Слово Аупаришата

Сергей Магомет
   Слово Аупаришата,
   или
   Предисловие к моему экземпляру книги стихов Сергея Чудакова
   
   
   
   
   
             Эпиграф №1: «…потому что не станет за труд
             из-под камня тебя раздобыть…»
               Иосиф Бродский
   
             Эпиграф №2 (скрытый): «Абсолютная картина»
                Мой рассказ


   
   Вспоминая Чудакова…
   С чего же начать, как ни с обращения, в духе самого Чудакова, впрочем, чисто риторического, — к литературоведам, критикам, журналистам, которые вдруг заинтересовались творчеством Чудакова, его личностью. С характерной язвительной усмешкой, неожиданно серьезной, почти мрачной, бросить им в лицо мгновенно пришедшие на память строчки Вознесенского:
   
   Не некрофил я. Некрофилы вы!
   Вы не любили нас, пока мы были живы!
   
   Конечно, это относится лишь к известной части литературной «общественности». Так же как и к той части публики, заскорузлой вкусом, которая реагирует лишь на то, что первые провозглашают модным…
   Неужели пришла мода и на Чудакова?.. Между прочим, это еще одна из тех вещей, о которых в молодые годы я и помыслить не мог, что такое вообще возможно…
   
   Вот, кстати, интересно, кто в настоящий момент является правообладателем текстов Чудакова?.. Или данное литнаследство считается «выморочным»? А что если он не умер, не погиб — ни в 91-м, ни в 94-м, ни даже в 97-м… вдруг завтра постучится в дверь издателям (слава Богу, такие нашлись!), поинтересуется, как насчет гонорара? Вот будет поэту радость и манна небесная!
   Своеобразие личности Чудакова можно передать, лишь написав этот «мемуар» в таком нестандартном ракурсе. Главное для меня, отделить Чудакова-человека от моего персонажа из «Поры услад», вернее, одной из новелл, вошедших в повесть. Когда минуло столько лет, это ужасно трудно. Прототипом художника «Ч.» стал Сергей Иванович, действительно довольно скрупулезно прописанный. Такой противоречивый, как сказал бы Виктор Шкловский, «обоюдоострый» персонаж.
   
   Мне, лично, Чудаков всегда будет вспоминаться, как в одну из наших последних встреч. Неподалеку от моего старого дома на Новом Арбате, тогда Калининском проспекте. В скверике, где еще сохранились остатки яблоневых садов. Мы часто общались, почти сутками напролет. В предрассветный час мы медленно брели под яблонями, разговаривали. Была поздняя весна или самое начало лета. Еще дотцветали яблони. Все вокруг было засыпано белыми лепестками. Лепестки сыпались нам на плечи. Среди них Древо Познания с микроскопической еще завязью запретного плода… И как хорошо помню бледное, что называется, мертвецки бледное, совершенно изможденное лицо Чудакова! Солнце еще не взошло, но его отсвет из-за горизонта уже придавал лицу поэта этот инфернальный оттенок.
   Только много лет спустя я услышал, что он ассоциировал свой образ с грустным Пьеро и однажды увидел его фотографию с флейтой и лицом, шутливо напудренным мукой, как это делали негры-джазмены…
   Автомобилей на предрассветном проспекте почти не было. Мы согласились на том, что это один из наших любимых видов Москвы: проспект, сбегающий с горы к мосту через Москва-реку, к гостинице «Украина».
   Попутно обсуждали каждую мелочь. Например, как с нашей точки зрения, аборигенов-москвичей, правильнее будет склонять: Москва-реки или Москвы-реки? Ну конечно, Москва-реки! Приятели-аборигены, живущие чуть подальше, на Филях, называют ее просто «речкой».
   Это было очень характерно для Чудакова: болезненно-придирчивое, напряженное внимание к каждому слову, каждому слогу, запятой, точке, почти невроз. Да, собственно, и для меня характерно. Когда он проходил мимо почты, его действительно коробило, и не шуточно, эта обыденно-стандартная вывеска «Отделение связи». Формальный парадокс. Почта обязана соединять людей, а на деле часто разъединяет. Поэтому в этом парадоксальном «отделение связи» слышится даже нечто надрывно трагическое…
    Проспект Калинина переходил за мостом в Кутузовский проспект, где тогда жил сам Чудаков. Сейчас уж не помню, но, кажется, где-то неподалеку от кинотеатров «Призыв» и «Пионер», в домах с высокими броскими полукруглым арками, лепниной. Я рассказал Чудакову, что с «Призывом» у меня связано одно из самых сильных впечатлений, буквально состояние легендарного катарсиса, когда старшеклассником я посмотрел там «Солярис»; после неимоверно тяжелых трех часов, после этих шедевральных сцен с костром, невесомостью в библиотеке, картиной Брейгеля, финальной сценой с хоральной прелюдией Баха, вышел, наконец, из темноты крошечного кинотеатра-склепа на свежий воздух, на свет Божий…
   Чудаков мгновенно ухватился за «Солярис». У него и с фильмом Тарковского, оказывается, связано кое-что.
   По его словам… Тут, впрочем, стоит специально оговориться. Я часто буду повторять «по словам Чудакова», ибо как я могу знать, правда ли то, что он рассказывал?..
   Так вот. По словам Чудакова, в период обдумывания «Соляриса», Тарковским обсуждал с ним возможные сцены фильма. И, якобы, именно Чудаков предложил сделать тот самый, один из наиболее запоминающихся кадров, — с невесомостью. Но не просто невесомостью. Это было бы слишком банально. («Банально» — одно из самых часто употребляемых им слов, естественно, с предельно презрительным оттенком). С какой стати — включать невесомость? Ради одного эстетского кадра? Нет, тут должен быть какой-то экстраординарный, особый мотив! «Какой же?» — усмехнулся Тарковский.
   «Такой мотив может быть один… Невесомость как метафора… Оргазма…» Тарковский перестал усмехаться. «Ну-ну?» — заинтересовался он.
   «Крис и девушка, Банионис и чудесная Бондарчучка, в момент включения невесомости должны заниматься любовью. И невесомость как раз возникнет в момент оргазма! Такое грандиозное совпадение! Влюбленные — парят над облаками!»
   Тарковский задумался. Потом начал неистово чесаться. Он всегда чесался, когда его охватывал творческий экстаз. «И чтобы, так сказать, поберечь любимую, — продолжал между тем Чудаков, — в самый момент эякуляции…»
   (Ты, кстати, знаешь, что такое ЭЯКУЛЯЦИЯ? — как бы между прочим спросил меня Чудаков… Он обожал эти неожиданные вопросы-подколки.)
   «…в момент эякуляции он выходит из девушки, и сперма таким шикарным широким веером разлетается в невесомости…»
   «Это сильно.Ты гений, старик! Что-то в этом роде я и предполагал», — кивнул Тарковский, явно уязвленный перехваченной творческой инициативой. Ему тоже нравились шикарно-эстетические эротические сцены.
   «Да»,— скромно наклонил голову Чудаков. Он такой.
   «Однако, — ревниво спохватился знаменитый режиссер, — ничего не получится! Как-то ведь нужно обосновать всю эту экстраординарную кульминацию. Мотивы, где мотивы? Почему он вдруг выходит из девушки? Это, вообще говоря, малоприятная вещь такое прерывание! Для мужчины, не физиологично. А у них, к тому же, любовь-морковь…»
   «Ну, это лежит на поверхности, — спокойно ответил Чудаков. — Ведь Крис-Банионис отлично понимает, что еще неизвестно, какого мутанта-чудовище выродит ему эта квази-Хари! Поэтому половой акт и приходится прервать… Отсюда и мой гениальный разлет капель!»
   «Да, это серьезный мотив, — вынужденно согласился Тарковский. — Но... Все равно это не получится снять… Как, чисто технически, заснять эти твои гениальные капли??? Где мы возьмем настоящую невесомость?..»
   «Ты же гениальный режиссер, Андрей! Ну придумай что-нибудь! Например, запроси в госхране для съемок жемчужное ожерелье. Да чтобы жемчуг покрупнее! Нанизай разнокалберные жемчужины на тоненькую прозрачную леску, с соответствующими промежутками между ними, растяни леску. И пожалуйста, снимай фантастический кадр! Капли-жемчужины!»
   Ну, остальное нам известно… Тарковский снял сцену с невесомостью. К сожалению, не любовную. И без «жемчуга».
   Рассказываю об этом эпизоде только сейчас. До сих пор никому, вроде, не рассказывал. Поэтому могут возникнуть известные сомнения и вопросы. Но у меня есть косвенное доказательство того, что это не придумано мной недавно и не есть что-то «индуцированное». В той же повести «Пора Услад», куда вошла «Абсолютная Картина», есть миниатюра-сон. Только не с невесомостью, а с объятиями в воде. Там есть этот рассыпающийся жемчуг, словно с лопнувшей нитки…
   
   Чудакова вообще интересовали образы, характерные для так называемой «физиологической прозы». Ни о каком «Тропике Рака», с 125-тью эвфемизмами вагины, тогда ведь никто слыхом не слыхивал!
   
   Конечно, я могу что-то путать с фактами и датами. Но что есть, то есть. Память тоже живой, и, может быть, стареющий, по крайней мере, видоизменяющийся организм. Что пройдет, то будет мило. Может быть, именно поэтому многие, кто вспоминает сейчас Чудакова, вспоминают о нем уже в «причесанном», некоем даже сусальном стиле.
   
   Для меня знакомство с ним полно настоящей мистики. Причем глубокой, личной. Множество невероятных совпадений, следствий, внутренних прозрений. Не говоря уж о мелких, мимолетных подробностях…
   Взять вот хоть то, что один из создателей фильма о Чудакове, первый издатель стихов Владимир Орлов. Сначала я даже подумал, что это старый Орлов. Который Альтист Данилов. А ведь его коллега Дубшин, Данила… Вот почему я так впечатлился. Что-то в этом во всем есть!.. Ведь свою единственную русскую литпремию я получил именно за публикацию в журнале «Юность». За повесть «Пора услад». «Старый» Орлов был самым влиятельным членом редколлегии. И особенно, Владимиру Викторовичу понравилась «Абсолютная картина», про Арбат и художника Ч. К тому же, в журнальном варианте были великолепные иллюстрации, они представлены в коллаже перед этим текстом…
   Он, Чудаков, пожалуй, очень бы удивился, обнаружив себя не только в качестве литературного персонажа, но что заочно воссоздана даже его внешность, графический портрет!
   По-моему, художнику удалось не только хорошо передать настроение повести, но также отразить визуальный ряд, образы, которыми была наполнена голова Чудакова, даже не подозревая об этом. По крайней мере, в момент моей встречи с ним.
   По сути — это ведь последнее его прижизненное изображение. Насколько я теперь знаю, весьма вероятно, в момент выхода повести он был еще жив и, будучи неистовым книгочеем, вполне возможно, после очередного роздыха от психушки, в какой-нибудь библиотечке, где еще не попался на умыкании книжек, по обыкновению пролистывал периодику, подшивку «Юности» с этой повестью...
   Поразительно и то, что, как я недавно прочел в воспоминаниях О.Михайлова, Чудаков много лет мечтал, пытался опубликоваться именно в «Юности», но там его неизменно заворачивали на уровне отдела рукописей. Его там на-дух не переносили, задницы из редколлегии. И вот он пролез-таки — не мытьем, так катаньем — в качестве Персонажа! И понравился там, даже настолько, что премию «получил» как персонаж лучшей повести года! А они-то и не подозревали!.. Да ведь и я тогда конечно не подозревал об всей этой подоплеке.
   
   Или вот еще о мистике… Не одна, не две — почти все ключевые фигуры в моей литературной судьбе, важные на тот момент для меня люди, так или иначе обнаруживались в «колоде» Чудакова. Я еще расскажу об этом.
   
   Для меня настал тот удивительный момент, когда в результате какой-то художнической магии, в хорошем смысле, литература гармонично соединилась с жизнью. Мы сами стали героями-персонажами, нами же сочиняемой, жизни-повести. Что касается Чудакова — безусловно. Почти случай Мильтона или Пушкина, когда поэт сам становится поэмой.
   Это тоже почти буквальная мысль Чудакова: лучшие достижения литературы глупо оставлять втуне, пылиться в книгах — нужно использовать их для практического употребления, как эффективнейший инструмент влияния на саму жизнь!
   
   Для того чтобы донести до читателя свое понимание Чудакова, я должен как-то его позиционировать. Говоря академически-птичьим языком, показать его место в современном литературном процессе.
   А для этого нужно как-то определиться, рассказать, хотя бы в общих чертах, что представляла собой на тот момент сама советская литература…
   Попробую. Не претендуя на академичность. Сугубо субъективно.
   
   На мой взгляд, вся наша литература (да и не-наша тоже. Да и не только литература…) имела,  как говорится, три источника и три составляющие. Я имею в виду ее фактические взаимоотношения с государством-режимом. А возможно, и обществом в целом.
   Причем морально-этического момента, а тем более, вопроса художественного таланта и гения, я не касаюсь. Могу лишь сказать, что, очевидно, сильные, талантливые произведения присутствуют в любой из литератур…
   Традиционно советскую литературу подразделяют на две антагонистические группировки.
   Первая — так сказать официозная литература (ангажированная, прикормленная). Вторая — оппозиционная (или так называемая протестная, диссидентская, «неподцензурная» якобы отрицаемая данным режимом).
   Но, по-моему, сам термин «неподцензурная» — не особ удачный. Потому что в «неподцензурной» литературе-поэзии присутствуют принципиально две разные категории. Причем это их принципиальное различие обнажается, как правило, лишь после больших и малых «революций».
   Мы могли наблюдать это сразу после 91 года. После якобы смены прежнего режима. Подчеркиваю «якобы». И бывшие диссиденты, даже сидельцы, оказалась вполне государственными людьми — главным редакторами, министрами и так далее. «Номенклатура наоборот» — можно сказать и так.
   Да, собственно, и не было таких иллюзий. Многие сами стали «драконами» — шустро, по Шварцу. Вернее, не стали, а конечно, таковыми всегда и являлись. Ведь самые строгие законы царят именно в среде отверженных. Среди нищих, уголовников. А советская литература, особенно последнего периода, вообще — эклектично-шизофреничный конгломерат. Походит на диковинный минерал, в котором, спаянные и хаотично разбросанные, присутствуют странным образом, торчат, сочетающиеся кристаллы многих совершенно разнородных, несовместимых элементов…
   К тому же, некоторые так называемые «подцензурные», случалось, освобождались от цензуры — по крайней мере, до первой и единственной, фатальной, смертельной стычки с властью. Нужно совсем не понимать литературы, чтобы записывать таких глыб, как Горький, Алексей Толстой, Шолохов, Маяковский — в «подцензурщиков». Даже «внутренних». А Булгакова, Хармса, Платонова — в полностью свободных духом. Но, безусловно, в процессе взаимодействия с Властью, вообще жизни, люди трансформируются — и внутренне, и внешне…
   
   Гениев обкладывают, как ватой, удушающим почитанием, пониманием, лестью. Их опекают, берут под конвой заботы. Где бы они ни были — с властью ли, с оппозицией ли.
   Как вокруг пророков, собирается плотная толпа своих, которые истово защищают «учителя» — а вместе с тем губят, душат его. Изолируют от жизни. Кстати, частенько и после смерти. Как ни парадоксально звучит… А ведь писатели-поэты, хоть и гении, – совсем не пророки. Поскольку часто просто останавливаются в развитии. Самое болезненное – тщеславие, мегаломания, все ущербные задатки — в них провоцируют, поощряют… И часто превращают конечном счете — в «сферических» неврастеников.
   Чудаков, с одной стороны, страстно желал этой мягкой «ваты» (почитания, признания, денег, наконец), — но сам при первых признаках выжигал ее, как кислотой, сарказмом — отталкивая всех благодетелей и почитателей.
   «Я хочу, чтобы меня не трогали, но и чтобы не совсем оставили», как сказал другой поэт.
   Это прямо какой-то даже шулерский прием: разбивать литературу на два лагеря!
   Когда продвигают такой подход, такой взгляд на литературный процесс, я, лично, понимаю, где тут заложена «обманка», фундаментально ложная посылка. Часто вполне намеренная. Как нечто само собой разумеющееся. Так всегда поступают манипуляторы. Чтобы всю дальнейшую дискуссию вести лишь в определенном ключе.
   Ведь это, знаете, упрощение просто недопустимое — когда говорят, что литературе присущи лишь два противоположных вектора. Причем кардинально противоположных. Кроме разнонаправленных ведь существует еще 360 градусов другой направленности… Или предлагают «выбор», где «оба хуже».
   А ведь тогда, в конце восьмидесятых мы были одержимы глуповатой иллюзией выбора. Чудаков, я, допустим, поняли это намного раньше других…
   А может, это просто рефлекс, вбитый в мозжечок со времен марксизма-ленинизма, с его методом двух полярной классификации всего и вся: капитал и пролетариат? Красные-белые. В духе ленинской «Партийности литературы». Именно по этой причине мы часто недоумеваем, как в одни и те же ниши могли затесаться такие разные, совершенно не сравнимые по таланту персонажи. Что ж, и это нормально. С одной стороны они объединены в качестве «актеров» одного «театра, а с другой, в периоды катастроф, вроде землетрясений-пожаров-наводнений, как звери, мирно сидящие на одном клочке земли: и хищники и их добыча… Только вот и хищники с добычей могут, как известно, фантастическим образом поменяться местами.
   Особенно, если учесть, что история учит: большинство неожиданных «стихийных» массовых выступлений, на самом деле, оказываются очень даже хорошо организованными – листовки распечатаны, кадры расставлены… не говоря о моем детском-школьном опыте, когда все «хипповые», «свободные» начинания начинались из райкомов, с известного согласования… А рок-лаборатории и клубы клонировались под эгидой ГБ. Это реальность. Безотносительно морально-нравственных или идеологических оценок… Пусть они потом доказывали, что действовали, словно глубоко законспирированные разведчики в самом логове врага… Какая чепуха!
   Было бы так же большой натяжкой выделить их в группу «свободных», независимых от режима. А может, просто неправильным. Конечно, внутренняя свобода – вещь, которую ни с чем не спутаешь. Был ли Чудаков внутренне свободным? С таким количеством проблем – вряд ли…
   В общем, тут для меня самое главное — сделать акцент на том, что и первая, и вторая группа — две стороны одной медали. Плоть от плоти, кровь от крови. Парадоксальным образом они нужны друг другу как воздух, не могут быть друг без друга. И ничего принципиально антагонистического друг другу в них, следовательно, нет.
   Итак, никак не доберусь до нее, — до третьей группы литераторов. До тех, кто, даже в непосредственной близости к той или иной номенклатуре, — всегда сохраняют творческую независимость. Никогда не допускают, чтобы им промывали мозги, загаживали идеологией, а если, случается, и загаживают, то самозабвенная страсть к абсолютному искусству, к истине их очищает.
   Как тут не вспомнить знаменитый образ «Платоновской пещеры»! Человек, прошедший некую инициацию и более неспособный жить в прежнем обществе, но не в силах это общество покинуть, оказывается вечным внутренним изгоем в своем же племени, и главные его враги — даже не «вожди», а «шаманы»… В лучшем случае, его будут считать сумасшедшим, в худшем — просто убьют.
   Подобно тому, как классические случаи Сократа философа или там Френсиса Бэкона. Часто ненужные, непонятные, гонимые. Я специально беру такие крайние примеры и аналогии, потому что Чудаков имел обыкновение пользоваться именно такими именами, пафосными примерами и аналогиями из истории мировой литературы — никак не меньше!
   Нет, я не отклонился от темы Чудакова, не растекся по древу. Подобные предметы как раз составляли большую часть наших разговоров… Вряд ли бы мы стали говорить о том, что не вызывало у нас интереса, общего интереса… И это — главная черта его «внутреннего человека». Независимо от самых экстравагантных, экзотических его эскапад, вроде организации съемок порно, мытарствам по психбольницам и так далее…
   Сейчас вот новость — в Северной Корее председатель Ким расстрелял свою бывшую девушку, якобы за порнографию. У нас, в советские времен, конечно, не Корея была, но тоже не шутки…
   Вот таким внутренним изгоем и был Чудаков. До трагикомичного: таких называют диссидентами — и власть предержащие и сами диссиденты! Ведь это факт — что он был неудобным человеком и в лагере «диссидентов»!
   Это же не шутки. Выступать, сказать хоть слово против оппозиции, как теперь говорят, «оппов», — по сути, то же, что и против государства-режима… А реакция, поступки оппозиционеров, тоже известно из истории, могут быть куда более жесткими, чем у власти. «Бесы» Достоевского, «рэволюционэры» из «Некуда» Лескова…
   Тема «маргиналов» — ведь это также разговор о том, в какую потенциальную яму попала русская литература. Черная прореха, потенциальная яма в человеческой душе…
   Попробую объяснить, как я это понимаю, на примере Чудакова, его судьбы... Так что, ниже сказанное, отнюдь не умозрительность.
   Вот, в друзьях у Сергея Чудакова было немало, даже уже тогда, очень авторитетных профессионалов. Ну, если не в друзьях — то достаточно близких знакомых, которые могли судить о качестве его текстов, высказываний. Тем более, в сравнении с тогдашним, не в пример нынешнему, высоким уровнем литературы, поэзии. Некоторым знакомым (вернее, за них), чтобы немного заработать, он даже писал кое-какие рефераты, статьи, возможно, тезисы для диссертаций. Я тоже слышал от него об этом. Трудно было поверить, тем более, по молодости, что это правда. Но вот сейчас это подтверждается… Однако стихов своих, как многие другие талантливые люди, впавшие в нищету, он никому и никогда не продавал. И о невозможности этого говорил со всей категоричностью, даже яростью.
   Вспоминая сейчас Чудакова, я сообразил, что, вообще говоря, у него ведь было как минимум два знакомца — из самого ИМЛИ, института мировой литературы! Только лично мне известных. Вероятно, были и другие. Тогда вообще литераторы как-то теснее, душевнее общались. Два суперпрофессионала, эксперты в области литературы. Два профессора. Пожалуй, я могу их здесь назвать.
   Первый — Дмитрий Михайлович Урнов, для моего круга, поколения, культовая фигура, лет двадцать как уехал в Америку. Автор предисловий к Улиссу, Дефо, а также автор интересной книги с замечательным названием «Литература и движение времени». Руководитель семинара прозы, который я посещал одно время. (Кстати, если кто-то захочет услышать взвешенное, серьезно обоснованное мнение о Бродском, ему стоит попробовать разыскать и поинтересоваться мнением Дмитрия Михайловича…)
   Другой ИМЛИ-знакомый Чудакова — Палиевский. Я его совсем не знаю. Но с ним Чудаков почему-то особенно рвался меня познакомить. Да и не только с ним. «Они, — восклицал он, — будут носить тебя на руках!» И, опять-таки, приходил едва ли не в ярость, когда я старался пропускать эти предложения, казавшиеся маниловщиной-ноздревщиной, мимо ушей. Видно, на всякий случай имел в виду: «Похвала талантливого человека — опасная штука. Может, даже свести с ума. Ведь талантливые люди легко зажигаются, во всем видят красоту, талант, даже там, где их, может быть, вовсе нет…»
   Несколько лет назад мне случилось пересечься еще с одним профессором, экспертом по проблеме авторства Тихого Дона. Ушаковым. Мы хорошо поговорили о том, о сем. Он тепло отзывался и об Урнове. «Ну, Митя! Да, всеобщий любимец! Как же, выпивали…» «А такого Чудакова не помните?» — спрашиваю. «Что-то такое припоминаю. Смутно… Сережа Чудаков…» Мне показалось, ему может быть это как-то интересно. Я оставил ему вышеупомянутую «Абсолютную Картину» и фрагмент очерка, где фигурирует Урнов. Дальнее развитие событий мне неизвестно. Только недавно я узнал, что, кажется, невольно и неловко поворошил-потревожил какой-то пепел, какие-то давние тени…
   Как бы то ни было, они, литераторы предыдущего поколения, как-то все понемногу, а иного довольно коротко, знали друг друга, общались между собой, но…
   Однако это действительно странно! И это довольно щекотливый для русской литературы вопрос! Если не сказать больной. И меньше всего я хочу даже косвенно связывать его с названными людьми. Понятно, личное общение — это одно, а профессиональное другое. К тому же, у каждого могут быть свои индивидуальные симпатии-антипатии. Свои литературные вкусы и предпочтения.
   Хотя, конечно, жалко, что они не сохранили ничего о Чудакове. Мне всегда казалось, что предыдущее поколение, при всех издержках, которые накладывал на писательскую среду советский строй, отличало куда более объективное, даже благоговейно-романтическое отношение к литературе…
   Но мне не дает покоя мысль. Вот в ИМЛИ, например, имеется ведь — даже кафедра современной литературы. Современной! Многочисленные знакомые Чудакова так или иначе имели и имеют к ней отношение. Ну да, с одной стороны, они знали его, как «Сережу Чудакова», такого-растакого, а с другой — вполне имели возможность составить суждение о его текстах, воззрениях. Хотя бы формальное. Просто в силу своей профессиональной подготовки и положения.
   Но вот что поразительно — ни в архивах ИМЛИ, Литинститута и других подобных учреждений, ни в личных архивах как будто не сохранилось стихов Чудакова. Прямо-таки Сократ какой-то. Между прочим, говорили, что высказывания Сократа, приводившие в восторг слушателей своей оригинальностью, глубиной, что даже пересказываемые из уст в уста, даже людьми, мягко говоря, не слишком умными, эти высказывания и во втором и третьем пересказе сохраняли первоначальную энергетику и оригинальность…
   Что же, интересно там изучают, что хранят, если там, в ИМЛИ, даже не сохранились его рукописей? Вероятно, тех авторов, кого они считают большими писателями, а Чудаков не считал?
   Действительно забавно, если приложить к литературе (особенно той, которой занимаются дамы и чиновники различных институтов и комиссий) мерки Чудакова — наверное, от современной литературы мало что осталось бы… Даже еще меньше, чем если приложить к ней мерки Дмитрия Михайловича Урнова. Хотя меньше уж трудно представить…
   (Во всяком случае, поначалу выяснилось, что уцелело лишь два десятка стихотворений, у знакомых. Да и то изустно. Но даже этой малости оказалось достаточно, чтобы возник интерес к Чудакову.
   И только недавно — хоть и не в ИМЛИ — вроде бы отыскалась папка его стихов…)
   Собственно, моя мысль проста, как палец. Если хоть сколько-нибудь можно доверять компетентности Чудакова в вопросах литературы, то, что же тогда можно сказать о компетентности, — да что там компетентности, — назначении таких «культурных» заведений? Какой вообще в них смысл, какой прок?
   Вот представьте, можно ли назвать хорошими учеными, скажем, физиков, которые в силу каких-то личных симпатий-антипатий задвигают подалее истины, которые им открывают коллеги, им несимпатичные, неудобные люди! Много ли они достигнут в научном плане? Профессионалы ли они после этого вообще?
   Ведь и сейчас у меня есть кое-какие знакомые из этих заведений, госархивов и т.д. Симпатичные, в общем, мужчины-женщины, есть даже совсем юные. Никуда в Америку не уехали. Что они там хранят, изучают, интересно? Молчит, Русь…
   Наверное, сейчас нам будут говорить аксакалы: «да, помню, Сережа, талантливый поэт, но…» «Сережа!» Как это все-таки напоминает  — как в известных компаниях эдак ласково-снисходительно говорят «Саша» о Пушкине.
   Впрочем, оговорюсь, мысли кардинально разогнать ИМЛИ, Институт Русского языка, СП, министерство культуры и так далее ни у меня, ни, кажется, у Чудакова, даже по молодости-горячности, НЕ БЫЛО. Ибо работали там очень достойные, интересные люди, еще, по большому счету, не разделенные маниакальными суб-идеологиями, вроде теперешних.
   Я не о государственных институтах говорю. Ведь настоящая литература, поэзия, в конечном счете, вещь неформальная, которая сама, по определению, отторгает себя от государства. Сжигает любую «вату», которой ее обкладывают. И состоит из людей типа Чудакова. Это вопрос, если максимально обострить, опять-таки — о сообщающихся сосудах искусства-литературы и обычной жизни. Максимально драматизированная аналогия: во время войны, в стужу, кто-то подтапливал печку редкими книгами и выжил, а у кого-то рука не поднялась, — замерз…
   Ну, с министерством культуры, как учреждением церберским (необязательно в плохом смысле этого слова), государственным все понятно…
   Впрочем, не совсем понятно. То есть годы жизни Чудакова пришлись не только на советский период, когда таких «неудобных» и «вредных», как он, жестко придавливали. То есть он ведь дожил до того, как «власть переменилась».
   К тому же, как я сказал, Чудаков не был совсем «чужим» культурным учреждениям и деятелям человеком, заходил к ним, приятельствовал, даже надоедал, порой предводительствовал в застольных дискуссиях, его тексты не нужно было где-то специально выискать, он был здесь, ходил по этом улицам и… Ну, допустим, как человек он был непереносим, но тексты-то можно было куда-то припрятать, хранителям словесности, призванным к тому не только за зарплату, но просто из интереса, чистой любви к искусству… И… ничего! Почти ничего не сохранилось… Эх, да что опять я об этом!
   Но, повторяю, сохранилась кафедра современной литературы.
   Памятник Бродскому стоит, вот там — на нашем милом Новинском.
   Где памятник Чудакову??
   
   Между прочим, эти две судьбы — Бродского и Чудакова — неожиданно — но, так или иначе, пересеклись в истории литературы.
   Сейчас это ходит уже вроде байки-апокрифа. Насчет сказанного Бродским в компании: «Чудаков талантливее меня!». Если мнение Бродского, нобелевского лауреата, чего-нибудь стоит. Или вы готовы позубоскалить, как с Толстым, мол, гениальный был старик, а как заблуждался? Тоже перефразируя, но уже Пушкина. Его замечание по поводу чьего отзыва об опубликованных дневниках Байрона. Эх, заблуждался, да, но не ТАК как вы!
   При этом нужно понимать фигуру Бродского. Человека, знающего себе цену, более чем честолюбивого, амбициозного. Пусть и в самом хорошем смысле.
   Когда я вставил этот эпизод в одно из эссе, то получил немало упреков. Один человек даже написал, почти плюясь от возмущения: «Вы сравниваете довольно слабого поэта Чудакова с гением Бродским! Вы, наверно, и свой талант ставите где-то рядом?!» Как замечательно это иллюстрирует атмосферу, в которой обретался Чудаков. Да и я, все мы, конечно, тоже…
   Я хотел бы внятно сказать, что в данном случае нисколько не готов рассуждать о поэзии Сергея Чудакова, сравнивать его по значимости с Бродским или еще кем-то…
   Да, не стану, по крайней мере, здесь, говорить о его стихах. Вообще, не считаю, что могу быть экспертом в поэзии — ибо не имею обязательного качества — абсолютной памяти на стихи. Увы, сейчас даже сильные поэты своих, не то что чужих стихов наизусть не помнят. Оправдываются сложностью поэзии, почти прозы. Ну и что? А как какой-нибудь Вергилий наизусть помнил всего Гомера, а Данте — и Гомера и Вергилия... Вот Чудаков, конечно, такой памятью обладал. Причем не только на свои стихи.
   Запомнилось мне лишь одно стихотворение Чудакова. Даже не буквально стихотворение, а словно яркий, виденный во сне эпизод, всего несколько стихотворных строчек — про море, про изумрудную, прозрачную морскую волну. Которая как-то прозрачно-мозаично накатывает берег, смачивает начинавшие сиять мертвые осколки, омывает ноги, ласкает их, словно волосы блудницы…
   Да, уже не первый раз я хочу специально оговориться, что рассуждая о компетентности-некомпетентности тогдашних его приятелей литературных профессионалов, я ни прямо, ни косвенно не клоню к тому, что на них лежит вина за его прижизненное забвение… Ну, во-первых, забвение УЖЕ преодолено. Естественным ходом истории. Мы, слава Богу, хотя бы в этом случае воочию видим, что смерти нет. Во-вторых, это все-таки невероятно трудно — разглядеть в человеке, с которым общаешься лично, мировое культурное достояние. (Буквально на днях прочел о том, что стихи Чудакова уже переведены на французкий…)
   С другой стороны, всегда говорю, что, по моему ощущению, весьма важное качество, которым обладала советская литература — при всех ее издержках — это особое почитание авторского текста как такового (не взирая на личные качества автора) — даже одного-единственного стихотворения, одного рассказа — независимо, к какому литературному «лагерю», «партии» или «касте» принадлежал человек, если он писал настоящее, то это были способны оценить коллеги. И, надеюсь, в большинстве случаев сохранившие по возможности все ценное, что попадало им в руки…
   В связи со специфическим положением подлинных художников мне всегда вспоминается весьма показательный эпизод, связанный с Вампиловым. Какое-то время, уже написавший свои гениальные пьесы, он работал в негромком московском театре на негромкой должности завлита. Какая-никакая синекура. Стало быть, в отличие от Чудакова, был вполне социализирован. Но пьес его практически не ставили. Вообще. Однажды по служебным делам он столкнулся в каких-то ведомственных коридорах со знакомым цензором. «А что же вы, Саша, что-то давно нам ничего не приносите почитать?» — спросил Вампилова цензор. «Что ж приносить, вы же все равно ничего не пропускаете!» — «Ну и что! — рассмеялся цензор. — Приносите! Интересно же почитать! А то ведь, понимаете, совершенно НЕЧЕГО читать! Не читать же ту белиберду, которую мы пропускаем!…»
   Вот так. Совершенно нечего читать. Это слова действующего цензора, через которого проходили в месяц десятки рукописей.
   Люди, подобные тому цензору-гурману, сохранили бы стихи Чудакова, хотя бы «для себя».
   Что-то тут не сходится. Странно всё это… Где литература и где реальная жизнь? То, что Чудаков настоящий писатель, — у меня и тогда не было сомнений. Это поразительно. Сейчас вот интерес к нему, появившийся несколько лет назад, заведены блоги, веб-страницы, его включают в подборки, энциклопедии. Бальзам на душу пролила ссылка, просто читателя, указывающая на стихотворение «Аупаришата», как на «стихотворение дня» на каком-то эпизодичном форуме.
   Вот уж и целые фильмы о Чудакове снимают… По сути, мы свидетели уникального процесса, практически идеальной, а главное, реальной ситуации, когда не кто-нибудь, а сам любезный Читатель вдруг поднял Чудакова — более чем из небытия. Это как бы мой упредительный ответ уже прозвучавшим пискам и шипениям, что, дескать, это слабые стихи, сомнительная личность и т.д. Интерес к Чудакову это абсолютно естественный процесс. Это не то чтобы он сам ходил и везде себя двигал, выдвигал на премии. На момент моего знакомства с ним он уже вообще никуда себя не двигал… Именно в этой ситуации особенно приятно ответить на такие выпады, прямо сказать, что вот как раз они, эти писки, шипения, с претензией на право расставлять по полкам книги и авторов, выглядят слабыми и сомнительными! Как говорится, черт с ними и Бог им судья!
   
   Итак, представляю себе: его приятель Бродский, нобелевский лауреат, сидит в кафе в Венеции, в пиджаке с профессорскими заплатками на локтях, курит, смотрит на залив. Вспоминал ли он своего воскресшего друга? Но когда-то написанное стихотворение осталось. На смерть друга. Стихотворение 73-го года, написанное, когда ходили слухи о том, что пьяный дауншифтер Чудаков замерз где-то в подворотне… Сам тон этого стихотворения может весьма много сказать о Чудакове. И, конечно, о тональности их отношений. Лично мне очевидно, если хоть немного знать стихи самого Чудакова, что даже в этом стихотворении, даже считая друга погибшим, Бродский все еще пытается, хотя бы и постфактум, посостязаться с Чудаковым в мастерстве, еще успеть доказать, что он тоже кое-что понимает, — о жизни подлинного поэта… И это, как я уже сказал, учитывая собственное честолюбие, стремление быть первым…
   Ну и кто лучше разбирается в поэтах и поэзии — сам Бродский или его комментаторы, а?
   А вот как оно в результате вышло. По неким последним сведениям о Чудакове, получается, что поэт погиб осенью 97 года. То есть на год пережил Бродского. Сплошная мистика.
   
   Что с нами происходит? Что для России поэты? Идут чередой в черный туман...
   
   Что сейчас говорят профессиональные литературоведы, литературные критики? Я видел в интернете некоторые интервью. Вроде бы теперь нет сомнений, насчет того поэт ли Чудаков или нет.
   Смешные эти споры. Можно ли вообще доверять его суждениям о литературе? Не говоря уж, можно ли доверять мне?.. Кому вообще можно доверять?
   
   Еще один удивительный поэт, с которым, в отличие от Чудакова, я был знаком не два месяца, почти двадцать лет. Андрей Голов. Слава Богу, остались все его книги, рукописи. Это огромная, параллельная вселенная. Но вдруг обнаружилось, что не осталось ни одной аудиозаписи! Ни у кого из знакомых, даже у друзей! А ведь он необыкновенно, неподражаемо естественно читал свои стихи, очень сложные стихи. И голос, тембр, интонации помогали развернуть еще один, очень важный план. Я несколько лет носил с собой диктофон, в качестве записной книжки, но ПОЧЕМУ-ТО ни разу не сообразил включить его во время наших встреч. Почему? Как у Гоголя. Чичиков орет на кучера Селифана: «Почему не сказал, разбойник, что бричку надо ремонтировать? Знал ведь!!» На что Селифан лишь молча разводит руками: Вот ведь как мудрёно получилось, барин, ведь знал — и не сказал!.. Теперь вот и голос Андрея звучит только в моей памяти… Нет, я не бью себя в грудь. Просто констатирую, какие мы литераторы, какая она, жизнь поэтов…
   
   В общем, вопрос о компетентности и профессионализме нашего литературоведения можно считать практически закрытым.
   
   Районный психдиспансер на Смоленской, в доме, где старый вход в метро и старая, уютная библиотека им. Добролюбова. Добролюбовка. Где мы с Чудаковым сиживали, пересиживали дождик… Одной-двумя практически гипнотическими фразами, повелительным тоном, Чудаков укрощал библиотекарш, этих церберов в женском обличии, у которых поначалу поднималась дыбом шерсть при его появлении, кожей идентифицируя его, определяя, что от этого посетителя может исходить опасность для охраняемых ими фондов. При мне он книг не крал. Но, да, охотно в этом признавался. Что ж, я знал и гораздо более известных людей, фактически нынешний истеблишмент, которые тырили библиотечные книжки…
   
   Обязательно нужно расшифровать этот термин — что я подразумеваю под системой координат Чудакова. Она построена даже не на неординарной начитанности и знании литературы, от классики до современников, разных жанров, вообще словесности (в конце концов, я встречал немало таких исключительно начитанных людей, яростно совершенствовавшихся в литературе не только до 30 лет, а потом останавливавшихся, но и всю жизнь…) Что гораздо важнее: четкое, доскональное понимание иерархии в литературе — всех ее табелей, рангов и градаций. Что касается меня, я безусловно верю, что такая иерархия существует. Причем не в рамках, скажем, русской, европейской, других национальных литератур, а в самом глобальном смысле. Как нечто объективное, независимое от наших сиюминутных предпочтений. Как некая вечная, предустановленная, эталонная палата мер и весов, существующая в метафизическом пространстве идей. Благодаря ей, можно сравнивать вещи совершенно разные по жанрам, эпохам, национальным корням. Главное, чтобы это была литература художественная. Поэтому, на мой взгляд, можно вполне сравнивать такие формально бесконечно далекие друг от друга тексты, как, скажем, опус магнум Герцена и миниатюры Сэй Сенагон…
   А еще система координат Чудакова — это что-то вроде… если взять ради аналогии театр, системы Станиславского или Михаила Чехова или какой другой театральной системы, точного смысла которой никто не понимает, однако следование ей позволяют достигать максимального эффекта. Такую свою систему Чудаков, для меня совершенно очевидно, мог каким-то чудесным образом, сам являясь ее носителем, отпечатывать в сознании других людей.
   Иерархия. Первый уровень, третий, тридцать третий…
   Вроде того, как некогда в спецхранах на документах висели указатели типа: при пожаре спасать в первую очередь, во вторую очередь…
   Я еще расскажу здесь о писателе Андрее Кучаеве, который обладал этой в высшей степени развитой чувствительностью — даже на совершенно незнакомом ему поле — к тому, что такое «настоящее».
   Между тем, для меня было немалым удивлением узнать, что Чудаков, знавший Кучаева, который тогда тоже жил на Смоленке у одной из жен в каменном домишке, куда еще, может, еще Лев Николаич с переписью приходил. Чудаков, может быть, и правда был своего рода литературным наставником Андрея Леонидовича, привив ему это понимание иерархии в литературе и чувство «настоящего».
   И, конечно, — о Дмитрии Михайловиче Урнове. О нем я уже сказал. С таким же феноменальным «литературным локатором-анализатором», касательно определения места того или иного произведения в иерархии литературы. Правда, придется оговориться: у Дмитрия Михайловича этот «анализатор» был «настроен» как-то уж очень специфически. Не знаю, как сейчас, но тогда для него, кроме двух-трех, видимо, лично близких ему имен, вообще не существовало литературы, сравнимой с «золотым веком». Только отборная классика. Из современных поэтов, стоящих внимания, он называл лишь Передреева и Шпаликова, на тот момент уже покойных… Из прозаиков — как  будто никого. Не шутя, заявлял, что движение литературы совершенно прекратилось еще в начале 20-го века. На писателях, создавшим последних супергероев, Гашеке и Конан Дойле. Так мне, да и не только мне, по крайней мере, запомнилось.
   И с Кучаевым и с Урновым, Чудаков был, кажется, очень коротко знаком. Именно поэтому я не могу о них не упомянуть, и они составляют важную часть моего рассказа…
   
   Какое-то время, довольно долго я не мог решиться прочесть ему что-нибудь. Сначала это казалось абсурдным — читать свои вещи какому-то подозрительному человеку, а потом — такому яростному критику (не раз наблюдая, как безжалостно уничижительно он высказывается о других)…
   Мне и в мои 30 лет (даже при всем написанном к этому моменту) еще казалось, что быть пропущенным в литературу — почти невероятное дело.
   Кстати, о возрасте самого Чудакова на момент нашего знакомства... Я отчетливо запомнил, что он говорил, что ему 45. Хотя, как теперь ясно, ему было за пятьдесят. Что ж, мужское вранье о возрасте, как и женское, и ложью-то назвать нельзя.
   Теперь это представляется вполне нормальным. Я сам теперь в этом возрасте — «Мужчина на Закате». И мои приятели-ровесники, независимо, позволяет ли им внешний вид или нет, сплошь и рядом скидывают себе десяток годков, а то и больше. Иногда до нелепости…
   Стало быть, у нас была значительная разница в возрасте. Но теперь я понимаю, что его отчасти даже обижало, когда я обращался к нему неизменно по имени-отчеству. Как же мне было называть его — «Сережей»?!.. И теперь, пожалуй, не смог бы. Даже и 55-летний 75-летнего…
   У нас у обоих было это писательское безумие-фобия — оба невротически тряслись над своими рукописями, боясь даже на минуту отдать их в чужие руки… Это сейчас — интернет, компы. Всё улетает словно в открытый космос…
   Но он был достаточно настойчив. В подъезде, в четыре утра, сидя прямо на ступеньках, я показывал ему свои драгоценные машинописные листочки, доставая из потертых папок, — фрагменты и романа «Человек-пистолет» и другой повести «Лимонад». Я их тогда везде носил. Нигде не печатали.
   Я не пригласил его к себе в коммуналку. В одной комнате спала жена, и, конечно, пришла бы в ужас, если бы я привел к нам под утро этого непредсказуемого маньяка, этого жуткого не то цыгана, не то бродягу-бомжа, в драной кофте и кирзовых сапогах. В другой комнатке, шестиметровке, где у меня был «кабинет», повсюду «сохли» мои рукописи, и мне совсем не хотелось, чтобы он начал в них беспардонно рыться. А он бы начал непременно. Беспардонно. Да же посидеть на кухне не могли: только что нас залили соседи-алкоголики сверху, штукатурка отваливалась от потолка, как струпья мумии, да еще —  полчища тараканов. Да и никаких стульев на коммунальной кухне не было…
   Поэтому мы и уселись прямо на ступеньках в подъезде, пили чай из термоса, грызли какие-то сухари.
   Уверяю вас, совершенно спонтанно, просто навскидку я читал, почему-то выбрал именно эти два очень характерных эпизода: один в сумасшедшем доме, куда героя упрятывает теща, чтобы присватать дочери более пристойную партию, а второй — некий гипно-психотерапевтический сеанс: одновременно глубинный психоанализ, противоалкогольное кодирование и коррекция невротической импотенции.
   Я подавал Чудакову листок за листком, он медленно, очень серьезно читал. Я удивился тому, как медленно он читает. Уже с первых строк лицо его озарилось радостью. Иногда комментировал. Очень редко. Комментарии вроде «очень хорошо», «гениально». Но один был весьма смачный, восторженный, запомнился: «Да за такой чудесный эпитет тебя бы сам Юрий Карлович в маковку поцеловал!»
   Надо было видеть его нарастающую, бешеную эйфорию. Как будто все клетки его мозга, войдя в резонанс, синхронно вырабатывали, прокачивая через систему, эндорфины.
   Говорят, у сильно пьющих людей, бывает — такой механизм включается, на фоне абстиненции, кайф без химической причины.
   Когда он читал эпизод в психушке, всё не верил, что я написал это, как оно получилось, сам там не побывав. Подозрительно косился. Называл фамилию врача-куратора из психдиспансера. Психдиспансер, как уже было сказано, находился в одном здании, буквально за стеной Добролюбовки…
   
   Ну да, я стойко пропускал мимо ушей эти его комплименты, рассуждения, о том, какой он гений и о том, какой я талантливый. Кроме того, что я, не без оснований, полагал — даже не то чтобы подозревал, а просто руководствовался элементарным житейским опытом, — если человек за глаза издевается, так яростно критикует, смертельно уничижительно… Я ведь успел наслушаться, как зло, хотя и справедливо, он громит других авторов. Иногда мы встречали каких-то его знакомых литераторов, он представлял меня им молодым «гением», и тут же набрасывался на человека с оскорбительной критикой. Его, тем не менее, выслушивали на удивление покорно, даже с видом подобострастрастия.
   
   Единственный, о ком я не слышал ничего критического, был, пожалуй, один Олег Михайлов. Странно, о нем Чудаков почему-то вообще никогда мне не рассказывал, вообще не упоминал. Только сравнительно недавно я узнал, что они были очень давние приятели.
   А жаль, я бы вспомнил про Аверченко…
   А когда я так отмалчивался, Чудаков смотрел на меня как будто обижено, почти с несчастным видом: ну, как же так, почему не ценишь, что я тебя расхваливаю? Неужели не видишь, как я обращаюсь с другими, как над всеми остальными изгаляюсь, а к тебе вот — с таким уважением!.. В том-то и дело, что я видел.
   
   Я познакомился с Чудаковым, если мне не изменяет память, в 1989 году, в начале лета, на Арбате… Как произошло знакомство? И правда, довольно похоже на то, как изображено в рассказе о художнике Ч. Он просто подошел ко мне и сказал что-то вроде: «Вы, наверняка, художник или поэт?»
   Мы неожиданно тесно сошлись, и общались в течение двух месяцев, часто почти сутки напролет. Общение это заключалось — в разговорах, прогулках, в общем-то, по одному и тому же маршруту.
   Он якобы принципиально не ездил на общественном транспорте. Ни в троллейбусе, ни на метро. Только пешком. Понятно теперь — от прискорбной, величайшей своей нищеты. Даже до такой степени. Он и с виду был скаредным, жадным, какими могут быть лишь безнадежные нищие. Но попробовать прокатиться «зайцем» для него было бы — немыслимо. С одной стороны, невозможно представить его унизительно кривляющимся, изворачивающимся, убегающим от ревизоров, удушаемого одышкой, а с другой — его давил рефлексивный ужас — от столкновения с любыми, хотя бы и такими мелкими, как ревизоры, представителями власти, закона…
   Он звонил со своего домашнего телефона. Он никому в тот момент уже не давал своего номера, мне, по крайней мере, это была какая-то мания преследования, я не удивлялся, не обижался. Только однажды я искренне, вроде как посетовал: а как же, если мне понадобится ваш совет, вообще, захочется позвонить? Он горячо стал убеждать меня, что насчет этого я могу совершенно, совершенно не беспокоиться, он обещает, он будет мне звонить КАЖДЫЙ день. Мол, я тебе еще надоем. А ему домой, дескать, по каким-то причинам звонить неудобно, старушка мама, да еще вроде какие-то постояльцы… Он звонил, часто утром, произнося одну и ту же стереотипную фразу-приглашение: «Это Чудаков. Что делаешь, пойдем, пройдемся!»
   Да, я помню теперь это стихотворение про телефон, какое-то простое и одновременно замысловато сдвинутое, словно какой-то кубик Рубика, он мне его читал, с каким-то особенным пафосом педалируя эти строки, что однажды никто не позвонит и никто не скажет в трубке: Чудаков! В таких случаях обычно говорят: он предвидел свою судьбу. Довольно скоро настал тот день, когда в моей трубке больше никто не сказал «Чудаков».
   Нет, ну никак невозможно обойтись опять без некоторого личного контекста, рассказа о себе самом. Иначе не поведать, «каким он парнем был». Кроме как каким он был для меня…
   Ибо Чудаков, точно что ЧУДО, возник и оказался для меня несомненным, важным контрапунктом — на тот момент (а может, остается и по сей день, даже если я сам об этом забываю, или не замечаю), — каким-то ключевым узлом,  которым оказались связаны, сходились самые важные, практически, жизненно важные для меня, для моей реальной жизни нити, фабулы судьбы… Эти ниточки неожиданно тянулись также к очень многим людям, совершенно разным, между собой часто почти не общавшимся… Кое-какие тянулись даже почти из моего детства, отрочества...
   Например, одна из важных и весьма редких в ту пору книг, была книжечка Аверченко, первая изданная в СССР. Кажется, 1964 года. Я обнаружил ее у дедушки с бабушкой, в шкафу, набитом книгами. Книги из этого шкафа, стоявшие в два ряда, я читал, перескакивая с полки на полку, множество раз. Я читал ее еще в детстве, классе в пятом. Но сделался для меня Аверченко культовым автором много позже: когда я начал заниматься литературой. Между прочим, я с изумлением обнаружил, что Аверченко буквально никто не знает.  Она, эта книжечка, со мной всю жизнь. Там было замечательное предисловие Олега Михайлова. Всю жизнь мне хотелось познакомиться с этим человеком. Поговорить о том издании. А уже в зрелые годы — и о Чудакове. Но вот не довелось. Вернее, не совсем так. Формально довелось. С десяток лет назад по какой-то оказии-делу я нашел его телефон и позвонил в Переделкино. Был летний, жаркий день. Михайлов заметно напрягся. При упоминании Чудакова еще больше. Кто я такой, зачем звоню. Но потом как-то помягчел. Извинялся, что по случаю жары выпил пива, да еще собирается продолжать с друзьями. Подтвердил, что да, чтобы издать Аверченко ему лично пришлось немало напрячься. Рассказал и о папке стихов Чудакова. О том, как тот, почти бомжующий, оставил ему на хранение, хотя они были вроде как в ссоре, но потом вдруг вернулся, схватил папку со стола с какой-то пьяной бранью и буквально бегом скрылся.
   Помню, помню и я эту серую папку, правда! Теперь у меня даже, возможно, ложное, ощущение, что стоило мне немного Чудакова тогда «погладить», он бы оставил ее на хранение мне… Сохранил, сберег бы я ее?.. Конечно!
   Общий тон Михайлова был такой, какой бывает у человека, когда его спрашивают об отношениях с давним, ближайшим приятелем, а эти отношения совершенно разрушены, испорчены, осталась сплошная горечь. Как это знакомо! Даже уже не горечь. Горькое равнодушие. «Достал он!» Это, по сути всё...
   Но что касается той папки… Скажу вещь и страшноватую. Олег Михайлов погиб этой весной, сгорел вместе со своим домом, со всеми своими архивами. А он, говорят, был великий собиратель! Как это напомнило мне финальный эпизод из моего «Человека-пистолета». Я видел телерепортаж, когда репортер ходит по пепелищу, поднимает, перебирает какие-то обгоревшие кусочки-ошметки… Опять жуткая мистика! К тому же, папка, эта единственная рукопись не сгорела в том кошмарном пожаре, забрал же ее Чудаков…
   Как грустно и тяжело всё это!.. И я чувствую себя в трудном положении. Наверное, он, Михайлов, мог бы меня поправить, возразить, где я ошибаюсь насчет Чудакова…
   
   Секретное слово — Аупаришата. Чудаков говорил об этом, как об некой идее сакрального слова, вроде слова-оберега, которое нельзя доверять никому. Или по-другому — содержащее в себе некую для себя самого еще не раскрытую, важнейшую тайну… У меня был рассказ на эту тему: «Гуйяргуерм».
   
   Теперь припоминаю — о недавней телесъемке Осетинского. Как в тумане, Чудаков предполагал, что о нем теперь вспомнят — в связи с Бродским, ему это казалось «престижным»… Ему казалось, это как-то существенно поправит его дела…
   
   И было это да — о числе 495, скорости вращения Земли… Этой «темой» он маниакально доканывал всех знакомых… Может быть, и меня пытался, в самых первый день. Что-то вроде одного из первых «испытаний-инициаций» — пробник, попытка «пробить» психику. Но я быстро его осадил. Все-таки закончил МИФИ и тогда в памяти еще кое-что сохранилось… В общем, меня он этим не доканывал.
   
   О Чудакове, который, по сути, был сплошным хаосом, Пандориным ящиком, трудно рассказывать хоть сколько-нибудь последовательно… Чтобы как-то объемно, исчерпывающе рассказать о Чудакове — нужно было бы, наверное, писать большую книгу… Но столько я о нем, увы, не знаю — чтобы писать документально.
   
   Однако особо следует подчеркнуть: он не был городским сумасшедшим. Ни в каком смысле. И он никак не производил впечатление ФРИКА — как теперь принято называть подобных персонажей. Как это, может быть, позволяет предположить из моего рассказа… Но ощущение опасного человека — было, да. Не того, который способен зарезать, но создать бесчисленное количество проблем — возможно. Он и был — опасный человек.
   
   Ох, не нравятся мне эти сравнения! Когда о ком-то говорят: он «второй Достоевский». Или он «второй Пушкин». Или «Русский Рембо». «Русский Вийон».  Разве что в каких-то очень частных случаях.
   Поэты уникальны как вещие сны.
   А сравнение с Вийоном, особенно в наше время, вообще звучит двусмысленно…
   В общем, чепуха все это — такие литературные сравнения. Весьма чтил Чудаков Г.В. Лейбница (он мог читать о нем свежие публикации в журналах вроде «Вопросов литературы», которые постоянно таскал с собой…), а Лейбниц полагал, что «если А тождественно Б, то А и есть Б, то есть они одна и та же сущность...» Так же, конечно, и с Чудаковым. Он, конечно, уникальная монада, единственная и неповторимая.
   
   В первый день знакомства, после 3-4 часов беседы, в основном, его монолога, довольно интересного, хотя и сбивчивого, от меня требовались лишь ремарки — как в футболе и театре — отражающие передачи-пасы, только для развития монолога, когда, честно говоря, я все еще предполагал в нем если не городского сумасшедшего, то мошенника. Что, по сути, вероятно, было недалеко от истины. Но довольно скоро он выехал на какую-то действительно серьезную тему. Кажется, психоанализ. Тогда еще не опошленная, десакрализированная тема. Я упомянул о своем интересе к Фрейду, вообще психологии, психиатрии, о том, что регулярно посещаю Ленинку. Он тут же рассказал, что у него были какие-то допуски в спецхран, где он еще в конце 50-х, 60-х имел возможность читать литературу по психоанализу, как и другие, немыслимые раритеты…
   Надо ведь также понимать, даже в конце 80-х таких столпов как Фрейд – просто в материальной природе русской культуры как бы еще физически не существовало — для молодых литераторов, вроде меня, — не то что какого-нибудь, извиняюсь, Крафта-Эббинга. Или Ганнушкина. Или Юнга. С этими именами я тогда знакомился в Ленинке, выуживая их по наводке различных фрагментарных специальных хрестоматий и антологий.
   А Чудаков уверял, что всех их давным-давно перечитал...
   Когда я осторожно заметил, что вообще-то некоторые вещи не переведены, или переведены совсем недавно, то он, конечно, заявил, что читал их в «спецхране» — по-английски. Я было подумал —  ну, чистый Ноздрев, — но немного погодя, в другом разговоре и другом контексте, убедился, что, по крайней мере, точное значение и происхождение английского слова «дредноут» ему действительно было известно. И не только оно…
   В общем, я понял, что для простого мошенника или попрошайки он как-то уж чересчур глубок. Однако мне уже было пора домой и не хотелось, чтобы он увязался со мной до квартиры. Поистине, он был навязчив, как какая-нибудь вокзальная цыганка! Несколько раз я пытался его отфутболить. «У меня встреча, мне пора, давай досвидания» не действовали. В этот день был какой-то праздник или фестиваль, народные гулянья. Люди вокруг какие-то шальные. Мы пробежались в районе Зубовской площади. Он говорил, не переставая. Подчас его речь напоминала бред. Именно тогда прозвучало это культовое для него слово Коан, а еще Аупаришата. Это было произнесено вроде как «я посвящу тебя в вольные каменщики». После длиннейшего, весьма содержательного пассажа о психоанализе (что, кстати, сразу убедило меня в его реальной образованности) он вдруг остановил меня и почти требовательно поинтересовался: «Ну, как моя лекция, понравилась?» Я вежливо сказал, что да, вполне. И тут он заявил что-то вроде: это был мой первый урок, коан. Ну, пусть так, кивнул я. А раз так, с еще более неожиданной требовательностью заявил он, вы, как честный человек, должен оплатить мои труды, так сказать, выплатить мне мой гонорар. Гонорар тогда, для меня, по крайней мере, было абсолютно экзотическое слово. Тут я уже действительно изумился, даже смутился: в смысле?.. Он объяснил: мол, 50 рублей (точно не помню…) будет вполне достаточно. (Трудно сейчас сказать, много это ли, мало... ну на бутылку, пожалуй, хватило бы). Смешно! — хмыкнул я. У меня у самого в карманах — в одном смеркалось, в другом заря занималась.
   Да, он был навязчивым, как Ноздрев или Паниковский. Или иногда даже как Верховенский. Именно с этим оттенком. И, правда, достоевщина какая-то… А в другие моменты казался именно тем нищим, из тех, что караулят возле открытых веранд богатых ресторанов, вдруг возникают с протянутой рукой перед столиком, где за шампанским и омарами сидит какая-нибудь парочка, состоятельный господин с дамой, и настырно ноют, дышат и «кашляют в омары»… но убегают, поджав хвост, при первом признаке появления швейцаров. Увы, это так…
   Я не знал, как от него отделаться. Мне совсем не хотелось, чтобы он тащился за мной до самого моего дома и узнал, где я живу… И вдруг я понял, что он ужасно устал. Чуть не падает от изнеможения. Тогда я нарочно прибавил ходу, увидев эту его слабую сторону… Увы, и это так…
   Наконец, неподалеку от Смоленской площади он сдался. При этом с неожиданным достоинством, гордостью, даже резкостью заявил, что у него «важные дела» и он должен со мной распрощаться. Понуро поплелся пешком домой через Бородинский мост. К себе домой на Кутузовский. Не близкие, однако, концы!
   В общем, так в тот день мы и распрощались.
   
   Мне хочется сделать крошечное отступление, касательно «иерархии» и «движения литературы». Все эти годы трудно объяснимая, с виду умозрительная идея приобретала в моей голове все более конкретные формы. Теперь ее суть можно объяснить без труда. Все литературные произведения можно сравнивать между собой — именно в координатах этой иерархии. Причем любое, даже самую небольшую вещь — стихотворение ли, миниатюру — можно и нужно сравнивать с вершинными произведениями. И даже совсем неважно, чтобы оба произведения были одного жанра, направления, эстетики, эпохи, национального колорита и так далее. Сопоставляя, к примеру, микроскопический, шутейный стишок Чудакова с прозаической громадой, вроде «Анны Карениной» или «Бесов» мы отчетливо понимаем, что это вещи одного литературного уровня. Вообще, если я писатель, то, принимаясь за новую вещь, я обязан держать это в голове, осознавать, что я пишу «литературу» и она будет существовать в одном силовом поле с мировой литературой. Я ни в коем разе не могу извиняться тем, что, скажем, не собираюсь писать опус магнум, а хочу накатать вещицу в легком жанре, детскую сказочку, мимолетную безделицу и так далее. Пусть это будет легкий, легчайший жанр, детская сказочка, безделица, но качество ее должно быть сравнимо с «вершинами». Иначе не будет никакого движения литературы. Конечно, это совсем не означает, что, руководствуясь этим правилом, я непременно совершу открытие, прорыв. Напишу что-то неординарное. Но, если принимаюсь за свою работу, заведомо снижаю планку, я должен сознавать, что результат неизбежно окажется позорным, жалким…
   
   Через два-три дня я снова увидел его на Арбате. Как и в первый раз это было неподалеку от Смоленского гастронома. За несколько лет «преображения» старого Арбата — в местечковое подобие Монмартра многие лица примелькались. Было интересно послушать некоторых поэтов. Вероятно, он был знаком там со всеми. Но сколько-нибудь интересных авторов — были единицы. Среди них — некий, восточного вида, маленький, сухонький человек, почти кирпичного цвета, с вьющимися седыми волосами, бородкой, с псевдонимом, не помню, как-то созвучным Омару Хайяму. У него были любопытные вирши. Хоть убей, не помню, о чем. Тогда поэты читали, продавали свои творенья машинописными листочками или даже целыми пачками, скрепленными железной скрепкой, за копейки-рубли. А чаще раздавали бесплатно. У меня и сейчас где-то в закромах пачка этих уличных «поэз». Неподалеку задорно бацал-горланил элвисовские рок-н-роллы один из нынешних телеведущих, политических аналитиков. Теперь, кстати, солидно вещает перед камерой, в бабочке, подтяжках. Какой-то юноша, чахоточный с виду, истерично, как припадочный, читал «Не бойся сумы, не бойся чумы, а бойся того, кто скажет…» В то время я еще не слышал, не видел авторского чтения Галича. Юноша пытался его копировать, но в каком-то гипертрофированном, высшем градусе экзальтации, чуть не падая в конце в эпатажных судорогах. Потом я видел его в фаланге демсоюза в 91-м году... На Арбат можно было ходить вместо посещения паноптикума. Это, впрочем, отдельная тема. Как и «Пушка», Пушкинская площадь. Вряд ли «темы» когда-нибудь всплывут, хотя…
   Около «Омара Хайяма» я снова увидел Чудакова. Хотел пройти мимо, но он упросил немного задержаться. Я заметил, что восточный поэт, поглядывавший на прохожих и «коллег» высокомерно, почти брезгливо, как на насекомых, на Чудакова смотрит с очевидным почтением. Мы немного послушали и его…
   (Насколько мне известно, у Чудакова, кажется, даже мысли не возникало попробовать себя в качестве уличного поэта).
   В этот день наше общение разворачивалось спокойнее, вполне дружески.
   Его тональность напоминала не Коан, а скорее уж, отношения деда Ерошки из «Казаков» Толстого с молодым офицером. «Деду» Ерошке лет-то, наверно, было чуть за сорок. Хитрован, не упускающий своей выгоды старый пьяница, но, тем не менее, действительно абсолютный знаток на своем поле —  никак не липовый самозванец, а верный, настоящий проводник-инструктор, эксперт — во всем, что касалось охоты, уклада жизни, быта казачьей станицы, — для неопытного, юного барчука-князя, только что явившегося за романтикой в суровую действительность. Что ж, и Чудаков, как мне кажется, вполне годился если не на роль Вергилия, который с полным знанием местности мог сопроводить новичка по кругам литературного Чистилища, то уж деда Ерошки вполне — экзотический «Кавказ» окололитературный мирок, со своими абреками, Лукашками, Марьянками, Тереком, набегами…
   
   Конечно, Чудаков производил впечатление человека, которому довелось пережить нечто очень страшное, кошмарное. Надорванный, испуганный однажды и раз и навсегда — до полусмерти.
   Что ж, мой двоюродный дед партизан, лично пустивший под откос две-три сотни эшелонов, даже спустя полвека боялся слово сказать о некой темной истории с воровством трофейного золота высшими штабистами… Потом я узнал, что какому-то боевому генералу, по схожему делу, без лишних слов, на допросе-собеседовании первым делом яйца в тисках сплющили. И сразу отпустили. И уж никогда бедняге не приходило в голову распускать язык. Кстати, у двоюродного деда была осложненная грыжа, именно мошонки… Кто знает… Это не аллегория и не черный юмор. Это реальность.
   …Как символ: эта история из детства Чудакова, как зэки-уголовники питались всю зиму убитым ребенком-сверстником, замороженным в проруби… Даже если Чудаков был сыном какого-то местного лагерного начальника, один этот эпизод мог надломить психику, сделать на всю жизнь психопатом… Он рассказывал мне об этом явно для того, чтобы я наконец понял, с кем имею дело, но я не ойкал, не ахал, не удивлялся. А что тут скажешь — действительно жуткий случай. Он спокойно переменил тему, поняв, что ожидаемых ахов не последует.
   Общаться с ним было возможно лишь двумя способами. Либо молча, покорно внимать его неиссякаемым поучениям и историям, либо вести напряженное, вроде интеллектуального состязания, словесное фехтование — о литературе.
   Он любил учить. Это точно. Даже как записывать правильно телефонный номер. То есть, писать номер в строчку, презрительно говорит он, это по-питерски, по-плебейски. А по-нашему, по-московски, писать полагается так: первые пять цифр в одну строчку, и две внизу, следующей строчкой. Чтобы получилось что-то вроде иероглифа-портрета абонента. Тогда были семизначные номера.
   Между прочим, тот «урок» относительно того, как настоящему москвичу следует записывать телефонный номер, я получил, когда Чудаков на автомате приставал ко всем проходящим молоденьким девушкам, не обязательно миловидным. Что-то вроде вздорного: «Мы писатели и журналисты…» При этом непременно кивая на меня. И сразу брал быка за рога: «Я хотел бы взять у вас интервью!» — говорил девушке. Это было что-то вроде демо-урока пикапа.
   Он, конечно, знал эту железную, суровую статистику: из ста девушек, которым шутливо предложишь секс, одна серьезно согласится. Он поставил своего рода «рекорд». Вот, хвастался он мне, за этими автоматами газированной воды  (самые красно-белые автоматы, кажется, стояли как раз на том месте на Арбате, около них мы познакомились, где сейчас довольно-таки уродливый памятник Пушкину и Гончаровой) я имел с девушкой секс ровно через десять минут. Притом что та девушка отнюдь не являлась проституткой или шлюхой. Предполагаю, что он вводил их в транс чтением стихов.
   Я также сразу обратил внимание, он всегда подкатывал лишь к очень молоденьким девушкам. Тут, пожалуй, тоже сказывалось, не вдаваясь в какие-то его личные индивидуальные эротические склонности-пристрастия-страсти, знание жизни-психологии: вряд ли он мог бы противостоять морально зрелой личности в женщине. И в этом была какая-то тоска, беспросветность и тупик бытия, это добавляло налет трагичности его самоощущению…
   Опять-таки, к слову замечу, что, обсуждая Набокова, мы сошлись на том, что Лолита — единственное по-настоящему сильное произведение, ибо проникнуто неподдельным драматическим личным участием, невыдуманными, настоящими внутренними эмоциями…
   
   Я вдруг понял. Только теперь. Возможно, это у него прорезалась такая идея-фикс. Он как будто хотел меня проталкивать вместо себя, «конченого», — к литературному успеху, славе.
   Теперь-то, особенно, когда я уже сам перешагнул возраст Чудакова, понимаю, что внутренне он чувствовал себя, с одной стороны, вполне молодым человеком, если не сказать мальчишкой-студентом, как и я теперь, — с другой, битым-перебитым, а главное, с репутацией-биографией-судьбой, какая уж она у него сложилась, и висевшей у него на шее, как мельничный жернов, ему заказаны все пути из тьмы к свету…
   Увы, он напоминал корчащуюся собаку, которую переехало колесо грузовика. Он был реально раздавлен страхом перед государством. Один мой близкий приятель-врач как-то раз отреагировал на мои отвлеченные рассуждения о силе духа, воспитании воли, довольно резким, безапелляционным замечанием: «Какая там воля! Любого человека можно сломать. Лю-бо-го!»
   Это лишь мое предположение, но Чудакову, вероятно, хотелось, в духе фрейдистского переноса, использовать меня, как своего виртуального двойника, только перемещенного во времени. Вспоминаются его строки о «двойнике из книг», смотрящего на него из зеркала. Ему казалось, что он, столько знающий о литературном мире и людях, станет для меня непререкаемым авторитетом, запустит меня в качестве эдакой экспериментальной, разведывательной ракеты. Не знаю, почему-то мне не особо нравилась эта идея. Так или иначе, ей не суждено было реализоваться.
   Конечно, Чудаков абсолютно верно уловил и даже возвел в некий принцип-алгоритм, лежащий в основе всякого «иерархического» восхождения. Через женщину. Самый лучший и, может быть, самый эффективный способ пробиться в литературе — для этого нужно было просто жениться на дочери какого-нибудь высокого литературного начальника. Или просто начальника. Ну, или через любовницу. Но жена надежнее. В общем, это общий закон жизни. Для любого «восхождения» из низов. При том даже, что, конечно, некоторые подобные браки случались вовсе даже не по расчету, а вполне по любви и даже были долгими и счастливыми…
   В свое время, помнится, с изрядной долей удивления и даже огорчения  случайно узнал, что Василий Аксенов, такой талантливый и перспективный, переехал в Москву и поселился аж в Высотке-на-Набережной, женившись на «молодой жене могучего мэтра-режиссера». Последний (режиссер) даже как бы еще до своей кончины «передал» любимую супругу — «с рук на руки»… Что ж, иногда случайности действительно имеют в жизни человека решающее значение. Хоть часто совершенно незаметны…
   Да, были, были и у меня похожие ситуации! Я имею в виду эти «браки по литературному расчету»…
   Это ведь еще одна специфическая тема, мимо которой нельзя пройти, пытаясь набросать портрет Чудакова. Он рассказывал о том, как подсовывал сексуально обученных им девиц неким влиятельным лицам, иногда из девушек даже выходили верные жены, а потом имел возможность шантажировать. Это были истории на грани бреда. А может, и за гранью. Как можно было на это реагировать? Только пропускать мимо ушей. Такое даже бульварный роман сейчас не вставишь…
   Вероятно, это было преувеличение, за которым, как я сейчас понимаю, вполне могло стоять нечто другое.
   Он, видимо, знал много всякого, не то чтобы обязательно чего-то дурного — просто сокровенного, интимного, знал о многих людях. О деятелях культуры, «братьях-писателях», в особенности. В том числе, может быть, и о своих благодетелях. Какая уж тут любовь со стороны последних!
   Такой ходячий чемоданчик с компроматом. Сплошь и рядом он вдруг оказывался весьма осведомленной личностью — по части семейных тайн и скелетов в шкафах. Предполагаю, компромат этот не собирался специально, по злому умыслу шантажиста, а просто копился, как у сердце- и душеведа.
   А потому у него у самого — развилась мания преследования. Мнительность на грани безумия.
    (Кстати, такой вариант — устроить мне «карьерый» брак, или хоть «любовником», а затем стричь с него, т.е. с меня купоны, в этом заключалась меркантильная часть идеи Чудакова. Вполне, откровенно предлагал, как план действий… Отлично ориентировался, у кого какие «свободные» дочки и как именно их следует охмурять-обаять…) Что ж, некоторых их своих знакомых он действительно оженил на своих «протеже». Может быть, поэтому далеко не все любили о нем вспоминать.
   Впрочем, пути к публикациям и литературному успеху могли быть самыми различными. Часто было достаточно просто одного дружеского звонка или отзыва, чтобы проскользнуть в эту узкую дверь.
   Писатель Андрей Кучаев, который вел литсеминар, куда совсем молодым человеком захаживал и я, и которого, как я с удивлением узнал в свое время от Чудакова, Чудаков не просто хорошо знал, а которого, по его собственному выражению, держал в ежовых рукавицах, как «вышестоящий» по иерархии, гений… Так вот Кучаев часто говорил нам, студийцам: раз в пять-десять лет, как бы на короткое время распахивается дверца в литературу, в такие моменты в нее и можно прошмыгнуть. Так, мол, случилось и с ним самим. Вопрос только в том, чтобы к этому моменту вы достаточно потрудились, чтобы у вас было, что предъявить — по-настоящему стоящее. Книгу как минимум. Ну или пьесу. Сам Кучаев гордился, что это были лишь несколько юмористических рассказов. Этого хватило.
   Другой хрестоматийный путь в литературу — через совместное пьянство. Такой распространенный в современной русской литературе.
   Конечно, путей – много. У меня когда-то был хороший, очень близкий друг. Леня. Великолепный врач, суперпрофессионал. И при этом любил почитать хорошую беллетристику. Однажды мне удалось достать два пригласительных билета на какой-то творческий вечер в ЦДЛ. Он пошел исключительно ради буфета. В так называемый Пестрый Зал, «демократический», чтобы пройти, тогда не требовалось предъявлять членский билет. Вохровцы дежурили перед Дубовым Залом. В толчее мы уселись за какой-то столик. Судя по всему, это были писатели-писатели. Матерые, прожженные. Разнокалиберные. Вот Леня мне вдруг и говорит: «Слушай, хочешь, я сейчас сделаю так, что твой роман через месяц напечатают?» — «Как это?» — удивился я. «Очень просто. Только покажи, кто тут из них, самый-самый большой и страшный начальник, всесильный генерал. Я подсяду к нему выпить водки, представляюсь, тут же выложу ему его полный страшный медицинский диагноз, а затем скажу, что за месяц-другой вылечу его…» (Леня реально мог вылечить…) «Ни в коем случае! К тому же, я тут никого не знаю!» — слегка ошарашено пробормотал я. Я действительно НИКОГО там не знал. «Вот, например, тот!» — Леня указал на сановитого лысого типа в золотых очках, с шикарным крокодиловым портфелем, стоявшим прямо на столе (портфелем). Лысый золотым же «паркером», сдвинув мохнатые брови, что-то неторопливо-задумчиво записывал в тисненый блокнот. С ним почтительно, если не лебезя, то и дело здоровались люди.
   «Ты ведь знаешь, я могу поставить любой диагноз, просто взглянув на человека. У лысого, без сомнения, запущенный простатит, огромные проблемы с прямой кишкой, похуже геморроя, да и сердечнососудистая система на грани коллапса…»
   Вдруг Леня поднялся и со своей рюмкой решительно подошел и преспокойно уселся рядом. Я обомлел. Я даже не успел отреагировать. Лысый надменно, почти враждебно уставился на моего приятеля. Единственное, что я услышал — первую фразу, произнесенную Леней: «Я не имею никакого отношения к литературе. Я просто читатель. Я врач-реаниматолог…» Я с удивлением наблюдал, что уже через две-три фразы враждебность и грозная надменность лысого стала стремительно улетучиваться. Им на смену пришли заинтересованность, симпатия, смех, потом удивление, легкая грусть, потом озабоченность. Потом Лысый торопливо записал что-то в своем шикарном блокноте. Очевидно Леня продиктовал ему свой служебный телефон. Потом вытащил и протянул Лене свою визитку. Потом Леня поднялся и вежливо откланялся. Лысый, тоже поспешно поднявшись, протянул ему руку, подобострастно потряс. Приложил ладонь к сердцу, как бы демонстрируя Лене искренность и почтение. Спектакль продолжался не более нескольких минут. «Ну вот, — сказал он, вернувшись ко мне, — всё правильно. Диагноз подтвердился. Он напросился ко мне на консультацию…» Я взглянул на визитку. Это был главред одного из самых крупных издательств…
   
   Чудаков, очевидно, перепробовал все пути. Но остался тем, кем он был…
   
   Кроме эдаких, мягко говоря, авантюрных проектов, как женитьба, были и вполне разумные, банально-стандартные.
   Например, однажды Чудаков потащил меня к одному из главных редакторов, который, между прочим, уже успел пролистать и «завернуть» мой роман. Мы дошли практически до его квартиры. «Обещаю тебе, он встанет перед тобой на колени и извинится! — абсолютно серьезно, без малейшей иронии или пафоса уверял Чудаков. — Да он вообще нормальный мужик, наш человек! Просто текучка заела!..» Еще бы не запомнить эту фразу!.. Уже около дома главреда, он набрал из телефона-автомата его номер. Жена сказала, что только вчера «сам» отбыл в санаторий… Наш поход не состоялся.
   
   Вот еще о чем я хотел рассказать… Вполне сознательно я никогда не просил его прочесть мне что-нибудь из своего.
   У меня была, да и есть, почти непреодолимая идиосинкразия к восприятию любых текстов «на слух», особенно стихотворных, даже текстов людей, которых я хорошо знаю и люблю, а у него была своего рода паранойя или какой-то психоз — никогда не писать ни одной лишней буквы (может быть, после всех своих скорбных приключений в застенках психушек), а главное, как я уже сказал, не отдавать своих текстов в чужие руки.
   Есть люди, с которым можно почти все обсуждать. Кроме их творчества. Творчество Чудакова мы почти не обсуждали. Пожалуй, мы оба такие…
   Надо сказать, что смягчающим фактором нашего общения было то, что я не поэт.
   О своей текущей жизни он почти ничего не рассказывал. Может быть, потому что я не считал приличным любопытствовать на это счет, и уж конечно не поддерживал темы. Только что живет с очень старенькой мамой, которая практически находится на смертном одре, в маразме, слепая, его уже почти не узнающая. Недавно потребовала, чтобы он привел ей священника. Так замучила этой просьбой, что, не выдержав, он переоделся во все черное (старушка его не узнала) и прочел над ней какие-то молитвы. Она осталась очень довольна…
   Говорил, с гордостью, что сейчас самый близкий его приятель — популярный актер Прыгунов, но что у бедняги «рак мозга» в терминальной стадии, жить осталось месяц-другой. Ничего себе так, милая такая сплетня, а?
   Никак не могу сказать, что наше короткое личное общение, за исключением самого начала и расставания, было тяжелым, с трениями или каким-то психологическими «затыками», ревностью, соперничеством, обидами или подозрениями. Наоборот, общение было легким, поэтичным, сплошным экспромтом.
   Тональность общения абсолютно точно характеризует его шутливое посвящение мне. Ничего особо выдающегося, оно, впрочем, из себя не представляет. Чудаков сымпровизировал его на ходу.
   Хорошо помню, какая-то искорка промелькнула, какой-то бесенок подзадорил меня взять его «на слабо». А слабо «гению» написать мне это посвящение на бумаге? «Зачем? Возьми и запиши,» — подозрительно спросил Чудаков. «Мне будет приятно иметь пару ваших рукописных строчек, просто на память», — совершенно искренне сказал я. Надо было видеть, как он преодолевал этот свой «писчий спазм». Все-таки написал в моей тетрадке, крупным почерком пожилого человека:
   
   Я работаю как вельможа
   Я работаю только лежа
   Перестройся мой друг Сережа
   Я потом перестроюсь тоже
   
   
   К слову сказать. Хоть шутейное, а все ж свидетельство того, что он, конечно, хотел, чтобы в нем признавали литературный аристократизм. Отсюда «вельможа».
    А вот то стихотворение о морской волне, которое мне так понравилось — наотрез отказался. Я почти обиделся. Память-то дырявая. Ну а он, кажется, был доволен, что хоть таким манером заставил о чем-то просить, царапнул меня своим отказом «гения».
   Кроме того, у него была и другая настоящая мания — страх плагиата.
   
   Что же, спрашивается, главное? Что вообще между нами было общего?
   В первую очередь, его желание общаться. И в тот момент — именно со мной. У меня было в жизни несколько подобных случаев. Когда встретишься взглядом или перекинешься словом с каким-то мимолетным человеком, а он вдруг говорит что-то вроде «никогда не встречал такого умного взгляда» или «никогда не встречал такого умного человека». Недоумеваешь, с какой стати? Смешно, да. Наверное, они у многих были — такие случаи и встречи. На то они и простые человеческие симпатии.
   Во-вторых, сразу выяснилось, что наши взгляды на литературу совпадают (если не в частностях, и даже не более-менее широких вещах), но именно, так сказать, по какому-то фундаментальному, «Гамбургскому Счету».
   Ну конечно был этот первоначальный обмен кодом-паролем – как у Хэма. Монета разрубленная, купюра разорванная… Да еще мы оба были москвичи, жили почти на одной улице… Ведь тогда на Арбате, да и сейчас, редко можно было встретить аборигенов… Он удивился, «распознав» меня в потоке «пришельцев».
   Причем архиважно заметить, что эту пресловутую иерархию Гамбургского Счета, о которой я тут без конца толкую, нельзя выстроить из каких-то концептуальных и логических посылок, будучи даже супер-теоретиком. Это не было что-то вроде: вот мой «список всемирной литературы» или «хит-парад Роллингстоун». Скажем, в двухсот томах той же культовой советской «БВЛ», действительно высокоуровневой литературы было, насколько помнится, лишь несколько десятков,ну сотня томов. Остальное — относительно слабо… А многие имена почему-то вообще не вошли в «БВЛ». То есть что хотя бы эти 100 с легким сердцем можно было выкинуть и вставить 100 достойных, соответственно «гамбургскому» уровню.
   Кого когда-нибудь интересовал абсолютный «уровень»? Ох уж эти самопальные антологии!
   Было ужасно интересно, как бы сейчас книгочей-Чудаков обрисовал свое видение литературы… Впрочем, думаю, я догадываюсь…
   Я уж не говорю о том, что, может быть, попросту я оказался на тот момент единственным человеком, который понял его уровень. То есть понял именно так, как ему это было нужно и важно.
   Напомню, что делюсь исключительно, сугубо личными, возможно, более чем субъективными впечатлениями — о том, каким я запомнил и как понял этого человека.
   Впрочем, известно, если каждый, из знавших художника, писателя, в один голос заявляет, что «только он один был ему ближе всех», только он один «по-настоящему понимал его гений» — это уже само по себе признак неординарного таланта!
   Думаю, что я все-таки имею некоторое право это утверждать, ибо это, практически то же самое, уже давным-давно выражено мной в рассказе о художнике Ч., которому всего-то и нужно было для счастья, чтобы кто-то, чьему мнению он доверяет, назвал его гением.
   
   Как я уже сказал, вначале у него было насчет меня много планов. В первую голову: попробовать выдоить из меня немного денег.
   Это странно, с чего, ему пришло в голову, что у меня есть деньги. В тот момент, после 3-4 лет «свободного художничества» («художничества» только в смысле занятия литературой, нигде не служа, — ибо на тот момент ни копейки литературой не заработал, ни строчки не опубликовал). Трудный это был период. Восстановиться в качестве инженера — и мысли такой не возникало. Хотя многие из сверстников ушедших на «вольные хлеба», через некоторое время возвращались на службу от девяти до шести... Голова моя была так загружена собственным писательством, что любая другая умственная работа вполне могла привести к перенапряжению мозгов, свести с ума…
   Странная это была жизнь. Время утекало. Смутные надежды становились еще более смутными. Некоторое время у меня, что называется, «лежала» книга в издательстве «Советский писатель». Это означало, что она была одобрена рецензентом, редактором и вообще отделом прозы. Вставлена в какой-то черновой издательский план. Само по себе это было супер крутым достижением для молодого автора, не напечатавшего ни строчки, — а «Совпис» был, пожалуй, самым престижным издательством. Как «Новый мир» среди журналов. За самую небольшую книгу прозы самым небольшим тиражом полагался фиксированный гонорар в товарном, так сказать, эквиваленте равный новому «Жигуленку» или однокомнатной квартире. Но месяц проходил за месяцем — движения не было. Книгу перебрасывали с плана текущего квартала на следующий. С одного полугодия на следующее. С этого года на следующий. В конце концов, в ответ на мои недоуменные, беспомощные вопрошания, рабочий редактор сказал мне: «Чтобы было движение, книга должна иметь рецензию кого-то из членов правления издательства. У тебя есть там знакомые?» А я, по правде сказать, тогда вообще не знал, что в издательствах имеются какие-то там члены правления, не то чтобы знать кого-то лично. «А кто там члены?» — спросил я. Оказалось, их было человек сто. А узнать конкретно — было почти невозможно, ибо это было что-то вроде служебной тайны. Да и вообще, откуда, где? Добрый редактор назвал навскидку несколько имен. Я, естественно, никого не знал. (Кстати, редактор, сам молодой писатель, почти мой ровесник, впоследствии пригласил меня редактором в новый журнал, где сам получил должность заведующим отделом, был членом редколлегии…) В общем, он оказал мне невероятную любезность — раздобыл списки членов и где-то в курилке дал их мне минуту-другую полистать. Какие-то писательские имена, которые я знал как читатель, иногда встречались, но знакомых все равно не было, да и не могло быть. Вдруг я увидел фамилию Маканин. Владимир Маканин был одним из моих любимых современных писателей. Конечно, это была настоящая, отличная литература. Надо, кстати, перечитать…
   «Ну вот, — облегченно вздохнув, сказал мне редактор, уже изрядно утомленный моей наивностью, — попробуй отнести рукопись ему, если согласится, мы составим заявку для включения тебя в план». «А как же я его найду, адрес, телефон?» — спросил я. «Ну это я не знаю, как-нибудь уж постарайся, что ты маленький» — сказал редактор. Не усыновил же он меня в самом деле!
   К кому мне было обращаться? В литературной студии один из руководителей семинара пообещал помочь. Но неделя опять проходила за неделей, получалось так, что вроде как я надоедал мэтру, напоминая о своей просьбе, а он все никак не мог ее выполнить. Говорил, что есть «некоторые проблемы», что это «не так просто». Между тем, в издательстве приближалось очередное годовое собрание, утверждающее план следующего года, если я не попадал в него, то…
   Как раз в этот момент я познакомился с Чудаковым. Однажды я рассказал ему об истории с «Совписом» и о том, что достать адрес и телефон Маканина «не так просто». Тогда ведь, страшно сказать, не было никакого Интернета! «Что ж, там такого трудного?» — удивился Чудаков. Кстати, он лично знал и того, и другого. И Маканина, и писателя, обещавшего мне достать его телефон. Чудаков вытащил из портфельчика жутко потрепанную книжку — справочник Союза писателей. Номерные экземпляры, только члена СП. Украл у такого-то. Ходит по этому справочнику везде, как по членскому билету. Никаких, говорит трудностей, вот раскрываем, вот телефон и адрес. Немало рассказал и о самом Маканине. Предложил даже: «Давай я с тобой к нему схожу?» — «Ну уж нет, сказал я, я уж сам». Прямо так и пришел к писателю: так и так, нужна рецензия. Жил он тогда на Фрунзенской набережной, в мощном сталинском доме… Хорошо, говорит, Маканин, только нужен наряд-заказ. Для оплаты труда рецензента и всё такое. Мой редактор составил, какие надо бумаги. В результате, Маканин рекомендовал книгу. Жаль не сохранилась его рецензии. Помню лишь, что назвал-таки меня вторым Чеховым и Тургеневым. Точь-в-точь, как мечтала теща его персонажа-писателя в повестях про «Светика».
    Уже прощаясь, я все-таки полюбопытствовал, знает ли он такого Чудакова? Ну, Чудакова, Сергея Ивановича? На лице писателя появилось непонятное выражение. Мягко, как кот, он словно вальсировал в толстых деревенских носках, по красивому лакированному полу. «Гм-м, уклончиво хмыкнул он, да, действительно, вроде был такой забавный человек, действительно чудак такой…»
   Книга в «Совписе» так и не вышла, поскольку и рецензии Маканина оказалось «маловато». Откладывали-откладывали — почти до самых кризисных лет начала 90-х, когда все развалилось. Но именно благодаря этой рецензии, мне выплатили приличный аванс. Скажем так, 25% стремительно обесценивающихся, еще недавно стоивших «жигуля» или «однушки»…
   
   Не так давно я слушал очень глубокий, очень интересный курс лекций одного современного американского профессора — об истории художественной литературы, за всю обозримую историю Западной Цивилизации. Там этот профессор развернуто, с фактами и первоисточниками на руках, как исследователь, останавливается на проблеме, о которой я лично до сих пор мало что слышал, тем более, развернуто. Это интересная, острая тема. Глобальная. По-настоящему бытийная. Она, пожалуй, необычайно заинтересовала бы Чудакова. Что вот удивительно: какие-то произведения сохранились для истории, пережили целые эпохи, а какие-то нет. Причем сохранились далеко не самые ценные, именно, с художественной точки зрения. Это, конечно, ужасно прискорбно. Ну понятно, какие-то авторы, скажем, прославляли славную римскую империю — вот и остались. В школьных учебниках. А кто не прославлял — того львы скушали. Иногда даже видим дошедшие до нас одни лишь НАЗВАНИЯ. Но даже по одним этим названиям, как царя зверей по когтю, в них узнается гениальное содержание… Теперь вот и нынешние учебники пополняются новыми авторами. Интересно, какими?.. Ну, я-то, положим, догадываюсь… Дело даже не в том, талантливы ли они, или совершенно бездарны. Наверное, есть среди них очень даже талантливые. Проблема в том, что иногда случай играет решающую роль. Иногда родственные связи. Как в истории с Чосером, ставшим, как известно, альфой и омегой английской литературы. Но вот странно, современники вообще не признали Чосера. Только благодаря тому, что Беовульф, как сказали бы теперь, «продвинул» его сын, занимавший влиятельное положение при дворе. Добился включения в «учебники». (Кстати, произвести впечатление на сына, — может быть, труднее, чем на публику в целом…) И вот теперь, когда по прошествии стольких столетий, мы точно знаем, не сомневаемся в ценности Беофульф, мы также понимаем, что это событие было не просто «протекцией для родственника», а признаком настоящего понимания литературной иерархии.
   Действительно, интересно, из каких имен-текстов, как складывается настоящая литература. Просто отговориться тем, что, мол, настоящее искусство всегда тайна, всегда загадка никак не достаточно.
   Вот, на моей памяти подобных Чудакову примеров практически нет. То есть чтобы «самотеком» чьи-то тексты, особенно, через много лет находили читателя. Что-то похожее было с Гайто Газдановым, когда достаточно, чтобы его красивые тексты попали ценителю и просто последовательному, добросовестному литературоведу-исследователю. Который мгновенно понял, что даже если Газданов фигура не вселенского масштаба, но, тем не менее, несомненно выше всего того, что изучают его коллеги, чем занимается современное литературоведение.
   Так или иначе, теперь читательская аудитория, которую в свое лишили живого Чудакова, пытается обрести его вновь. Это очень редкий случай. Ведь публика вообще, в отличие от каждого конкретного читателя в отдельности — совершенно особый феномен. И проявляет себя КАК ПРАВИЛО — увы! — как масса, толпа. Инертная, управляемая, зомбируемая, жестокая, самодовольная, обывательская и так далее. То, что сейчас происходит с Чудаковым — очень ободряет. И утешает.
   Ситуация, конечно, «вечная», понятная — для искусства, культуры вообще. Кто в курсе деталей, поймет мою параллель с Аркадием Северным. Вот кого, отчасти, можно сравнить с Чудаковым! Был в советское время такой певец, «неподцензурный». Кстати, о Северном уже сняли замечательный фильм, название которого, отлично подошло бы и для фильма о Чудакове. «Человек, которого не было». Повторюсь, кто знает, о ком речь, поймет мою аналогию. Для тех, кто не знает, скажу лишь, что это был исполнитель в жанре так называемого шансона, необычайной исполнительской выразительности, энергии, раскованности, свободы. Настоящий, подлинный. Северный и Чудаков как будто разные оболочки одной и той же монады, удвоившейся, как однояйцевые близнецы, попавшей в разные тела. Чудаков писал стихи, но мне ничего неизвестно о его музыкальности. Если бы они родились в одном теле, Чудаков и Северный, мы бы, несомненно, имели своего Джона Леннона или Боба Дилана… В каком-то смысле, это целое явление, особое, в нашей культуре: люди, которых «не было»…
   Интересно еще вот что. По факту Чудаков имел весьма мало возможности влиять на литературу напрямую: его не издавали, рукописи терялись, рефераты-статьи-диссертации, которые он писал на заказ — вряд ли вообще кто-то читал, сохранял… Более того, к его мнениям, высказанным в пьяном чаду, рассуждениям мало кто прислушивался. Они просто оседали в мозгу, как инородные вкрапления в улитке, вокруг которых образовывались жемчужины. Опять жемчужины!..
   Ну писатель Андрей Кучаев, а может, и Дмитрий Урнов, как я уже рассказывал, положим, слушали и даже пересказывали его воззрения нам, студийцам…
   И тем не менее я не мог не почувствовать это опосредованное влияние. Кроме того, я к тому моменту вообще имел представление о специфическом феномене такого влияния. О нем очень тонко и глубоко рассуждает Борис Зайцев в очерке о Пр.Сергии Радонежском. О том, что есть в истории уникальный тип людей, очень разнообразных внешне, но имеющих это общее, уникальное свойство. При том что они не написали ни строчки, не создали ни одного произведения искусства, вообще не являясь художниками-писателями, тем не менее, являлись (и являются) своего рода катализаторами творческой мысли, культурной, духовных процессов. Речь о таких фигурах, как, например, Чаадаев. Который сам, как известно, мало чего, написал, да и ценности спорной, но вот влияние оказывал, и огромное. Или тот же  Радонежский… Я конечно ни в коей мере не сравниваю эти фигуры. Лишь хочу определить суть личности Чудакова…
   Все, что я говорю, может показаться безответственным растеканием по древу. Однако всё сказанное является не только досужими окололитературными моими размышлениями, но — хотя бы и в таком необычном формате — весьма точно передают непосредственную атмосферу и направленность нашего с Чудаковым общения. С другими, возможно, он общался по-другому.
   Что ж, любую фигуру логично рассматривать — с точки зрения значимости, художественной ценности созданных текстов. Но также можно, даже совершенно в обход вопроса о фактическом вкладе в литературе. Я имею в виду, что сами обстоятельства, сам человек, его судьба, нюансы вдруг поднимают нас на какой-то более высокий, по крайней мере, иной уровень обозрения. Позволяющий сделать некоторые неожиданные, самые общие, даже фундаментальные умозаключения о литературе и литературном процессе как таковых. То есть, строго говоря, парадокс в том, что Чудаков мог вообще ничего не писать… Я убежден, что ситуация Чудакова может стать такой, своего рода уникальной смотровой площадкой. По крайней мере, для меня стала…
   
   Вот навскидку, пунктиром некоторые предметы других наших разговоров. Если кому-то интересно.
   Мы говорили о том, как трудно иметь дело с реальными именами, названиями, терминами, сленгом, как затруднительно, подчас мучительно встроить, органично вплести их в художественную ткань текста – даже самое расхожее и простое, вроде «видео», «Горбачев», «Пугачева», «перестройка», какая проблема уместно употребить мат, вообще ругательства, и так далее. Как правило, литераторы спешат воспользоваться тем же матом, чтобы шагать в ногу со временем, а получается — безвкусица. Лучше уж вообще не употреблять. Есть конечно мастера, делавшие это виртуозно, через эвфемизмы. Например, в современной прозе — Аксенов. Хрестоматийные «фуруфуи» и «не к месту сквернословишь, дружище!» — в «Поисках жанра». Блестящая находка. И его же провальная, не уместная матерщина в поздних вещах… А есть и гений одного произведения Юз Алешковский.
   Кстати, Чудаков ведь не ругался матом. То есть совершенно. И, кажется, вообще не употреблял в стихах. При всей своей горячности и «маргинальности». Находил иные выразительные средства.
   Он конечно был филологическим гурманом, знатоком, любителем всяческих литературных изысков. Это видно, если почитать его стихи.
   С огромным вниманием, придирчивостью относился к каждому слову, к каждой букве-звуку-запятой… Впрочем, тут мы с ним опять сходились.
   Для меня это был неслабый такой опыт, вообще экспиериенс, — перечитать его поэзию, и даже в большей степени прочитать впервые, — хотя бы и уже в «другой» жизни. Без него.
   Его трудно читать. Зато сразу понятно, что это — настоящее. А не всякий там постмодернизм, где «ухо, натянуто на нос». Мягко говоря.
   Обсуждали, конечно, самых знаменитых. Цитировали отдельные строки. Лучшее. К примеру, у Евтушенко. «Спросите вы у тех солдат, что под березами лежат…», «Ты помнишь, пес, была пора, когда здесь женщина жила…» Я, кстати, невероятно признателен Евтушенко — он один из первых, кто уже в наше время, издавших Чудаков. Кроме того, включил несколько лет назад, каким-то образом нашел также стихи мало кому известного Андрея Голова. Главное, когда Андрей был еще жив! Этот чудесный красивый том «Строф века» несомненно прибавил ему времени жизни. Шутка ли…
   Конечно, наши вкусы и взгляды с Чудаковым совпадали не во всем. Вот, что запомнилось. О расхождениях. Мандельштамовское «малина – широкая грудь осетина» — ему нравилось, а мне казалось, да и кажется, довольно жирным. Впрочем… сейчас уже не знаю. Вернее, эти строки представляются мне просто «текстом жизни» — об этом уже нельзя судить — с точки зрения поэзии.
   Мне нравился Вознесенский, а он его высоко не ставил. По крайней мере, рядом с Мандельштамом и Бродским. Мне же даже сама по себе манера Вознесенского казалась очень ярким, действительно случаем, когда слово ведет экспансию в области материального мира…
   О Бродском высказывался с огромным уважением. Теперь мне, после того что я узнал о Чудакове в последнее время, я действительно припоминаю, что он, со своей иерархией, считал его даже выше себя. Это было сильное впечатление: после всех этих выкриков «я гений», «я гений», «я самый-самый» вдруг услышать, как он тихо и с каким-то религиозным смирением и кротостью говорит: «О, Бродский конечно выше меня!» Правда, была в этом признании оттенок — как бы это правильно, поточнее сформулировать… — некая все-таки, несмотря на все сказанное мной выше — дань «раскрученности» авторитета, тогдашней атмосферой вокруг Бродского, учитывая «раздавленность» самого Чудакова… Сейчас пришла мысль: может быть, он надеялся на него, как на некоего возможного благодетеля-радетеля-заступника?.. Что-то вроде этого жуткого розановского «Максимушка, родненький, умираю, пришли сметанки покушать!..»
   Чудаков любил и, по-моему, неплохо ориентировался в древнегреческой литературе… Я же был знаком с ней тогда, мягко говоря, слабо. Как-то не ложилась на душу, сама эстетика не грела, не цепляли  образы, — возможно, из-за русских переводов, довольно громоздких, кондовых. Сравнительно в зрелом возрасте, в своем увлечении английским языком, получив возможность читать английские интерпретации, я совершенно изменил мнение…
   А вот Чудаков, стало быть, мог воспринимать художественные смыслы, даже минуя конкретные языковые коды. У меня возникло такое ощущение, когда я и сам, кажется, немножко этому научился. Я бы обозначил это фразой Паганини из одноименного фильма: «Ах, если бы можно было играть вообще без струн!!» Иными словами этот величайший виртуоз ощущал даже ограниченность скрипки: даже она не могла выразить мощи его музыкальных прозрений! А может быть, что-то над-музыкальное… Некий «розовый луч», посланный Господом из Космоса, пронзающий мозг…
   Вот, кстати, совсем не помню, чтобы Чудаков, когда-либо говорил о музыке. Хотя знаю, что его товарищ Олег Михайлов любил музыку, сам немного музицировал. Наверное, они говорили о музыке… Было бы интересно об этом узнать… Мне, лично, как-то слабо верится, что человек может достичь чего-либо в литературе, если равнодушен к музыке. Даже если никогда не касается этого в своих текстах. Да и не только в литературе. Конфуций и Ницше сочиняли музыку.
   Что еще?.. Мы говорили и о самых умозрительных, даже смешных предметах… Ну вот, например, рассуждали, пытались определить, предложить, каждый со своей стороны, главное условие, без которого нельзя создать гениальное произведение. В какой-то связи с этим разговором припоминается мысль, кажется, Пушкина — о том, что поэт вообще способен создать что-либо гениальное лишь до того момента, пока счастлив. Соглашались на том, что безусловно Пушкин прав, а глупость и неправда — что гениальные вещи создаются после пережитых трагедий, несчастий и так далее. Гениальные — может быть. Но не абсолютно гениальные.
   Скажу пару слов и на еще одну печальную тему…
   По его собственным словам, он был тяжелым алкоголиком. Прошу прощения, если кому-то претит это определение. Я упоминаю об этом отчасти также в литературном контексте. Это одна из самых грустных, трудных тем в литературе, но именно она, а не психиатрия, так ярко и лапидарно, страшно и явно изобразила суть явление: материализацию в человеческой душе пресловутого Черного Человека, который постепенно становится ее полновластным хозяином. Об этом, в частности, есть у Джека Лондона в «Джеке Ячменном Зерне», и, конечно, в первую очередь у Есенина, который, можно предположить, читал Лондона… Чудаков был своего рода лунным двойником-реинкарнацией солнечного Есенина. Именно с этим сталкивались, пожалуй, все близкие друзья и знакомые Чудакова. И оказывались уязвимыми, безоружными перед этим неожиданным монстром, не просто циничным, а вообще лишенным всякой морали. Бежали от него, обливаясь кровью от нанесенных им увечий, зарекаясь от дальнейшего общения, проклиная… Не так давно, слушая автобиографию Оззи Озборна, весьма интересную с точки зрения литературы вещь, нашел там очень сжатый и характерный эпизод. В состоянии алкогольного психоза Оззи реально чуть не убил свою жену, даже угодил в тюрьму. Жена определяла это так: «Я никогда не знала, кто в следующую минуту войдет в комнату: милый, добрый Оззи или бешеный зверь!»
   К счастью, я не сталкивался с Черным Человеком Чудакова. Но вполне ощущал, что он ходит где-то совсем неподалеку. На убийство он, пожалуй, даже в аффекте, полном затмении был не способен, но в остальном — краев у него не было…
   Но нет, в нем не было ничего от привычного нам облика опустившегося городского алкаша — как эти теперешние хорошо знакомые типы неандертальцев-примороженных овощей возле магазинов и теплотрасс… Даже в том виде, в котором я видел его в одну из последних встреч — в бабьей, растянутой кофте, регланом, и кирзовых сапогах. Правда, тогда я почти не обратил на это внимание…
   Веничка, наверно, был похож на него. О Веничке Чудаков высказывался с огромным уважением. Я уже приводил в одном из очерков рассказ Андрея Кучаева о том, что «Вот – он настоящий писатель, который останется, как Гоголь!», в разговоре между Казаковым, Трифоновым… То же самое, только, скажем так, более убедительно, рассказал мне Чудаков. Как свою историю.
   Обсуждали, стало быть, и Веничку. То, что первые две трети «Петушков», пока не пошла «белая горячка», действительно гениальны. А эта последняя, «сюрная», как из другой оперы, — туман, снижение уровня. Зато самые последние страницы – удались!
   Воссоздавая, как я его вижу, портрет Чудакова, я, возможно, невольно ввел читателя в заблуждение, что это был эдакий «непризнанный гений». Думаю, это было бы не только слишком узкое, но даже совершенно неправильное понимание ситуации Чудакова. Тут он мало совпадает с персонажем моей «абсолютной картины».
   Ведь и до него и впоследствии, мне неоднократно попадались эти «невидимые миру гении» (но хорошо известные и видимые самим себе, обуза любой приличной компании) — с первого взгляда, по первым внешним признакам, мне даже казалось, они вырезаны как по лекалу. Непонятно даже: уж не копируют ли клонируют они друг друга беззастенчиво?! Какая-то тайная плеяда, секретная ложа… Некоторые являлись почти самопародиями. О них речи нет. Но некоторые были действительно впечатляюще талантливыми. Если, конечно, слово «талантливый» применимо и не звучит почти оскорбительно для литераторов, особ после 50. Понятно, жизнь у всех складывалась по-разному…
   Был, например, такой замечательный поэт Юрий Влодов. Я познакомился с ним несколько лет спустя после Чудакова и был поражен внешним сходством характеров, даже облика, манеры речи. Но это было лишь внешнее сходство. Эдакий вечный «талисман» и «барабашка» журнала «Юность», со своей яркой апокрифической биографией, вернее, автобиографией наготове, несколько закругленно-обкатанной от бесчисленных пересказываний. Бог весть, как он туда, в редакцию втерся, прижился. Через добрых знакомых, естественно. (А Чудакову что, не повезло с добрым знакомыми, или характер был паршивее?! Ну, своя апокрифическая автобиография у него была…) Но Влодов стоял на «одесской» подножке, гордо называл себя «поэтом в законе», т.е. никогда нигде не служившим — по аналогии с «ворами в законе». Даже, кажется, протягивал какую-то свою генеалогию к Мишке Япончику. У меня есть его посмертная книжка, но в ней, к сожалению, нет поэмы о Христе, которую он читал лишь особо приближенным персонам. Ему тоже хотелось быть литературным барином. А он всего лишь был человеком, который был счастлив тем, что ему, в трудные моменты жизни, позволено ночевать на продавленном редакционном диване, и даже назначено какое-то жалование ночного сторожа. Он тоже знал всех и вся. И первое, о чем я спросил его, знает ли он Чудакова. Нет, не знал. Тему мы не развивали. Тут, признаю, я выступил не слишком деликатно. Влодов поморщился, что его, гения, сравнивают с каким-то непонятным Чудаковым… А ведь Чудаков представлялся мне «первоисточником»…
   Пусть повторюсь, но еще раз скажу: никогда он не был шутом или юродивым. Тот же Влодов, скажем, играл эту роль вполне осознанно, и частенько… Увы, при всей романтичности персонажа Шута-философа, чему мы обязаны, главным образом, Шекспиру, в  — в реальной жизни от них, от шутов презрительно отмахиваются.
   А к Чудакову ПРИСЛУШИВАЛИСЬ!
   Еще немножко задержусь на Влодове. С Чудаковым их роднили крайняя бедность, на грани попрошайничества, сумы, выброшенность и беспомощность, несомненное сильное литературное дарование и самомнение, которое плавно переходило в манию величия… Но была и существенная разница: у Влодова изрядная неошлифованность самого дара, и, в общем-то, не слишком сильной литературной школы и образования, часто на самодеятельном уровне, начитанность в узкой, часто очень специфической области… Чудаков, насколько я могу судить, был человеком изрядного кругозора, эрудиции.
   Даже шут короля Лира, при всей его видимой неподцензурности, являлся таковым по факту. То есть был шутом Короля по должности. Тут никак не опровергнуть ленинской идеи о партийности литературы… А вот Чудаков, в отличие от шута (или вот от того же Влодова), вообще ни при ком не находился. Да и в принципе не мог.
   У одного моего знакомого поэта есть на этот счет даже оригинальная, хотя и довольно категоричная теория — о том, что представляла из себя советская литература последнего времени, вернее, ее столичное ядро. Он делит литературу на таких «юросичей» (Юриев Иосифовичей), вернувшихся из мест не столь отдаленных, чтобы, по возможности, наверстать упущенное, и корневых, типа вологодских, пришедших в литературу, как Ломоносов за рыбным возком…
   Потом я еще не раз встречал эту уничижительную, высокомерную снисходительность по отношению к людям типа Чудакова. Причем со стороны людей не только малоталантливых или вовсе бездарных, но и со стороны людей действительно талантливых. И это, конечно, очень обидно…
   Интересно, кто мог снисходительно-уничижительно относиться к Чудакову?.. Видимо, Бродский своей преждевременной «эпитафией» заговорил его от подобного отношения. Выдал что-то вроде «охранной грамоты»…
   Мне казалось, он патологически жаден. Боялся потратиться на мороженное. Скаредность, какая может быть у человека, познавшего, а может быть, и пребывающего в адской нищете. Какая бывает у попрошаек, сидящих на паперти. А ведь он и находился, по сути, на паперти. Я не мог тогда себе этого представить. Просто не понимал. Все-таки это были хоть и последние, но советские времена, Москва, литераторы. Не голодуха первых лет советской власти…
   Но однажды я понял. Раз — и на всю жизнь. Я короткое время работал пожарным в кинотеатре «Россия». Как-то раз он встретил меня после работы, оба голодные, я предложил зайти в сосисочную на Пушкинской. Он сразу сказал, что у него нет денег, и он вообще «поел дома», и не хочет есть. Народу в маленькой забегаловке было много, я встал в очередь, а он дожидался меня за столиком, ему не терпелось «поговорить». Я взял нам по порции сосисок и кофе. А когда подошел, поставил тарелки на стол, с ужасом увидел, как он складывает себе в тарелку недоеденные сосиски, хлеб, что-то еще из оставленных тарелок, и тут же начинает есть. «Зачем тратился на еду? Мне хватит одного кофе!» — удивился он, увидев, что я взял порцию и ему. Мне действительно пришлось съесть обе порции. «Лучше бы отдал мне деньгами! В следующий раз так и сделай!..»
   Да, до этого я знал о нищих лишь по книжкам.
   Вполне понятно, что самую ядовитую ненависть, презрение могут испытывать только нищие — как раз к щедрой руке дающего. А еще нищие, казалось бы, много претерпевшие, бывают, увы, фантастически жестоки друг к другу.
   А ведь это, к тому же, особый тип нищего — нищий литератор…
   Олеша, как известно, мечтал написать роман о Нищем. В этой забегаловке-сосисочной раньше была уютная кафе-кондитерская, говорил Чудаков. Здесь были самые вкусные в Москве эклеры. Знаешь, как называл эклеры Олеша? Он называл их гениально — «гробики с гноем»!
   Знаете, я вообще придаю большое значение «корням»: месту обитания, фактической укорененности человека. Мы жили на соседних улицах. Он на Кутузовском проспекте. Я на Калининском, теперь Новом Арбате. Впрочем, Калининский и тогда приезжие почему-то называли Новым Арбатом. Но нам, аборигенам, это название было отвратительно — ибо звучало, по большей части, в туповатых партикулярно официозных анонсах, вроде: И вот — жемчужина советской столицы — Новый Арбат. Поэтому, когда гости столицы обращались к нам с вопросом: «Как пройти на Новый Арбат?», мы невольно морщились. Внутренне.
   Поэтому наши спор-разногласия с Чудаковым носили очень узкий, почти интимно-семейный, сугубо творческий характер. Нам были понятны тонкие флюиды и интонации друг друга. Вроде как у тех, кто ходил в одну школу, один детсад. Так сказать, земляки.
   (Как с Андреем Головым, который вырос в высотке на Кудринской площади. Там, оказывается, тоже были коммуналки…)
   Много сюрреалистичных эпизодов случалось в то странное время, тем летом особенно. Однажды рано утром, в начале шестого, после тяжелого сна в подвале «России», в душной дежурке-пожарке, я вышел подышать воздухом к фонтану перед кинотеатром. Прекрасное солнечное утро. Яркое-преяркое. Непривычно, почти параллельные земле, длинные, как золотые струны, солнечные лучи. Присел на каменный бордюр и вдруг увидел в воде, в раковине фонтана — раков! То есть именно настоящих, живых раков!.. Побежал в комнатку к уборщицам за совком с длинной ручкой и шваброй. Стал их, раков, вылавливать: заталкивать в совок и поднимать. Всего натаскал десятка два, хороших, довольно крупных, полведра. Раки в фонтане у кинотеатра «Россия»! Откуда они там взялись, не ведаю. Сварил их дома. Жена побоялась есть. Мы их съели с Чудаковым. Как есть, даже без пива. Я бы побоялся с ним выпивать. Но с непременным, нашим любимым детским анекдотом: Мальчик прибегает к маме: «Мамочка! Там дяденьки с раками пиво пьют!» Мама: «Тише, сынок! Это у них лица такие!..»
   Наше общение оборвалось в одно мгновение. Я чувствовал, чувствовал, что он уже находится на грани срыва. Эта кофта-реглан, эти кирзачи… За два месяца я ни разу не видел его пьяным. Даже слегка. В последний раз мы встретились ненадолго. Кажется, был дождливый, довольно холодный для лета вечер. Где-то в районе Суворовского бульвара он вышел мне навстречу из-за какой-то продуктовой палатки. Я сразу понял, что он сильно навеселе. Ну, поинтересовался он почти ультимативно, с вызовом, мне скучно, поедем к девкам? Я отказался. В руках у него была папка. Та самая, со стихами, про которую он рассказывал, что недавно утащил ее у Олега Михайлова. «Не потеряйте, — сказал я. — Если хотите, давайте, пусть полежит у меня». У него сделалось очень нехорошее лицо. Черный человек. Чооорный. Глаза как у параноика. Еще более нехорошо усмехнувшись, он потряс перед моим носом папкой, словно дразня. Мол, вот, они: море, женщины, деньги! Потом зло проговорил что-то вроде: «Не поедешь? Ну, сиди! У тебя, наверное, нет бессонницы, изрядный аппетит, нормальный, хотя и с тенденцией к запорам стул? Ты, наверно, все-таки не писатель. А я поеду!» Я только покачал головой.
   Как будто, я когда-нибудь доказывал ему, что я писатель. Конечно, довольно больно было это слышать. Повторяю, у меня ведь еще не было опубликовано ни одной строчки.
   «Ну пойди, купи бутылку коньяка или дай мне пятьдесят рублей!»
   
   Всё.
   И на Арбате, продолжая, по обыкновению, там прогуливаться, я его больше не встречал.
   НИ РАЗУ.
   
   Всего через год меня неожиданно пригласили на работу в один из уютных московских журналов. Был издан мой первый роман «Ком, или Человек-Пистолет». В первом коммерческом издательстве я получил громадный гонорар, казалось, на него можно жить лет десять, но который, увы, через короткое время пришлось раскидать по мелочам, на шмотки, иначе был бы превращен в пыль инфляцией. Как сейчас вижу, это были вполне «революционные», «смутные» времена, очень похожие на те, что описывал, например, Алексей Толстой. Мы и сами не знали, что являемся персонажами…
   Меня приняли в СП, и я застал самый «хвостик» его привилегий этой «общественной организации»…
   
   Ну что сказать в качестве постскриптума?.. Всего об одном дне — написан громадный роман Улисс!.. Что ж, сутки общения с Чудаковым вполне тянут на роман. А я с ним, как никак, общался почти два месяца.
   
   У меня есть музыкальный видеоклип, композиция, которую я смонтировал в память о погибшем от вина однокласснике, тоже Сергее. Там есть волнующие кадры черно-белой любительской киносъемки, снятые Сережей на Кутузовском проспекте, перед туннелем, из озорства он заснял проезд-обгон правительственными чайками с Брежневым, — вдоль домов, где жил Чудаков. Чудаков рассказывал об этих домах — с длинными-предлинными коридорами вдоль всего дома — якобы для того, чтобы сотрудник ГБ мог из одного конца коридора видеть, контролировать все двери — в момент, когда по проспекту проезжает генсек, если нужно промчаться вдоль всего коридора на мотоцикле… Потом — мосты через Москва-реку. И — туннели… Из туннеля в туннель — так похоже на нашу жизнь!
   
   Есть какие-то очень глубинные смыслы. Мосты, туннели, проспекты, река…
   
   Вот, создатели фильма о Чудакове столкнулись с тем, что, собирая крупицы материала о Чудакове, с одной стороны, литераторы всегда говорят по большей части о себе любимых… И я говорил о себе… А с другой, может быть, это особенность личности Чудакова — разворачивать человека, лицом к самому себе?
   Вот тоже, почти метафора! Чудаков в каком-то смысле — зеркало, которое показывало нашу изнанку и изнанку нашей литературы. Понятно, это немножко больно и психотравматично — увидеть себя изнутри. И даже страшновато…
   Где-то в этом моем мемуаре промелькнуло имя Александра Галича. Теперь я понимаю, это тоже не случайно. Потому что суть и сила характера Чудакова (помимо всех рассуждений о литературных иерархиях), очевидно, в том, что именно вслед за образом одного из самых известных и хлестких стихотворений Галича, о Чудакове можно сказать со всей определенностью: он был тот, кто говорил «Я знаю, как надо!»
   Теперь, благодаря Чудакову, может быть, слово «маргинал» наконец перестанет быть таким уничижительным, ругательным, а?
   В любом случае, для меня эта ситуация — радостная. Редкий признак того, что литература как таковая — по-прежнему существует!
   Вот бы еще какой-нибудь литературный критик подключился, потеоретизировал на эту тему! Ведь на наших глазах происходит интереснейшее явление. Весьма редкое, к тому же. Возвращение имени, вернее, даже создание имени… Какие условия? Особенности?.. С точки зрения теории литературы это же ужасно любопытно!
   
   Случай Чудакова — пример, в контексте которого видна борьба жизни и литературы за первичность-первенство, за право первородства — вроде соперничества между Каином и Авелем.
   Признаки этого фундаментального конфликта можно увидеть во всей биографии Чудакова, сына работника НКВД. Но и предположить, что для самого Чудакова этот мотив мог быть не только вполне осознаваемым, но главным, определяющим все его поведение и все его стремления. Прямо по Ясперсу — сверхценная идея, стержень личности. Тут, очевидно, можно употребить и метафору «чечевичной похлебки», отданной за право первородства. Ибо по прошествии лет Чудаков несомненно предстает нам в ореоле некоего мученичества. А у дьявола, как известно, есть «свои мученики». Тут мне также приходит на ум новелла любимого им Акутагавы — о художнике, который мечтал изобразить Страшный Суд, это никак у него, у художника, не получалось и он устроил поджег — чтобы наблюдать мучения и гибель в огне людей, чтобы с натуры рисовать свою картину, — и сошел с ума. Чудаков поджигал не только чужие дома, но в первую очередь подпалил свой собственный.
   Опять же, по аналогии с фундаментальной наукой, квантовой физикой — тут есть своего рода принцип неопределенности, свои запреты, своя парадоксальная связь между наблюдателем и объектом…
   Даже эта последняя наша встреча может вполне служить подтверждением и иллюстрацией стремления к бытийному преодолению чего-то — то ли литературы, то ли жизни, то ли самого себя…
   Кто он был — Каин, Авель? Или тот и другой? Кому он продал свое право или у кого купил? Это очень трудные вопросы. Я не знаю на них ответа.
   
   А впрочем, знаю!
   Я давно пишу также в жанре, который сейчас на Западе становится известным как «флэш-фикшн». Микро-проза. Вот один из моих образчиков. «Я назвал сына в честь брата Авеля».
   Вот, может быть, главная метафора в разговоре о Чудакове! Он и есть этот племянник Авеля.
   
   ...
   
   




   P.S. Музыкально-поэтические композиции памяти Сергея Чудаков:

   Голубая звезда

   https://youtu.be/QA82V3fh0cc

   Прожектор Из Молний

   http://youtu.be/_MZ4tfrskvs
 

   Слово Аупаришата

   http://youtu.be/FZXJmEitxzY

Жизнь щекочущая штука
Прорастание бамбука
Камасутра как наука
Насаждения на кол
Но других событий гамму
Поклонение Лингаму
Море страсти тела драму
Я похоже не учел
Рак судьбы - оттенял
На обложке глянцевого Лайфа
Смысл игры - для меня
Стал один большой прикол
Ах зачем в часы заката
Устрицей в листе салата
В слове аупаришата
Я закутан словно гном...
Ведь для нас уже излишек
Двух седеющих мартышек
В клетке из духовных книжек
Канувших в ночной проем...
Это жесть - если Жизнь
Вся загробная лишь в мутном кайфе
Только здесь - и сейчас
А реальность лишь потом
Если средь бела дня
Ночь окружит меня
И затрещит печаль
Словно души эмаль
Предъявили мне бумажку
Вот тебе дружок поблажка
Дали чистую рубашку
Перед тем как расстрелять
И совсем убитый даже
Вспомнил как лежал на пляже
Сквозь туман какой-то лажи
Видел я живую гладь
И лишен - всяких чувств
Как без тормозов летит машина
Вниз с горы  - я качусь
В детскую кроватку спать.
Ночи луной полны.
Нас ожидают сны
Словно герой из книг
В зеркале лишь двойник
Дева сексот ГБ
Как вещь вполне в себе.
Пусть изменяешь ты
Мысли мои чисты
Жизнь стреляющая шутка.
Камасутра как базука
В грань эпического лука
Страсти пламенный привет
Плюс других событий гамма
Прелести зачетной дамы
Истерического срама
Инобытия рассвет
Ничего - никогда
В мире без таинственной причины
Что везде - и всегда
Манит как чудесный свет!

 
   ...

   Приложения
   
 
   некоторые стихи здесь
   
    http://rvb.ru/np/publication/01text/08/02chudakov.htm
   
   подробнее
   
   http://nmkravchenko.livejournal.com/103832.html
     
   рецензия на «Колер Локаль», большой, вполне академический разбор
   
   http://magazines.russ.ru/nlo/2009/99/kk26.html
      
   другие эссе здесь http://www.sergeymagomet.ru/index/sergej_magomet/0-25 

   только что опубликована в ж-ле "Знамя" книга-биография Владимира Орлова
   http://magazines.russ.ru/znamia/2014/10/9o.html