Поэт Илья Фоняков о Мастере

Михаил Самуилович Качан
НА СНИМКЕ: Иотя Фоняков (слева) и Николай Грицюк


Илья Олегович Фоняков - один из близких друзей Николая Грицюка поэт, литературный сотрудник газеты «Советская Сибирь» в Новосибирске (1957—1962), собственный корреспондент по Сибири «Литературной газеты» (1962—1974).

Я его знал ещё по Ленинграду. В юности мы играли в одном шахматном турнире на первенство ДСО «Труд». Партия с ним очень памятна для меня. Мне удалось поймать его в известную ловушку в староиндийском дебюте и выиграть партию на 22 ходу. Потом мы встретились в Академгородке. Он всё ещё помнил «обиду».

Текст, приведённый мною в этом очерке, взят на сайте http://babanata.ru/?p=3453#ixzz381Dba2Ba Я поместил здесь только вторую часть из большого очерка, написанного им о Мастере:

«...Я пишу эти строки и вспоминаю, как, бывало, сам художник слушал наши дискуссии возле его работ. Мы наперебой, загораясь, объясняли друг другу, что мы «прочли» в том или ином акварельном листе, а он помалкивал и посмеивался: я, мол, сказал, ребята, всё, что мог, а уж дальше ваше дело, толкуйте. И всегда оставалось ощущение, что любое, даже самое умное толкование неизмеримо беднее, нежели образ, созданный художником.

Его многие любили и хвалили, у него было много выставок, о нем писали книги, но приходилось ему встречать и непонимание и обиды. Однако самым суровым критиком его творчества бывал чаще всего он сам. Только посредственностям неведомы сомнения в себе, талант же истинный без них немыслим, они в природе его, ибо он много с себя спрашивает. «То ли я делаю? Так ли?»

В лучшие дни (по счастью немало было таких дней) он создавал до десяти листов. А порой на многие месяцы «замолкал», не мог даже взяться за кисть, после чего следовал новый творческий взрыв.

Это было бескорыстное, самозабвенное служение искусству и той правде, которую несет оно людям… Работая с такой самоотдачей, разве мог он думать о том, чтобы позаботиться о своем здоровье? Буквально вынужденный в последнее лето своей жизни отдохнуть несколько дней на берегу моря в Эстонии после блистательно прошедшей выставки в Таллине, он признавался удивленно: «В первый раз узнал, что это значит — отдыхать!»

И сразу вспомнился давний мимолетный эпизод. Шумной дружеской компанией, семьями, мы собирались как-то в воскресенье за город. Собрался было и Николай Демьянович. Собрался — и вдруг махнул рукой: «А, поезжайте-ка вы без меня!» Мы наперебой кинулись уговаривать, а он сказал только: «Ну, какой смысл мне ехать, если я там все равно о своей мастерской думать буду». - Одной этой фразой он сказал о себе, может быть, самое главное…

А вообще о себе говорить не любил. И не только о себе. Не был оратором. За многие годы никто из нас, его друзей, не припомнит, пожалуй, ни одного сколько-нибудь длинного монолога. Его монологом было творчество. Даже в те годы, когда он возглавлял Новосибирскую организацию Союза художников и по самой должности своей обязан был высказываться — открывать выставки, принимать участие в обсуждениях,— умудрялся обходиться несколькими фразами.

Нет, не был он оратором. Но странное дело, когда он поднимался, чтобы произнести несколько слов, все замолкали, воцарялась полная тишина. Потому что сказанное им всегда было значительно. И никогда не было случайно.

С ним бывало порой непросто, особенно собратьям по искусству. Он просто не мог сказать о работе товарища не то, что о ней думает. Не принцип соблюдал, не зарок себе дал однажды — просто не мог покривить душой, когда речь шла о творчестве.

И ни старые дружеские отношения, ни возраст, ни заслуги — ничто не имело для него значения. Порой мог быть жесток, на него обижались. Но зато и похвалу его ценили чрезвычайно. «Он был совестью нашей организации», — сказал о нем нынешний председатель Новосибирского союза художников живописец Никольский.

К его мастерской тянулись писатели, музыканты, артисты, свои и приезжие, бывали и случайные люди, но случайные не приживались надолго.
Я что-то не припомню, часто ли звучало в его устах слово «талант», которым столь широко и свободно оперирует критика. Художник не любил употреблять это слово всуе. Высшей похвалой, которую от него можно было услышать, было: «профессионально». Как я понимаю теперь, понятие талантливости входило непременным компонентом в его представление о профессиональности.

Дилетантства мастер не терпел… Держал в мастерской проигрыватель с хорошими пластинками, но не выносил любительского треньканья на фортепиано или застольных песнопений. И, вместе с тем, как внимателен бывал он к молодым художникам, если в их пусть еще несовершенных работах угадывал искру подлинного профессионализма!

Думаю, что и такие категории, как честность и бескомпромиссность (эти слова он тоже нечасто произносил), входили в его понимание художнического профессионализма. Приспособленчество, желание во что бы то ни стало понравиться (неважно кому: руководящему лицу или доморощенному снобу) — удел всего ненастоящего, лишь прикидывающегося искусством. Для художника подлинного это не просто недостойно или предосудительно — невозможно.

Да, не любил он говорить о себе. Если спрашивали, отвечал односложно. Мы знали, что родился он на Дальнем Востоке, вырос на станции Посевная Новосибирской области, рисовать любил с детства, но ученье пришлось отложить. Офицером связистом прошёл Николай Грицюк по военным дорогам Европы, участвовал в боях, имел награды. Но вспоминал потом об этом редко и скупо.

После войны учился в Москве, в Текстильном институте, работал в домах моделей Ленинграда и Новосибирска. Нам, узнавшим его уже зрелым художником, трудно было представить себе, что когда-то он занимался моделированием дамской одежды. А он, годами погрузневший, неторопливый мог вдруг, прищурившись, глянуть  на только что сшитое платье знакомой модницы и с профессиональной точностью заметить: «Вот здесь надо бы так, а здесь укоротить немного…».

Николай Грицюк собрал богатейшую» библиотеку изданий по искусству, досконально знал и глубоко понимал творчество очень многих отечественных и зарубежных мастеров, и никогда его интерес к тому или иному художнику не диктовался преходящей модой.

Помню, увидел он у меня в альбоме репродукцию’ Ильи Машкова — живописца, не слишком близкого ему по манере. Открыл — буквально впился в одну из картин, где с присущим Машкову мастерством была передана богатая и сумрачная фактура мебели из красного дерева. Вцепился в книгу руками, не захотел отдавать «Пусть у меня полежит…». Беспрерывно он что-то открывал для себя, в том числе и в уже знакомом.

…Он ушел из жизни в пятьдесят четыре года. Это, конечно же, очень мало, примириться с этим трудно.

Но остались работы. Огромное количество работ: в мастерской, где ныне работает дочь Николая Грицюка художница Тамара Грицюк, в собраниях музеев, в частных коллекциях.

Художник охотно дарил свои произведения друзьям—в этом, конечно же, сказывались его огромная душевная щедрость и, пожалуй, некая забота о судьбе своих произведений. Ведь, что говорить, положение мастеров изобразительного искусства в этом плане сложнее, чем положение, скажем, автора литературных произведений.

Поэт, напечатав стихотворение в журнале или сборнике, не расстается с ним навсегда. Оно остается с ним — в черновике, в машинописной копии. Другое дело, картина. Уходя, она уходит совсем, и лучшие репродукции фотографии могут лишь напомнить о ней, но не заменить ее. Я представляю себе, как трудно для художника расставание со своим детищем и как потом небезразлична автору судьба его работ. Не всё приобретут музеи, лишь малая часть приобретенного находит место в постоянной экспозиции. А остальное?

Николай Грицюк не просто дарил друзьям картины, — он формировал в нескольких домах год за годом свои небольшие постоянные выставки. Одна из них — у меня. Несколько «новосибирсков» конца пятидесятых — начала шестидесятых годов: старый домик в синих снегах (и смутная громада новостройки на заднем плане, за деревьями), размытый, текучий Академгородок с недостроенной еще коробкой Института ядерной физики, зимнее городское дерево с огромным глазом-сучком, предельно реалистическое и фантастическое одновременно. Несколько Московских мотивов, среди которых великолепен лист, навеянный, по-видимому, интерьерами кремлевских соборов, — условный по рисунку, но абсолютно точный по цвету и настроению. Ряд свободных интерпретаций, поражающих богатством фантазии и напряженных внутренним ритмом. Несколько «Букетов» — в последнее время убеждённый урбанист, Грицюк всё чаще писал цветы…

- Какая красота! — воскликнул буквально с порога молодой ленинградский художник, зашедший как-то ко мне и увидевший «Букет» Грицюка.

Красота не умирает, правда не умирает. Всё что подлинно, остаётся с нами».

Продолжение следует: http://www.proza.ru/2014/08/02/486