерных аборигенов, то ли хулиганские центры в мозжечке. - А вот Земля, скажу тебе, – и в этом основа моей теории - постепенно набухала. Постепенно. Дрейф континентов – это результат увеличения массы и, как следствие, размеров Земли. Так надувающийся шарик изменяет нарисованную на нём фигурку, отдаляя друг от друга слитные до этого участки. Недаром береговые линии соседних континентов совпадают до неприличия. Например, Африки и Южной Америки... А с чего это наша планета возбухла, спросишь ты меня, и правильно сделаешь.
- Спрашиваю.
- Отвечаю. Сегодня масса Земли – приблизительно в тоннах – это шестёрка с 21 нулём. Конечно, цифра огромадная. Но вот прикинь: каждый год на Землю падает не меньше пятидесяти тысяч тонн метеоров, метеоритов, комет, болидов и прочего мусора. Плюс каждая планета ещё и пылесос неслабый. Вращаясь по орбите, наша матушка, как чокнутая на чистоте хозяйка, не выпускающая из рук тряпку – та по инерции и мужа на диване протрёт, – так вот Земля ещё и космическую пыль в себя без передыху втягивает. И, кстати, воду тоже, её в космосе полно. Например, многие кометы с хвостами в придачу состоят изо льда. В том числе и водяного. Факт известный. И всё это к нам в дом. Так что за год наша родимая неслабо прибавляет в весе. Может быть, и на сто тысяч тонн.  Хотя, думаю, и гораздо больше, нынешняя наука пока не все ещё формы материи знает, полностью не посчитаешь. Но даже если и эту цифру, сто тысяч, умножить на сто шестьдесят миллионов лет – а именно столько длилась с мезозоя эра динозавров, – то получится весомая прибавка в тоннах: шестнадцать с двенадцатью нулями. Звучит, а? Конечно, двенадцать это не двадцать один нуль. Но сравнимо.
Постепенно – процесс этот постоянный был, есть и будет - росла масса Земли, а, следовательно, и площадь её поверхности. Пространства между разъезжающимися континентами заполнялись водой, тоже взятой из космоса, появились океаны.
- Получается, что Пангея занимала всю поверхность Земли, а не лежала посреди древнего океана.
- Конечно! Умнеешь прямо на глазах - отсидка тебе явно идёт на пользу. Суперконтинент Пангея - это и есть наша Земля меньших размеров! Только не плоская - двумерная, как её рисуют нонешние яйцеголовые, а круглая - трёхмерная. Океаны, я уже тут говорил, появились позже, в просветах между континентами.
Но вернёмся к нашим ящерам. Знаешь, есть пословица, что последняя соломинка может переломить спину верблюду. То же самое и с динозаврами. Понемногу росла масса Земли, а вместе с ней и сила притяжения. И в конце концов наступил рубеж, после которого кости этих гигантов уже не могли выдерживать собственный вес. Далее по Дарвину – естественный отбор. Вот они и выродились в страусов и крокодилов... И в клопов, чтоб они сгорели!
- Ха, эти-то были всегда. Еще твоих динозавриков небось посасывали, космогонический ты наш. Может, это они ящеров на тот свет спровадили, а не тяжёлая жизнь, то есть притяжение.
- Вот это как раз не в их интересах. Не руби сук... И еще одно. У Уэллса, по-моему в “Пище богов”... Или “Люди как боги”... В общем, бог его знает где – плодовит был Герберт... Ну и не важно. Так у него на эту тему где-то там такая мысль промелькнула: животное или человек не могут быть больше определённого веса, иначе при ходьбе гиганта от трения подошвы о землю будет воспламеняться, скажем, сухая трава. Так что выражение “Под ним земля горит” не так уж и абстрактно. Представляешь, идёт себе такой тирано или бронто, или какой иной многотонный завр, занесёт его нелёгкая на такой участок, а походка от старости или с пережору шаркающая. Вот тебе и пожар из-под ног. Красивая, доложу я тебе, была картинка. А ты говоришь молния, молния...
- Я большей частью молчу, это ты у нас паришь в эмпиреях. Фантастических.
- Никакая это не фантастика, а правда жизни. Вот тебе ещё один аргумент: учёные мужи сейчас ломают головы – как этим двенадцатиметровым гигантам, например, птеродактилям, удавалось ещё и летать. По всем законам физики это невозможно, как ни крути. И тем не менее ящеры летали. Назло всем аэродинамикам. А всё объяснимо, и как всё генияльное – просто. Притяжение тогда было меньше. А сегодняшние воздухоплавательные расчёты основаны на нынешнем притяжении Земли.
- Тогда, может быть, и полёт Икара - не миф.
- Может... Не послушался Дедала пацан. Вечная проблема отцов и детей. Статики и динамики... В сухом остатке слеза светлой тоски – родина мифа... Ну да ладно. Как там мой Соник, котиное отродье. Небось измяукался вконец на мышиной диете... Разве что тёть Галя зайдёт, покормит.
Поворочались. Похмельный подкаблучник в дальнем углу камеры давно уже дрых, перемежая во сне грозный наступательный храп с повинными попятными стонами. Костя вздохнул:
- Не засыпается, не хочет сдаваться организм.
- Ему виднее. Не всегда поймёшь, что у него на уме.
- Это точно, он мудрёней устроен, чем мы себе представляем... Как и всё.
- Наверное. И с каждым столетием яснее становится, что отцы и деды в этой жизни чего-то не понимали. Видели жизнь упрощённо.
- Скорее, видели часть, а не целое.
- Но и эта часть доставалась им потом и кровью.
- Уж да... А вообще-то, Боря, каждое новое поколение с полным основанием может обвинить предыдущее в вульгарном материализме... В девятнадцатом веке британские медики, эти докторы Ватсоны, вернувшись в метрополию, на заседаниях королевских научных обществ посмеивались по поводу средневековой наивности аборигенов колоний, их примитивных представлений об окружающей среде. Например, описывали, как в Индии перед идущим брамином мётлами мели землю, чтобы тот ненароком не раздавил какую-нибудь божью тварь. Их касте нельзя было губить никакое живое существо. А то, что он всё равно – подметай не подметай – при каждом шаге вусмерть давит ступнями мириады микроорганизмов, они просто не знали. Микроскопов у них не было, у этих... Вроде браминов. Или другая каста, точно сейчас не помню...
Так вот, те же просвещённые европейские джентльмены, медики-физиологи, доценты с кандидатами в девятнадцатом веке пришли к выводу, что мыслительная деятельность человека есть результат химических процессов в головном мозгу, всяких там закислений-окислений и других подобных реакций в сером веществе. Над их наивностью, если не примитивизмом, то, во всяком случае, ограниченностью представлений, в общем, вульгарным материализмом теперь посмеиваются нынешние их коллеги, зная об электрических, магнитных, оптических, генетических и черт знает каких еще непонятных процессах в черепушках. Которые у меня сейчас вроде замедляются. Давай всё-таки попробуем заснуть... Хотя, скажу напоследок, и над вами будут свысока посмеиваться ваши...
Костя отчалил на полуслове, а Борис еще какое-то время не спал, зацепившись за последнюю фразу Краюхи, показавшуюся ему несколько странной. Загадочной. И не из-за её неоконченности, а из-за чего-то другого.

ПРОВОРОВ ГОДЫ И ГОДЫ спустя держал в памяти все эти космогонические–физиологические и другие разговоры с Краюхой. Порой на самые неожиданные темы.
Сейчас, в двадцать первом веке, после крушения империи, Борис вдруг вспомнив камерно-глобальный разговор на нарах, подумал, что марксизм сегодня выглядит – а не к этой ли мысли подводил его тогда Костя, – так вот, марксизм сегодня выглядит как вульгарный материализм. И вся эта его прибавочная стоимость и классовая борьба оказались не в состоянии ни объяснить, ни направить по пути истинному наш сумасшедший мир.
А есть ли он вообще этот единственно верный путь для всего сущего? Во всяком случае, это не путь человечества. И уж точно не его одного. И не его в первую очередь, так сказать, во главе колонны. Поручик давно шагает не в ногу.
Но, может, оно потому и человечество, что шагает не в ногу...
Впрочем, на заседании скульптурной секции, куда из Союза художников на реагирование переправили пришедшую-таки из милиции бумагу о Костином троллейбусном дадаизме - или это было в другой раз, через пару пятилеток, но после аналогичного случая? - кто-то из коллег, клеймивший Краюху за отрыв от коллектива, тоже упомянул эту поговорку: “Своим вызывающим поведением вы противопоставили себя не только своим товарищам по Союзу, но и всему нашему народу. Ведь мы, художники, плоть от плоти, кровь от крови... А вы, Константин, ведёте себя, как тот поручик. Вся рота у него, видите ли, шагает не в ногу, а он один, задрав нос...” Ну и так далее.
Хулиган ответ не задолжал даже на секунду: “Полностью согласен, что вы как художник плоть от плоти армии рядовых. Возможно, это отщепенчество, но я всё-таки предпочитаю быть поручиком, а не забритым рекрутом, пусть их аж целая рота”.
“Плоть от плоти”, тучный седовласый специалист по надгробным памятникам, кстати,  сын скульптурного академика, чью мастерскую занял Краюха вопреки династическим надеждам наследника, заколотился в вызревшей-застоявшейся и фурункульно прорвавшейся ненависти: “Это философия врага! Врага народа!! Да таких, как ты, мы в гражданскую... Ы-ых!”
И не договорив – пламенел с оглядкой, – в бешенстве дёрнул от трибунки к своему месту, ледоколом революции распихивая по сторонам не занятые коллегами торосы венских стульев.
Гражданскую войну застал лишь его отец-академик, да и то в материнской утробе, но “воспоминание” сына звучало вполне реалистично...
- Ты доиграешься, - резюмировал-прогнозировал Борис после этого случая. – И никакие ностальгические воспоминания кое-кого тебе не помогут. Потому как всему есть предел терпения.
- Я экстерриториален для церберов, мой юный.
- Ой ли? Боюсь, что до поры до времени! Прав был некрофильный сын академика: тебе присуща философия отрыва от коллектива, называемая у нас космополитизмом. А что было с обозванными властью “космополитами” в конце сороковых – начале пятидесятых, поручиковатый ты наш? Правильно, пошли в лагеря или чего похуже, если признавались агентами американской, латинской или там гренландской, свят-свят, разведок.
Краюха ответил несколько невпопад или, скорее, неожиданно:
- Философия космополитизма, которую ты мне приписываешь, Боря, в её нынешнем виде страдает местечковостью. Вот тебе мнение сто с лишним летней давности, но, увы, актуальное до сих пор, – Костя, закрыв глаза, по памяти воспроизвел некороткую цитату: - “Огромная масса ошибок проникает в нашу Философию вследствие привычки Человека считать себя всего лишь гражданином мира – обособленной планеты – вместо того, чтоб хоть изредка видеть своё положение космополита в подлинном смысле – жителя космоса, Вселенной”. – И открыв только один хитро мерцающий глаз - другой всё ещё ходил влево-вправо под веком, словно что-то дочитывая, - спросил, ухмыляясь: - Что, слабо отгадать, кто автор?
- Слабо.
- То-то! Один мой очень хороший друг. Эдгар Аллан По.

РЕДАКТОРСКОЕ ВНИМАНИЕ Жору Скурдяева не оставляло.
Кличка за глаза у Оглоблеева была “Корректор”. Он правил тексты по своим возможностям, вылавливая грамматические ошибки и школя стиль по собственному вкусу, не терпящему раскованности. Выше орфографии он не поднимался, общие указания о направлении деятельности газеты Пётр Петрович отдавал, цитируя слегка видоизменённую последнюю передовицу центрального партийного органа: выполняя решения двадцать такого-то съезда партии о повышении роли... мы с вами, понимаешь, товарищи, должны усилить работу отделов газеты, да, по освещению работы предприятий и организаций, да, города, направленную на совершенствование... дальнейшее усиление... закрепление достигнутых успехов, да... вскрытие выявленных, понимаешь, отдельных недостатков... искоренение... Да!
На этом фоне вверенное Мэлсовичу новое для вечёрки жанровое направление не блистало. И было отчего. Запряжённый в одну газетную телегу в пару с железобетонным “выполняя решения о повышении роли”, иначе как приживалом трепетный юмор выглядеть здесь не мог.
Приходилось обходиться юмором кондовым. Что, конечно же, газету не расцвечивало.
На редакционных летучках Оглоблеев постоянно ярился по поводу низкого высокохудожественного уровня работы скурдяевского отдела. Мэлсович понуро внимал, чем-то оправдываясь, уныло взбрыкивая, чего-то обещая и скучно заверяя... Попахивало безнадёгой.
И тут Пётр Петрович в тиши своего обитого дубовыми панелями кабинета, пробежав в который раз по диагонали и периметру передовицу всесоюзного организатора, агитатора и пропагандиста, озарился мыслью. Которую озвучил на срочно согнанной редакционной летучке.
- Партия нас призывает ударить по расхитителям, понимаешь, социалистической собственности. Да! Участвовать в этом деле будут все отделы! И твой, Георгий Мэлсович, не прячьте глаза.  Будем клеймить позором и, понимаешь, юмором этих несунов. Да! Жду ваших предложений! Да?..

...Кампания борьбы с несунами инспирировалась не от хорошей жизни. Ситуация в стране действительно возникла непростая. Циклично ухнули вниз мировые цены на кормилицу страны – нефть. И тришкин кафтан госбюджета, ветхий уже не первый год, на глазах стал трещать по швам. На глазах у народной власти, разумеется. Народ же об этой печальной зависимости в общем-то находился в неведении. Правда, уже не в блаженном: набрал силу и без того не хлипкий шмоточно-продуктовый дефицит, подросли и ожесточились очереди.
Наверху осознали: положение государства и соответственно его руководства аховое - нужно срочно находить и вскрывать резервы.
А то не пришлось бы вены...
Один из таких резервов золотым слитком который уже век валялся под ногами. Да вот поднять его не сдюжили ни цари, ни большевики. Но руки чесались постоянно. Уж больно весом был тот слиток.
Потому как воровали в стране все. Тянули всё и вся. Несунством поголовно было охвачено население государства со времён старорежимного литературного классика. Который пару сотен лет назад, приехав в Париж, на вопрос тамошних земляков, что на Руси, какие новости, меланхолически вздохнул: всё по-прежнему, воруют...
Но не воевать же в самом деле со всем честным народом. Тухлое это дело... Хотя и новейшая история знает государственных деятелей высокого пошибу, предвыборно обещавших пересадить всех воров. Народ дружно за него проголосовал, кто же считает себя вором? Ну, сварили мне на родном заводе металлический каркас для дачной теплицы... Ну, принесла я домой пару кило мяса, сэкономленного на обвесе, обсчёте, усушке, утруске... Разве это воровство? Начальство вон вагонами ворует...
Старая песня: меняют проворовавшегося начальника, вместо него ставят, возвысив, нового человека. А у того менталитет тот же. Просто раньше он воровал, скажем, ту же пару кило мяса, теперь в свете открывшихся сладостных возможностей – пару тонн. Или вагонов. Цифры разные – схема одна. И мораль.
Так что благими намерениями... Всех не пересажаете! Век воли не видать...
В общем, очередная борьба с несунами, как и предыдущие потуги, обречена была на неудачу. Но у истории есть один огородный парадокс. Когда государство в лице начальства, точнее в его ноге, в который раз наступает на одни и те же грабли, лбы в очередной раз трещат не у него, а у подчинённых.
Трещала голова и у Жоры Скурдяева. И не только с утра. В русле юмористической борьбы с расхитителями социалистической собственности нужно было что-то срочно предложить Оглоблееву. Да вот ничего путного Мэлсовичу на ум не приходило.
С этим он и пришёл в мастерскую к Косте, вообразив, что краюхинское воображение поможет ему найти возможность отбояриться от заметавшегося в мрачных предчувствиях Петра Петровича.
Краюху он застал в паре со спортивным луком, вгоняющим одну стрелу за другой в концентрические красные пластилиновые кольца на толстом пластилиновом же квадратном синем брусе в дальнем конце помещения. Вожди, раздвинутые по сторонам, чтобы создать проход, обеспечивающий более-менее приличное расстояние до цели, во время жужжащего полёта стрелы впритирку с их носами и перстами указующими, разве что не отмахивались, но, во всяком случае, зримо суровели.
Присев в сторонке, Жора поведал о своих проблемах, попутно следя за тренировкой вместе с Сонем, который от стрел подальше залез под стол, да еще и спрятался за ногу гостя, засунув свой ахиллесов хвост ему в штанину.
Скурдяев за годы их знакомства уже неоднократно бывал на соревнованиях лучников, где Костя почти регулярно брал призы. Про себя Мэлсович еще раз отметил давнее своё наблюдение: в отличие от большинства других, занимающихся этим видом спорта, Краюха был не при луке, а лук был при нём. И дело не только во внушительности габаритов Кости, на фоне которых полутораметровый размах дуги уже не выглядел таким громоздким. Скорее, дело в ухватистости, какой-то бытовой сноровке, небрежно-уважительном обращении с этим спортивным снарядом.
И тут Жора впервые словил себя на мысли, что дело тут ещё и в том, что в краюхиных руках это как раз и не спортивный снаряд, а просто лук, с которым тот вышел поохотиться.
Закончив стрельбу, Костя, предварительно натянув тетиву, вложил заряжённый стрелой лук в лапы стоящего вертикально двухметрового гетеродонтозавра. Колчан привычно приспособил на динозавровом пупыристом бедре. Теперь стало видно, что ящер не только скульптура, одна из многих в мастерской, но и хранитель краюхинского оружия.
Или он его просто Косте на время одолжил?
- Боишься, что когда-нибудь он продырявит здесь кого-то? – спросил Жора, наблюдая, как Краюха кантует гетеродонтозавра, предусмотрительно поворачивая его так, чтобы кончик стрелы почти упирался в гипсовую кепку, молитвенно прижатую к груди гипсовым же вождём. При этом натянутая тетива слегка вибрировала, сдерживаемая-поощряемая только когтем ящера. Правда, весьма массивным.
- Этот может, - со знанием дела ответил Краюха. – У меня тут по ходу твоего стона, Жорж, родилась одна мысль. С тебя причитается. А, нет, продаю идею за спасибо. Дарю... Так вот. Уж коль припёрло твоему Сизифу Петровичу бороться с несунами, предложи ему конкурс карикатур на эту тему. И колоритно, и актуально. И сверху заметно.
- Что самое главное, - вздохнул Мэлсович. – Оглоблеев со страху за свою задницу совсем озверел. Чует недоброе.
- А ты ему конкурс! Город у нас немалый, поучаствуют многие... О, кстати! Лови меня на слове - сюжет на тему несунства вот только что возник и у меня. Нарисую, слово даю. Считай, одна карикатура у тебя уже есть. Так и скажи своему шефу: народ заинтересовался, желает выплеснуться, потому как наболело. И пусть с призами не жадничает, на то он и конкурс... Слушай, Скурдяев, есть ещё одна идея! Предлагаю в качестве первого приза автору лучшей карикатуры о несунах возможность вынести из редакции себе в пользование письменный стол Оглоблеева. Дубовый двухтумбовый, говоришь? Я бы не отказался.

ТЁТЬ ГАЛЯ, на которую надеялся Краюха, во время короткой отсидки племянника так в мастерскую и не зашла и кота не покормила. Сонь это, конечно, пережил, не впервой. Правда, пришлось Косте больше обычного поработать веником, совком и тряпкой. Ну и ладно, тоже дело привычное.
А вот у самой тётушки, Галины Никодимовны, обострилась давняя хворь, и на “скорой” её отвезли в больницу. Об этом Краюха узнал, едва выйдя за ворота КПЗ, потому как сразу же ей позвонил из автомата домой.
Никодимовна, родная сестра его матери, погибшей, как и отец, в ушачской блокаде, оставалась единственной близкой краюхинской родственницей. Ну, ещё и её сын, Дмитрий, которого Костя хмуро называл знатным алкоголиком.
К своей тётушке Костя относился трепетно:
- В этой жизни я никому не обязан. А если и обязан, то только ей – тем, что существую в этом мире.
Тогда, весной сорок четвёртого, оставшись одна с двумя пацанами в обложенной карателями партизанской зоне, она вместе с другими вырывалась из ада.
Для Бориса, знавшего об этом со слов Краюхи, история их спасения представлялась не иначе как чудо. Как она смогла вытащить живыми из этой беды сына и Костю, сутками хоронясь рядом с умирающими в муках людьми в насквозь простреливаемом болоте, по пояс, а то и по горло в стылой весенней воде?
Муж тёть Гали безвестно сгинул где-то в окружениях ещё сорок первого года. Своего сына, не забывая и о Косте, она поднимала одна, так и не выйдя после войны замуж. Поднимала на скромную зарплату редактора в издательстве Академии наук, прирабатывая вечерами-ночами вычиткой рукописей художественных и не очень произведений. Мастера пера охотно носили ей на исправление ошибок свою нетленку, нуждающуюся не только в зорких глазах Галины Никодимовны - и запятую не пропустит, – но и в её безупречном вкусе тонкого стилиста.
Бог-судьба всё равно неровно делит. Свои зоркие глаза тётка выплакала над непутёвым сыном. Повзрослев, компанейский Дима как-то плавно-неожиданно пристрастился к спиртному. К тридцати пяти годам, пройдя типичную стадию от “да выпил я сегодня всего ничего” и “я всегда могу остановиться” до полноценного-ничтожного алкоголика.
Худощавый краснобай-сибарит с нервно бегающими глазами и пальцами, Дима менял работы и жён-подруг, нигде подолгу не задерживаясь. Конечно же, в его неудачах был повинен весь остальной мир.
Сколько Проворов знал, Никодимовна билась за сына. Лечила всеми возможными способами – и новейшими медицинскими препаратами, привозимыми литературными классиками из загранпоездок, и заговорами-снадобьями платочных бабок в дальних убогих деревнях. Унижалась перед Диминым начальством, прося не увольнять безотцовщину, в последний раз простить за прогулы. Даже караулила после работы – когда он в недолгих своих завязах изволил трудиться.
Но не укарауливала. Сынок в очередной раз срывался, исчезал на недели у многочисленных разовых друзей-подруг, надрывая Галино сердце.
Костя, жалеючи тётку, как мог урезонивал двоюродного мужскими разговорами, а иногда и просто оплеухами. Хотя видел, что всё это вряд ли поможет, горбатого могила исправит...

...Пришёл день, точнее поздний вечер, когда, подняв, чертыхаясь, трубку телефона, Проворов не узнал звонившего. Только на второй фразе скрипуче-глухого, какого-то механического голоса, да и то больше по смыслу сказанного, Борис узнал Краюху:
- Старик, извини за ночной звонок. Тёть Галя сегодня умерла. Обширный инфаркт. Ничего доктора сделать не смогли...
На завтра-послезавтра Борис, как мог, помогал посеревшему и зримо сгорбившемуся другу в прозаичных похоронных хлопотах. Толку от впавшего в какой-то суетливый транс пьяненького Димы было мало...
После погребения, когда присутствующие – в основном дальние родственники тёть-Галиного мужа, а также женщины с её работы и пара-другая писателей – потянулись к выходу с кладбища, Костя сжал локоть Проворова, собиравшегося ехать домой.
- Пойдём, Борь, помянем Галину Никодимовну.
В скромной квартире продрогшие в осенний день, интенсивно выпивая, говорили хорошие слова о покойной. Краюха сидел рядом с Проворовым, низко опустив голову над наполненным стаканом в крепко сцепленных побелевших пальцах. Словно смотрел сквозь линзу-дно куда-то вниз в колодец, в другое колеблющееся измерение. Лишь изредка зыркал на сидевшего напротив навсегда оголодавшего писателя, который не мог остановиться жевать даже во время поминальных слов. Лишь делал внимательное лицо, повернув голову в сторону тостующего. Рука тем временем на автопилоте тянулась вилкой к очередной закуске.
Своё слово он тоже произнёс, посетовав, что “осиротел вместе с Димитрием”. Кто теперь будет так великолепно вычитывать его тексты? Выпив за упокой, продолжил есть с той же интенсивностью.
Очевидно, обретённое сиротство вполне уживалось с его перманентным аппетитом.
Когда поминки близились к своему завершению и кое-кто из гостей уже собирался уходить, вдруг со стаканом в руке поднялся Дима и, выждав хорошую паузу пока затихнут разговоры, высоким торжественным голосом произнёс:
- Мама! Дорогая! Клянусь в этот час, скорбный час, скорбный для всех нас час, что это моя последняя в жизни водка и я никогда, слышишь, мамочка, никогда больше не притронусь к рюмке. Клянусь!!
И выпив до дна стакан, сел и зарыдал. В комнате камнем повисла тяжёлая тишина. Все молчали, и даже инженер человеческих душ почти перестал жевать. Точнее, стал жевать в рапиде.
Борис и глаза не успел поднять, как над столом взметнулся трясущийся от бешенства Краюха. Стул под ним отскочил к стене биллиардным шаром. Может быть, его выбросила из рамок не сама речь двоюродного, а одобрительные кивки застолья?
Костя не кричал, а скорее, змеино шипел-шептал. Но шептал громогласно:
- Ты, падла, ты сначала загнал на двадцать лет досрочно – ей бы жить и жить – мать в могилу, а теперь клянёшься. Сколько лет она за тебя билась, гробила своё сердце, а? Где же ты был раньше? Разве она тебя такого хотела, когда там, помнишь, в болотной жиже вонючей, нас к себе прижимала. Когда ты негритёнком корчился: мамочка, спаси! А сейчас ты не её жизнь, ты свою поганую жизнь спасаешь, сука. Ты на её могиле, садист, кривляешься, как вошь на гребёнке! Ты, алкаш мокрожопый!! Убил бы гада. Скажи матери спасибо.
Хрястнул стаканом о комнатный угол и ушел.
По дороге зашли в какой-то попутный гастроном, потом в мастерскую. Заждавшийся кот поочерёдно тёрся о Костины и о уже давно знакомые Борисовы штаны.
Выпили молча одну-другую. Закусывали, не забывая о Соне.
Борис заговорил первым:
- Но, может, для матери, где-то там наверху или внизу, и это будет в радость. Ты не допускаешь, что она смертью своего добилась, спасла его? А ты, может быть, это разрушил, - упрекнул он друга.
- Слишком просто это: верх-низ, - хмуро пробормотал Костя. – Они все бесконечно далеко. И одновременно внутри нас... А там у меня сейчас погано. Понимаю, не сдержался... – Помолчав, добавил: - Пусть знают, что иногда найдётся идиот, который ляпнет им правду-матку...

ВАГОН МЕТРО начала двадцать первого века нёс в себе Проворова. Покачивание поезда сбивало в мозгах Бориса мушку прицела памяти, и он всё не мог точно вспомнить, что было раньше: очередное исчезновение Краюхи, но на этот раз очень надолго, а может быть, и навсегда, или смерть в автомобильной катастрофе высокого друга Костиного отца.
Уже далёкие события того времени сжались в голове в нечто целое, хаотично переплетённое, как люди вокруг Бориса, вместе с ним спрессованные в этот час пик в живой слиток - начинку вагона.
Вроде бы прошли пару лет после смерти Галины Никодимовны. А может быть, четыре?  Или все эти события, нарастая снежным комом, начали происходить почти сразу после её кончины?..
История с конкурсом – та случилась... да, почти наверняка раньше других.
Костя выполнил обещание, данное Скурдяеву, – нарисовал карикатуру на тему несунства. Сама идея конкурса понравилась редактору вечёрки Оглоблееву, и он благословил его проведение, выделив средства на призы победителям – дефицитные тогда кофеварки, кофемолки и тому подобное кухонное. О предложении Краюхи сделать главной наградой конкурса унесение из редакции его дубового стола Петр Петрович, разумеется, был ни ухом ни рылом...
Воспрявший Жора Мэлсович еженедельно печатал в субботнем выпуске газеты под рубрикой “Дадим по рукам!” подборку рисунков, клеймивших расхитителей социалистической собственности. Читатели вечёрки - фигуранты карикатур по завершении плодотворной рабочей недели могли взглянуть на свои деяния. Правда, руки у них при этом не отсыхали.
И в горкоме похвалили инициативу вверенного Оглоблееву печатного органа. Первый секретарь так и сказал, оценив потенцию Петра Петровича: “Ведь может, когда, так сказать, захочет!” И велел распространить положительный карикатурный опыт на все заводские многотиражки города. Всё шло прекрасно, пока Жора в запале по инерции не опубликовал и обещанный Костей рисунок, переданный ему через Проворова.
Краюха взял идею антинесунской карикатуры из лихого фильма о группе разномастных деток дьявола, в пыль громивших в гражданскую белые дивизии и несметные разноцветные банды.
Содержание Костиного творения исчерпывающе разъяснялось процитированным под ним отрывком песни из фильма, исполняемой кучерявым смуглым красавцем: “Спрячь за высоким забором девчонку, выкраду вместе с забором”. На рисунке цыган на лошади вёл на верёвке девицу, согнувшуюся в три погибели под тяжестью объёмистой, с одной стороны остроконечной связки, что недвусмысленно указывало на украденный забор...
И тут началось. Назавтра после публикации краюхинской карикатуры в редакцию пошли письма, в первых строках которых в лучших традициях жалобщиков было начертано: “...копия в ЦК партии; копия в Генеральную прокуратуру; копия... Уважаемый товарищ главный редактор! Выражаю глубокое недоумение...”
Прежде всего в колокола ударили ветераны. За что кровь?..
В письмах Костиному творению инкриминировалось многое. В том числе опошление революционной романтики и героики, разжигание межнационального антагонизма, неуважение к женщине, пропаганда домостроевщины, циничное издевательство над советским трудовым законодательством, запрещающем слабому полу поднимать на производстве больше пятнадцати килограммов и даже воспевание умыкания.
Этот скандал со столь разнообразными цветовыми оттенками, что им бы мог позавидовать автор современного флага сексуальных меньшинств, стал последней каплей, переполнившей чашу горкомовского терпения. Последовали оргвыводы.
Предложение Кости воплотилось в жизнь. По итогам конкурса Пётр Петрович лишился-таки своего персонального двухтумбового дубового. Правда, вынесли из кабинета не стол, вынесло самого Оглоблеева.
Петрович, естественно, не выпав из номенклатурной обоймы - для этого нужно было по крайней мере совершить прилюдное массовое убийство, – кинут был руководить той самой баней, в парикмахерской которой плодотворно трудились Артурович и Иванович. Последний в разгар какого-то производственного конфликта со всей пролетарской ненавистью объявил Оглоблееву, что тот парной мудак... Мда!..
Жора Мэлсович отделался – папа Мэлс Прохорович прикрыл! - строгим выговором с занесением неизвестно куда и вернулся в своём международном отделе к шпилькиобразному клеймлению Запада...

Метропоезд приближался к конечной станции, возле которой жил Проворов, и в вагоне стало посвободнее. Высокий молодой парень наискосок-напротив, не церемонясь с соседями, сидел на три места с широко расставленными ногами. Вроде как сжать их мачо по известной причине был не в состоянии. Или проветривал. Или самоутверждался, неосознанно зондируя границы дозволенного хамства.
Борис про себя улыбнулся – Костин клиент. Таких он называл яйцекладами.
Краюха любил с невинным видом как бы придвинутый-притиснутый напиравшей вагонной толпой стать у хамоватого между разбросанных конечностей, упершись коленями в сиденье. Через некоторое время яйценосец осознавал, что являет собой в паре с этим бородатым верзилой сочетание двусмысленное, где он уже не мачо, а с раскинутыми ногами, скорее, наоборот, – вроде как объект использования. Тут оказывалось, что костыли у парня вполне плотно сдвигаются и никакие помехи этому не препятствуют. А, может, помехи у него, пропотев, съёживались? Костя позволял вертящемуся супермену высвободиться не сразу, вроде как другие пассажиры слишком плотно прижали его ноги к сиденью. Проехав с дёргавшимся раскоряченным перегон, Краюха отпускал его восвояси, пробурчав Проворову, что недоросля на конюшню бы отправить для втолковывания, да вот жаль, повезло ему – поздно родился. Теперь хотя бы высмеять...

КОЕ КОГДА Борис заставал кузена Кости в мастерской.
Дима завязал с выпивкой. Душевно горбатого могила-таки исправила. Могила Никодимовны.
Костя через какое-то время простил не простил двоюродного, а гнать не стал, когда тот повинно подсунулся. Всё-таки сын тёть Гали. Ведь сгинет без присмотра.
Не сгинул. Закрепился в какой-то конторе в мелкой должности. Стал тих, сидел в сторонке. Слушал внимательно, но в разговоры Кости и Бориса не встревал. Лишь нервно бегали руки, перебирая всё, что под эти руки попадалось. Даже воздух. Такой разнобой между в целом обездвижевшим двоюродным с застывшей маской на лице и бойкими его перстами был странен. Как будто в сидящей в углу мастерской фигуре вивисектор коряво скрепил два разных организма. Может, поэтому Сонь к нему - или к ним? - не шёл. А, может, по какой ещё причине?..
Последующие события начали происходить почти одновременно. Наверное, через пару месяцев после государственной автокатастрофы Костя вдруг перестал отвечать на проворовские звонки. Собственно, это “вдруг” за годы и годы их знакомства повторялось довольно-таки регулярно – Краюха имел привычку на какое-то время испаряться из окружающего Бориса пространства, не объясняя потом причин и адреса своей дематериализации. Но тут его исчезновение затянулось.
Затем в своём почтовом ящике Проворов обнаружил утром жгущую-холодившую руки повестку, приглашающую его назавтра в Дом с колоннами на главной улице столицы республики.
Днём, уже на работе, Проворова настиг вроде успокаивающий звонок из того же компетентного органа. Голос, показавшийся знакомым, доброжелательно сообщил, что “нужна ваша консультация, Борис Евгеньевич, по искусствоведческим вопросам”...

Из-за стола в небольшом кабинете встал улыбающийся человек в роговых очках и в зрелых уже летах, который, крепко пожимая руку, представился Владимиром Прохоровичем и тут же заявил, что повод для встречи совершенно пустяковый, “в плане вашей, товарищ Проворов, подкованности в вопросах искусства. Мы тут, в Комитете, занимаясь безопасностью граждан, за делами подотстали от высоких материй”.
Но Проворов слушал комитетчика невнимательно, потому как в его голове вспыхнули практически параллельно, как на полиэкране, две разные картинки.
Во-первых, недавняя. Борис шёл через парк имени великого пролетарского писателя в мастерскую Кости. Совершенно неожиданно для себя периферийным зрением зацепил в боковой безлюдной аллее нервно жестикулирующего двоюродного Диму и сегодняшнего Владимира Прохоровича.
И, во-вторых, сейчас, в комитетском кабинете, память Проворова обожгла другая картинка из того туманного уже далёка, когда Краюха устроил в парикмахерской скандал с затылками после истерики молодого ещё плащеносца Вовы, изрыгавшего проклятия в адрес хулителей Сталина.
Недавно, в парке, Борис его ещё не узнал. Но что-то опасное сердце скребануло. Проворов вновь попытался прокрутить в памяти аллейные стоп-кадры. Слушающий двоюродного каина нынешний Вова был уже не в сером китайском плаще “Дружба”, а вроде в болоньевом. Или в короткой кожанке? Или в чёрном до пят, но тоже из натюрлих кожи? Проворов, не задерживаясь, прошёл мимо, щекой ощущая, что Димин визави его зафиксировал.
Сейчас очковый был в штатском и, неся какую-то интонационно доброжелательную лабуду о ценных познаниях Бориса в области “искусства скульптуры”, в то же время холодным внимательным взглядом считывал с лица Проворова последовательность его воспоминаний и узнаваний.
Поняв, что он полностью идентифицирован, Владимир Прохорович, резко прервав расшаркивания, спросил чеканно-стально:
- Что вы можете сообщить о нынешнем местонахождении граждаина Краюхи Константина?
Проворову даже полегчало. Всё стало на свои места, фейтвагнерный ты наш...
- Ума не приложу. Вдруг исчез.
- Вдруг исчез ваш друг. И когда, куда вам неизвестно. А у нас есть информация, что вы с ним были не разлей вода.
- Да, общались, но для меня неожиданность его исчезновение.
Борис потом не мог себе простить этот малодушный эвфемизм “общались”. Вместо подтверждения – “дружили”. Вроде и не прямое отрицание глубины их отношений, и формально полная правда. Но...
Допрос длился ещё добрый-злой час. Вова не церемонился. В конце, срываясь на крик, заявил, что в антисоветских разговорах, имевших место в мастерской скульптора Краюхи, возомнившего, что ему всё дозволено, участвовал и всё отрицающий ныне Проворов. “Так вот, возможно, в статусе свидетеля, Борис Евгеньевич, вы пробудете недолго”.
Подписав пропуск на выход, Прохорович вдруг снова помягчел – или это у него ухабистая тактика была такая? - и предложил встретиться в шесть вечера в среду на следующей неделе в неформальной обстановке в мастерской Краюхи. Добавив, что “вы, товарищ Проворов, человек умный и сделаете за это время правильные выводы из сегодняшнего разговора”.
Наверное, хочет устроить в мастерской очную ставку с двоюродным стукачом, подумал Борис, выходя из здания ложноклассической архитектуры.
Эту неделю он провёл в мрачных размышлениях. Решил всё отрицать, ссылаясь на несерьёзность сведений, полученных от бывшего алкоголика, ныне не вполне адекватного. И в то же время понимал, что этим аргументом не прикроешься от наездов мстительного, конечно, ничего не забывшего психопатического Вовы. Тем более явно действующего по благословению обновлённых верхов.

...Понимая, что его жизнь в эти дни круто ломается, Проворов поднимался в шесть вечера по таким знакомым до щербинки ступенькам широких и длинных пролётов старого дома, где в чердачный этаж была встроена мастерская.
Ранее опечатанная входная дверь была приоткрыта. Разорванную пополам белую бумажную полоску с синим гербовым оттиском вольнодумно трепал сквозняк.
Борис вошёл. Картина, которую он сразу же увидел, навсегда впечаталась страшным штампом в его память. В потёртом кресле под раскрытым косым антресольным окном в расстегнутом плаще сидел мёртвый Вова с оперённой стрелой в груди. Смерть явно была для него неожиданной. В руках он держал красное пластилиновое кольцо, которым, наверное, играл во время ожидания. Или разговора. Но с кем?
На лице Вовы при незакрытых остекленевших глазах и отвисшем подбородке застыло выражение не только страха, но и крайнего удивления. Проворову показалось, что в последнее мгновение жизни плащеносец был поражен не тем, что его убивают, а тем, кто его убивает.
Пластилиновое кольцо в его сжатых кулаках, наверное, в предсмертной конвульсии перекрутилось в горизонтальную восьмёрку бесконечности...
Борис оглянулся по сторонам в поисках орудия убийства. Почти всё в мастерской стояло по своим местам. Но краюхинского лука нигде не было видно. Исчез и двухметровый гетеродонтозавр, хранитель Костиного оружия. Или не хранитель?
Что бы ни предполагал Борис – а приходило ему на ум многое реальное-ирреальное, – одно он знал твёрдо: Краюха убить не мог.
Внезапно Проворов ощутил знакомое щекотание в ногах и сопровождающее его не менее знакомое нахально-просительное мяуканье. Сонь, несколько потрёпанный одиночеством и дуэлями с другими хвостатыми хулиганами, тёрся о ноги, очевидно, только что проникнув с улицы через незакрытую дверь.
Проворов ещё минуту стоял неподвижно, затем резко повернулся и, подхватив под мышку кота, вышел из мастерской, локтем, чтобы не оставлять отпечатков пальцев, защёлкнув за собою дверь.

ОН НЕ МОГ объяснить почему, но больше его не трогали. Может быть, Вова не успел доложить о ходе своего расследования? Или кто-то из команды покойного первого секретаря, бывший ещё в силе, перехватив инициативу, вмешался в ситуацию и смог прикрыть дело.
Подковёрная борьба на уровне плинтуса случается и в поднебесье.
Бориса оставили в покое. Не звонили и повестками не вызывали. Но и его друг, его драгоценный друг больше никогда уже не стучался-ломился в проворовскую, потускневшую от этого “никогда”, жизнь. И с каждым годом осознание потери становилось всё острее. Краюха был для Бориса как воздух, которым он дышал. Точнее, кислородно пьянящая составляющая его жизни. Но не затуманивающая мозги, а их проясняющая. Протирающая мутное окно обыденности, за которым беспорядочно-чёткий, прекрасный, но сейчас ставший далёким мир.

ПРОВОРОВ ИНОГДА заходил в парикмахерскую на Богдана Хмельницкого.
Давно ушёл в небытиё речистый Артурович, забрав с собой в зазеркалье сонм панацей от облысения. Прошёл слух, что хоронили его, согласно последней воле, в роскошном парике. В котором отпетый холостяк фланировал почти до старости по проспекту в поисках благодарных слушательниц.
Может быть, он всю жизнь праздновал, что его, пацана, зимой сорокового не отправили с другими детьми на смерть в телеге-теплушке в Сибирь?
Нет и заикастого миниатюрного Иваныча. Оказавшегося, как случайно узнал от милицейских Проворов, по молодости ещё до войны форточником. И ни разу не пойманным, вовремя призванным в армию парикмахером. Точнее, в штаб одной из армий.
Тем не менее окончил свои дни Иванович за решеткой, со всей пролетарской ненавистью зарезав свою дородную жену, обнаруженную им на месте древнейшего женского преступления. При этом он не пролил мимо тазика – успел подставить? - ни одной капли крови неверной. Что говорить, опасной бритвой Иванович умел пользоваться виртуозно.
То жуткое, что он совершил, на допросах буднично называл не иначе, как “я ей к-кровь пустил”. В лучших-худших традициях куафёров, издревле занимавшихся этой процедурой. Правда, в лечебных целях...
Приходя в заведение, Борис всегда садился во второе от окна кресло. Молодой парикмахер, конечно, стриг лучше Артуровича. Но Проворову хотелось, чтобы его голова, как когда-то, оказалась в корявых руках борца с облысением.
Но не было Артуровича, не было и облагораживающего энглизированного искажения в новом реалистичном зеркале, не открывалась дверь и не стоял в её проёме, клубясь и мерцая, Амбруаз Волар - Костя Краюха...
Не было Зазеркалья. Чудо не случалось.

ПРАВДА, будоражила одна история, рассказанная ему недавно одним из покорителей Вселенной. Бюст его матери когда-то лепил Краюха.
Когда окончилась официальная часть интервью по случаю какого-то юбилея и под выключенный микрофон и сменивший его на столе коньяк пошли вопросы-рассказы о необычном, не вписывающемся в газетно-печатную модель вульгарно-материалистического мира, космонавт вдруг совершенно серьёзно сказал, что про неопознанные летающие объекты не расскажет, нельзя, а вот “в третьем своём полёте в орбитальной станции, на второй неделе невесомости, в продуктовом контейнере среди туб с разной полужидкой жратвой я нашёл скатанные в одну трубочку два трояка”.
Может, кто из наземной команды положил, вроде и примета на удачу была такая?
Или...
               
                12.08.08.