Оуробор

Елена Пан
Елена Пан.

          ОУРОБОР.

        Дворничиха Лена сказала «ох» и села,
потом она привстала, сказав «как надоело»,
потом пошла на кухню, варила  суп  гороховый,
потом ворчала долго, а ведь была хорошею:
была такою светлой, хорошей в личном духе,
но в грязной спецодежде и с пробкой в правом ухе.


        Потом она поела и вспомнила Татьяну
Андреевну, начальницу, и спать легла, как спьяну,
но вспомнила Татьяну Петровну и вскочила,
и долго вслух считала и вычитала числа;
и вспомнила Татьяну, но вот уже Васильевну,
и на участок поплелась  с    душою   сильною.


        А  кто работал в  ГРЭП-е 5, тот уж, конечно, знал,
что Танями там звался весь высший персонал.
В день Тани низший персонал их поздравлял, конечно:
цветы и прочее дарил и благ желал сердечно.
А высший персонал в этот день в церковь бегали во время рабочее,
которые до спасения в ином мире были охочие.
Вернувшись, высший персонал в припадках сердобольных бились,
что не одну неделю длились;
премию выписывали всем рабочим,
которые  до калорийного питания  были охочие.


        И поплелась она в подъезд, Татьян всех памятуя,
обязанность чтоб соблюсти  — не фу..., а должностную,
чтоб Таня не сказала  участок «сикось-накось»
и получай за это зарплату «накось выкуси».
«Участок надо свой любить, и холить, и лелеять,
чтоб на асфальте и зимой было так, как летом».
Лена бабочек зимой мысленно запускала.
Не помогло. Пришлось долбить. Не показалось мало.
«Как сделать лето, чтоб зимой бабочки летали?
Да  ломом  лето выбивать до скрипа гениталий.
По всей Москве ремонт, как смерч. Целеустремленные,
а мусор прут на чердаки, а ведь одушевлённые».
И от природы ничего не ждет бедняжка Лена:
то листьев ей навалит, то снега по колено.
Осеннею порою, как в соревнование,
навалит ей природа «очей очарования».
«Материю к порядку привлечь бы как-то, вот,
а  то  одушевлённая ещё и облюёт.
А как её к порядку-то привлечь, её,  материю,
не знают и ни в ГРЭП-е, не знают даже в МЭРИИ.
Здесь так себя вести нельзя. Нельзя. Ведь здесь столица.
Здесь уважаемый народ и гости с заграницы.
А ей, природе, хоть бы что, как   малахольная.
Такая беспредельная, такая самовольная.
Здесь коренные москвичи, а не бомжи и зэки,
но снег за окнами гребут киргизы, да узбеки».
Грозится Таня Лене довольствие урезать,
Мол, нерадива и т.д. пора бы тебе съехать:
за неизбывный мусор лишить жилищной площади.
«А вот куда идти? Молчит. Помилуй, Господи.
А ей, природе, хоть бы что. Вон сколь перелопатила.
А дворничиха убирай. Да, мать её...
А дворничиха убирай, мети, греби лопатой.
Её, природу, не пошлёшь, пардон, к такой-то матери.
Да тут ещё исход бомжей, по всей Руси нашествие.
И что в подъезде, если их не два, не три, а шестеро?
И  гадят,  гадят.  Всё   облюют, а ведь одушевлённые,
но духа не унюхать. Тьфу. Унюхаешь зловоние».
И поплелась она в подъезд, Татьян всех памятуя,
обязанность чтоб соблюсти не фу..., а должностную.


        Пришла... Глухой двор  зажат  высокими стенами.
По стенам,  изредка  возникая из сумрака, пробегали тени.
Казалось,  двор  проползал под низкими арками, извиваясь....
Казалось,  в тёмных углах   гады  копошатся, расползаясь...
Лишь центр двора  был освещён, и то лампой «кобра».
А в глубину  двора  лучше и не ходить... Мурашки по коже...
Открыла двери в подвал  Лена, озираясь, чтоб взять инвентарь.
И что же видит? Боже! Лежит на мётлах тварь,
лежит на мётлах гидра  и хвост свой длинный  хапает.
И что же Лене делать?  Огреть её лопатою?
Она ей «кыш», но гидра глазищам чёрным  лупит
и хвост свой непрестанно всё хрупает, и хрупает.
Тут обозлилась Лена на всех жильцов прописанных.
«В каком это законе, и где это прописано,
чтоб можно было гидру в подъездах-то выгуливать?
К тому ж не реагирует, хоть «кыш», хоть «гули-гули».
Загадили  их  кошечки  и  их  коты   блудливые
и белый ход, и чёрный ход. И псы  их  шелудивые.
Так вот ещё и гидра глазищам чёрным  лупит
да хвост свой непрестанно всё хрупает, и хрупает».


        Прикрыла дверь Елена, взглянув на инвентарь,
зашла в подъезд, чтоб у жильцов узнать: чья эта тварь
и принялась звонить жильцам  (а время было позднее),
всем  прописанным  законно на своей жилплощади.
Иван Васильевич сказал: «Знаком с одной змеюкой.
Такая тварь, такая тварь, но та моя супруга».
Невропатолог Вера сказала, дверью « шварк»:
«Пристроить надо гидру в московский   Зоопарк».


        Скривила губки Лала: «Ах, я их не терплю.
Они такие склизкие, они такие фу...»
Другой Иван Васильевич, явив в дверях свой вес,
сказал, точнее, приказал, ей вызвать МЧС.
Философ Гималайский сказал: «Эх, всё иллюзия:
и вы,  и я,  и та змея, и в воздухе диффузия».


        А математик Перельман был, как всегда, задумчив.
В одной руке держал он лист, в другой простую ручку.
Переспросил: «Кусает хвост?». Зачем-то извинился.
Воскликнул: «Эврика! О, хвост!». И тут же удалился.


        Учитель Вяземский ворчал: «Они все расползаются.
Они живучи, как клопы, и видоизменяются.
Их надо всех лечить, лечить. Они все атеисты.
У них   поганая  душа, у них плохие мысли.
Их надо всех лечить, лечить на уровне ментальном,
чтобы они не  вякали и громко не орали.
Они не симпатичные, они мне даже гадки».
И взад-вперёд, и  взад-вперёд на лестничной площадке.


        И по-английски, сняв очки, сказал профессор Поппер...
Приводится  евонный   спич  в  кратком  переводе.
«Змея, кусающая хвост? Ей место в 3-ем мире.
Живая? Ну, тогда всерьёз. Тогда  возьму  я  шире.
Тогда ей место в 1-ом с длиннющим-то хвостом.
Коль шевелит мозгами, тогда и во 2-ом».


        Орал поэт без имени, сердит на Лену очень:
«Ну что вы всё звоните? Я сосредоточен.
Со змеями я не знаком. Я Бродского читаю.
Вы мне мешаете понять, а я вам не мешаю».
Поэт без имени не отказался обсудить проблему,
хоть был и зол, несмотря на ночное время.
И даже вышел на лестничную площадку в тапочках,
предложил сигарету и назвал её лапочкой,
но весьма эгоцентрично, не вникая в проблему,
всё говорил о своём, сползая на его волнующую тему.
«Такой могучий синтаксис, густой и гениальный.
Пока до точки догребёшь, забудешь, что в начале.
Хоть был он бледен, сердцем слаб и не здоров физически,
всех «псов с кадилом» обскакал на органе фаллическом,
и в ус,   уже не дуя, витает в жизни вечной,
в глухой «броне небытия» оставил всё же отверстие.
«В кару веков» любимую «свинью» он втиснул смело,
а та не ведает, с кем ей иметь придётся дело».


        Сказал  писатель  абсурда: «Кусает хвост свой? Вона...
Она, как «лысая певица», смехотворна.
Кусает хвост свой « в ожидании Годо»....
А кто она такая? И кто она есть? Да  Никто...
Осуждена она судом с рождения на смерть.
Идёт процесс против неё, даже когда она твердь.
Хоть и посторонняя, эволюцио-
нирует в абсурдном мире. Вот и всё».


        Анатолий не стал с ней в дверях  говорить, а пригласил на жареную  картошку.
Обычно он ел пищу не сытную.  Выглядел тощим...
Борода седая…  Роста   высокого.
Бесцветные волосы собраны в хвостик...
В лице асимметрия: один глаз выпучен и смотрит наискось, другой тоже…
Постоянно заглядывает в зеркальце  (особенно при дамах): не перекосило ли рожу.
Он был сенситивный. Правда, бесы наседали...
Но он медитировал... Ему помогало.
Сядет на стул. На  морщинистом   лице глаза, как две глазуньи...
Губами шевелит, как будто пищу пережёвывает ртом  беззубым...
Голову, как индюк, поднимет, сложит на животе руки,
плечами ворочает, торсом изгибается, как будто бесов из себя выкручивает.
Так три дня просидит, ничего не  евши,
и выходит, удивляя  ликом посветлевшим.
«Змея...  В подвале… —   Анатолий  задумался, снимая с плиты сковородку.  —  То сглазили.
Мы не на курорте.  Кого любит, того наказывает.
И ничего не сделаешь и лучше не скажешь.
Со мной тоже бывали и не такие оказии.
Был тогда я моложе... Стоим мы с друзьями
парапсихологами.  Да ещё и с дамами...
Стоим, на ногах дискутируем, решаем проблему
на парапсихологическую тему.
И вдруг, так негаданно, со мною случается оказия
(недержание по-большому). Ну что тут скажешь?
И медленно так по ноге оказия сползает
и где-то у ботинка в брючине застревает.
Тряхнул я ногой... Хорошо брюки были не узкие...
И как ни в чём не бывало,  я  продолжаю дискуссию.
Дамы, конечно, обалдевают. Со мной с малолетства
случаются  какие-то оказии туалетные.
Бывало, не понимали меня... И такое бывало.
Хороша картошечка, только капусты мало.
Жена говорила, что я принёс только один вред ей,
что я её обманул, что я её предал,
что выходила замуж за здорового физически,
а оказалось то ли придурок, то ли психический.
Ну не мог я с ней жить.   Становился экспрессивным,
и бесы во мне от неё становились активными.
Жили мы тогда на  станции   Киевской.  Наш дом расселяли.
Жена с дочкой съехали, а я остался в подвале,
медитировал, как йогу положено, закутавшись в простыню белую,
ничего не ел одну, две может и три недели.
Чую, стал ликом светлый, стал почти просветлённый,
и ничего не желал, кроме жизни духовной.
А тут под утро... Уже светало... В подвал вошли три вора...
Я в одеянии белом иду, гляжу приветливо светлым взором.
Я  уже давно соскучился  по человекам... А они, опаньки...
Они пятятся, пятятся... и наутёк... Не поняли».
Анатолий поел.  Подсел к столу рабочему и стал возиться с приёмником.
Поговорил с ним немножко как с существом одушевлённым,
а потом развернулся и запел: ву а ля,
дадрында, дадрында, дадрында ля ля.
Смотрит на Лену, как будто не смотрит, кривыми глазами,
слегка причмокивая расплющенными губами,
и ну испускать флюиды какие-то немыслимые,
погружая её в состояние двусмысленное.
«Ты это брось»,  —  ему, опомнившись, говорит Лена,
а сама чуть не кинулась на него в расслаблении.
Ох, Анатолий.  Это общение бесконтактное
чуть было не кончилось для Лены оргазмом.


        Она   выскочила из квартиры,  розовея, как на морозе   барышня
и поднялась на седьмой этаж,
где жил с семьёй своей батюшка.
Он взглянул на неё взглядом оценивающим,
как Господь, на весах  грехи её взвешивающий.
«Се — ересь», —   батюшка сказал и, почесав за ухом,
перекрестил три раза во имя Отца, Сына и Святого Духа.


        Потом она звонила в дверь, на чердак ведущую.
Звонила долго (минут пять), звонила и прислушивалась...
Там жил художник один, скрипач, сын знаменитой виолончелистки.
Он требовал,   сделав европейский ремонт,  подъезд от бомжей очистить.
Носил  одежду  чёрную, походил на скрипачей итальянских.
Вдоль лица   прядь волос, поперёк   один глаз, скорбящий от доли цыганской.
Ориентируясь глазом одним во времени и пространстве,
он посещал, концертируя, разные страны.
«Бывает за границей,  домой  заявляется под утро.
Вряд ли хоть что-то поймёшь о змее,  если  объешься  устриц.
За границей  концертирует, —  Елена  размышляла. —   Серинады-ломбады...
Возможно, это он завёз змею заморскую контрабандой».


        В квартире, где жили временно дворники, дверь была не заперта.
Дворники с озабоченными глазами бегали по коридору туда-сюда.
В центре этой картины стоял один, как памятник Пушкину,
обняв свои плечи, весь в бакенбардах, дворник Саша Евтюшкин.
Лена спросила:  « Саша! Вот вы весь в бакенбардах.  Мужчина интересный.
А вам тоже, что ли  зарплату срезают каждый месяц?»
« А то! Десять процентов.  Точно, как в аптеке...
Да ещё и уволили, сучены дети.
А кто снег убирать будет? Убирать снег кто будет? Пушкин? —
спросил, сверкая глазами, разъярённый Евтюшкин.  -
Уволили по собственному желанию за плохую работу человека...
Я последний из могикан на исходе 20- го века.
Время всё, как метла, сметает.  Наша эра на закате...
Эра дворников  бывших полковников, музыкантов...
Эра дворников  тоскующих шатенов.
Чую затылком ...Грядут перемены....
Одни  тоскующие  уйдут в бизнес, перестав тосковать,
а иные уволенные  бомжевать».
Лена робко пыталась узнать у дворников: «В подвале  змея, очень милая,  не ваша ли она?»
Но дворники всем хором послали её «на»...
Тогда она спросила у Саши в бакенбардах,
но дворник Евтюшкин ответил: «Здесь не серпентарий...».



        Вернулась... Кругом голова.... В подвал вернулась Лена,
открыла дверцу дворницкой и ... обомлела.
«Ну что за ночь такая? Ну что за чертовщина?»
На мётлах не змея лежит, валяется мужчина...
Он  был  грязный  и обросший, похожий на человека....
Как будто вывалился в подвал из девятого века.
Свалянные волосы, грязный лапсердак…
Немыслимой  верёвкой подпоясанный  чудак.
На вид красив был даже, но с бородою Маркса,
и, если бы там жизнь была, подумать можно — с Марса.
И, лёжа, вдруг он пробасил протяжно: «Б-е-а-ш-е....
Тако бо возлюбих аз гиблющее брашно.
Яко аще бы восхотел аз жертвы, дал бых убо».—
И, почесав за ухом, выругался грубо.
«Ты кто такой? Почто ты здесь? Почто лежишь на мётлах?» —
спросила Лена.   «Где змея?» —  бомжа она припёрла.


        Он резко приподнялся, и резко вскинул бороду,
и даже извинился, чего не делал отроду:
«Позвольте мне представится. Я   гидра  Уроборос.
Вам можно просто Боря, а можно также Борис.
 В  древности меня называли каким-то балбесом  Иолдабаофом…
Так  с  начала  времён  я  обречён  на  голгофу…
Как    бабахнуло,   так  и  жую.   А  жрать  было  неча… 
Вот  и  пришлось  мне  себя   самого  жевать.  Лишь  потом  пошла  греча.
Ну и пришлось, конечно, соблазнять Еву
(ну, такая  дура),  чтоб  была   умнее. 


        Вы знаете, в подъезде вчера меня надуло.
Мне холод вреден. Такова змеиная натура.
Нашёл я в вашей дворницкой местечко  потеплее.
Здесь в меру  влажно, сухо и как-то веселее.
Но жаль, кусают блохи и щиплют комары.
И сон не важен. Снятся колбасы и сыры.
Да - да, сыры, колбасы и свежие ватрушки.
А не найдётся ли у вас чего-нибудь покушать?»
«Ну, знаете! Приехали! На мётлах развалился,
да он ещё и хочет жрат! Да это просто свинство.
Знаете, что, Боря? Вот вам баранка с маком,
но только уползайте на другой участок, —
сказала Лена строго, найдя в кармане бублик. —
На вас не напасёшься, на всех, со всех республик».
«Вы знаете, мне уползти весьма проблематично.
Чужой участок? Что вы! Ведь это не этично.
Мне выпить хочется чуть-чуть, и пообщаться с вами», —
сказал он, развалившись, как на своём диване.
И вынул из-за пазухи чекушку... Отхлебнул…
И  предложил Елене присесть на грязный стул.


        Елена села мирно, и тоже отхлебнула,
и сразу подобрела, и чуть сползла со стула.
«А где же вы питаетесь и где живёте, Боря?  —
спросила сердобольная у Оуробора. —
Я вас устрою, Боря, в московский Зоопарк.
Там серпентарий тёплый. И  кормят  просто  так». 
Оуробор ответил: «Я   гидра Уроборос!
И тот, кого вы видите, теперь мой частный образ.
Мне превратиться вновь в змею весьма проблематично,
и с вами вдруг так поступить было бы не этично
Я выпил водки.  Алкоголь пагубно влияет
на мерный ход метаморфоз. А ты не заскучала?»
Елена стала доброй, не то, что было прежде,
и, расстегнув пять пуговиц на грязной спецодежде,
сказала: «Что вы, Боря. Вы очень интересны.
Похожи вы на Маркса и далеко до пенсии».


        «Простите, но всегда жевать  моя привычка давняя.
И сколько помню я себя, вкушаю постоянно я.
Тако бо возлюбих аз гиблющее брашно,
яко сам себе ям, аки даже страшно.
Я ем, что попадётся: и кошку, и собачку.
Я есмь материя и дух,  —  сказал и, сунув жвачку
в рот, продолжал. —   Жую всегда. Жую, что попадётся.
Но  в образе теперешнем поесть не удаётся.
Помойки здесь не сытные. Наелся с голодухи
вчера я тухлой рыбы, такой, что дохнут мухи.
Мне по нутру любая, хоть дохлая материя,
чтоб был одушевлённым, чтоб был ещё и в теле я.
Особенно люблю я материю духовную,
но, впрочем,  и  материя  сойдёт  одушевлённая.


        Я змей многоголовый. Я гидра Уроборос.
Одной башкой я с вами, другие тянут космос.
Люблю я чёрную дыру, когда я не в рассудке:
сытная материя и не бурчит в желудке.
И Солнце ем, но от него у меня икота.
Но Солнце тоже съесть могу, если жрать охота.
Ох, сколь перелопатил я, сколько, если вспомню,
чтоб человеком прорасти и стать одушевлённым».
И  вдруг  вскочил….   Умело явил движенья репера.


        Давно с Еленой бедной такого шока не было.
«Вы меня пугаете, Боря, Ороборо. —
Лена ужаснулась. —  Я думала, вы добрый.
Так  и  меня  съедите  без доброты сердечной?»
Спокойно тот ответил: «Могу, могу, конечно».


        «А  паспорт?  Паспорт  есть  вас?  И  какой  вы  нации? —   
спросила Лена робко. —  И есть ли регистрация?» 


        «Отец мой, Ороборо, тот тоже был беспаспортный.
На кой мне регистрация, когда я весь безадресный.
Дружочек мне один помог,  бозон Хиггса.
Без него мне был  бы  кердык, непонятное что-то с иксом.
 А как тебя зовут?  Скажи.  С тобой я целый час», —
 спросил, прищурив чёрный глаз, и закурил «Пегас».


        Заёрзала на стуле… «Зовут меня Елена.
Меня здесь уважают»,  —   ответила несмело.
«Елена! —  взволновался он резко. —   О, Елена!
О, бахрома, и кружева, и панталоны, пена!»
Вскочил, схватил и приподнял, прижал бедняжку к стенке,
глазами водит, как чумной, и захрипел: «О, пенка!»
Елена в крик: «Мне надо, —  Татьян всех памятуя,  —
обязанность мне соблюсти не фу..., а должностную».
«Простите.  —  Он опомнился. —  Я старый Уроборос.
Я борозды не порчу. Я есмь  Вселенский  Глобус.
О, женщина в веках благословенная….
О,  женщина,  стыдливо алчущая осеменения.
Вы мне напомнили сейчас...  О, этот миг прекрасный!
Она выходит из воды, из пены с розой красной.
Она выходит из воды, из пены благовонная.
Прошу простить за мой порыв. И каюсь...  Тут не волен я».


        «Вы меня не поняли...  Что ж  так скоропалительно...
А где же «любовь моя...», «я ваш навеки...», чтоб было убедительно»,  —
ответила   Лена  строго,   отряхивая   штанину,
с  опаской  глядя  на   эту   непонятную  образину.


        «Ну  да…—  отвечает. — Я  не  понимаю,   когда   обнимаю...
Ох...  Была у меня одна у  Чёрного моря в нашем   веке….  Это я понимаю!
Римка...  Кобылица усатая...
Ляжки типа   «о - о - о!», к тому же волосатые.
Нос баклажаном, причёска  — спираль золотого сечения...
Глаза чёрные...  Производит неизгладимое впечатление....
А ты...   Ты какая-то субтильная...  Хоть бы ляжки имела...
Я таких  баб   не люблю...    Я люблю, когда в теле.....
В то время была у меня ещё и другая...  Субтильная...
Как ты...   Худая... Нечего тискать....
Иду на работу...   Вижу, обе валяются на асфальте....
Субтильная снизу, сверху  та, что с носом баклажанным....
Дерут друг у друга волосы...  кудахчут ... разлетаются, как куры....
Я так хохотался...  что забыл попить чай в чайной  у   Кукури.»
Лена  привела   наскоро  спецодежду   в порядок...


        «Вам, Боря, лучше уползти на другой участок.
Вы, Ороборо, такой брутальный,    с приятным баском в голосе...
У меня,  Боря, от вас скучиваются  впечатления  ниже пояса...
Вам, Боря, лучше уползти,  —  советует Елена.  —
А, кстати, на часах у вас, сейчас, какое время?».


        «Какое время? Милая... Забудем про эксцессы...
Времени нет. То в животе моём идут процессы.
Б-у-э-э... Как начну об этом, ладони становятся потными
и активизируется в моей голове рецептор рвотный.
Процессов много. Классы... Их трудно все заметить.
И время, как матрёшки, при них. Оно же  — мера.
И если где-то нету  того, что можно съесть,
то значит, нет и Времени. И в этом весь секрет.
Да,  если б кто-то пискнул там, иль шевельнулся если бы,
да я б его уже давно, поверь мне, Лена, съел бы.


        Творит себе пространство материя-движение.
Тик-так лишь измеряет, а время —  впечатление.
Скажу тебе я больше, что Время —  это я.
Другие все воззрения, поверь, галиматья.
Дусе Святе   журасик-бозон ото всех таится.
Лишь один он знает, что со мной творится.
Иже еси бозон Хиггса, иже еси Дусе Святе.
Ты моё начало, ты моё проклятье.
Да, ёлы-палы, Лена. Я гидра «Всё в одном».
Могу я быть букашкой, а время не   причём.
Могу я быть материей живой, одушевлённой.
Могу навозным быть жуком. Могу я быть духовным.
Себя я ем и сам же воспроизвожу,
а как я это делаю, тебе я не скажу.


        Эх, Ленусь, какие в космосе банкеты
я сам себе устраивал, какие, Лен, фуршеты!
Времени нет, Елена. Зачем вам книги Фрезера
и общество народное по изучению Времени?» —
сказал он и, хихикая, на мётлах развалился


        А Лена, между тем,  на стул присела и спросила:
«Да как же мне без времени? Ох, Ороборо, что ты!
В пять снег гребу, а к десяти на общие работы.
Супер вумэн, майд ин Раша.
Наша пища щи да каша.  —
Лена сжала кулак, согнула руку в локте
и показала свой бицепс, как тяжеловес, гордо. —
Значит и я частный случай времени. Или мне мнится....
Хотела мама сделать аборт, но родила, чтоб самоутвердиться.
Отец умер. Я родилась на сороковой день после его смерти.
Вот и живу кое-как, как-то бочком, не смело.
И я время, я есть, правда без премиальных…
Предпоследняя  я  на лестнице социальной.
Я человек маленький, не то, что резиденты:
просчитывают операции, сталкивают континенты.
В подвалах порошок рассыпают, а мы ведь не блохи.
Ох, Ороборо, Боренька. Так ненароком и сдохнешь.
Кстати... В магазине меня не надули? Надо чек проверить.=13.70—слойка «Гамма»,
=150.00 — дыня,
=9.90 — батон нарезной,
=46.20 — говяж. котлеты,
=32.70 — огурцы солёные 300 граммов.
Дыня 150.?.. . Чтоб им было пусто....
Я же брала, жулики, по 7.20 капусту».


        Он повторил, хихикая: «Зачем вам книги Фрезера
и общество народное по изучению Времени?
Все эти мифы, словари, да вся эта культура.
Чем только не набита, Елена, эта  дура!
Да и куда ж ей, бедненькой, куда же ей без дури-то,
когда я сам большой дурак, когда и сам я с придурью.
Культура —   дура, я скажу. К тому же ей мерещится,
хотя она и молится, хотя она и крестится.
Но всё равно её люблю, хотя она и дура.
Она же не хухры-мухры, она же ведь культура.
К тому же это всё моё, моё это творение.
Давай из Пушкина с тобой прочтём стихотворение.
«Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя».
Ах, как верно сказано. Всё это про меня.
«Дар напрасный, дар случайный, жизнь,  зачем ты мне дана?»
Кабы знал... Не знаю и сам я ни хрена».


        Лена застыла от его растерянного, вопрошающего взгляда…
Но  вскоре   этот  взгляд  сменился на устремлённый взгляд демократа.
«Моя роль на авосе с небосем  зиждется.
Не зная текста, приходится импровизировать.
Авось с небосем  водились, да оба в яму ввалились.
Уж лучше, конечно, если они с причинно-следственной силой».


        В сердцах сказала Лена: «Какой же вы  охальник!
А может быть вы, Борис, ещё и богохульник».
«Ну что ты, Лена! Вера —  двигатель прогресса!
Нет, тут я всё же уточню, мозговых процессов,  —
Ороборо заёрзал на мётлах, забормотал что-то невнятно
и как-то вдруг сник, съёжился ликом мохнатым. —
Чего не скажешь, милая, о здешних психиатрах.
Я их поочерёдно съем. Да «фак» им всем, да мать их».
 

        И сказанное закрепил он однозначным жестом
в сердцах, не покидая насиженного места:
« Они влезают,  они  тормозят    эволюционный
процесс. А он ведь хрупкий, он очень утончённый.
От этих всех лекарств их в мозгу всё сикось-накось.
Да я их съем... Да я их мать... Да я им  накося-выкусь.
Я молил, чтобы меня в покое оставили...
А они к носу пиявок жирных приставили...
Пиявки мерзкие с носа свисали, в рот попадали...
Я силился их смахнуть, а мне не давали...»
Вскочил и ну в волнении в пространство дулю тыкать,
(возможно, показалось ей.) и ну он даже рыкать:
«Аминазин,  азалептин и прочие коварства...
Да их самих бы полечить этими лекарствами.
Посмотрел бы я на них с книжками научными…
На  них,  гиперкинезами поздними скрюченных.
Мозги мои лекарствами  погаными попортил,
эволюционный процесс мне, пёс, испортил.
И  психу позавидует душой своей психической,
а сам какой-то хлипкий и не здоров физически.
А, вам бесплатно пенсия? Лекарства? И жилплощадь?
А, вам бесплатно,  просто  так   дышать  в «Марьиной Роще?
А не хотите ли вы бег с препятствием за пенсией
да с чувством благодарности, как солнцу в дни осенние?
За пенсию, за пенсию, за пенсию с похлёбкой....
Не сытно, правда, но скажу, не застревает в глотке.
Нет,  я их съем... Ох,  я их съем, как стану Уроборосом...
Сейчас мне это трудно, ведь я сейчас не в образе».


        «Зачем же вы ругаетесь? Не надо, Боря, матом». —
пыталась заступиться она за психиатра.
«Люблю я, Лена, русский мат. Ведь это —  метафизика, —
и уточнил впоследствии, —   и лирика, и  политика».
Ороборо смотрел на Лену глазами, полными скорби,
печальной, вызывающей жалость, страдающей особи.
Медленно скатилась слеза по щеке мохнатой.


        Растрогалась Лена... Сказала: « Плачешь что ли? Вот на тебе».
«Я гидра Уроборос, распятый на  кресте.
Нас здесь никто не слышит, с тобой мы тет-а-тет?
В мозгах моих творилась  такая   ерунда,
пока я не уверовал в себя, как во Христа.
Уверовал  во  Христа я. А мера —  это Христос,
даже если матрёшка. Не надо только слёз.
Крест —  символ Вселенной, Космоса-Христа
в христианстве раннем в Египте, в тех местах.
Христос —  это тот, кто измерен. Он —   всё. Вот так.
Он —  начало начал (бинду). Он и последний кварк.
Б-у-э-э.    Опять ладони становятся потными
и сила какая-то нутряная склоняет к позыву рвотному.


        А где-то на Востоке уверовал я в Будду.
И думаю, когда-нибудь я просветлённым буду.
Я стал умней, конечно, и лучше всех  ослов
с Христом, как с упражнением для моих мозгов.
Не ведаю, когда дары, да и плоды Святого Духа
в моей галлюцинирующей тыкве разовьются.
Мой разум, как пещера, где ищет что-то диггер...
Ох,  засорили  мне мозги концепты-парадигмы.
И никаких новых идей. Все идеи из головы моей вытянули.
Может, поможет  коллайдер... Из него чего-нибудь выудят.
Погоняют по кругу...  Выудят какую-нибудь новацию....
А то ведь ничего самостийного...   Одни ассоциации....
Не то, что в 4-ом веке на Востоке; на улицу выносились догматические споры,
и булочник, прежде чем хлеб продать, с покупателем рассуждал о Боге;
банщик вместо того, чтобы путное что-то сказать о бане, 
говорил,  что  всё  —   это   Ничто,  забывая прибыль прикарманить.
Ох, часто мне мерещатся козлы там и пришествия...
И не могу найти никак мозгами соответствие
меж тем, что я помыслю, а я ведь в теле,
и тем, что происходит на самом деле.


        Когда я был Витгенштейном и выражал взгляды далеко не научные,
я сам о себе сказал, что я есть то, что имеет место по случаю.
И сам я Вселенский Факт, состоящий  из  фактов  атомарных.
А когда места не будет? Безвременье? Ой, мама!
Не уверен я, не обнадёжен в собственном месте под небом
и хочется мне мясного, и сыра, и чёрного хлеба,
и задевающие мои душевные струны
мамалыгу, цацибели, хачапури и сулугуни.
Кхвели, пури, хачапури, цицила.
Дила  водила, дила  водила.
В Безвременье нет творений. Смертным быть нечему.
Вот уж где нет смерти. Лишь в настоящем жизнь вечная.
Смерть не событие жизни. Смерть не переживается.
Не страшна мёртвому могила, хоть не успел покаяться.
К тому же факты определяют (что очень интересно)
не только всё, что имеет место, но и всё, что не имеет место.
Лучше об этом молчать по совету господина  Витгенштейна,
а то от этих мыслей у меня набухают вены.
Хотя сам он об этом говорит ни много ни мало,
о том, о чём не скажешь, другим советует помалкивать.
Да, о чём невозможно сказать, о том лучше помалкивать,
а то какой-нибудь мракобес может   огреть скалкою».


        Ороборо замолчал, нашёл очки в кармане, нацепил их на нос, как должно,
и, ткнув указательный палец в воздух, продолжил:
« Я понял всё. Все мы дети.
И всё, что есть, есть на этом свете. А   того  света  и  вовсе  нету.
А там, где нет времени, т. е. безвременье,
там —  Ничто.  Ни звёзд, ни травы, ни беременной.
Всё происходит, происходит, а что, не знаю...
Куда, в какую глухомань я уползаю?
Куда-то уползаю, как  растяпа,
а надо ведь успеть ещё и хвост свой  тяпнуть.
И если бы научным поверил я  воззрениям,
(а это тоже все мои изобретения)
я сам себя, Ленусь,   сожру,  не вдруг коньки откину,
и не оставлю ничего: ни дочечки, ни сына.
Миг — апокалипсис,  миг —  и  я воскрес.
И мозг мой на распятии. Он осуждён на крест.
И сам себя я приношу в жертву  каждое  мгновение
самому себе, чтобы воскреснуть,  —
 и добавил басом. —   Дал бых убо.
Дал бых убо из моей залупы.
Хоть птица-тройка, хоть Большой взрыв, хоть змей трёхголовый
летим, летим, летим туда, где нет  ни  котлет,  ни  столовых.
И тараканом я себя, бывает, ощущаю,
в такое, блин, ничтожество я, Лена, превращаюсь
Я! Гидра Уроборос! Лежу в своей постели
и «тараканьи копошатся ножки» еле-еле.
Таким ничтожным, смехотворным, как застрахованная попа
певицы знаменитой Дженнифер Лопес».


        И вдруг, прервав поток своего монолога,
он, лёжа, приподнял обутые в лапти ноги;
полметра   не дотянув ими до макушки,
и продолжил плаксиво, хлебнув из чекушки:
«И в голове моей ничтожной такие тараканы:
научные, религиозные, экзистенциальные...
И хочется мне уползти, не видеть, Лена, света,
скорей забыться, замолчать в глубинах нетей.
Унижен  я   страданием   и осуждён на смерть,
мне больно, кушать хочется и страшно умереть.
Я в холодном поту просыпаюсь.   Не скрою,
меня пугает имущественный мониторинг.
А жить-то хочется, Ленусь, и клювик вырос,
мозги себе наел я, чтоб выжить.


        Когда-то в образе ином я жил в пустыньке дальней,
и славословил Бога, и Господу  внимал я.
Питание не сытное: сухарики и снитка.
Зато я был  духовным, и Дух стяжал по нитке.
Капустка  и  сухарики,  сухарики  и   снитка...
Я большего и не желал в глухом лесу, в пустыньке.
Ко мне медведь из леса захаживал немаленький;
он в лапах мёда приносил, а я ему сухарика.
А братия не знала, что я зимой вкушаю,
и очень удивлялась, что там я не сдыхаю.
Сушил я снитку на зиму. Ел снитку из горшочка,
(от братии скрывал се) сухарик из мешочка.
Живится Святым Духом  всяка  душа и возвышается,
в жизни пакибытия награды не лишается.
Несть пища и питие  Божие Царствие,
Но,  правда, и мир, и радость о Дусе Святе.
Я был душою чистым, хоть валенки в заплатах».
И вдруг, так неожиданно, Оуробор заплакал.
«Простите. Это лучшие мои воспоминания.  —
Со  слезами  говорил   Боря.  —   Моя  душа  доступна    любви  и состраданию.


        Когда сподобился я быть Платоновым Андрюшей....
Погоди... Это очень важно.   Как же умел я слушать.
Что-то тихое и грустное было в природе, действовало безвозвратно,
и мне хотелось от совести неизвестной идти по земле и плакать».
Подпёр Ороборо голову…  Готов   продолжить  признания.
Тяжела головушка. Нахлынули воспоминания:


        «Папа меня убрать хотел, когда я был Распутиным Гришкой.
Хоча  в пирог, хоча в кашу, а без меня яму крышка.
Я Папу глазом колю, говорю яму:  «Одначе,
ты мужику дерёшь жопу  — дери, а умное слово чрез голову  надоть.»
Я когда подходил к дверям детушек Мамы,
говорил: Спаси, сохрани их!   ибо озябли они от обмана.
Таки  чады, у  которых  кровь бьёт, они очень нервные.
И, штобы  кровь унять, надоть успокоить их руками умелыми.
Откуль сила во мне? Сила  во мне откуль?
То Господь меня избрал. От  няго. Всё  оттуль.
Понял я, как неведомой силой был поднят на небо,
што во мне сила большая. Господь аки насытил хлебом.
Стали звать меня сыном Христовым и молитвенником.
Стал лечить ни травой, ни водой, а словом целительным.
Хоча в пяти водах меня мыли, лешии, а понюхали
духа мово мужицкого. Пущай.  И слухали.
А што про баб говорят, так это пришло  — закружило,
и нет для меня в этом ни греха, ни радости. Прошло  — стошнило.
Хто мово мёду попробовал, навсегда другом останется.
А хто хатит меня в тюрьму, того я,    откуль  пути нет, того я  подалее.
А почёт я любил завсегда. А откуль почёту-то взяться?
Неоткуль.  Токмо  чрез баб. Вера в них ветром носится, мягкая.
Мужик умишко своё завсегда щекочет.
Мало яму в церкви лбом  пол морочить.
Бог-то ён туманный и заковыристый.   Чрез тело
мужик Бога ищет. Тело  —  другое дело.
Иконки, пасхальные яйца, писанки.  Сколько мне дарено!
И сорочку, да не одну, шила сама Государыня.
Все обступили Папу, как мухи: гони Григория.
А сами мыслят мужика напустить на барина. Вот горе-то.
И попы на меня зуб имели,
и те, кто в Думе, тоже  скувырнуть хотели.
Да и Митя меня подвёл.  Коляба.  Митя Блаженный:
как схватит меня за х..й  (а пальцы  што  грабли)  у  Гермогена.
А с другим Митей,  правда,  тот был Рубинштейном.
 Загулял на  Дворянской улице.   Еле ноги унёс от тех, хто был с левольвертами.
Написали книжку... А она,   как помелом  по  морде
бьёт меня. У... Клопы... Отродия...
В церкви поют царю  славие,
а кое-где ружьишко заготавливают.
Завируха вышла, учудили революцию, как козлы в огороде,
то капусту топчут, то телят бодают, но преж меня грохнули».


        Сидит Уроборос в позе «Мыслителя» Родена,
кулаком-кувалдой подпёрся, и продолжил в тему:
«Зря... Зря он взял на себя мои полномочия.
Я про Ленина... Сердит на него, на лешего, очень я.
«Диктатура пролетариев, вся власть Советам».
Зря он народ загубил. Зря он это.
«Усилить ревтрибунал, усилить силу репрессий
с применением жесточайших кар, нужен ряд образцовых процессов.
Надо поощрять энергию и массовидность террора,
с коммунистическим приветом, Ленин».  Откуль эта свора?
Хатит,  леший, благочинно съесть да на моё место сесть?
Я сам всех пожру. Моя прерогатива есть.
Им, псам, сказано, сказано же: Не убий.
Откуль  сверхнаглость? Откуль? Народ зря загубил.
Токмо  по старости Я приношу жертву.
Я приношу жертву.  Я и воскресну.
Первым делом молодость без пенсии.
Ну а старость? Ну а старость без болезней.
Правда…  бывает...  иногда  (это между нами)
когда я не в себе…  устраиваю я цунами.
Хоча  в  коллайдер  меня, хоча  в пирог, хоча  в кашу,
Я  всё пожру. Ни нашим, ни вашим».


        И вдруг со словами: «Чур,  меня ...  Изыди!».  Ворочая глазами,
он принялся отгонять от себя кого-то,  размахивая руками.
В его воспаленном, обременённом  воспоминаниями,  расщеплённом сознании
происходит метаморфоза.   И он говорит голосом Пети Листермана:
«Спасибо тебе, Боженька.  Спасибо тебе, Боже,
что я был  счастливым.  И  других делал счастливыми тоже...
Что я, Очкарик, предводитель  «лохматого золота»,
разводил по жиже сумасшедшей красоты тёлочек.
Я их гипнотизировал.  Как на удава   очкастого,
смотрели на меня мои цыпочки,  кролики сисястые...
И книгу написал —  пособие по спецразводке  олигархов по жиже
для шикарных цыпочек, чтоб были к бабкам поближе.
Я даже почувствовал себя классиком...
И зюзики так и летели в мои карманы,  поближе к журасику...
Спасибо за то, что,  покурив сигару и виски ухнув,
я дальше кайфовал по жизни,    устраивал   очередную   замануху.
Спасибо тебе, Боженька.    Ух,  ёп-тить. 
Тебе от меня на день рождения пару  офигенных цыпочек.
Но, когда понимаешь, Боженька, что у  тусовки  нет души и чувства,
становится так паршиво и грустно.
И всем вокруг по  фигу,  даже цыпочкам категории  best,
что с тобой происходит.  Что тусовка —  самопиар, что ты ещё на свете есть.
Не знаю, Боженька, за что ты меня собираешься  наказать и в каком году.
но мне уже мерещится джакузи с кипящей смолой в аду...»


        Таким душевным проявлениям Елена удивилась,
участливо спросила: «А вы женаты были?»
«Когда я был Донкихотом, (правда, в 3-ем мире по Попперу)
ради Прекрасной Дамы я совершал подвиги.
Я змей многоголовый. Сильна  башка   умельцами.
Одной  башкой  я с вами, другие две с пришельцами.
Я пребываю  вечно в женатом состоянии.
Сам на себе женат я.   Простите за признание.
Во мне и  благовонная, томящаяся  «инь».
В  веках  неутолённая.  И   х..й  какой-то    «ян».
Ом  Мани Падме Хум! Творю я Благо в космосе.
Да будут вечны «инь» и «ян», да вечен «жемчуг» в «лотосе».
Ом Мани Падме Хум! Да будет жемчуг в космосе.
Ох,  ты бозон Хиггса, Дусе  Святее   в  лотосе.
Одной  башкой  я с вами: не зря такая круглая.
Хотели знать, женат ли я? Мне не везёт с подругами.
При мне всегда    приблудная   по  имени  Теперь».


        «Теперь! Теперь! —  он  заорал, распахивая дверь. —
Она при мне снабженцем и по помойкам в деле,
но она  безвидная,  а я люблю, чтоб в теле.


        Это было у Чёрного моря... летом...
Я уплывал от неё... она следом...
Разливался  закат в три солнца по глади...
Я уплывал от неё ... она сзади...
Она гнала меня…   неутомимая  кобылица...
Мы могли утонуть... Я хотел возвратиться...
Мы заплыли так далеко.   Не было видно берега...
Мы одни... никого... стихия ...почти истерика....
Мы заплыли так далеко... Небосвод становился звёздным...
Мы были уставшими.   Возвращались поздно...
Мы заплыли за тот предел, за которым звезда светила....
Это был поединок...  Так мы простились...»


          «Об этом я не знала. Налейте-ка мне в кружку...
Так, значит, Боря, есть у вас жена,   или подружка...?»  —
спросила,   огорчившись,  в волнении физическом,
но оглушил бедняжку хохот демонический.
Но хохот вдруг прервался протяжным басом: «Б-я-ш-е...
Тако бо возлюбих аз гиблющее брашно,
яко аще бы восхотел аз жертвы, дал бых убо».
И, почесав за ухом,   выругался грубо:
«Ты не дала,   дырявая, мне в образе теперешнем,
но я тебя итак узнал, когда был Феликсом».
И с хохотом он выскочил, в клубах исчезнув, пара,
и скрылся в глубине двора Никитского Бульвара.


          А пар откуда? То ж  слесаря из только им ведомых технических соображений
спускали   воздушку:  клубился пар,   происходило извержение
горячей воды в морозную ночь из трубы, с чердака дома  семиэтажного
( и выглядело это всё, как инсталляция эпатажная),
в робких душах жильцов оставляя впечатления апокалипсические,
а у некоторых на устах улыбку трагикомическую.
И грохотало так, как будто из небес сам Пушкин
Александр Сергеевич палил, палил из пушки.


        То ж  дворники очищали кровлю ото  льда и снега.
Вот и летели глыбы  — без грохота никак  — приземлиться,   где бы.


        Елена вслед ... бежит за ним ... напуганная насмерть...
Он мимо дома уходил Никитского Бульвара 12.
Она кричит: « Феликс…  Пропащий... Живой или спился?
Где ты, называющий меня своей милой?».


        Рядом с ним  двигалось  нечто    безвидное, но с сумками.
Должно быть,  то   была     Теперь,   как водится,  с продуктами.


        Сквозь призрачный сумрак двора с призрачной иллюминацией
Лена   медленно  вернулась   в дворницкую, движимая смутной мотивацией,
не понимая, то ли была это явь, то ли галлюцинация,
то ли она в 3-ем мире по Попперу, то ли в доме  по   Никитскому  Бульвару  12;
взяла инвентарь, подняла для утилизации с пола цементного чекушку пустую,
зашла в подъезд с ведром воды,
поднялась на лифте и с верхнего этажа стала мыть,
наконец соблюдя обязанность должно-с-т - (тьфу)- ную.









































































































































.