ещё один текст некоей ольге погодиной-кузьминой

Николай Бизин
голый король листопада

                николай бизин

                И СОТНИ ЛЕТ ПРОШЛИ, И УМЕР НАШ ЯЗЫК


    Чтобы увидеть его, она прошла пограничную полосу. Она нашла его на железнодорожной станции и удивилась, насколько он исхудал. Впрочем, это было не важно. От него не пахло гангреной. У него не было вшей и чесотки, он не был ранен и не стонал. Он даже не бежал из лагеря для военнопленных. Он не вызывал отвращения и неуверенности, которое приходилось преодолевать, когда чувствуешь обреченность.
    Он видел усталую женщину лет тридцати, сестру милосердия.
    Она увидела человека, которого хотела полюбить и не могла. На нем было австрийское трофейное барахло не по размеру и солдатские башмаки с обмотками. Он был голенастым и тощим, напоминал канцелярскую крысу, которая зачем-то дождалась своего Крысолова. Но музыкальных инструментов при ней не было, а железнодорожная станция не имела никакого отношения к Гаммельну.
    Он улыбнулся никогда не бритой щекой, и они прошли в буфет.
    Буфет не работал, но дверь его была загодя взломана. Ведь там были стулья и табуреты, и самое место для разговора. Она не стала спрашивать, его ли это работа - взлом двери. А он достал из кармана солдатского галифе флягу с коньяком. Тогда она положила на стол между ними яблоко, что сорвала по дороге и тогда же вытерла подолом.
    Чтобы увидеть его, она прошла пограничную полосу.
    -  Старуха... Что я буду делать со старухой? - взглядом спросил он ее.
    -  Любить, сколько сможешь, а потом не сможешь бросить, - взглядом сказала она.
    Вслух они собрались говорить о другом, менее важном, но от чего зависело их выживание. Старухой она была для его внешних пятнадцати или шестнадцати (он и сам точно не знал) лет), ей реально блазнилась тридцать первая осень... Чтобы уверить себя, что она хочет его полюбить, она прошла пограничную полосу!
    Все это было то ли в шестнадцатом, то ли семнадцатом году посреди Великой войны, на ее Юго-Восточном (если смотреть со стороны просвещенной Европы) фронте. Она была австрийской еврейкой и где-то даже сочувствовала социал-демократии, а он сейчас был «подай-принеси» с Хитровки, на все руки ловчила.   Ничто их не связывало и не могло связать.
    Она была человеком, женщиной. Он человеком не был, но являлся людям мужчиной. Он был дьявол от роду, лет пятнадцати или шестнадцати, голенастые ноги в обмотках. И она (женщина) старалась его полюбить, чтобы затем предать его.
    У него не было возраста. Даже эмбрион был бы стар для него. Он еще раз молча спросил:
    -  Что я буду делать со старухой?
    Тогда она громко ему не ответила, и он смутился. Она была права, ведь только у женщин есть доступ к дьяволу. Зачем дьяволу мужчина? Потому он повел себя как хитровец с марухой, усмехнулся кривенько и протянул ей флягу. А она (в ответ) взглянула на евино яблоко.
    Мимо станции покатились повозка, влекомая дохлой конягой (всех прочих забрали на военные нужды), возчик понукал ее, и точно так же (понукаемая своей уверенностью в правоте) она думала о выживании, но не говорила о нем.
    -  Вот так старятся ваши намерения, ваша вера, ваше будущее, - мог бы молча сказать он ей, но (опять-таки молча) промолчал: она и сама знала, что старики и старухи - это те, кто старится. Но и это не имело отношения к выживанию (ведь он хотел, чтобы она жила). Он знал, что от желания ей - жизни, и до влюбленности в нее - один или два шага.
    Дьявола нельзя соблазнить даже любовью, но собственной влюбленностью (половинкой или четвертинкой бесконечной любви) - можно... Евино яблоко было немного засохшим, с морщинистой кожицей. Он мог бы сказать ей:
    -  Так выглядит ваш мозг. По его редким изгибам плавают (или медленно летают) ваши чувства, которые вы еще только собираетесь испытать.
Но он не сказал. Чтобы увидеть его, она нашла его там, где он был - везде: в ее собственном мире.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Посуды не было. Точнее, ее пришлось бы искать. Он отвернул у фляги пробку и плеснул в нее. Образовался глоток, и первым его сделала она. После чего он сломал яблоко и протянул ей ее половину. И тогда она вспомнила, как удивилась тому, насколько он исхудал. И ей стало неловко от собственного удивления: может ли исхудать прыгучий кузнечик?
    Он услышал ее мысли и сказал:
    -  Я таков, как есть. Ко мне нечего прибавлять, но и убавлять тоже нечего.
    В ответ на эту цитату Екклесиаста она откусила кусочек яблока. Но он не улыбнулся.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Я смотрел на них из своего далека (в котором ее давно не было, а он стал носить другую одежду), и мною овладело чувство (да, чувство из тех, что плавают по редким изгибам мозга), и оно было ужасно. Я понял, что где-то помимо меня существуют место и время, наиболее для меня подходящие. Я смотрел на них из того самого места, где их язык (на котором они говорили между собой) давно умер.
    Язык, на котором женщина говорит с дьяволом.
    Только женщина могла бы сказать такую обреченную истину:
    -  Дьявола можно соблазнить только любовью, - так могла бы сказать только воображенная мной сестра милосердия.
    И дьявол, которого мне не надо было воображать, признал бы ее правоту.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Но можно ли напиться из пробки?
    Ведь они торопились напиться. Если можно ли напиться из пробки.
    Я понял, что я бы сумел. Но речь не обо мне, а об Юго-Восточном (если смотреть со стороны просвещенной Европы) фронте и о встрече на практически брошенной и разграбленной приграничной станции выразителя абсолютного мужского эгоцентризма с упрямым женским эго, положившим себя высшей ценностью мира.
    Они торопились напиться, чтобы забыть, что их встреча немыслима, и что времени на выяснение отношений у них нет. Санитарный поезд, где она служила сестрой милосердия, остановился по ту сторону их нынешней жизни и смерти - на соседней станции (на иностранной этой стране станции, на симметричной этому месту и этому времени станции), отделенной пограничной полосой: когда-то там (на этой полосе) присутствовали пограничники, таможенники, купи-продай, достань-принеси...
    А теперь в операционном вагоне санитарного поезда хирург как раз извлекал из раненого картечь. Инструменты ему подавала другая сестра милосердия. А здесь (симметрично извлечению из человеческого организма картечин) женщина пила коньяк с дьяволом и размышляла (надкусывая яблоко), смогла бы она полюбить этого хитровца?
    Сможет ли дьявол полюбить женщину, она не задумывалась: разумеется, он должен.
    И тогда она отдаст его Богу и будет страдать: у него будет Бог, и она станет не нужна... Не в этом ли смысл любой экзистенциальности? Знать свою вселенскую правоту и быть брошенной (даже во имя много большей правоты, не все ли равно?) на произвол любого случая, любого случайного (навязанного извне, с которым приходится мириться) чувства. Знать свою вселенскую правоту и страдать от неправоты мира, не в этом ли смысл небольшой женственности?
    Не время говорить о большом, когда страдает малое.
    А в операционном вагоне санитарного поезда хирург как раз извлекал из раненого картечину за картечиной. А на разграбленной станции дьявол смотрел на женщину и даже не думал о том, что именно она должна была подавать инструменты тому хирургу и оттирать пот с его лба... Не думал он и о том, что по эту сторону границы был разграбленный мир, а по ту сторону (симметрично миру) была не менее разграбленная война.
    Зачем об этом думать? Все обо всём знали.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Пьют. Потом она надкусывает яблоко.
    Раненый по ту сторону мог умереть. Хирург делал свое дело. Война подбиралась к санитарному поезду. Заслоны едва сдерживали наступающих. Раненых (и убитых, само собой) прибывало, их везли на подводах к тамошним (по ту сторону) железнодорожным путям, а здесь и сейчас дьявол и женщина (сестра милосердия, бросившая свой пост во имя большего поста) собирались решить, продолжаться ли этой (разбросанной по обе стороны) жизни?
    Для этого дьявол должен был полюбить женщину.
    Для этого женщина должна была отдать влюбленного дьявола Богу.
    В разбитое окно буфета (словно толстый шмель) залетела случайная пуля с той стороны и шепнула, просвистев: тогда он от тебя откажется, ты ему станешь не нужна! Но (во имя великой любви к себе, своему смыслу жизни) ты отдашь его Богу: вот ты уже отдала (на той стороне) раненого другой сестре милосердия, ты не стала смотреть, как он умрет... И все это во имя жизни, ее смысла.
    -  Да, - сказал дьявол залетевшей пуле.
    -  Да, - сказала дьяволу сестра милосердия, хотя он и был не прав.
    Дьявол улыбнулся. Что ему хмель из пробки?
    Пуля (залетевшая с той стороны), покружив по буфету, опустилась на стол прямо между ними и стала из себя представлять пограничную полосу (ту самую, которую ей пришлось перейти), давая понять, что никакие грани в этом мире никому стереть не удастся. Что потустороннее и посюстороннее могут сколь угодно выпивать вместе, но ничего решить для себя у них не получится.
    -  Я знаю, - сказала сестра милосердия.
    -  Ты лжешь, ты не знаешь, - спокойно сказал ей хитровец (который хитрил многожды лучше), и она подумала: он меня уличает, значит, это ему зачем-то надо. Значит, меж нами нет равнодушия. А есть нужда, которая способна обернуться телесной или (пусть ее) душевной.
    -  У меня нет души, - напомнил ей дьявол.
    Она не поверила. Его «ты» все равно прозвучало как «вы».
    -  Я не полюблю старуху. А уважать мне вас не за что, вы изначально меньше меня, напомнил ей дьявол, смирившись на вынужденное «вы».
    Она опять не поверила. Это было так удобно и так правильно: не верить дьяволу. Тем более, что она была - больше. Душа у нее была. Она была в этом уверена.
    -  Почему ты в облике этакого квасного москаля? - спросила она. - Сквозь твои трофейные обноски прямо-таки просвечивают шелковая рубаха навыпуск и хромовые сапожки.
    -  Я люблю Первопрестольную.
    Он может любить!
    Он даже не улыбнулся. Она не понимала некоей тонкости: Хитровка не столь низменна, и дьяволу там было место пусто. Пустота же требовала непрерывного наполнения. Вот как пустенькая девочка-кузнечик (что похожа на рассветный лучик), постепенно не только светлеет, но и наполняется прелестью.
    В этом смысл искушений: в пограничии.
    Хотя она и прошла пограничную полосу, но явно не задержалась там. И не понимала, что прельщать монахиню-подвижницу или прельщать профессиональную сестру милосердия - вещи хотя и пограничные, но очень разные.
    Но она была умна. Она почувствовала и сказала:
    -  Я уверена, ты хороший человек. Ты не будешь доносить на меня, - и это был сильный ход!
    Она назвала дьявола человеком. Она (опосредованно) признавала за собой вину и отдавала себя на его милость. Она показывала свой страх перед возможным адресатом доноса. Она (прошедшая нешуточное пограничье) являла трогательную слабость.  Тогда он решил к ней прикоснуться. Не к ее телу, разумеется, а к душе.
    -  Раненый, которого вы оставили, уже или умер,  или обязательно умрет, - сказал он.
    Она не услышала. Она действительно была умна. Тогда он повторил. На этот раз не услышать она уже не сумела.
    -  Мне очень жаль, - сказала она без выражения.
    -  Это все - нетерпение сердца. Он умер бы и при вас, - сказал он.
    Она промолчала. Она знала, что это не главное.
    -  Сейчас на той стороне, - сказал он беззаботно (но пуля, лежащая меж них, тихо хмыкнула). - начнется безудержная атака на последние заслоны. И на этот раз она не захлебнется в собственной крови.
    -  Вы хотите сказать, что я (оставшись там) могла бы помочь удержать позиции? Я, сестра милосердия... Конечно, я бы могла взять в руки оружие...
    -  Я хочу сказать, что этих раненых вам с поля не вынести. Выпьем?
    Они пьют из пробки за упокой будущих мертвых. Фляга начинает казаться бездонной.
    Начинает казаться, что и напиться они не сумеют. Поэтому он взял пулю, что лежала меж ними, и зашвырнул в захламленный дальний угол: казалось бы, к темным закоулкам души было ни добавить, ни прибавить, а поди ж ты! Дьявол прибавил пулю. Он захотел добавить к очевидности бессмысленную наглядность.
    -  Вы хотите отдать меня Богу, - сказал он. -  Вы хотите пожертвовать счастьем счастливой любви во имя счастья быть жертвой любви жертвенной: если вы отдадите меня Богу, вы станете мне не нужны.
    -  А я и сейчас тебе не нужна, - сказала она, сама себе не веря: синоним жизни, женщина нужна всем, кому не нужна смерть.
    Впрочем, на имела в виду другое: он понимал ее наперед, задолго до того, как она задумывалась (и шевелением чувств в немногих извилинах мозга, и даже своей сущностью - при сотворении: маленькой ипостасью Вечной Женственности)... Ситуацию надо было ломать. Точно так, как ломают банальный горизонт.
    Вбивая клин, предположим, журавлиный!
    Тогда обломки можно использовать как камни для пирамид. Или положить в ладонь вместо хлеба. Такова жизнь: и собственные маргинальность и экзистенциальность можно использовать в сугубо утилитарных, магико-косметических целях, являя иллюзию демонстративной глубины... Так она думала и надеялась вернуть себе смысл, а дьявол (в облике юного хитровца) улыбался и посверкивал золотой фиксой (которой у него не было, но сейчас он захотел, чтобы была).
    Дьявол (в облике пятнадцати-или-шестандцатилетнего) верил, что всё о ней понимает...
    Разумеется, дьявол ошибался. Просто потому, что понимать было нечего.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Они не пьянели. Ситуацию надо было ломать, и она сказала:
    -  А вы могли бы их спасти? На той стороне?
    -  Может ли всемогущий Бог сотворить камень, которого не сможет поднять? - вопросом на вопрос ответил он, давая понять: ее интрига (таким способом - посредством помощи погибающим - отдать его Богу) лежит на поверхности... И опять он ошибся. Интрига была еще более поверхностна/
    Таким способом она бы отдала его Богу - до того, как дьявол полюбил бы ее саму!
    Нет. Ни в коему случае. Не так надо.
    Жизнь должна быть постепенна (в ритме, слове, гармонии): дьявол (этот юный хитровец с мифической золотой фиксов в кривой ухмылке) должен медленно идти к Богу (а она - сладко страдая - должна медленно и по частям его отдавать)... Вот так, в ритме, слове, гармонии. Вот так - по картечине из изувеченного тела раненого на той стороне. Если не получается - сразу.
    Теперь дьявол понял всё.
    -  Я могу их спасти. На той стороне. Тех, кто еще жив. Тех, кто уже мертв, не могу. Я не Бог и не могу сотворить камень, который поднимается сам. Поднимается якобы без меня. Я мастер иллюзий, но такую иллюзию и мне не поднять.
    Теперь уже она ничего не поняла. Но своего непонимания не заметила. Потому обрадовалась и сказала:
    -  Так спасите.
    -  Хорошо. Но сначала выпьем.
    Фляга была бездонна. Они пили из пробки и никак не могли «заткнуть фонтан». Хотя сестра милосердия (и австрийская еврейка) ничего не знала о Козьме Пруткове (да и с какой стати ей знать?), а он мог бы знать и мог бы опустить ее на землю... Хотя она и не была юношей, но парила над землей.
    Впрочем, речь не о литературе.
    Речь о том, как спасать тех, кто уже и так - на той стороне.
    Это как  в философии Боэция (и в утешении этой философией): здесь, в разграбленном железнодорожном буфете (аки в человеческом черепе) происходили размышления о музыке небесных сфер. А вот там, на той стороне, происходило механическое ее исполнение - посредством ловких (или не очень) пальцев.
    Если в один из пальцев попадала заноза картечи, на то был хирург.
    Чтобы подавать хирургу его инструменты (и оттирать пот со лба), на то  была сестра милосердия. Если же сестра милосердия (из милости к падшим) собиралась решить проблему пальцев кардинально, она просто-напросто обязана была проникнуть в сами размышления, кои пальцами (бегающими друг от друга) по разнообразной клавиатуре пробовали управлять.
    -  Выпьем?
    -  Да.
    Фляга была бездонна.
    -  Ну так спасайте, - сказала сестра милосердия. - Сказавший «а» должен сказать «б».
    Она тоже пробовала управлять.
    Этого дьявол и добивался:  чтобы пальцы пробовали шевелить соседними, например, мизинец большим (перешагивая через головы своих собратьев:
    -  Хорошо, - сказал хитровец и даже фиксой не сверкнул.
    Разумеется, было не понятно, к чему это «хорошо» относилось.
    -  Вы видели пулю, которую я зашвырнул в угол?
    -  Да.
    -  Принесите ее мне обратно.
    Она не могла не спросить:
    -  Зачем?
    Он мог не ответить и не ответил. Их всемогушество (милосердной женщины и дьявола) было заключено в невозможность не делать свою суть, ежемгновенно ее воссоздавая: они тоже были камни, которые сами себя поднимали своей (якобы) волей.
    Они делали, что могли. Они не были свободны.
    Сейчас они были положены друг другу на ладонь вместо хлеба.
    -  Принесите мне ее обратно, - не повторил он: ему не было нужды повторять. Сестра милосердия встала из-за стола и пошла прямиком в самый дальний и самый темный угол разграбленного буфета (места, где люди наскоро угощались перед дорогой) и стала рыться в мусоре (который слипся и начал подгнивать), и отыскала-таки выброшенную дьяволом пулю.
    Пуля, прикинувшаяся поначалу шмелем, оказавшись в ее ладошке, ужалила как пчела.
    - Ой, - сказал дьявол и сверкнул фиксой. Он давал понять, что прошедшей пограничную полосу милосердной сестре не только не грех - рыться в гнилых отбросах (она это и прежде делала, предположим, в операционной), но еще больший не грех: видеть, насколько мир виртуален (предположим, пол переменчив), а боль и наслаждение - иллюзорны.
    Ей было не до метафизики. Она молча кричала от боли. Но пчелу не выпустила.
    -  Хорошо, - сказал дьявол. - Я помогу тем, на той стороне. Хотя мне это и невозможно.
    Она изобразила недоверие к его последним словам. И не скрывала его. Тогда он пояснил, не очень понятно и чужими словами:
    -  Что создать мог Господь, кроме рая? А в раю меня не ждут.
    Там, где убивали, грабили и насиловали, лгали и предавали - там был рай (такой, каким его видят и творят по образу своему). А вот по эту сторону от пограничной полосы была всего лишь разграбленная железнодорожная станция. Потом она вспомнила, что видела еще извозчика на козлах, понукавшего дохлую конягу. Она подумала, что коняга и на самом деле могла быть не жива и не мертва.
    Но ей было все равно. Она собиралась отдать дьявола Богу. Она сказала:
    -  Помогай!
    Он сверкнул фиксой и велел:
    -  Пулю не выпускать ни в коем случае.
    Только тогда она вспомнила, что её ладони ослепительно больно.
    -  Выпьем? - сказал он.
    -  Да.
    Они выпили, и его бездонная фляга опустела. Они оказались на той стороне, а в раю (вестимо) можно пить только жизнь (или не пить жизнь, и тогда - умирать). А ведь никакой такой смерти на той стороне (откуда изначально пришла сестра милосердия) не было вовсе, но люди в раю постоянно умирали, причем на глазах друг у друга.
    -  Вот именно! - хитровец дрыгнул затянутою обмоткою голенью. Здесь она впервые подумала, что в австрийской армии даже у низших чинов не было в обмундировании обмоток... Или она ошибалась? Она даже не представляла, насколько она во всем ошибалась!
    - И в этом вы тоже правы, - сказал хитровец.
    -  Хватит слов, - сказала она. - Пора спасать людей.
    Он не сказал ей, что людям (у которых есть душа) всегда не хватает слов.
    На той стороне все выглядело так же, как и на этой (той самой, где был разграбленный буфет), разве что железнодорожная станция, где стоял санитарные поезд (тот самый, в котором хирург не смог спасти раненого картечью), была поодаль: дьявол давал себе время на размышление...
    Ведь если спасать, так спасать, причем - во всех смыслах, что бы это не значило.
    -  Предположим, мы с вами на горном перевале, - сказал хитровец.
    В буфете вдруг стало разряжено и просторно.
    -  Предположим, враг приближается редкой вереницей: иначе по тропе не пройти. По обе стороны от тропы - отвесно (вверх ли, вниз, все равно). Я поставлю вас перед выходом в горную долину, этот выход - на простор проложенной колеи рельсов. Я поставлю вас перед узкой тропой, по обе стороны которой - пропасть.
    Она взглянула:
    -  Что это значит?
    Он ответил фразами, всю злую иронию которых она не могла оценить. Они были из будущего другой страны, а у ее страны будущего не было, ведь (напомню) она была австрийской еврейкой и сестрой милосердия невесть какой (может быть, даже греческой) армии. Он ответил двумя фразами на языке, который она не понимала, то есть по русски:
    -  Я дам вам парабеллум. Мы будем отстреливаться.
    Она не поняла, поскольку не могла понять.
    -  Мы будем держать перевал, - ухмыльнулся хитровец. На этот раз сверкания фиксы не было. Пошла речь о золотой скрижали: что вверху, то и внизу, золото было везде, и незачем искать белую кошку в белой комнате, особенно если она там есть.
    -  Выпьем? - спросил ее хитровец и протянул пустую флягу.
    -  Да, - растерянно согласилась она.
    Она глотнула из пустой емкости - пустоты, и они окончательно оказались на перевале.

    На перевале мело. Огрызки скалы выглядывали из-под режущего, как алмазная пыль, снега, который стелился и перелетал (подхваченный низкой метелью). Им обоим сразу стало в ее раю зябко. Дымка метели проникла ей под косынку и остудила волосы. Подол юбки взметнуло, обнажив голые ноги в казенных чулках...
    Ноги были в меру красивыми. Но ее ботинки не походили на туфли с каблуками, подошва (на исходе Великой войны) была картонной. Потому ее узкие бедра казались широкими, ноги короткими, а сама она приземистой. Разумеется, это было не так, особенно на вкус изголодавшейся солдатни, завсегдатаев солдатских борделей.
    Но хитровец солдатских борделей не посещал. Ему полагалась красивая маруха.
    Он решил, что сестра милосердия красива (не достаточно, но ровно столько, сколько - необходимо: не обойти, не объехать), и она стала таковой. Почему она стала таковой только сейчас? А потому что (сама того не понимая) заключила с дьяволом соглашение и согласилась держать перевал (пулю в руке души: в реальной руке ее могло быть не видно).
    Словно бы держать дьявола за руку!
    Такая она была ему необходима: чтобы никто не мог пройти мимо.
    -  Вот здесь я и дам вам парабеллум, - сказал он сестре милосердия.
    В этот миг злая поземка забралась ей под юбку и ужалила щиколотки.
    -  Давайте. А что это такое, парабеллум? Что-то из древних, на латыни?
    -  Да, что-то из древних. Самое древнее, поскольку - личное оружие.
    -  Да? - сказала она, начиная замерзать (озноб полз от под чулки). -   Очень жаль, я подумала о теодицее... Впрочем, это не с вами!
    Он согласился и протянул ей флягу, опять ставшую полной:
    -  Вот вам уже не коньяк, но спирт. Согрейтесь. Вам придется здесь задержаться.
    Она взяла. И оставила в руке, не зная, что с такой флягой делать.
Потом она взглянула на тропу. Она не была солдатом. Но даже ей было ясно, что позиция ее неприступна, и что все равно долго ее никому не удержать. Вокруг были ветер и холод. Они грудью бились о тело и выносили наружу остатки согретой души, оставляя душу - застывшую. И когда не останется ничего, кроме застывшей души, для нее окончится живая жизнь и начнется жизнь мертвая... Она еще и еще взглянула. Все было так.
    -  А чего вы хотели? - сказал он.
    -  Тебя, - сказала она. - Я думала, это просто: отдать дьявола Богу.
    -  Вот вы и получили меня, - сказал он. - Даже во чье-то спасение - получив меня, вы можете стать Богу не интересны и не нужны. Не обязательно станете (Его пути неисповедимы), но можете.
    -  Давайте наконец держать перевел! - несколько раздраженно сказала она.
    -  Держите, - сказал хитровец и протянул ей на ладони весь перевал.
    Выглядел этот перевал как парабеллум, личное оружие.
    На перевале мело. Тоненький ветер залетал в дуло парабеллума и тихо свистел, рассказывая о том, что уже совсем неподалеку по тропе прямо к ним поднимается упорная (и весьма-весьма многочисленная) вереница врагов, злая от того, что им было никак не развернуться, не расшириться, не разлиться потоком, и приходилось брести вперед и вверх - по одному...
    Хитровец действительно протянул ей личное (один на один) оружие.
    Точно так, как прежде протянул флягу со спиртом. Которую теперь она не знала, куда деть.
    -  Положите на землю, - сказал он.
    -  Что ты говоришь? - удивилась она. - Здесь нет земли, одна скала и один снег.
    Он ответил банальностью и был прав:
    -  Тогда положите между небом и землей
    Она так и сделала.
    Далеко внизу показался первый враг. Один из тех, кто хотел спуститься в долину, кто мог бы достичь поезда с её ранеными друзьями. Она сама не заметила, как не назвала человека немцем, французом, австрийцем, итальянцем, турком или греком... Стали просто друзья и враги. Дьявол (при всех своих очевидных недостатках) был сейчас другом, а враг (который появился) ее тотчас заметил, вскинул винтовку и выстрелил.
    Пуля ударила о камень у ее ног и не отскочила рикошетом, а замерла.
    -  Вот, - сказал хитровец. - Это подруга той пчеле, что вы принесли. Как, кстати, ваша ужаленная рука?
    Она не поняла, о чем он. Она забыла. Трудолюбивые пули-пчёлы были такой же иллюзией, как и перевал. Она не знала, как проходить меж иллюзий, а между тем это и значило: идти и отдать Богу дьявола.
    Внизу (не так далеко от них) показался второй враг и сразу же выстрелил. Еще одна пчела прилетела к ее ногам.
    -  Дальше вы уж сами, - сказал хитровец. -  На время я вас оставлю. Трудитесь и знайте, во имя чего. А я, пожалуй, в Москву, на Хитровку. Соскучился. Впрочем, Хитровка для вас - пустой звук, а соскучиться вам не дадут.
    Он исчез. Она легла на холодные камни и вытянула перед собой парабеллум.
Появился третий враг и тоже выстрелил. Они шли на нее один за другим, появлялись и сразу стреляли. Она выставляли над плечами друг друга винтовки, мешали друг другу и никак не могли развернуться цепью. Она смотрела на них сквозь прорезь прицела и была готова к войне...
    Низенький ветер грыз ее икры.
    - Спирт, - сказала она холодными губами.
    Лежащая рядом фляга исполнила ее просьбу. Не менее холодно.
    Эта был другой напиток, не такой, как давеча. Ей прямо в кровь (в каждый капилляр) воткнули раскаленную спицу. А вереница врагов выросла в длину, стала ближе. Пчелы жужжали вокруг, разбивали головы о скалы, оставались недвижно лежать. Она молча смотрела. Она подумала (сама о том не зная) чужой гениальною мыслью:
    -  Как медленно сходятся с вами такие-то! Они делают миллиметры там, где я делала - мили! - она имела в виду беседу в реальности, а не в иллюзии: там, в разграбленном буфете. Она имела в виду хитровца, в которому делала семимильные шаги - там, и не дождалась ответа - здесь. Разве мог бы настоящий влюбленный (ему придется, даже Бог не откажет женщине) ответить ей, дав парабеллум?
    Но она знала: мог бы.
    Зачем она отдала свой пост другой сестре милосердия? Затем, чтобы проявить милосердие ко всему миру: отдать себя дьяволу, а потом отдать покоренного дьявола Богу... Даже вот так, услышав : «Старуха! Что я буду делать со старухой?», чувствовать, что жизнь отдана не зря. Даже признав, что хитровец (какой-то мелковатый князь мира сего) - это и есть её мир, даже если она никогда не видела Москвы.
    Она выстрелила поверх головы первого наступающего.
    Эффект оказался катастрофичен!
    Пуля из парабеллума оказалась честна. Она не перекидывалась пчелой и не ужалила врага в макушку. Даже пряди волос не сорвала, пролетая. Она всего лишь свистнула. Человек дернулся от испуга, оступился, покачнулся (как бы выбирая себе пропасть: правую или левую?) и сорвался-таки (выпустив оружие и цепляясь за воздух руками), громко-громко вопя...
    Стал падать, громко-громко вопя...
    Исчез, и от него остался последний (бесконечно затихающий) вопль...
    Она сжалась от ужаса. Она не собиралась никого убивать, потому и стреляла - поверх. Но это сжатие прокатилось по ее телу и передалось пальцу на спусковом крючке. И еще одна пуля полетела в сторону тропы... Пока она летела (и пока вопль - затихал), сестра милосердия увидела перед собой кости домино, составленные в ряд, прижатые друг к другу.
    Потом пуля долетела.
    Потом крик (именно в такой очередности) затих.
    Потом пуля прошла (опять очень медленно и даже колченого) мимо, но костяшки (притертые друг к другу) стали друг на друга валиться. Валились они затылками назад, стукая друг друга затылками о костяные лбы... Слава богу, все они валились назад (против движения), и никто из них не дергался от страха.
    Она еще подумала почти вслух:
    -  Было бы странно игральным костям дергаться, ведь у них нет ни рук, ни ног. Только крапины на каждой половине, тем их личные жизни друг от друга и отличаются. А где же люди?
    Людей не было. Эту партию она выиграла. Сама не зная, как.
    Надо было справиться с мороком. Это была вторая партия. Она моргнула, и кости исчезли. Стало так, как было на самом деле. Когда вторая (судорожная) пуля просвистела около наступающей вереницы врагов, а первый из них (сорвавшийся) стал неслышен, люди просто и почти мгновенно развернулись и быстро-быстро (и осторожненько-осторожненько) побежали в обратном направлении...
    Делали они это маленькими шагами, но быстро-быстро.
    Скоро они все скрылись за склоном.
    Она все еще была в ужасе. Она убила, до смерти испугав человека. Сама того не желая, собираясь всего-навсего испугать. Она не была филологом. Она не была даже поэтом. Она была сестрой милосердия с толстыми голыми икрами, которые (как только она о них вспомнила) свело ледяной судорогой.
    -  Спирт, - сказала она.
    Спирт пришел в ее кровь, но от судороги не избавил.
    Она была сестра милосердия. Она была донельзя практична в вопросах спасения жизни. Поэтому (продолжая оставаться в ужасе) она холодно рассудила и приняла ужасное решение:
    -  Черт! Где ты? - крикнула она замерзающим голоском.
    -  Что нужно? - грубо спросил хитровец из своего нигде (даже, может быть, из Москвы, что ему расстояния?). Он тоже был прагматичен и спрашивал прямо и сразу.
    -  Я скоро замерзну, - сказала она этому прагматичному «ничему». - Они не тру'сы, они подождут, не тратя своих жизней, а потом пройдут мимо меня и начнут забирать жизни там, на моей стороне.
    -  Да, - честно (и прагматично) сказал невидимый черт. - Что нужно?
    -  Жизнь.
    -  Я не могу дать жизнь, которой уже нет.
    Она не поняла. Он пояснил:
    -  Придя ко мне, вы ушли из жизни живой и пришли в жизнь мертвую.  Теперь вы живете не так, как вы бы могли : как-нибудь, а так - как можете: по максимуму своих потерь и обретений. И никак иначе.
    Из-за гребня осторожно выглянул враг. Но она едва увидела его голову, на ресницах копился иней.
    Это не имело значения!
    -  Да, - согласился с ней невидимый (но вездесущий) хитровец, маленький князь мира сего. - Лучше бы вам помогать резать живых людей.
    Он называл вещи своими именами.
    -  Тогда у вашей жизни была бы иллюзия смысла.
    Над головой врага медленно поднялась рука с белым платком. Ее собирались уговаривать.
    -  Лгут, - коротко прокомментировал хитровец.
    Она едва услышала.
    -  Лучше бы вам продолжать помогать резать живых людей, - повторил ее собеседник. - Впрочем, вы окоченели, вы не в форме и вряд ли сейчас увидели бы отверстое человеческое нутро в этом простом жесте: вам не до обобщений. На деле они хотят узнать, кто вы, сколько вас и в каком вы состоянии. А вот состояние вам надо скрывать. Если, разумеется, вы не собираетесь спастись, пропустив их, а вы не собираетесь.
    -  Много слов, - хотела она сказать со злобой (с подчеркнутой злобой и подчеркнутым упорством), но не смогла.
    -  Я вам не друг, а возможный (ведь это вы явились ме6ня соблазнять) любовник, - просто сказал хитровец. - У меня нет причин желать вам добра. Можете замерзать. Чем дольше говорите со мной, тем больше холода в вашем холодном мире.
    Она поняла. Он все про нее знал.
    Рука с белым платком стала совершать призывные движения. Как бы заманивала.
    Она выстрелила. Опять в воздух.
    Точнее, попробовала выстрелить. Палец на крючке не слушался.
    Потом из-за гребня стал подниматься парламентер. И тогда она выстрелила уже в парламентера. На этот раз у нее получилось, хотя она (разумеется) не попала. Парламентер судорожно спрятался обратно.
    -  Много слов, - сказала она наконец. - Появитесь сами. У меня к вам предложение.
    -  Ко мне? - деланно удивился хитровец, появляясь с ней рядом. В руках его был стакан в подстаканнике с горячим крепким чаем и надкушенная баранка. Все было нарочито демонстративно, но от этого не становилось не важным.
    -  Лучше бы я резала живых людей, - сказала она, и губы ее послушались.
    Умереть ей было нельзя. Выжить (и при этом не пропустить врага к поезду с ранеными, об остальном она уже не могла думать) у нее - не получалось. Выхода не было. Решения не было. Она опять (метафизически, сама не понимая) была на разграбленной потусторонней железнодорожной станции и не могла найти смысла в своих действиях. Все было бессмысленно.
    Она решила застрелиться.
    Она даже попробовала поднести дуло парабеллума к виску...
    -  Это не ваш метод, не в традициях вашей культуры: протестоват  ь добровольной смертью против несправедливостей мира, - ухмыльнулся хитровец и надкусил баранку, после чего шумно хлебнул чая.
    Он помолчал и сказал:
    -  Крепкий чай. Горячий.
    Она замерзала. Молча.
    -  Если вы ничего не решите, вам все равно будет засчитано самоубийство, когда замерзнете. Только уже простое самоубийство, без подвига и протеста. Без яростного возражения против своей угнетенности, которое равно подвигу. Которое вас подвигает в иные решения того, что никому не решить.
    Она продолжала молча замерзать. Но умереть ей было нельзя. Не за этим она поменяла одну свою природу на другую, пришла из разграбленного войной мира живых людей на не менее разграбленную железнодорожную станцию холодных идей и бесчеловечных истин... И всего-то ей понадобилось для такого изменения: уступить свое место за операционным столом и рядом с хирургом другой сестре милосердия.
    Ведь она захотела спасти мир одним большим подвигом...
    Она не хотела маленького ежедневного подвига...
    Такая вот она была, экзистенциальная! Впрочем, она и слова такого не знала.
    -  Да, это только слова, что согреют вас по ночам, - сказал хитровец и дожевал (как-то одним глотком заглотив) баранку, после чего порекомендовал ей:
    -  Попробуйте еще спирта. Вдруг поможет.
    За гребнем прозвучала команда. Она пронеслась в морозном разреженном воздухе.
    -  Они не станут тянуть, - пояснил хитровец.- Они будут пробовать. Их командир будет посылать людей на убой, проверяя вашу крепость.
    Над гребнем показалась робкая голова. Человек стал подниматься, обшаривая глазами узкую тропу перед собой. Сзади его явно понукали. Выбора у человека не было.
    -  А вот у вас был выбор, - сказал хитровец и, наклонившись, поставил стакан в подстаканнике на камни. - Вы могли остаться в санитарном поезде и дожидаться, когда враги сами собой до вас доберутся. Все это время вы могли бы честно делать свою работу, а потом честно (хотя и не без издевательств со стороны врага) погибнуть.
    -  А возможно ли спастись? - хотела спросить она.
    -  Человекам невозможно, но невозможное человекам возможно Богу.
    А чего она еще ждала? Что ей мог сказать дьявол, кроме азбучной истины?
    -  Попробуйте еще спирта, - еще раз порекомендовал хитровец. - Вдруг поможет.
    Человек на той стороне выбрался и сделал шаг по тропе.
    -  Хотите немного искусства? - сказал хитровец. - У вас остались только иллюзии, потому обратитесь к ним. Вот, например, послушайте мелодекламацию.
    Человек на тропе сделал еще шаг по направлению к сестре милосердия. Сзади него раздавались понукания, но он явно не спешил и приглядывался. А князь мира сего на этой стороне тропы стал читать некий текст:

    Но сотни лет пройдут, и наш язык умрет.
    Родится новый, как его последыш...
    Быть может, я последний человек,
    Что говорит на русском языке,

    И мне всего четырнадцатый год!

    Здесь хитровец сам себя перебил:
    -  Да, ведь вы не знаете русского? Символично, не знать сути - но полагать, что все понимаешь. И даже (отчасти) быть правым.
    Он продолжил мелодекламацию. Которая действительно была тем, чем была. Все пули, выпущенные с той стороны в нее (и волшебным образом не отлетевшие рикошетом, а опавшие неподалеку) тихонечко звенели о скалу...

    И санитарный поезд не уйдет,
    Где ты сейчас сестрою милосердия!
    Картечь изъяв из моего бессмертия,
    Хирург тотчас к другому отойдет...

    И сотни лет прошли, и умер наш язык!
    Пусть облик твой все так же милосерден,
    Но онемев, я больше не бессмертен...
    Но стал по настоящему велик.

    Пули звенели о скалу. Дьявол молчал, а ей нечего было сказать. Текст не произвел на нее впечатления. Впрочем, сейчас ничто не могло произвести на нее впечатления: она замерзала. Она не то чтобы не хотела (или не могла) уйти с тропы: от космического холода межмирья она и сама стала пуста и равнодушна.
    -  Равнодушие - это хорошо, - сказал дьявол. - Вы стали равны душой той задаче, которую хотели и не смогли решить. Подумать только, вы хотели обойтись без тысячелетнего опыта духовных исканий и решить все-все одним единственным путешествием на ту сторону: получить все ответы... Помните вашего Вильяма Шекспира, вы ведь на него замахнулись,

    Умереть, уснуть и видеть сны...

    Пули звенели о скалу. Но она перестала их слышать и закрыла глаза. Впрочем, она почти не видела и с открытыми глазами. Даже то, что осторожный разведчик ее посюсторонних врагов преодолел уже половину тропы, отделяющей его от нее и ее парабеллума, не могло ее заинтересовать просто потому, что она об этом не знала.
    -  Огонь, - сказал ей дьявол. - Спирт вам не поможет, нужен прометеев огонь.
    Пули звенели о скалу. Так кости лязгают о кости.
    -  Но и огонь вам не нужен, - сказал хитровец. - Вам нужны напрасные надежды. Ведь это их принес вам Прометей: что вечно искусство, не изменит любовь и что юность никогда не окончится. Пока вы надеетесь, вы живы. Вот и вы все еще живы, хотя переохлаждены до температуры почти космического астероида.
    Она попробовала открыть глаза. Ей показалось, что у нее получилось.
    Но первое, что она увидела, была тропа и враг на ней, подошедший близко.
    -  Вот что на самом деле принес Прометей: напрасные надежды, которые не сбываются, - сказал хитровец.
    Тогда она спросила его:
    -  Зачем?
    -  А затем, что я вам завидую. У меня надежды нет.
    Она удивилась. На самом деле она не смогла спросить, а он никогда не смог бы так ответить. Но это была правда. Вместо надежды у него была неутолимая жажда - быть везде (в том числе на месте ее души), а у нее (вместо его беспощадной непреклонности) была лишь уверенность в своей правоте... И все бы хорошо, да не было у нее знания о правоте!
    Ведь уверенность не есть знание.
    Она не знала, а всего лишь выбирала то, что поможет выжить если не ей (она поднималась до самоотверженности), то хотя бы тем, за кого она приняла ответственность (готова была положить душу за други своя). Ведь даже за дьявола (даже готовясь его обмануть) она собиралась отвечать перед Богом - отдав его  Богу.
    -  Это все метафизика, - сказал ей хитровец. - Мне интересно только то, на что вы теперь напрасно надеетесь?
    Он был прав: все ее надежды были напрасны, а без надежды нет жизни.
    Он был тысячелетне прав: не огонь принес Прометей людям (чем якобы и сделал их людьми), а напрасные надежды. Ведь люди, став людьми, живут не благодаря, а вопреки. Люди, став людьми, начинают все понимать о своей жизни... И тогда им приходится либо умирать, либо напрасно надеяться.

    Мне интересно только то, на что вы теперь напрасно надеетесь.

    И вот здесь сестра милосердия поняла, что огонь ей действительно не нужен, поскольку никакого холода нет и нет никакого высокогорного перевала. Есть лишь разграбленных буфет на разграбленной железнодорожной станции, расположенной по другую сторону от пограничной полосы... Ведь, чтобы увидеть дьявола и обмануть дьявола, влюбить его в себя, а потом (жертвуя собой) отдать дьявола Богу, она прошла пограничную полосу.
    Для этого она оставила раненого на попечение другой сестры милосердия.
    Для этого она совершила подвиг экзистенциализма: стала жить на вершине жизни, в мире абстракций. Но она  и сама стала абстракцией. Ведь она больше не помогала резать живых людей, извлекая из них картечины человеческой речи.
Ведь Великая война - это война языков.

    Но сотни лет пройдут, и наш язык умрет!
    Родится новый, как его последыш.

    -  Вы хотите говорить на таком языке, чтобы понимать друг друга без слов. На языке, которому любой алфавит просто-напросто тесен. Для этого вы вышли за пределы себя и живете теперь на той стороне потустороннего, на которой вам можно все.
    Он помолчал, а потом добавил:
    -  Вам можно все, но не хватает сил за это все ответить перед Богом. Вам не ответить за то, что вы оставили раненых, надеясь спасти раненый мир.
    Она молчала.
    Она поняла, куда она пришла: она стала мочь, но перестала хотеть.
    -  Да, - сказал хитровец.
    Это «да» было бесполезным и только занимало место. Оно не было произнесено на языках.
    -  Я знаю, - сказал хитровец.
    Потом предложил:
    -  Выпьем коньяка?
    -  Нет, - сказала она.
    -  Отчего же? Прежде вы не думали отказываться.
    -  А теперь я не отказываюсь, но не думаю соглашаться.
    Хитровец блеснул фиксой:
    -  Не вы начали эту Великую войну. Не вам ее и окончить. Хотя сейчас вы сделали успехи.
    Она молчала. Слова были не нужны.
    Хитровец опять блеснул фиксой:
    -  Теперь я могу вас полюбить, такую. А вы сможете (такая) отдать меня Богу.
    Она сделала движение рукой. Она не видела нужды в том, чтобы отдавать или брать. Даже в Великой войне она больше не видела нужды.
    -  Да, - сказала она.
    -  Нет, - сказал он. А потом (вечно юный) подумал:
    -  Старуха! Что я буду делать со старухой?
    Шла Великая война языков.

    Я пришел в себя. Я очень долго шел в себя. Мы были в кафе на Невском, напротив меня сидела красивая и умная женщина, которая была много моложе и много старше меня. Перед ней стояла чашка кофе, рядом с которой лежала та самая пуля.