I

Аня Камаева
Какой замечательный, белый, красивый потолок, с маленькими причудливыми складками, напоминающими голубоватую сладость сливочного пломбира. Сколько миров теснится среди этих тоненьких извилистых линий, густо покрывающих снежное чудо над моей головой. Третий день, как мы въехали в новую квартиру и определилась новая моя резиденция – большая, светлая, вкусная комната, похожая на креманку для мороженого.
Пианино и пряничный шкаф быстро освоились здесь, заняв подобающие места, а вот ящик с игрушками стоит ещё не разобранный – мне лень им заняться, хотя и жаль замурованных там зверят. Не смейтесь. Правда.
Маленьким я часто бывал у прабабки. Любил наблюдать за её аккуратной жизнью среди соблазнительных варений и пряных трав, за движениями ящиков большого комода, который и был тогда перводвигателем всего сущего на земле. В его недрах скрывались тайны мироздания. Я усаживался в креслах напротив этого волшебного чудовища в предвкушении сказочной истории, тихо смотрел на него сквозь полуопущенные веки, расслаблялся, по корням волос проходила волна безмятежного удовольствия. Я был счастлив и начинал засыпать. А из ящиков вылезали вселенские законы, незаметно подкрадывались к спящему, шептались над моим ухом.
И вот теперь роль перводвигателя перешла к другому объекту. Со вчерашнего вечера я начал примечать, что окно ведёт собственную, никого не касающуюся, жизнь. Штора, как обёртка от конфеты, изредка шуршит: то прячущаяся за ней кошка Геро подзывает меня выглянуть наружу.
Льдистое тепло марта царапает щёки, пускает наружу кровь, румянеющей юностью подкрашивая внутреннюю светимость лиц.
Солнце верещит, как торговка на базаре, распродавая первое тепло. Твари божьи из колыбелей и учреждений своих стремятся вон – в атмосферы, поближе к воздушным потокам, несущим мутные шарики разбавленного жара. Рыбий глаз апреля разгульно смотрит с неба, заглядывает в лужи, подсвечивает их мутную грязь.
Птицы-рыбы снуют в броуновском движении. Воздух похож на летний, перенасыщенный мельканием прозрачных точек в липком далёке. Растут новые деревья, старые тужатся, тянут ветви, соскребают облака, надеясь пробуравить себе оконце в вечность.
Чада земные ликующими толпами перемещаются из учреждения в учреждение, лики их при этом светлы и у некоторых даже чисты.
Шуршит штора. Радость прожитого дня подходит к концу. Там, в городе, снова вечер. А ещё полчаса назад было иначе. И кажется, я догадываюсь, чьи это проделки.
То звери, притаившиеся в тенях на потолке. Я знаю, то они. Их шипение, скрежет, шёпот, шушуканье, непрекращающееся шуршание по стенам. И я становлюсь огромным сердцем этого гигантского фантастического существа с тысячами глаз, голов, крылий, когтей, зубов, клювов. И вот уже не они, а я заполняю собой всю пломбирную комнату, я уже не умещаюсь в креманке и выворачиваюсь в окно, вниз, на крышу – и выше.
А вот и музыка приходит, ликующая дневная музыка, пальцы maman скользят по клавишам, разглаживая нотные нити, жужжит веретено мелодии, я снова не я, а соляной столп, внимающий, безглагольный, не лукавящий.
Пугающей бездной разверзается тишина. Всего лишь шестнадцатая пауза. И снова вдох. И вот я уже плыву над багровым городом вместе со временем, лёгким ветром касаясь иногда пылающих крыш. А музыка тянется, течёт, как жизнь человеческая, не оглядывается. И в ней плещутся, утопают дома, редкие прохожие, светлые мотыльки окон. Сердце отстукивает вселенский ритм, оно – центр огромной ревущей воронки, втягивающей в себя и город, и музыку, и жизнь, и весь мир.
Чужесть всесветная обрушивается в торопливом crescendo. Завтра снова уроки, докучные запинательные знаки и унылые книжицы-учебники. Поползут перед глазами буквицы-мокрицы, дохнут топким и влажным зловонием, напитают наукою. Противоядие – в музыке. Верно, ею спасался Митридат Евпатор. Целебная бальзамическая инъекция. До кончиков пальцев и до корней волос. Ближе, ближе, тонкая Геро, сейчас мы услышим монохорд. Он давно уже изрос в золотистую липу под окном, и музыка его превратилась в тающий, вязкий мёд полуденного воздуха. Солнце – неутомимый музыкант, победитель всех состязаний. Куда уж сонному фенхелю перепрыгнуть его. А ведь всё тянется, ползёт вверх ленивая реприза. Не угомонится.
Геро дёргает штору, вершит смену декораций.
Немые рыбы текут в разрезанном серой полосой небе плотными косяками. Рыбы тоже сереют – куда девается переливчато-радужная, живая и весёлая сырость их откормленных, будто на клеверных пастбищах, тел; теперь это – почти скелеты, хряскающие последними грозами окостеневших хвостов в ожидании ноября. Шестикрылыми серафимами распинают они обрюзглые тучи. Высушенное яблоко солнца фальшиво вытягивает им вслед «Stabat Mater».
И вот уже жёлтая осень, чернея от злобы, воет, плачет навзрыд. Костлявые деревья в ознобе скрючивают свой голый и высохший стыд. Некоторые из них, материнским чутьём собрав в охапку оставшиеся листья, не пускают их в скорбный путь. Скука.
Геро, занавес!
Приятны другие дни – с хрустом зимы за окном, с бирюзовым бисером предпраздничных дней и хлопот. Марципановое одеяло снега делят на рассвете небо и земля. В конце концов коренастая земля одолевает эфемерного своего соперника, и небо с клочком сладкой ваты в лёгких морозных руках уносится в сине-зелёные парчовые топи северных широт. Деревья-растяпы, обмакнув свои верхушки в небесную акварель и перепорхнув из горнего мира в дольний, долго ещё не могут привыкнуть к новому убранству: как капризные молодые красавицы, стряхивают со статных плеч частый жемчуг. Хохочут птицы на ветвях, радуясь этому щедрому дару, ловят мелким челом переливчатую белую шапку. Веселит их мороз своей роскошью.
Каша на столе тоже зимняя, светлая, прямая, с привкусом кедровых орешков. Пока ложка совершает предписанное ей путешествие, представляю, как эти душистые, тяжёлые, вязкие комочки растут, зреют внутри нежных голубоватых бутонов на тайной поляне в лесу. Подойдёшь к такому цветку, сорвёшь его, и он, раскрыв кремообразные лепестки, выпустит в твою отверстую пасть сладкий залп созревшего лакомства.
Глаза не устают странствовать по потолку: и там – зима, вязкая, переливчатая, вкусная. И уж нет многоглазых гидр и вепрей, нет зловещей суетящейся хтони – лишь спокойное, белое, мудрое, покрытое матовой глазурью снега поле. А там, за окном, ворона тащит за лапку мёртвую синицу. «Господи, – думаю я про синицу, – Она ведь всю щёку себе обдерёт!» Но ворона так косо на меня смотрит, что я тут же себя одёргиваю: «Болван. Она ведь мёртвая».
Кошачья тень отодвигает занавес.
И как раз вовремя.
В форточке умещается месяц, застывший, как ангел в триптихе Портинари; он нагло подглядывает за спящими, старит детские лица, ищет полуночных собеседников, мнётся, конфузится, приметив цель, осторожничает, выжидает, прячется за раму. Крыши домов, вскинув руки, пальцами антенн скребут домовину неба, вопят: «Душно! Душно мне!» А липкий белый дым, накрывающий землю, заменяет воздух и шепчет: «Не шумите. Вишня цветёт».