Золотые локоны

Шахриза Богатырёва
ЭЛОЙ ФАРИНЯ НУНЕС (Eloy Fari;a N;;ez), Парагвай-Аргентина


Ребёнок был болен. Он лежал в своей кроватке бледный, неподвижный, с воспалёнными глазками, а рядом молча сидели мы.

Стояла мягкая зимняя ночь. Гул необъятного Буэнос-Айреса лишь слабым ропотом доносился до нашей комнаты в дешевом отеле. Раздавались длинные и низкие звуки кларнета: это итальянец снизу со сводящим с ума постоянством играл свои бесконечные гаммы. В тёмном закутке на нашем этаже вполголоса переговаривались три портнихи-сицилианки с трагическими чёрными глазами. В соседней комнате напевала хозяйка – статная сицилианка.

Среди этих людей, собравшихся сюда со всего мира, мы были одиноки, как на пустынном острове, и ничем не могли помочь смертельно больному ребёнку. К счастью, пришёл  врач и прописал вроде действенное . Каждые два часа Матильде открывала сыну рот и вливала туда чайную ложку микстуры, но его дыхание становилось все более прерывистым и хриплым. Мы чувствовали присутствие невидимой  неодолимой силы, которая вроде надвигающейся тени заполняла комнату.

- Вроде ему получше, - сказала вдруг Матильде. – Тебе не кажется?

Несчастный ребёнок  с золотистыми волосами, которые всем так и хотелось погладить, лежал в кроватке, неотрывно глядя на нас со святой невинностью. Проклятый лёгочный бронхит разъедал его лёгкие, и температура всё увеличивалась. Было видно, как он страдает, и это для нас было хуже всего. Каким образом мог сопротивляться хрупкий организм ребёнка? Какая ужасная жестокость заставлять страдать столь безгрешное существо. Если уж это так необходимо, то почему не нас, взрослых. Каждой клеточной своей души мы хотели вырвать его из объятий болезни и страдать вместо него. Как же ему было плохо, раз он столько времени не улыбался. Его улыбка была своего рода символом жизни, каким-то неосязаемым выражением цветения этой жизни, превращавшимся в две капельки света в его зрачках, в золотистые пряди волос и ореол божественной благодати на губах.

Чтобы разрядить атмосферу(1) и облегчить ребёнку дыхание, Матильде на минутку отошла от кроватки и зажгла маленький конус ладана, запах которого заполнил комнату, и тотчас же села обратно. Я взглянул на неё, глубоко  подавленный. Удар судьбы вкупе с моей беспомощностью причинял мне больше боли, чем наше общее горе. Казалось, всё было против моего желания завоевать Буэнос-Айрес, который я, самонадеянный юный рыцарь, поклялся покорить, когда приехал из своей глухой провинции в этот богатый соблазнительный город в поисках поприща, где смогу найти достойное применение своей благородной деятельности. Что сталось со всеми моими студенческими мечтами? Моё будущее покрыто туманом неизвестности. В такие моменты я был на грани обморока, поскольку мне казалось, что предпринятая борьба выше моих сил. Но я не терял надежду, и кроме того, пытался утешать себя тем, что относил все невзгоды к превратностям судьбы.

Музыкант продолжал выдувать долгие заунывные ноты, которые отдавались в моей душе бесконечной тоской. Что за непонятная связь между вибрирующими звуками духовых инструментов и невидимыми волнами обречённости и боли? Точно я этого не знал, но однозначно эти заунывные звуки усиливали мои страдания. В тишине сумерек они звучали музыкальным выражением моей немой тоски, и я слушал их, как если бы они были голосами патетического молчания, расползающихся в моей комнате, и неисповедимой судьбы, властно обволакивающей нас.

– Матильде… меня тошнит от его музыки… скажи ему…

Матильде ушла поговорить с управляющим дома, но вскоре вернулась:

– Я сказала ему, что у нас больной ребёнок, но он даже ухом не повёл. Какие люди бессердечные!

Мы были совершенно одни с нашим умирающим ребёнком в маленькой конуре большого мегаполиса. Ах, Буэнос-Айрес, сладкоголосая сирена с щупальцами! Теперь мы смотрели на него другими глазами и невесело улыбались…

Неожиданно тусклый взгляд больного ребёнка с пугающей неподвижностью остановился на потолке. Когда я это увидел, моё сердце бешено заколотилось из-за необъяснимого предчувствия, и я увидел, что глаза Матильде наполнились слезами.

– Что это? – спросила она шёпотом.

– Так просто, – выдавил я.

Я отвёл свой взгляд от этих глаз, не ведающих ничего о тайне бытия, которые со странной пристальностью смотрели в потолок, и тупо уставился в пол. Матильде сделала то же самое, и так мы сидели долго и молчали, похожие на двух овец, загнанных бурей в середину огромного человеческого стада.

Вот уже неделя, как мы отчаянно боролись за жизнь ребёнка, но не было сил продолжать борьбу. Глубокое отчаяние овладело нами, и мы, измождённые, оказались в объятиях безысходности. Упавшие духом, перепуганные, бездейственные, мы упускали минуты в какой-то почти животной бесчувственности. Источники жизни вмиг пересохли в наших сердцах. Мы перестали быть человеческими существами, превратившись в две тягучие массы, податливые незначительному движению и способные превратиться во что угодно.

Наступила ночь. Матильде зажгла лампу и наполовину прикрутила фитиль. Окружающая тишина отзывалась с каждым разом всё большей опустошённостью. Я никогда не испытывал такого абсолютного городского одиночества, как тогда. Из своей комнаты я видел суетливые тени молодых сицилианок, которые с вечной  болтовнёй то ли шли на кухню, то ли возвращались оттуда.

Ребёнку вроде стало немного лучше, что-то вроде еле различимой улыбки мелькнуло в уголках его бескровных губ, и мы решили прилечь, не раздеваясь. Было холодно, поэтому мы положили больного ребёнка на свою кровать, чтобы согреть его теплом наших тел. Несмотря на очевидность того, что должно случиться, я провалился в сон. Была полночь, когда меня разбудил испуганный  вскрик  Матильде.

– Что такое? – спросил я с заколотившимся сердцем.

– Кажется, он умер… дотронься… он холодный.

Я с ещё большей тревогой коснулся его тельца: он уже окоченел.

– Ну да, тело холодное, – сказал я, приходя в себя, – но разве оно не было таким?

– Луис, у него ведь был жар!

– Не может быть… Сердце-то хоть стучит?

– Кажется, нет…

Я положил руку на грудь сына. Сердце не билось.

– Это и есть смерть? – спросил я Матильде, чувствуя в груди стеснение.

– Не знаю… Минуту назад я слышала его хрип, как вдруг всё оборвалось, и он застыл, как птичка…

Глаза его всё ещё были открыты.

– Закрой ему глазки, – всхлипнула Матильде, – мне страшно…

Я благоговейно закрыл ему глаза, и, потрясённый, поцеловал его прикрытые веки. И тогда в ночной тиши из мужского горла вырвалось странное и короткое рыдание, словно тоскливый крик внезапно раненого зверя.

Впервые рядом со мной было мёртвое тело, и это было тело того, кому я дал жизнь, и тайна смерти показалась мне в этот раз как никогда неразгаданной и противоестественной. Бледное личико сына  было так ангельски чисто, что я подумал: не есть ли смерть состояние покоя иной жизни, потусторонней и вечной?

Казалось, что он спит: молчание его губ было безмятежным, в неподвижности его тела не было ничего трагического, а белизна лба и рук приобрели мягкую бледность лунного света.

Мы долго плакали в темноте, склонившись над нашим ребёнком, зачатым в горе и надежде в этой комнате дешёвого отеля, изолированной от остального мира. Нам нужно было выплакать своё горе, рыдая возле тельца нашего сына в неверном свете лампы, под таинственным покровом ночи, посередине спящего города. В то время, как моё сердце истекало кровью, мысли мои прояснялись. Ну что ж, значит, есть силы принять непоправимое, испить боль до дна и двигаться вперёд. Смерть бедного ребёнка взывала к небу и нуждалась в отмщении. Этот трупик будет грузом на мне до конца моей жизни. И мысленно я швырнул перчатку в лица Буэнос-Айреса, жизни и судьбы.

Наступило утро, ясное и спокойное, и зарождающийся свет проник в нашу комнату, подчёркивая металлическую бледность мраморного лица ребёнка. До нас снова доносился мощный ритм повседневной жизни Буэнос-Айреса. Казалось, что гнетущая тоска, сжимавшая наши сердца, была чуть ли не эгоистичной и оскорбляла обезличенную радость народа, поставляемого на работу. Я подумал,  что боль не имеет права восставать в чреве великолепного шумного города. Крик наших несчастных сердец не может нарушать устрашающий гул напряжённо работающей городской пасеки.

Горе сделало меня покорным, божественное спокойствие воцарилось в моей душе, и в течение дня я пару раз улыбнулся сам себе, подумав о мучающих  человека сомнениях, когда есть такие простые, высшие и вечные истины жизни.
Я не помню, что было дальше, не помню подробностей следующего дня и ночи,казавшихся нам бесконечными: все это стёрлось из моей памяти.

С тех пор прошло несколько лет. Сначала я воскрешал в памяти во всех подробностях  этот скорбный момент; я закрывал глаза и в плоскости четвёртого измерения моей памяти отчётливо видел своего мальчика. Но с течением времени я постепенно стал забывать цвет его глаз, выражение лица, изгибы его улыбающихся губ. И наконец, плотный туман простёрся под небосводом моей души, над крошечной разбитой опорой моей памяти.

Сегодня я пытаюсь вспомнить его лицо, хоть на мгновение выхватить его улыбку,хоть на секунду воскресить его расплывающийся образ, очертания его фигуры, но весь он, бесплотно-летучий, как тень его улыбки, выскальзывает из моей памяти, несмотря на все мои усилия. И всякий раз, когда я думаю о нём, меня захлёстывает сладкая и благодатная печаль. И всё, что я могу вспомнить – это то, что у него были золотые локоны.


1. Даже небольшие количества дыма ладана обладают антидепрессивным действием, подавляя страхи и тревоги.


Перевод с испанского Шахризы Богатырёвой