Глава 2. Школа

Александр Степанов 9
 
 Начало школьной жизни. "Вражеская пуля". Музыкальная школа. Первые хулиганы. Пластмассовая утка и живая кура. Пробуждение эротики. Гимнастика. Смерть Сталина. Первый поход.


     Первое впечатление от Ленинграда было оглушительным. Во-первых, я не представлял, что город может быть таким огромным, ведь Ашхабад был маленьким, уездным городком, с одно- или двухэтажными домами, сложенными из саманного кирпича. На этом фоне Ленинград выглядел фантастически большим и монументальным. А во-вторых, город был весь в руинах, следы бомбежек и артобстрелов виднелись на каждом шагу, а некоторые районы казались совсем нежилыми, настолько велика была степень их разрушения.

     Ленинградский электротехнический институт связи имени М.А. Бонч-Бруевича находился на набережной Мойки, дом 61. Это был целый комплекс старинных зданий на углу Мойки и Кирпичного переулка, которые, к счастью, не пострадали от бомбежки. Мы заняли небольшую квартиру прямо в здании института, так как других жилых помещений город пока предоставить не мог. Позже отец сделал запрос в Исторический архив, и мы узнали историю этих зданий.

     В главном здании был построен театральный зал, где впервые в 1860 году исполнялся спектакль М.В. Гоголя «Ревизор». Позже здесь давали концерты Артур Рубинштейн, Ференц Лист и прошла премьера оперы П.И. Чайковского «Евгений Онегин». Но еще любопытнее, что в 1905 году, здесь, в меблированных комнатах, жила Н.К. Крупская, и здесь часто бывал В.И. Ленин. С его участием здесь проходили заседания ЦК РСДРП. А теперь в одной из квартир поселилась наша семья.

     Помню, в первый же вечер мы с Ларисой пошли прогуляться. Пройдя по набережной Мойки, мы вышли на Невский проспект и свернули налево, в сторону Дворцовой площади и Зимнего дворца. На углу Невского и улицы Герцена увидели кинотеатр «Баррикада», один угол которого был разрушен. Но кинотеатр действовал, и на его афише мы прочитали названия двух американских трофейных фильмов – «Тетка Чарлея» и «Джордж из Динки-джаза». В этом кинотеатре мы позже часто бывали, хотя во время сеанса из разрушенной части потолка, слегка прикрытого тряпками, в кинозал проникал уличный свет.
     На следующем перекрестке, на углу улицы Гоголя и Кирпичного переулка, мы увидели полностью разрушенное здание. Страшно было смотреть на эту зияющую пустотой груду развалин, в самом центре легендарного города. Пройдя дальше, мы вышли на Исаакиевскую площадь. На всю жизнь я запомнил свое первое впечатление от Исаакиевского собора, который на солнце казался фантастическим видением, волшебным, непонятным и прекрасным.
     Здания, примыкающие к Дворцовой площади, каким-то чудом уцелели. Зимний дворец, Адмиралтейство и другие всемирно известные архитектурные шедевры вдоль набережной Невы и Невского проспекта были сравнительно мало разрушены. Памятник Петру I – «Медный всадник», который во время войны был укрыт от артобстрелов, к счастью, тоже не пострадал. Тем не менее, увечья, которые война нанесла Ленинграду, произвели на меня, семилетнего ребенка, тяжелое впечатление.

     Жизнь в те послевоенные годы была очень трудной. Продукты в магазинах отпускались по карточкам, которые выдавались только работающим, многие семьи жили впроголодь. Конечно, детей это касалось в меньшей степени, но я помню, сколько было восторгов, если мама доставала немного конфет. Самым вкусным лакомством для меня был тогда кусок черного хлеба, с намазанным на него маслом и посыпанный сахаром. О пирожных мне мама только рассказывала.
      Карточная система, введенная во время войны, когда Ленинград находился в блокаде, была отменена только в 1947 году. И тогда появились первые коммерческие магазины, где продукты можно было купить за деньги. На углу Невского и улицы Гоголя такой магазин назывался «Генеральским», и мы любили подолгу находиться в нем, разглядывая диковинные продукты, такие как копченая колбаса и рыбные консервы. Самым любимым был кондитерский отдел с его волшебными запахами. Ничего особенного там не продавали, кроме конфет, халвы, пряников и булочек, но нам все это казалось тогда  сказочными яствами. Я стоял у прилавка и, не отрываясь, наблюдал, как продавщица резала и взвешивала халву, и однажды она дала мне попробовать кусочек. Халва мне очень понравилась, но я постеснялся рассказать маме об этом случае.

      Конечно, всеми делами, связанными с обустройством детей на новом месте, занималась мама. Лариса в Ашхабаде успела закончить девять классов, поэтому ее нужно было определить в десятый класс, а меня в первый. В те годы у детей было раздельное школьное обучение, поэтому, к несчастью мамы, мы с Ларисой попали в разные школы. Помню, как первого сентября 1945 года я стоял на торжественной линейке во дворе 210-й школы, расположенной в самом начале Невского проспекта, недалеко от нашего дома. На мне был новый ранец на спине, купленный на барахолке, и ярко-желтый фланелевый костюмчик, благодаря которому меня с первого же дня прозвали «желток». Я был переполнен неизведанными ранее чувствами, понимая, что вступаю в большую, как мне казалось, взрослую жизнь.

      В нашем классе были одни мальчишки, и всем это тогда нравилось. Для нас это был самый первый опыт мужского коллективного существования, и каждый день приносил маленькие открытия. К счастью, большинство детей было из благополучных семей, хотя в те послевоенные годы у многих не было отцов. Наша школа считалась базовой при Педагогическом институте им. А.И. Герцена, а возглавляла школу заведующая кафедрой педагогики, профессор Татьяна Ефимовна Конникова.

     В школе было много прекрасных учителей, но я на всю жизнь запомнил свою самую первую учительницу, Дору Адольфовну Шур, которая учила нас русскому языку и арифметике с первого по третий класс. Она была по-матерински доброй и внимательной к каждому из нас, а ее сын Юлик учился в параллельном классе и стал одним из моих первых школьных друзей. Гулять во дворе меня мама одного не выпускала, опасаясь старших мальчишек, но вдвоем с Юликом мне разрешалось гулять. Сначала мы выходили только в Александровский парк, находившийся в начале Невского проспекта, рядом с Дворцовой площадью. Там стоял памятник Гераклу в полный рост, и мы с интересом изучали его мускулистое, обнаженное тело.
 
     Но одного парка нам вскоре оказалось мало, поэтому по воскресеньям мы с Юликом повадились самостоятельно изучать город. Мы цеплялись сзади к последнему вагону трамвая, это называлось «ехать на колбасе», и таким образом доезжали до трамвайного кольца, а оттуда шли назад пешком, разглядывая все, что попадается в пути. Однажды мы оказались на площади Калинина перед кинотеатром «Гигант», где были установлены восемь виселиц, с повешенными нацистскими военными преступниками. Это зрелище произвело ужасное впечатление, лица мертвых немцев преследовали меня долгое время. И даже много лет спустя, когда я читал «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева, эта картина из детства стояла у меня перед глазами.

     Дальнейшее сближение с моей первой учительницей и ее сыном произошло благодаря курьезному случаю. Она часто беседовала с нами на уроках о недавних военных событиях, о том, сколько людей погибло в этой страшной войне, пытаясь привить нам правильные представления о жестокости немцев и героизме нашего народа. Однажды она упомянула о массовом истреблении евреев в немецких концлагерях. Один из мальчишек спросил:
   –  А кто такие евреи?
 Дора Адольфовна задумалась, а потом обратилась с вопросом к классу:
   – Дети, кто из вас знает, кто такие евреи?
      Класс безмолвствовал. Мы, в самом деле, этого не знали. Тогда я поднял руку.
   – Ну, Саша, скажи…
   – Евреи – это враги человечества, – уверенно произнес я фразу, услышанную во дворе от мальчишек.
      Дора Адольфовна онемела. Услышать такие слова от своего самого лучшего ученика она никак не ожидала. В этот момент прозвенел звонок, и она только успела сказать:
   – Саша, ты очень сильно ошибаешься. Я хочу подробно поговорить с тобой на эту тему, но только вместе с твоей мамой. Приходи завтра утром с ней.

      Когда я рассказал об этом дома, мама пришла в ужас. Она не знала, с чего начать. В нашей семье национальные вопросы никогда не обсуждались, и я искренне не понимал, почему взрослые так взволновались по этому поводу. Наконец мама сказала со слезами на глазах:
   – Сашуня, но ведь я еврейка, разве ты не знаешь?
   – Нет…
   – Папа у тебя русский, а я еврейка… значит, ты наполовину тоже еврей…
Я был удивлен этим открытием, хотя все равно не понимал, какой смысл кроется во всех этих рассуждениях. Мама провела со мной беседу, вероятно, впервые в жизни, о том, что все люди равны и нет плохих или хороших национальностей.
      На следующее утро, в школе, встретились Дора Адольфовна Шур и моя мама, Шеня Абрамовна Пинскер. Поговорив со мной, они выставили меня за дверь, а сами долго и дружелюбно беседовали друг с другом. С этого дня они стали близкими подругами.

      Я рос необычайным фантазером. Мама продолжала перед сном петь мне песни, рассказывать сказки, и я потом долго воспроизводил их в своих мечтах. Однажды мне пришли в голову стихотворные строчки. Я немножко повозился с ними, и получилось небольшое стихотворение, которое я запомнил. Утром, когда Лариса повела меня в школу, я сказал ей:
   – А я придумал стихотворение…
   – Да ну! – удивилась она. - Расскажи…
   Я рассказал:
Еще солнце не всходило
И туман не поднялся
Только зорька осветила
Все соседние леса.
Незабудки, маки, розы,
Все кругом цветет, растет,
Уже вылезли и пчелы
Вот и солнышко идет.
Осветило все вокруг,
Нет ни облачка, ни туч,
И сверкает в речке быстрой
Серебристый, яркий луч.

   – Ты это сам сочинил? – с недоверием спросила Лариса.
   – Сам…
      Вечером она рассказала об этом маме. Мама выслушала мой стишок и всплеснула руками:
   – Какой же ты умник, чтобы в семь лет сочинять стихи! Ну, не зря я тебя назвала Александром Сергеевичем…
      Мама так вдохновилась моим внезапно открывшимся поэтическим даром, что через несколько дней повела меня в редакцию детской газеты «Ленинские искры». Руководитель отдела поэзии Петр Ойфа с серьезным видом выслушал мой стишок и спросил:
   – А еще что-нибудь у тебя есть?
   – Нет, - ответил я.
   – Знаете, мамаша, стихи вашего сынишки мы пока печатать не будем, но он может ходить в поэтический кружок нашей газеты.
      Мама ушла из редакции несколько озадаченная. Мне же ходить в этот кружок совсем не хотелось.
   – Мама, я напишу еще много стихов без всякого кружка, – самонадеянно заверил я маму.
      Поскольку я был очень занят учебой, эта идея умерла, хотя стихи я иногда писал в дальнейшем и некоторые из них мне удавались. Любопытно, что с Петром Николаевичем Ойфа мне пришлось еще раз встретиться много лет спустя, когда он был секретарем Ленинградского союза поэтов, но об этом речь впереди.

      Первый класс я закончил отличником, получив похвальную грамоту. Дора Адольфовна поощряла нашу дружбу с Юликом, поэтому она предложила моей маме вместе провести лето в деревне, под Ленинградом. Мы отправились всей компанией, две мамы, Лариса, я и Юлик, в деревню Хатыницы Волосовского района и поселились в обычной деревенской избе. Я впервые испытал все прелести простой, деревенской жизни, походы в лес за грибами, купание в речке, катание верхом на лошади и даже посиделки в ночном у костра.
     К нашей с Юликом мальчишеской компании присоединился хозяйский сын Коля и втроем мы с утра до вечера играли в войну. В те годы другой игры мальчишки себе и не представляли. Как обычно, присматривать за нами было поручено Ларисе, и она, не понимавшая смысла и важности мужской игры в войну, присвоила нам прозвища: Несуразный, Некудышний и Бестолковый. Но эти имена лишь веселили нас, и мы продолжали сражаться с воображаемым врагом «до последней капли крови».

      Однажды эти игры привели нас к одному из складов боеприпасов, оставленных немцами по всей Ленинградской области. Слава богу, что в этом небольшом складе не было снарядов, а оказались только немецкие патроны, зарытые в землю на небольшой глубине. Обнаружив склад, мы невероятно обрадовались и, конечно, это стало нашей военной тайной. В течение нескольких дней мы исследовали его содержимое, а затем, по предложению Юлика, приступили к уничтожению патронов. Для этого мы разжигали костер, бросали в него патроны, а сами укрывались недалеко в окопе, наблюдая, как патроны взрывались один за другим. Так продолжалось несколько дней. Постепенно мы освоились, осмелели и начали терять чувство меры.

      Как-то раз, заложив в костер очередную партию патронов, мы дождались, пока они взорвутся, но при этом весело болтали и не подсчитали количество взрывов. Я первым выскочил из окопа, подбежал к уже тлеющему костру и в этот момент взорвался последний патрон.  Я почувствовал удар в голову, сильный звон в ушах и упал без чувств.
      Как потом рассказывал Юлик, я пролежал без сознания минут пять. Патрон попал мне в голову, и лицо было залито кровью. Юлик с Колькой страшно перепугались и пытались меня растормошить. Когда я открыл глаза, то почувствовал боль в голове и тошноту. Из верхней части лба торчал небольшой, острый кусочек гильзы, из-под которого струилась кровь. Ребятам не без труда удалось поднять меня и, взяв под руки с обеих сторон, они потащили меня к дому.
     Мы все понимали, что за опыты с патронами нам здорово влетит. Поэтому по дороге домой родилась отчаянная версия случившегося:
   – Сашка, ты бежал по тропинке, споткнулся, упал и наткнулся лбом на острое стекло, – повторял Юлик. – Ты понял?

      Я едва слышал его слова откуда-то издалека. Ноги подгибались, и сознание чуть теплилось. Но идею Юлика я все же воспринял. Помню страшный крик мамы, которая подхватила меня на руки и уложила в кровать. Затем она, не переставая плакать, промыла рану и перевязала мне голову. Пока я приходил в себя, рассказывая маме, как я напоролся на стекло, Юлик сбегал в деревню, разыскал подводу с лошадью и пригнал ее к нашему дому, чтобы отвезти меня в больницу.

      Помню, как меня уложили на подводу и повезли, как раненого бойца, через всю деревню, на удивление местных жителей. Юлик шел рядом с подводой, держа в руках поводья, как заправский деревенский кучер. К этому времени я уже немного очнулся, и был даже горд тем, что оказался в центре внимания бабушек, которые испуганно причитали, глядя на мои окровавленные бинты на голове.
      В больнице меня сразу раздели, положили на стол, женщина-врач внимательно осмотрела раненое место и сказала:
   – Не пугайся, будь мужчиной. Инородное тело попало только под кожу. Сейчас я выну из раны то, что ты умудрился поймать, и зашью ее. Это не больно и не долго.
      
     Конечно, я боялся боли, но еще больше меня пугало то, что когда врач вскроет рану, наша мистификация обнаружится и придется рассказать правду. Врач сделала укол, осторожно вынула из моей головы уродливо торчащий кусочек гильзы, затем, подойдя к окну и подняв его вверх, внимательно осмотрела и сказала:
   – Да, действительно стекло…
     Почему она так сказала, я не знаю, но моя радость была так велика, что я даже не пикнул, пока она зашивала на лбу разодранную кожу.
      Эта история так и осталась тайной для моих родителей на многие годы. Я рассказал маме правду о своем ранении, только когда мне исполнилось сорок лет. Зато на многочисленные вопросы сверстников, откуда у меня появился шрам на лбу, я глубокомысленно отвечал – «вражеская пуля».

      Возвращаясь немного назад, я должен вспомнить, что моя детская мечта об игре на скрипке начала превращаться в реальность в сентябре 1945 года, когда началась не только обычная школьная жизнь, но и жизнь музыкальная. Еще в конце августа мама отвела меня в музыкальную школу на приемный экзамен. Школа находилась в старинном, красивом здании на Садовой улице, напротив кинотеатра «Сатурн».
      Желающих поступить на скрипичное отделение было семь человек, три мальчика и четыре девочки, а мест было только пять. Мы все толпились в коридоре, в ожидании, когда нас пригласят в экзаменационный класс. Я, конечно, волновался, но мама, как и все остальные родители, волновалась еще больше.

      Когда меня вызвали в класс, я робко вошел и увидел стол, за которым сидели три учителя, и рояль, стоящий в углу. За роялем сидел еще один учитель, который сразу подозвал меня к себе. По его поведению можно было понять, что он здесь главный. Он задавал мне много вопросов – люблю ли я петь и танцевать, почему я выбрал скрипку, какие скрипичные произведения мне нравятся. Наконец, он сказал:
   – Ну, а теперь спой нам что-нибудь…
      Я знал только те песни, которые мама пела мне перед сном, а ее репертуар был весьма экзотическим, он состоял из военных песен времен гражданской войны и народных песен. Недолго думая, я спел грустную еврейскую песню «Однажды бедный парень жил…», которая меня трогала до слез. Комиссия выслушала ее очень внимательно до самого конца.
   – Интересно, я впервые ее слышу, – сказал учитель у рояля. – Ты молодец. А на рояле ты можешь что-нибудь сыграть?
      Лариса научила меня играть на рояле одну шуточную песенку, припевая слова, причем нажимать на клавиши нужно было не пальцами, а кулаком, и  только на черные клавиши. Набравшись смелости, я изобразил свое умение стучать по клавишам и спел такой куплет:
    Ты мой друг и я твой друг,
    Мы друзья до гроба,
    Ты дурак и я дурак,
    Дураки мы оба.
      
     Комиссия посмеялась, но больше всех веселился учитель у рояля. После этого он попросил меня вслед за ним отстучать по крышке рояля ритмический рисунок и затем сказал:
   – Этого мальчика я беру в свой класс.
      Так в моей жизни появился Яков Израилевич Ильяшевский, замечательный скрипач и педагог, с которым меня связывала затем многолетняя дружба.
      Невозможно описать, как была счастлива мама, когда Яков Израилевич вышел в коридор и объявил ей, что я зачислен в его скрипичный класс и что через неделю я должен прийти в школу со скрипкой на первый урок. Так музыка вошла в мою жизнь и со временем стала важнейшей частью моего эстетического восприятия мира.
      
     Это не означает, однако, что ежедневные занятия музыкой для семилетнего ребенка были сплошным праздником. Скорее, наоборот. Мама водила меня в музыкальную школу два раза в неделю. Это занимало полчаса в одну сторону, в любую погоду, и в дождь и в снег. На уроках Яков Израилевич учил меня правильно держать скрипку, водить смычком по пустым струнам, и это продолжалось не менее полугода.
     Но самое главное, что эти скучные упражнения я должен был проделывать дома ежедневно, вместо игр во дворе в компании сверстников. Я упрямился и даже плакал, но мама настойчиво и непреклонно заставляла меня выполнять домашние упражнения.   
     Кроме того, она водила меня в филармонию на концерты. Восприятие музыки доставляло большое удовольствие, но с каждым разом я понимал, какой гигантский труд мне предстоит, чтобы достичь хоть малого мастерства. Поэтому мое сопротивление музыкальным занятиям, порой отчаянное, продолжалось. Как всякому мальчишке, мне хотелось играть в футбол, а не пиликать на скрипке.
      
     Тем не менее, к концу первого года я уже неплохо играл несколько скрипичных пьес и успешно сдал экзамен. Мама была рада, но с тревогой спрашивала у Якова Израилевича, как ей реагировать на мое нежелание заниматься музыкой. Он ответил:
   – Я люблю Сашу, он очень способный мальчик. Его сопротивление в этом возрасте вполне естественно. Но мой совет… заставляйте его заниматься. Когда он вырастет, он будет вам очень благодарен…
      Так оно и случилось. Я играл на скрипке много лет, отдавая себя целиком этому занятию, и, не став профессиональным скрипачом, достиг, однако, хорошего уровня исполнительского мастерства. Два человека, мудрый педагог и моя мама, подарили мне радость общения с музыкальным искусством.
      
     Но не менее важным для меня было человеческое общение с учителем музыки. Мне сказочно повезло, что судьба нас свела. С годами Яков Израилевич стал моим другом, несмотря на большую разницу в возрасте. Я не только занимался с ним в музыкальной школе, но часто приходил к нему домой. В его манере поведения была изысканная интеллигентность людей прошлого века. Он умел говорить и слушать одинаково чутко, не горячась в споре, не перебивая собеседника. Меня  интересовало абсолютно все. Я задавал ему тысячи вопросов и знал наверняка, что его ответы будут оригинальными и остроумными, рожденными из глубины его мироощущения. Поэтому, кроме музыки, Яков Израилевич учил меня культуре речи и поведения.

      Помню, как мне впервые пришлось выступить на концерте перед слушателями в большом актовом зале Института связи, в том самом, где когда-то выступали великие артисты, и исполнялась опера «Евгений Онегин». Зал обладал хорошей акустикой, и по своей архитектуре напоминал театральный зал.
      Концерт был организован силами студентов в честь почетного гостя, героя Советского Союза летчика Алексея Маресьева. После публикации книги Б. Полевого «Повесть о настоящем человеке» летчик Маресьев стал живой легендой.
     Студенты пригласили его поделиться воспоминаниями о том, как он в 1942 году, сбитый немцами на своем истребителе, упал в глухой лес, а затем с перебитыми и отмороженными ногами в течение восемнадцати суток полз по заснеженному лесу, питаясь одной брусникой, найденной под снегом, пока его не нашли деревенские мальчишки. Как после этого, пролежав в госпитале и получив протезы вместо обеих ног, он научился ходить и даже танцевать, после чего ему разрешили вернуться в авиацию. Маресьев говорил о своем подвиге простыми, доходчивыми словами и произвел огромное впечатление на всех присутствующих, в том числе и на меня.

      После его выступления должен был состояться концерт, на котором мне предстояло сыграть на скрипке «Сентиментальный вальс» Чайковского под аккомпанемент одного из студентов, со смешной фамилией Перельмутер. Для меня это было испытание, не шедшее ни в какое сравнение со школьным экзаменом, где помогали стены родной школы.
     Мы с Перельмутером репетировали несколько дней перед концертом, но я невероятно волновался. Это беспокойство было усилено еще и тем, что рассказ Маресьева я слушал, стоя за кулисами. И когда конферансье объявил, что сейчас выступит сын Сергея Васильевича Саша Степанов, я с трудом вышел на сцену и встал на то место, где только что стоял герой Маресьев, которому рукоплескал восхищенный зал.

      Я был ярко освещен прожекторами, а передо мной простирался громадный, темный, притихший зал, где сидело множество людей в ожидании моей игры. Мне было всего восемь лет. Руки дрожали от волнения, пальцы не слушались. Каждым нервом я чувствовал, что любой зритель в зале сейчас обнаружит все мои оплошности, все фальшивые ноты, и от этого меня охватывал ужас. Когда я поднял скрипку и услышал первые аккорды аккомпанемента, мне показалось, что я, подобно Маресьеву, ползу сейчас по лесу  и мне нужно совершить свой маленький подвиг.

      Не помню, как я сыграл этот вальс, но это первое испытание осталось в моей памяти в виде образа зрительного зала как темной, противостоящей мне силы, которую нужно преодолеть в одиночку. Этот образ преследовал меня при всех дальнейших выступлениях, и каждый раз возникало мимолетное воспоминание о летчике Маресьеве.
     Яков Израилевич не раз потом объяснял мне, что начинающие артисты часто испытывают на сцене «нетворческое волнение», то есть, попросту говоря, страх перед публикой. В отличие от него, «творческое волнение» исполнителя возникает от красоты самой музыки, оно увлекает, придает силы и доставляет удовольствие, а не страх.
     После концерта отец долго разговаривал с Маресьевым в своем кабинете, а я тихо сидел в углу и жадно слушал каждое слово героя. Потом нас сфотографировали втроем, и эта фотография до сих пор хранится в моем семейном альбоме.

      Занятия в музыкальной школе сначала проходили два раза в неделю. В последующие годы к занятиям на скрипке добавились уроки фортепиано, сольфеджио, музыкальной литературы и – игра в школьном симфоническом оркестре, что мне особенно нравилось. Руководил оркестром дирижер Малого оперного театра Дмитрий Андреевич Румшевич, известный в городе музыкант и педагог. Красивый, седовласый человек, всегда одетый в темный элегантный костюм с бабочкой, как было принято среди профессионалов старой школы, он особенно славился тем, что любил детей, и потому возился с нами до бесконечности, отшлифовывая каждый такт партитуры. Он добивался прекрасных результатов: наш школьный оркестр выступал даже в Большом зале филармонии на конкурсе, исполняя увертюру к опере Глинки «Руслан и Людмила».
 
      Помню, как-то он принес нам партитуру нового произведения молодого
советского композитора Андрея Петрова. Это была пьеса довольно легкого содержания, мы репетировали ее месяца два, после чего, однажды, Дмитрий Андреевич пришел на репетицию вместе с молодым человеком, который очень внимательно слушал наше исполнение, делая некоторые замечания и поправки. Как потом выяснилось, это был сам Андрей Петров, ставший впоследствии знаменитым композитором. Я до сих пор помню, как он волновался, слушая свое первое произведение в нашем исполнении.
      Нередко я задумываюсь о том, какую роль сыграла музыка в моей жизни. Иногда, слушая красивую мелодию, особенно грустную, когда скрипка «плачет», я не могу сдержать слезы, настолько меня переполняет неизъяснимое волнение.

      В нашем классе было 25 учеников. Среди них выделялся один очень яркий экземпляр – Витя Гинзбург. Он был забияка, гроза всех мальчишек, его побаивались, поскольку он был вспыльчив и даже агрессивен. При этом Витька слыл «жутко талантливым ребенком», Дора Адольфовна временами была в восторге от его сообразительности. На самом деле, Витя не был хулиганом, его физическое превосходство было мнимым, просто он был очень темпераментным мальчиком и все остальные пугались его эмоциональных всплесков. Тем не менее, в первом классе Витька считался самым сильным мальчишкой, и большинство из нас предпочитало с ним не связываться.

      Но настоящие хулиганы появились у нас во втором классе. Это были трое второгодников, которых перевели к нам из другой школы. Старший из них, Максимов, по прозвищу Макся, был переростком, взрослее и значительно крупнее каждого из нас. Он курил в туалете, ругался матом и мгновенно давал по шее каждому, кто хоть как-то ему не нравился. Поговаривали, что он уже побывал в детской колонии и в кармане у него видели нож. Остальные двое, братья Ройтманы, вели себя так же, как Максимов, но были при нем на вторых ролях.

      С появлением этих ребят обстановка в классе изменилась. Наши игры и наша детская бесшабашность потеряли какую-то внутреннюю свободу. Мы начали жить с оглядкой на эту компанию, в наших душах поселился страх. На переменах Макся позволял себе оскорбительно шутить, обзывать одноклассников грязными словами и даже отбирать завтраки, которые некоторые из нас приносили с собой из дома. Братья Ройтманы всегда обеспечивали ему поддержку. Эта обстановка была непривычной и неприятной, но никто не знал, как можно ее изменить.

      И вот однажды произошло событие, перевернувшее эту ситуацию. В нашем классе учился смешной мальчик, Эрик Пивоваров. Он был пухленький, в очках, тихий, безобидный и всем своим поведением отвечал прозвищу «маменькин сыночек».
     На большой перемене Макся подошел к Эрику, который уже развернул свой завтрак, и грубо вырвал у него бутерброд, буквально, изо рта. Эрик закричал и начал сопротивляться, но сзади его схватили братья Ройтманы. Видимо, Эрик выкрикнул Максимову что-то очень обидное, чего его блатная душа не могла перенести. Макся начал зверски избивать Эрика по лицу, из носа и изо рта его потекла кровь.
     На шум прибежала дежурная учительница, но все три хулигана уже смылись и, как ни в чем не бывало, курили в туалете.

      Эрика быстро увели в медпункт, а всех нас загнали в класс. Через несколько минут прибежала Дора Адольфовна, а следом за нею вошел завуч Дмитрий Ильич. Все поняли, что сейчас будет очень серьезный разбор полетов. Дмитрий Ильич славился суровым нравом, и если наша директриса любила выступать в роли «пряника», то ему явно подходила роль «кнута». Нужно заметить, что Витька не раз вызывался в кабинет Дмитрия Ильича, где получал за свои фокусы по «самое некуда». Но сейчас ситуация не шла ни в какое сравнение с этими шалостями.

   – Кто это сделал? – спросил завуч, с побелевшим от гнева лицом. – Я спрашиваю, кто из вас избил Пивоварова?
      Все молчали, искоса поглядывая на Максимова. Но тот стоял с безразличным, каменным лицом. Видимо, он был уверен, что из страха быть избитым ни один из нас его не выдаст.
   – Совершено преступление, – гремел Дмитрий Ильич. – Вы понимаете, что это преступление? Мальчику сломали нос… Конечно, тот кто это сделал, сам не признается… я уверен, что он трус. Но вы-то, все остальные… это произошло на ваших глазах… как вы можете молчать?.. Значит, вы покрываете преступника!..

      Дмитрий Ильич прекрасно знал, что это сделал Максимов, но ему было важно добиться ответа от класса. Поэтому он продолжал свое психологическое наступление:
   – Вы уже взрослые люди, каждому из вас по восемь-девять лет. Всего через несколько лет вы пойдете в армию… какие же из вас будут солдаты, если вы всем классом боитесь одного мерзавца?!
      Ребята понимали, что когда мы выйдем за пределы школы и встретимся один на один с Максей на улице, Дмитрий Ильич нас не защитит. Поэтому все молчали.
   – Ни один из вас не выйдет из класса, пока я не получу ответ!

      Он сел на стул и осматривал каждого из нас пронизывающим взором.
Почему-то я вспомнил мамину сказку о семи братьях-туркменах, погибших за справедливость. Мне стало необычайно стыдно. Я встал со своего места и сказал:
   – Это сделал Максимов…
      Все уставились сначала на меня, а затем на Максимова. Дмитрий Ильич помолчал и спросил:
   – Твоя фамилия Степанов?
   – Да…
   – Выйди сюда ко мне…
      Я подошел к его столу. Он одобрительно посмотрел на меня. 
   – А кто может подтвердить слова Степанова? – обратился он снова к классу.
      Я повел взглядом по рядам парт, в надежде получить поддержку, и в этот момент встал Витька:
   – Я подтверждаю. Эрика избил Максимов, я это видел своими глазами.
      Я почувствовал волну радости: Витька не бросил меня одного. А Дмитрий Ильич сказал с усмешкой:
   – Ну, что ж… хотя бы два приличных человека у вас нашлось… А теперь не бойтесь, Максимов сейчас пойдет в мой кабинет, куда я уже вызвал наряд милиции.
      Мне показалось, что все в классе с облегчением вздохнули, потому что справедливость, наконец, восторжествовала. А мы с Витькой после этого события стали неразлучными друзьями.

      Однако драки и хулиганские выходки в школе не прекратились. Слишком много жестокости оставила война в поведении людей, и в детях это проявлялось особенно. Помню, в третьем классе у нас появился новый ученик, Алеша Герман. Он был сыном знаменитого писателя Юрия Германа.
     Поскольку он был новичком и к тому же болезненным мальчиком, на него сразу набросились наши хулиганы. Ему приходилось даже прогуливать уроки, чтобы избежать побоев. Но к пятому классу Герман научился драться с ними. Он начал заниматься боксом во Дворце пионеров и вскоре наказал своих обидчиков так, что они его зауважали.
     С годами Алексей стал очень крепким парнем и даже прослыл вожаком шайки хулиганов. Не знаю, было ли так на самом деле, но, безусловно, твердый характер Герман выработал в те школьные годы.
     Кто знает, может быть, мы не увидели бы фильмов выдающегося кинорежиссера Алексея Германа, если бы он не прошел эту личную школу мужества.

     Со временем наша семья перебралась в новую квартиру. Отец за эти годы, работая директором института, успешно наладил учебный процесс, пригласил на преподавательскую работу известных ученых, тем самым подняв престиж ВУЗа в масштабах страны. Благодаря этому он вскоре стал членом Исполкома и Райкома партии Куйбышевского района Ленинграда.
     Партийному и советскому работнику по статусу полагалась квартира. Ему предложили на выбор несколько вариантов трех-четырех-комнатных квартир в престижных районах города. Война закончилась не так давно, поэтому пустующих квартир было в городе немало. Я помню, что маме особенно понравилась большая квартира в одном из особняков на Петроградской стороне. Но отец наотрез отказался от нее, под предлогом того, что ему далеко будет ездить на работу. Один из его помощников заметил:
   – Сергей Васильевич, но у вас есть служебный автомобиль с водителем…
   – Это не имеет значения, – ответил отец. – Я должен жить недалеко от института, чтобы в случае необходимости быстро добираться пешком.
      Личные удобства и привилегии его не интересовали. Поэтому он выбрал двухкомнатную квартиру в начале Невского проспекта, с печным отоплением, на четвертом этаже, без лифта. Спорить с ним было бесполезно, поэтому мама согласилась. Впрочем, мама вполне разделяла его взгляды, благодаря чему мои родители всю жизнь отдали советскому государству, мало что получив взамен.

      Как раз в этот период случилась большая беда. В ночь с 5 на 6 октября 1948 года в Ашхабаде произошло землетрясение амплитудой 9 баллов. За несколько секунд 130-тысячный город был полностью уничтожен стихией. Как карточные домики развалились глинобитные и саманные строения, которыми в основном был застроен город.
     Погибли десятки тысяч людей, разрушены средства транспорта и связи. В кромешной тьме и пыли люди пытались руками откапывать своих близких. А перед рассветом произошел новый мощный толчок. Все это время город практически находился в полной изоляции.
     К утру о катастрофе сообщил на «большую землю» неизвестный военный радист. Однако в первом коротком сообщении ТАСС, по советской привычке, говорилось, что жертв среди населения нет.

      Отец пытался по своим официальным каналам связаться с Министерством связи Туркмении, но безуспешно. Уже на следующий день, несмотря на невнятные сообщения прессы, ему стал очевиден гигантский масштаб катастрофы.
     В Ашхабаде жили мамин брат с сыном, и бабушка Сара. В течение месяца мы ничего не могли узнать об их судьбе. Отец прилагал невероятные усилия и, в конце концов, он сообщил маме, что дом, в котором мы жили, полностью разрушен, а в живых осталась только бабушка Сара. Через месяц ее удалось переправить в Ленинград, и она поселилась с нами в новой квартире.

      Бабушка Сара была инвалидом, она с трудом говорила, а правая рука и нога у нее не работали. Рассказать о том, что произошло в Ашхабаде, она толком не могла, только делала большие глаза, плакала и отчаянно махала здоровой рукой. Мы ласково называли ее бабусей, но относились к ней по-разному. Я не то, чтобы любил, но испытывал сострадание к ней из-за ее беспомощности и поэтому терпел некоторую старческую въедливость бабуси и старался помочь ей во всем. Лариса же, нередко, не могла скрыть своего раздражения.  Тем не менее, бабуся стала членом нашей семьи и это в какой-то мере изменило обстановку в доме.

      Мама рассказывала некоторые истории из бабусиной молодости. Бабушка Сара родилась в Польше, в еврейской семье, в конце XIX века. Ее девичья фамилия была Бережковская. В нашем семейном альбоме сохранилась фотография бабуси в восемнадцатилетнем возрасте. Она была необычайно красива, в длинном платье, в корсете и широкополой шляпе. Я любил рассматривать это фото, с которого на меня спокойно смотрела изысканно одетая девушка, с благородной внешностью.

      Бабушка Сара вышла замуж за Абрама Пинскера и каким-то образом, видимо, вследствие гонения на евреев, они оказались в Средней Азии. Дед Абрам был не очень приспособлен к жизни, превратности судьбы его надломили, и вскоре после рождения моей мамы он оставил бабушку.
     А бабуся, наоборот, проявила выдержку и смекалку. Она умудрилась открыть маленькую шляпную мастерскую, в которой работала сама, обслуживая нескольких состоятельных клиенток.
     В Польше у нее остались два брата, Калман и Юзеф Бережковские. В начале 1920-х годов они оба эмигрировали в Америку. Мама рассказывала, что из Америки от них приходили письма, где на конверте стояла фамилия Береш. Так братья переделали свою фамилию на американский лад. В этих письмах они уговаривали бабусю перебраться к ним, в Чикаго, но она, невзирая на трудности, категорически отказывалась.

      Наша ленинградская квартира находилась совсем недалеко от Витькиной, поэтому мы с ним много времени проводили вместе, и наши головы вечно были переполнены разнообразными идеями.
     Однажды, уже в третьем классе, кого-то из нас посетила идея сконструировать корабль. Почему именно корабль, я уже не помню. Он должен был быть небольшим, но с настоящим электродвигателем, чтобы мы могли запускать его где-нибудь на озере.
     Мы с Витькой сидели в классе за одной партой и на всех уроках непрерывно чертили схемы будущего изделия. Из всех смутных представлений об его устройстве ясно вырисовывались только три элемента: корпус корабля, электродвигатель и кнопка для его запуска.

      В качестве корпуса я предложил использовать мою старую игрушку, большую пластмассовую утку, полую внутри. Мне казалось, что она обладает хорошей плавучестью. Маленький электромотор я нашел в кладовке, где у отца валялся хлам из радиодеталей. Моторчик вместе с батареями нужно было укрепить внутри утки с помощью пластилина, а ось вывести наружу для крепления на ней винта. 
     Оставалась последняя деталь – кнопка для запуска. Нам она казалась самой важной, поэтому мы отправились в крупнейший магазин – Дом Ленинградской Торговли (ДЛТ) на ул. Желябова (ныне Большая Конюшенная).

      В отделе электротоваров продавщица показала нам новый, недавно появившийся в продаже, кнопочный электровыключатель. Хотя он был довольно громоздкий и тяжелый, но нас поразили две кнопки – для включения и выключения. Это было то, что надо. Мы долго и с удовольствием вертели его в руках, не решаясь спросить, сколько он стоит. В конце концов, продавщица назвала цену, и мы отправились в кассу, по дороге подсчитывая, хватит ли у нас денег на покупку.

      Когда мы заняли очередь в кассу, вдруг обнаружилось, что выключатель мы нечаянно прихватили с собой, так как Витька держал его в руках. Сначала мы молча уставились друг на друга. Потом Витька неуверенно произнес:
   – Может, уйдем? Выключатель-то уже у нас…
   – Не знаю… нехорошо как-то, а вдруг нас догонят?
   – Да…
      Мы отошли в сторону, не зная, что делать. Вдруг Витьку осенило:
   – Давай кинем на морского…
   – Давай!
      Мы выбросили пальцы, и оказалось, что нам можно уходить с выключателем. Тогда мы оба с облегчением вздохнули. Ответственность взяло на себя провидение.

      В тот же вечер мы приступили к работе над кораблем. Брюхо утки было аккуратно вспорото снизу от носа до хвоста, в ее полость мы засунули электромотор, затем две батарейки, прикрепили все это пластырем и вывели наружу два проводка. Их мы подвели к выключателю, который приклеили к спине утки. Затем замазали нижний шов пластилином.

      Мы уже предвкушали, как скоро проведем испытания корабля-утки в нашей ванне, но в последний момент Витька предложил расплавить над огнем пластилин, закрывавший нижний шов утки, чтобы он немного растекся. Витька всегда предлагал неожиданные, но очень мудрые решения. Недолго думая, я разжег газовую плиту и начал водить над огнем днище нашего корабля.
     Сначала появился запах, мы потянули носами, но я продолжал работу. Затем появился дым…  Я спросил:
   – Что бы это значило?
   – Ничего страшного, продолжай, пластилин еще не расплавился, – уверенно сказал Витя.
      Дым становился все темнее. Вдруг прямо передо мной вспыхнуло пламя, и раздался легкий хлопок. Я выронил утку прямо на газовую горелку и она, вся залепленная пластилином, запылала целиком. Тут на кухню примчалась мама, почувствовавшая едкую вонь в квартире. Какие слова она прокричала, увидев пожар на плите, я лучше не буду вспоминать. Водой из кастрюли она залила горящую утку, а нас отхлестала полотенцем и выгнала взашей из кухни.
     Так бесславно закончился наш судостроительный проект.

     Вспоминается еще и другая, не менее курьезная история того времени. Как-то мама принесла с рынка живую курицу. Мяса, в том числе куриного, в магазинах тогда продавалось очень мало, и соседка надоумила маму купить живое мясо.
     Курица разгуливала пару дней по нашей большой квартире, кося на меня настороженным глазом и временами кудахтая. На третий день мама обратилась к отцу:
   – Сережа, надо курицу зарезать…
   – Что?! – возмутился он, – я буду резать курицу?.. Ты с ума сошла!
   – Ну не мне же ее резать… – сокрушенно сказала мама.
     Услышав этот разговор, я подошел к маме и с уверенностью в голосе заявил:
   – Мама, я могу ее зарезать!
   – Ты?! – воскликнула мама. – Саша, ты хоть представляешь себе, как это делается?
   – Да это плёвое дело, – самонадеянно ответил я. – Дай мне какой-нибудь нож…

     Мама сунула мне в руку столовый нож, абсолютно тупой, а сама покинула квартиру, чтобы не видеть этого ужасного зрелища. Конечно, я боялся заниматься столь кровавым делом, кроме того, мне было жаль курицу, к которой я уже привык за эти дни. Но раз я заявил о себе как о взрослом мужчине, нужно было сдержать слово. Поэтому я позвонил Витьке и предложил ему принять участие в этом подвиге.

     Витька промычал в ответ что-то невнятное, но, тем не менее, вскоре явился ко мне, чтобы не бросать в беде друга.
     Некоторое время мы внимательно наблюдали за курицей, шепотом переговариваясь друг с другом. Казалось, что курица уже догадалась о наших намерениях. Затем Витька предложил план: сначала ловим курицу, связываем ей ноги и крылья…
   – А зачем связывать ноги? – спросил я.
   – Чтобы не убежала, – сказал Витя.
   – А крылья, чтобы не улетела? – съязвил я.
   – Вот именно, –  серьезно ответил он.

      Некоторое время мы искали веревку по всей квартире, но не найдя ее, решили начать охоту без веревки. По-видимому, курица, в самом деле почуяла неладное, потому что она метнулась в коридор. Он был длинным, и курица могла достаточно быстро набирать скорость, убегая от преследователей. Некоторое время мы гонялись за ней, но наши несмелые попытки схватить курицу не приводили к успеху. Каждый раз, с громким кудахтаньем, она уворачивалась, и даже перелетала через наши головы.
      В конце концов, мне удалось ее схватить. Одной рукой я обхватил курицу за крылья, а другой – схватил за ноги.
   – Держи ее за голову! – крикнул я.
   – Она же клюнет! – пропищал Витька.
      Курица бешено вращала головой, издавая предсмертные крики.
   – За шею держи, за шею…
      Витька дрожащей рукой ухватил ее за шею, и курица замолкла. Наступила маленькая пауза, и мы немного отдышались.
   - Вот теперь бери нож… и режь ей горло, – выдавил я из себя.
      Бедный Витя взял нож и начал его тупым лезвием водить по шее. Долгое время никакого результата не было видно, хотя Витька очень старался. Я уже устал держать эту довольно крупную курицу и в сердцах крикнул ему:
   – Да что ты ее гладишь по шее? Ты когда-нибудь хлеб резал?
   – Вот взял бы сам и резал! – огрызнулся Витька.

      Именно в этот момент на шее появились несколько капель крови. Витька нажал ножом посильнее, и тонкая струйка крови потекла мне на руки. Курица рванулась из последних сил, а я, при виде крови, в ужасе выпустил ее из рук. Курица понеслась по коридору, издавая гортанные звуки и разбрызгивая кровь по стенам коридора. Мы с Витькой, оба испачканные, со страхом смотрели на ее телодвижения, не в силах что-либо предпринять.
   – Давай, снова ее поймаем, - предложил я.
   - Нет, теперь она точно не дастся… Я думаю, она истечет кровью и умрет своей смертью, – глубокомысленно сказал Витя.
   – Но она же мучается при этом! – возразил я.
   – Сашка, что сделано, то сделано… Не можем же мы зашить ей шею обратно…
      Мы грустно помолчали.
   – Слушай, а может быть, шея у нее сама зарастет? – вдруг оживился я.
   – Не знаю…
   – Вот я недавно порезал палец, он же зарос…
   – Да, - воодушевился Витя, – может быть…
      На душе сразу полегчало, и мы радостно покинули квартиру. Конечно, меня грызла совесть, поскольку курицу мы не зарезали, а только помучили. Но она, действительно, осталась жива, и мама поспешно подарила курицу соседке. А я долго проклинал себя за то, что, желая помочь маме, так легкомысленно взялся за совершение «птицеубийства».

      К концу третьего класса нас приняли в пионеры. Все происходило очень серьезно и торжественно. Заранее каждому из нас выдали текст, с клятвой юного пионера. Мы должны были вызубрить текст наизусть, и Дора Адольфовна проверяла в классе каждого в отдельности и весь класс хором, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не забыл или не перепутал слова.
     Витьку сначала в пионеры не приняли за плохое поведение и успеваемость. Он, действительно, вертелся на уроках, дрался на переменах, а его тетради были залеплены кляксами. Поэтому когда все три класса выстроили в гимнастическом зале под звуки горна и барабанный бой, Витьки среди нас не было.
      Я переживал за своего друга, а он, наоборот, чувствовал себя вполне комфортно, поскольку вновь оказался вне толпы. Правда, позже, задним числом, его все же приняли в пионеры. Директор не могла допустить, чтобы в ее показательной школе какой-то Витя Гинзбург портил благостную идеологическую картину.
     Но Витька все равно остался самим собой, его пионерский галстук был вечно криво повязан, перепачкан в чернилах или он вообще забывал его одевать в школу.

      Со временем наша дружба начала проявляться и в других формах. Мы развивались не только умственно, но и физически, и это сблизило нас еще больше. В этой связи я должен вспомнить один эпизод, который произошел со мной двумя годами раньше, еще во втором классе.
      Мы с приятелем (имя его я не помню) сидели на первой парте и внимательно наблюдали за учительницей немецкого языка. Она была пышнотелой блондинкой, стояла совсем рядом со мной и, тихонько покачиваясь на каблуках, прижималась нижней частью живота к углу парты, так что ее юбка плотно облегала тело, и под нею вырисовывался интимный женский контур, о котором мы с вожделением могли тогда только мечтать.
     Видимо, ей были приятны эти касания, увлеченная уроком, она продолжала свои ритмичные движения телом, все более разогревая наше воображение. В руках она держала раскрытую книгу и поэтому не могла видеть, что я, как завороженный, смотрел на движения ее тела и чувствовал, что мое маленькое мужское достоинство уже находилось в напряженном ожидании чуда. 

      Вдруг я почувствовал на нем уверенную руку моего приятеля. Она проникла мне под трусы, он взял пальцами мою твердую плоть и начал совершать плавные, приятные движения. Я обмер от новизны чувств и боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть приятеля и не обнаружить своих эмоций перед учительницей. Эти незнакомые чувства нарастали волнами, то чуть отступая, то, усиливаясь вновь, временами мне казалось, что я начинаю задыхаться от сладостного удовольствия, и тогда хотелось отдернуть руку приятеля. И вот наступил момент, когда мне показалось, что я теряю сознание, это было одновременно и сладко и больно, хотелось кричать, звать на помощь.
      Помню, что несколько дней я ходил под впечатлением от новых ощущений. Приятель много раз позже предлагал мне повторить это упражнение, но я категорически отказывался. Я смог преодолеть этот психологический барьер уже позже, когда мы с Витькой стали неразлучными друзьями.

      Однажды Витька сообщил, что он уже стал мужчиной, так как умеет заниматься онанизмом. Поскольку я не знал, что означает это слово, он тут же продемонстрировал свое мастерство. Мне это явление природы было знакомо, поскольку эпизод на уроке немецкого языка уже был пройден мною, но с тех пор я не смел даже мысленно возвращаться к этой теме, этот грех был спрятан в моей душе и окутан несмываемым позором.
   И вдруг я увидел, как это греховное действо совершает Витька, причем, не скрывая своего явного удовольствия и даже бравируя им как очевидным мужским достоинством. Во мне вновь проснулось то уже полузабытое чувство сладкой боли, и я взглянул на Витьку совсем другими глазами, я почувствовал нашу общую с ним причастность к этому таинству. Этот стыд, оказывается, не является только моей тайной, другой мальчик уже превзошел меня и объяснил, что в этом и состоит мужская жизнь, что я не должен противиться естеству.
      С тех пор мы стали партнерами в своих эротических фантазиях. При этом нас неудержимо тянуло к женскому телу, мы говорили только о молодых учительницах и о некоторых знакомых девчонках.

      После уроков мы с Витькой обычно шли к нему домой, он жил на улице Гоголя, в большой старинной, барской  квартире, богато обставленной антикварной мебелью. Помню, что в гостиной стояла мраморная скульптура обнаженной Венеры в виде юной девушки, переходящей через ручей. Фигура девушки притягивала нас, как магнитом, и мы подолгу задерживались в гостиной.
     Витин отец, известный в Ленинграде архитектор, рано оставил семью, а мать была актрисой и часто гастролировала. Витька жил с бабушкой, которая прекрасно готовила  и сначала нас кормила, а затем мы уединялись для приготовления уроков.
 
      Интересно, что в школьный период контактов с девочками у меня практически не было, хотя интерес к ним был громадный. Помню, в музыкальной школе мне нравилась одна девочка, я даже тайком шел за ней следом после занятий, и когда она исчезала в подворотне своего дома на Сенной площади, я подолгу стоял под окнами в надежде, что в одном из них увижу ее.
     Но я находился под жестким контролем мамы, поэтому контакты с девочками были затруднены, а общение с Витей у мамы не вызывало подозрений.

      Лариса к этому времени уже была студенткой исторического факультета университета и тоже занималась музыкой. Однажды мама повела меня на концерт. Он был организован студентами в актовом зале университета, и моя старшая сестра должна была выступать, играя на рояле. Приглашенными были, в основном, студенты, их родители и знакомые, так что обстановка была почти домашняя.
     Зал был не приспособлен для концертов, кресел в нем не было совсем, и принесенные стулья были расставлены довольно хаотично. Сцены, как таковой, тоже не было, участники концерта располагались на одном уровне со зрителями, поэтому приглашенным детям было плохо видно выступающих. Зато можно было разворачивать стулья вполоборота к сцене и разглядывать гостей.

      Мы с мамой сидели в середине зала. Вскоре я заметил, что впереди, через один ряд от нас, сидела девочка примерно моего возраста. На ней была школьная форма с белым передником, на голове большой белый бант и две косички, торчащие в разные стороны. Девочка ни минуты не сидела на месте, постоянно вертелась и поглядывала в мою сторону.

      Я, не отрываясь, смотрел на девочку. Ее профиль, живое лицо и мягкая пластичность движений заворожили меня. Она была очаровательна в своей непосредственности и моментально пленила мое воображение. Конечно, девочка заметила мой пристальный интерес к себе и, как бы невзначай, оборачивала ко мне лицо все чаще. Иногда сидящая рядом с ней мама одергивала девочку, и на какое-то время она прекращала свою кокетливую игру.
     Мое сердце замирало, и я молил бога, чтобы она вновь обернулась. Я видел, как она тайком поворачивала голову и косила глазами в мою сторону. Тогда радость переполняла меня оттого, что в этом зале установилась тайная связь между мною и этой девочкой. Мне очень хотелось с ней познакомиться после концерта, и уже рисовалась картина этого знакомства, но меня терзали сомнения, одобрит ли моя мама такую вольность.

      В антракте я набрался смелости и сказал маме, что мне очень нравится одна девочка в зале. Мама даже не спросила, на кого именно я обратил свое внимание, и только отчитала за то, что я был невнимателен на концерте.
     Во втором отделении наша игра продолжилась, и я уже видел по глазам девочки, что она испытывает такое же волнение и смущение перед своей мамой. Я был переполнен новыми, незнакомыми чувствами, от которых сжималось сердце, и тревога охватывала душу. Любыми способами мне хотелось приблизиться к девочке, чтобы рассмотреть ее лицо, но я не мог преодолеть своей робости.

      Так продолжалось довольно долго, и я уже со страхом ждал окончания концерта, так как предчувствовал, что девочка исчезнет навсегда. Так оно и случилось. Мы вышли в гардероб одеваться, издали я еще видел сквозь толпу фигурку девочки и то, что она высматривает меня, но она была окружена кольцом родственников и знакомых.
      Когда мы шли домой, я не мог говорить от горя, которое внезапно обрушилось на меня. Я понимал недовольство мамы, которая считала, что я еще слишком мал для проявления любовного интереса, и мне было печально и стыдно, одновременно. Больше всего я страдал от своего малодушия, не позволившего пренебречь условностями и сделать шаг навстречу судьбе. 
      Много лет спустя, когда я уже был студентом университета, мне приходилось не раз бывать в актовом зале и даже выступать там, играя на скрипке. И всегда меня преследовали воспоминания об этой встрече, как о чем-то очень дорогом, но безвозвратно потерянном.

      Да, мама контролировала мои контакты с девочками, однако ее контроль оказался не настолько всеобъемлющим, чтобы я не смог пробить в нем брешь. Это случилось летом, когда по окончании шестого класса мы отправились семьей на дачу в Толмачево, под Лугу. Мама вывезла на природу свою двухлетнюю внучку, Ларисину дочь, и прихватила меня.
     Мы жили на хуторе, в отдалении от деревни, в небольшом крестьянском доме, в котором, кроме нас, были только хозяйка дома, молчаливая, неприветливая женщина, и ее дочь Тоня с младшим братом. Других обитателей на хуторе не было, поэтому быстро сложился маленький детский коллектив: я и симпатичная Тоня с братом. Ей было уже шестнадцать лет, а мне исполнилось только четырнадцать.

      Как все деревенские девчонки, Тоня была занята по хозяйству с утра до вечера. Мы старались ей помочь, сопровождали ее в поле, когда она пасла скотину, на сенокосе и даже в доме. Босоногая Тонька в своем коротеньком сарафане держалась с некоторым достоинством и даже умудрялась строить мне глазки.
      Однажды, во время уборки сена, когда Тоня стояла с вилами на подводе, а мы с ее братом подавали ей сено, я заметил, что под коротким сарафанчиком у нее ничего не было. Луч солнца просвечивал сарафан, а сама она норовила наклоняться так, стоя выше меня на краю подводы, что ее стройные ножки и нежный пушок между ними то и дело мелькали у меня перед глазами, вызывая чувство необыкновенно сладостного открытия.

      Все последующие дни я уже смотрел на Тоньку другими глазами, понимая, что она постоянно ходит полуодетая, и ее молодое загорелое тело, чуть прикрытое одеждой, находится рядом со мной. Она заметила мои внимательные взгляды и в один из дней позвала меня в свою комнату в доме. Там состоялся наш первый, весьма игривый разговор, в результате которого Тоня предложила мне прийти к ней в гости ночью, когда все заснут.

      Мы сразу обговорили технические детали этого плана. Дело в том, что я и Тонин брат ночевали в хлеву на сеновале, где под нами находились только корова и несколько коз, а мы вдвоем блаженствовали на просторном втором этаже, утопая в мягком, свежем сене. Остальные обитатели хутора ночевали в доме.
     Попасть ночью в Тонину комнатушку было непросто, так как входную дверь хозяйка перед сном запирала на ключ и тяжелый засов, поэтому проникнуть в дом можно было только через окно. Но в маленькое слуховое окошко Тониной комнаты влезть было невозможно, и я выбрал единственный вариант – окно маминой комнаты. Ее кровать стояла прямо у окна, и, выбрав удобный момент днем, я отрепетировал цирковой трюк с перепрыгиванием с подоконника на дощатый пол через кровать, на которой ночью будет спать моя любимая мама.

      В первую же ночь, с замиранием сердца, я прокрался вдоль дома к заветному окну, подтянулся на руках и долго прислушивался к звукам в комнате, пытаясь по дыханию мамы определить глубину ее сна. Затем влез на подоконник и мягким, кошачьим прыжком, перемахнув через кровать, приземлился на скрипнувший под ногами пол.
     Сердце колотилось от страха и напряжения, но заветная цель была уже близка. Когда я робко вышел в темный коридор, решительная Тонина рука быстро втянула меня в ее комнату. Пожалуй, это был самый счастливый момент нашей тайной встречи, так как опасность была уже позади, а Тонины проворные руки обещали новые чудесные ощущения.

      К счастью, разговаривать мы не могли из-за абсолютной слышимости в ночной тишине в этом ветхом домике. Поэтому средством нашего общения были только ласки. На Тоне была ночная рубашка, которую через некоторое время мне все же удалось снять.
     Лежа рядом с нею на узкой, девичьей кровати, я впервые изучал женское тело, разгораясь от страсти и не понимая, что же именно я должен делать с этим свалившимся на меня счастьем. В эту ночь мне пришлось пройти первый серьезный урок «возмужания», так как  рядом со мной был уже не ребенок. В моих руках было красивое тело молодой женщины, сгорающей от желания, но, подобно мне, не имеющей понятия о том, как все происходит.
     Тем не менее, Тоня все же была старше и, как деревенская девчонка, опытнее меня, поэтому, промучив своего ухажера часа два, она выставила меня за дверь, шепнув на ухо: «Я еще девушка, дурачок!».

     Я не мог уснуть до конца этой ночи и находился под ее впечатлением несколько дней. Тоня же ходила с видом победительницы, и ее заигрывающие взгляды и дерзкие ухмылки еще больше бередили мою душу и тело. Наши ночные встречи повторились еще два раза, но они так и не вышли за рамки нежных, а временами, очень бурных любовных ласк. В конце лета, перед самым отъездом из деревни, мы с Тоней почти признались в любви друг другу и договорились встретиться через год.

     Мои успехи в учебе были вполне приличными, я считался одним из лучших учеников класса. Мое детское самолюбие было удовлетворено, когда учителя временами приводили меня в пример другим ученикам. К седьмому классу я уже неплохо играл на скрипке, иногда выступал в школьных концертах, поэтому пользовался дополнительным авторитетом среди сверстников.
     Но что меня совершенно не устраивало, – это мой внешний вид. Я был небольшого роста, в очках, и поэтому казался себе совсем не мужественным. Другие мальчишки были на голову выше меня и соответственно сильнее. Уязвленное самолюбие, временами, не давало покоя. Но самое главное, несмотря на мой повышенный интерес к девочкам, мне казалось, что я не могу рассчитывать на их внимание.
     Поэтому когда на школьные танцевальные вечера приглашали девчонок из женской школы, я стоял у стенки, делая вид, что танцы меня совершенно не интересуют. И на вопросы мамы, почему я никогда не танцую, я пренебрежительно отвечал, что танцы – это «просто трение двух полов о третий», а я этой ерундой не занимаюсь.

     Но, несмотря на эту браваду, чувство физической неполноценности меня не покидало. Я интуитивно чувствовал, что надо искать какой-то выход, и к восьмому классу он, как мне казалось, нашелся. В сентябре того года мы с Витькой записались в детскую спортивную школу по классу спортивной гимнастики.
     Занятия гимнастикой оказались не просто спасительной соломинкой, но изменили всю философию моей жизни. Два раза в неделю я не шел, а летел на тренировки, настолько мне нравились упражнения на гимнастических снарядах. Эти занятия были непростыми, требовалось упорство и сила воли, но я ощутил красоту владения собственным телом и с каждым годом становился сильнее.

     Витька через полгода занятий получил травму и перестал ходить на тренировки. Мне стало одиноко, но это меня не остановило. Более того, гимнастика стала моей потребностью и подтолкнула к занятиям другими видами спорта. Летом я ходил в походы по Карельскому перешейку, а зимой катался на лыжах и коньках. Одно время я даже играл в хоккей в составе сборной девятых классов.

     Тренером в спортивной школе был наш учитель физкультуры Вениамин Александрович. Мне снова повезло с наставником, он был строгим, внимательным и очень любил своих подопечных. Терпеливо объясняя очередной элемент на снаряде, повторяя его со мной десятки раз, он по-доброму улыбался и, как бы заглядывая в мою душу, говорил:
   – Саша, а ты знаешь, что большинство чемпионов мира по гимнастике люди небольшого роста? Твоя конституция специально создана для гимнастики. Тренируйся и тебя ждет успех…
      Я, буквально, разрывался между тренировками и учебой в двух школах. Тем не менее, в конце года занял первое место на соревнованиях по гимнастике в своей школе. Даже Витька нехотя признавал, что я превзошел его. В какой-то мере я стал более уверенным в себе, но еще по-прежнему завидовал мальчишкам высокого роста.

      Наступил март 1953 года. Свершилось событие, перевернувшее жизнь в стране. Умер Сталин. Подавляющее большинство советских людей восприняли его смерть как личное горе. В нашей семье царил не просто траур, а панический ужас. Я с удивлением видел, как мама рыдала, стоя на коленях. Я, пятнадцатилетний подросток, не мог понять, что происходит.
   – Мама, почему ты так убиваешься? – спрашивал я в недоумении.
   – Ты еще спрашиваешь… Сашенька, я не представляю, как мы теперь будем жить… Мы же просто пропадем все… - и она снова начинала плакать.
   – Почему пропадем? Но есть же много других людей…
   – Таких, как Сталин, больше нет.  Неужели ты не можешь понять?

      Я, действительно, не понимал этого. Конечно, на уроках истории наша учительница, Ия Ивановна, твердила нам об исключительной роли партии, о выдающихся вождях – Ленине и Сталине, и эта надоедливая и довольно скучная риторика давно набила оскомину. Хотя мы были еще дети, но интуитивно чувствовали какой-то перебор в представлении той картины мира, которая внушалась нам и в школе, и по радио, и дома. И поэтому позволяли себе шутить на эту тему, но только в своей среде, уже понимая, что нам попадет, если услышит кто-нибудь из взрослых.
 
     Эти вопросы иногда возникали и в нашей семье, если я бросал какие-то реплики, не соответствующие официальной доктрине. Мне хотелось просто порассуждать, вместо того, чтобы слепо верить общепринятым штампам.
     Тогда мама начинала меня учить уму-разуму, но особенно возмущалась Лариса, которая к этому времени уже закончила исторический факультет университета по специальности истории партии. Вооруженная марксистко-ленинской теорией, она, буквально, уничтожала меня своими доводами, нимало не заботясь о моем детском самолюбии.
     Лариса всегда была дружна со мной, ласкова и заботлива, но, повзрослев, она заметно изменилась. Наши распри нельзя было назвать идеологическими разногласиями, в ту пору я еще не был готов к серьезным спорам. Но впоследствии, к сожалению, это стало причиной охлаждения наших отношений с сестрой. 
      Помню, как на следующий день после объявления о смерти Сталина, нас, старшеклассников, строем повели на Дворцовую площадь, где собрался чуть ли не весь город. Все слушали выступление Маленкова по радио. Я видел скорбные лица стоящих на площади людей, видел как многие плакали… В тот момент мне было даже стыдно за мое легкомыслие, но что-то в этом всеобщем плаче мне все же казалось преувеличенным и противоестественным.

      Через несколько дней мы узнали, что в Москве во время похорон Сталина погибло несколько сотен людей, в том числе детей. Они были раздавлены мощным потоком людей, устремившихся по всем улицам города на Красную площадь. Официально об этом не сообщалось, но народная молва мгновенно разнесла эту новость. С Ларисой я не стал это обсуждать, а только спросил у мамы:
   – Не кажется ли тебе, мама, это известие лишь подчеркивает, что людьми овладело безумие?
      Мама ничего не ответила. А спустя несколько месяцев, когда у страны уже было новое руководство, смерть Сталина перестала быть всеобщей скорбью и жизнь пошла своим чередом.

     По окончании восьмого класса я провел лето в спортивном лагере, где был выбран председателем совета отряда. Впервые я почувствовал, что в моих руках появилась власть над другими людьми.
     Она была невелика, по утрам я стоял во главе торжественной линейки и отдавал приказ поднять флаг. Кроме того, я распределял наряды – кому дежурить на кухне, кому убирать территорию, а кому репетировать в самодеятельности. Тем не менее, даже такое распределение ролей в детской среде уже порождало неравенство. Мне было непривычно и не очень приятно видеть, как некоторые из сверстников заискивающе посматривают в мою сторону. И мне даже показалось, что роль руководителя – не моя стихия: гораздо больше меня притягивали искренние, дружеские отношения, где каждый говорит то, что думает.

      Этим же летом произошло еще одно забавное событие. Я начал ходить в походы, начиная еще с пятого класса. Географию у нас преподавала замечательная женщина, Валентина Григорьевна. В моих глазах она имела два неоспоримых достоинства – во-первых, она очень хорошо выглядела, чем вызывала в моей мальчишеской душе какие-то смутные желания, а во-вторых, она водила нас в походы.
     Помню, как весь наш класс вместо урока географии выезжал в поселок Саблино, и там, на древних откосах известняка мы находили окаменелости доисторических трилобитов. Учительница объясняла, что известняк сохранил отпечатки членистоногих существ, живших на земле 500 миллионов лет назад, и эти находки переполняли восторгом наше воображение.
      Но эти походы были кратковременными, а мне хотелось пойти в настоящий поход – с ночевками и с приключениями.

     И в то лето мы отправились небольшой группой на Карельский перешеек. Нас было человек двенадцать, мальчиков и девочек, а возглавлял группу Гошка Сергеев, старший брат одного из наших одноклассников. Гошка был студентом второго курса Горного института, и поэтому воспринимался нами как взрослый, опытный инструктор.
     Гошка разработал маршрут похода, провел с нами предварительное занятие, на котором объяснил правила поведения в походе: как разжечь костер, ориентироваться на местности и т.п. В общем, все приготовления вселяли надежду на новые, необычайные впечатления.

      Зачем Гошка выбрал такой отдаленный и глухой район Карельского перешейка, я так и не понял. На электричке мы доехали до станции Громово, а дальше нам предстояло идти целый день по пересеченной местности, сквозь густой лес и болотистые участки. К вечеру мы должны были выйти к пионерскому лагерю, с директором которого Гошка предварительно договорился о ночлеге, поэтому палатки мы с собой не взяли. Мало того, мы не взяли плащи, и это оказалось настоящим проколом со стороны нашего инструктора.

      Погода с самого начала была сумрачной, солнце не появлялось, поэтому ориентироваться в лесу было не просто. Но никто из нас не сомневался, что с таким опытным инструктором мы одолеем маршрут без неприятностей.
      Настроение было необычайно бодрым и веселым. Среди нас оказалась девочка Валя, которая щебетала и хохотала всю дорогу, поднимая настроение остальным. Время от времени мы делали привалы, готовили пищу на костре и резвились, как и подобает  ребятам нашего возраста. Инструктор глубокомысленно рассматривал карту с проложенным маршрутом, оглядывал окрестности и уверенно вел нас дальше.

      Все лесные дороги и дорожки давно остались позади, время от времени почва под ногами становилась топкой, и нам приходилось петлять, чтобы выбраться на сухое, твердое место. К середине дня Гошка стал чаще останавливаться, озабоченно озираясь вокруг. Наконец он сказал:
   – Странно, мы давно должны были выйти к берегу реки Вуокса… Похоже, что мы заблудились…
      Все окружили его.
   – И куда же нам теперь идти? – спросил кто-то.
   – Мы должны идти на север, но солнца нет… а без него ориентироваться трудно…
   – Так можно же по компасу…
      Гошка покраснел и с трудом выдавил из себя:
   – Компас я забыл дома…
      Все замолчали. Но тут Валя своим смешливым голосом прочирикала:
   – Пошли куда глаза глядят, куда-нибудь же мы придем…
      Гошка тяжело вздохнул и решительно сказал:
   – Ладно, идите за мной. Только не останавливаться, не отставать и не отходить в сторону. Здесь места глухие.

      Стало понемногу темнеть. Теперь мы шли молча, и в душах появилась неуверенность. Самым опасным было то, что болотистые пятна появлялись все чаще, и было совсем не ясно, в какую сторону их лучше обходить. К восьми часам вечера мы остановились, чтобы отдохнуть и перекусить. Костер разводить не стали, попили чая из термосов с бутербродами. Стало ясно, что наступающую ночь нам придется провести под открытым небом.

      Погода ухудшалась, небо совсем заволокло тучами, и вскоре пошел дождь. Гошка дал команду остановиться, собрал нас вокруг себя и сказал:
   – Дальше идти в темноте рискованно. Мы можем попасть в болото. Поэтому, предлагаю разбиться на группы по два-три человека, выбрать сухое место под густыми елями и устроиться на ночлег. Подстелите, что у кого есть под себя, а головы на рюкзаки… Главное, ребята, не унывать. Нам нужно продержаться эту ночь, а завтра мы найдем дорогу.

      Ночевать в темноте в лесу, под огромными, разлапистыми елями, без уверенности в завтрашнем дне, было неуютно. Усиливающийся дождь просачивался сквозь крону елей, добавляя дискомфорт в наше плачевное состояние. По-прежнему всех выручала Валя, визг и смех которой оглашал темноту по мере того, как ее одежда все более  промокала.
      Но самое страшное было впереди. Где-то вдали раздались раскатистые удары грома, дождь усилился, и вскоре началась гроза. Промокшие и замерзшие, мы вскочили и прижались к стволам деревьев, чтобы уменьшить площадь намокания.
     Сквозь шум дождя был по-прежнему слышен голос Вали, но теперь она не смеялась, а громко подвывала от ужаса. Как ни скверно нам было, но даже эти звуки ее голоса вызывали улыбку, которая нас поддерживала.

      Мы стояли под дождем несколько часов. Время будто бы остановилось… Гошка, чувствовавший свою вину и ответственность, перебегал от одного дерева к другому, шутил, подбадривал нас, демонстрируя свою независимость от стихии. Я промок до нитки, с головы до ног. Чтобы избавиться от ужаса непреходящей сырости, я пытался представить себе, что много дней иду по пустыне, изнывая от жары и мечтая о спасительном дожде, и вот, наконец-то, он хлынул на меня…
     Под эти благостные мысли я даже иногда засыпал на несколько мгновений. Но очнувшись, снова чувствовал, как стучат зубы от холода и страх опутывает сознание.

      Когда рассвело, дождь начал утихать, и мы смогли двинуться в дальнейший путь. Гошка завел было песню, но его никто не поддержал, и даже Валины визги не оглашали больше лес. Вскоре сквозь тучи показалось солнце, Гошка скорректировал маршрут, мы вышли сначала к реке, а затем вдоль берега пришли к пионерскому лагерю.

      В лагере нас встретили очень радушно, сразу поместили в столовую, развели печь, чтобы мы согрелись и обсушились, а затем накормили рисовой кашей с горячим чаем. Мне кажется, что такой вкусной каши я потом не ел ни разу в жизни. Тишина теплой столовой с открытым огнем в печи, вкусные запахи простой пищи и солнечный свет за окном снова вернули нас к жизни.

      Директор лагеря, высокая женщина со строгим лицом учительницы, долго смотрела, как мы молча поедали кашу, а затем спросила:
   – Ну как, дети, вы довольны?
      И тут произошло нечто необъяснимое. Никто из нас не проронил ни слова, все молча смотрели на нее. Не понимая в чем дело, она слегка насупилась и повторила вопрос. В ответ снова было гробовое молчание.
     В этот момент я заметил, как один мальчишка тайком показал Вале, сидящей позади, свой палец. Та прыснула в ладошку и зашлась сдавленным смехом. Все оглянулись на Валю и начали смеяться. А она уже хихикала во весь голос, переливы ее смеха заполняли столовую, заставляя остальных непроизвольно включаться в этот хохот.
     Он вдруг охватил нас с такой силой, что ни один не мог остановиться. Это был какой-то коллективный припадок смеха без всякой причины. Время от времени его дополнительно подогревал кто-нибудь из мальчишек, показывая Вале новые комбинации из пальцев, и она, как сумасшедшая, вела за собой всю нашу хохочущую толпу.

      Директриса с удивлением и возмущением взирала на это безобразие, а затем покинула столовую, хлопнув дверью. Ответом на ее уход был новый взрыв хохота. Я смеялся вместе со всеми, понимая, что происходит нечто недопустимое, но остановиться не мог.
      Смех продолжался долго, то затихая, то возникая вновь. Наконец, Гошка, который смеялся вместе с нами, смог всех утихомирить и пошел объясняться с директором лагеря.

     А причина была простая, которую не мешало бы знать нашим педагогам: ночью в лесу мы пережили не только холод и страх, но и большой стресс, возможно, впервые в жизни. Нервное напряжение искало какого-то выхода, и спусковым крючком для него нечаянно оказалась наша хохотушка Валя.
      Моя память до сих пор хранит весь ужас той ночи в объятиях вековой ели.