Паныч. И. Барац

Это реальное письмо, которое написал моей бабушке Раисе Семеновне Барац ее родной брат Исаак Семенович Барац в 1975 году. Хотелось бы найти тех, кто помнит их.
***
Дорогая моя Раечка!
Я получил твое письмо. Если бы ты только знала, какая это для меня радость читать их. Это для меня, как праздник. Ведь письмо тоже может служить прекрасным средством общения с дорогими тебе людьми. Они как мост, переброшенный от сердца к сердцу. Ты пишешь: «Не иначе как ты считаешь, что я не сумею по достоинству оценить твое литературное произведение». О нет, ты, Раечка, глубоко ошибаешься. Я, наоборот, всегда считал и считаю, что ты, как никто другой, знаешь цену словам, положенным на бумагу, и умеешь читать как сами строки, так и между строк. И если я не посылаю тебе того, что написал, то только по той единственной причине, что не хочу тебе надоедать своими «литературными», как ты их называешь, опусами, отбирать у тебя время на чтение их, утруждать твои слабые глаза. И потом я далеко не уверен в том, что мои воспоминания могут представлять интерес для других. Для меня же эти эпизоды из далекой юности моей являются отдушинами в те часы, когда никогда не покидающая меня тоска особо остро дает себя чувствовать, требует выхода и ищет хоть какую-нибудь развязку.  Меня в такие минуты, как магнитом, тянет к перу и бумаге, и я пишу. Пишу для себя, ни для кого больше. И тогда на душе делается несколько легче, и скорбь, - матерь всякой сердечной боли, не так теснит грудь. Временами я вновь и вновь возвращаюсь к написанному, перечитываю и тогда «на старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною». И тогда, как я уже, кажется, писал тебе, я испытываю хотя и томящее, но вместе с тем счастливое чувство прикосновения к нам вплотную. Иначе, Раечка моя, как жить, если душа не на месте, если все вокруг напоминает о ней, у тебя – о нем. Ведь нам с ними было так хорошо, как птице в теплом гнезде. Господи, какое это было счастье жить с людьми, у которых сердца полны были света!
Где оно, время это? Где они, дорогие люди эти?
Посылаю тебе рассказ, который ты просишь у меня, и крепко-крепко обнимаю и целую тебя.
Паныч
Существовали в давние времена, почти шестьдесят лет тому назад, когда у власти стояли помещики и капиталисты, такие слова, которые в наши дни вышли из употребления. Дети наши, внуки наши их не слышат и не понимают ни их содержания, ни смысла. Вот некоторые из этих слов: Ваше величество, Ваше высочество, Ваше сиятельство, Ваше превосходительство, Ваше благородие, барин, барчук, пан, паныч. Слова эти после Октябрьской революции вышли из оборота, и нигде не услышишь. Разве только в старой литературе их можно встретить. Нет нужды объяснять здесь смысл всех этих слов, для кого они предназначались и кому адресовались. Скажу только коротко: для царей и особ царствующего дома, для князей, графов, баронов, генералов, для помещиков и капиталистов, одним словом, для власть имущих, для богатых господ и панов. И уж во всяком случае не для таких, как я, бедняков, у которых не было ни кола, ни двора, за душой ни гроша, один форменный, изрядно тронутый временем, ученический костюм, такая же шинель, одна пара довольно поношенных ботинок, пара галош и кой-какое бельишко. Все мое имущество помещалось в одном небольшом чемодане, занимая половину его. Вторая половина предназначалась для тетрадей и учебников, которых у меня было очень мало по той простой причине, что не на что было мне их покупать, и я пользовался учебниками состоятельных моих одноклассников. Так мы, бедняки, кухаркины дети, тогда жили, так учились. Справедливости ради отмечу, что учились мы, бедняки, не плохо и по успеваемости, как правило, всегда были впереди класса. Преподаватели наши выделяли нас, относились к нам с уважением, часто даже с любовью, и ставили в пример сынкам и дочкам богатых родителей, которые смотрели на нас с некоторым пренебрежением: что, мол, с них взять, - с голодранцев. Чтобы лучше понять то, о чем будет рассказано ниже, необходимо отметить, что слово «пан» польского происхождения и означает то же, что русское слово «господин». Прислуга (было когда-то и такое слово) – дворники, кучера, конюхи, садовники, горничные, кухарки, няни и другая челядь, обслуживающая господ и панов и полностью от них зависящая, называла панских детей, - мальчиков и юношей, панычами. Само собой разумеется, что меня, яркого представителя династии бедняков – голодранцев, никто никогда панычем не называл. Это милое слово, будь оно адресовано ко мне грешному, звучало бы обидно, как злая ирония, как издевка, как оскорбление. И все же, когда мне шел восемнадцатый год, я удостоился услышать в мой адрес это заветное  слово «паныч». Услышать из уст прекрасной девушки, красивой и молодой, девушки с голубыми, почти васильковыми, глазами, очаровательными ямочками на щечках, с обворожительной улыбкой и белыми, как снег зубками, то выглядывавшими, то прятавшимися за алыми сочными губками. Губки эти, казалось, просили: ну поцелуй же нас. Чтобы никого не искушать, скажу сразу: нет, я никогда эту милую девушку не целовал, хотя честно признаюсь,  мне очень хотелось это сделать, уж больно хороша она была. Каюсь, велик был соблазн, да и было мне тогда восемнадцать лет, возраст для таких дел самый подходящий. По той только причине не поцеловал, что меня вместе с этой милой девушкой могли бы вышвырнуть из дому, и в моем бюджете немедленно образовался бы дефицит в двадцать пять рублей, - деньги для такого паныча-бедняка по тем временам немалые. Но, повторю, панычем меня все-таки называли, и я имел возможность испытать прелесть этого слова, произнесенного в мой адрес устами такой очаровательной  девушки.
Это было в 1916 году, осенью, в октябре месяце в городе Александровске, ныне Запорожье. Я был тогда учеником седьмого класса Александровского коммерческого училища имени графа С.Ю. Витте, занимался репетиторством, бегал с урока на урок и на заработанные деньги жил, да еще помогал своим родителям. Был у меня урок у одного генерала. Жил он в полосе отчуждения железной дороги в довольно большом парке. Далеко в глубине этого парка стоял приветливый особняк, вероятно, комнат на десять. К парадному подъезду его вела узкая, выложенная плитами, дорожка шириной не больше метра, по обеим сторонам которой тянулись цветники, клумбы, декоративные насаждения. Несколько дальше, в глубине парка, просматривались статуи красавиц, гладиаторов, беседки. Сын генерала, его звали Володей, учился в том же коммерческом училище, что и я. Он и был моим учеником, с которым я готовил уроки, повторяя пройденное, не давая угаснуть еле теплившейся в его слабом мозгу искре знаний. Я с ним в свое время набрался хлопот через край. Мало того, что у него были весьма ограниченные способности, он еще и не хотел заниматься, не любил учиться и делал это из-под палки. Он был, как тюбик: нажмешь – работает, не нажмешь – не работает. Он и теперь, спустя пятьдесят девять лет, как живой, стоит у меня перед глазами. Высокого роста, худой, узкие покатые плечи, длинные, как у шимпанзе, руки, маленькая голова на плечах, узкий малообещающий лобик острый, как лезвие ножа, нос. На лице его написаны были все добродетели за исключением одной: способности мыслить. Он был неплохим парнем, очень добрым, оказывал мне много знаков внимания, но способностей, увы, никаких. Не знаю, отчего у него это было, - то-ли от лени, то ли от природы, - бог его что-ли обидел. На нем можно было проверить всю справедливость народной мудрости, гласящей: лучше умный человек небольшого роста, чем большой и глупый болван. Да простится мне это злословие, повторяю, человек он все-же был неплохой.
Как и полагалось в те времена, у генерала был целый штат обслуживающего персонала. Теперь эта категория трудящихся называется МОП – младший обслуживающий персонал. Всех этих людей я, конечно, не знал, но некоторых из них видел. Видел дворника, садовника, кухарку, горничную. Ее горничную, видел чаще всех: она всегда открывала мне парадную дверь, провожала у этой двери, когда я после урока уходил, помогая снимать и одевать шинель. На должность горничной в богатых домах, как правило, приглашались молодые красивые девушки, всегда опрятно, даже красиво одетые. Они не выполняли никаких грязных работ и до некоторой степени даже украшали дом. Так было принято, так полагалось. Эту горничную, эту милую девушку я видел каждый день, все дни недели кроме воскресенья, и хорошо ее помню.
Помню первую встречу мою с ней. Я пришел в этот генеральский особняк, поднялся по мраморной лестнице, украшенной с обеих сторон двумя лежащими, положив голову на могучие лапы, львами.  Позвонил в массивную парадную дверь. Сознаюсь, позвонил с некоторой опаской, я бы сказал, даже с душевным трепетом: шутка сказать, - генерал! По одну сторону дверей, - я бедный еврейский юноша, по другую, я это твердо знал, генерал, с которым я, правда, успел уже познакомиться в кабинете директора училища, рекомендовавшего меня в качестве репетитора для генеральского сына. И вот открывается дверь, и предо мною предстает очаровательная девушка. Это и была горничная. Я просто был поражен красотой ее. Тонкие черты лица ее делали его нежным и очень милым. Пленительную красоту этого лица я описал уже выше. Остается добавить, что в своем белоснежном накрахмаленном переднике, в белой наколке на голове, - наколка, сквозь которую пробивались и рвались наружу пышные белокурые волосы ее, она была похожа на гимназистку, выскочившую ко мне на минутку из школьного актового зала, где шел торжественный новогодний бал. Ее, как я потом узнал, звали Машей. Красивая была девушка! Я разделся, снял шинель, снял галоши, и она проводила меня в комнату моего ученика, где мы всегда занимались. Так состоялось первое наше знакомство.
С тех пор я часто видел ее. Каждый вечер она открывала и закрывала за мною дверь. Каждый вечер она заносила мне во время урока стакан чая с печеньем. Один раз в месяц она на подносе заносила на конверте мою «зарплату», двадцать пять рублей. Я, конечно, понимал, что приносила она все это не по своей инициативе. Она просто выполняла указания генерала, который оказался довольно хорошим человеком, часто после урока заходил к нам в комнату, подолгу беседовал, бывало, со мною, интересовался, как живу, кто мой отец, где живет, чем занимается. Как видно, разные все-же бывали и генералы.
И вот однажды…
Разгар осени, вторая половина октября. Вспоминается один день, хмурый осенний день. Все кругом серо. Серое небо от края до края сплошь покрыто серыми тучами, гонимыми ветром непонятно откуда, неизвестно куда. С утра до полудня лил дождь, какой-то тоже серый, нудный, ноющий, как зубная боль. Безмолвно и печально стоят деревья, - мокрые, серые они думают печальную думу свою. Ветер безжалостно ободрал с них листья, - раздел догола, и они устремляют голые ветви свои ввысь. Кажется, это не ветви, а руки, исхудалые, иссохшие, бессильные руки, простертые к небу в слезной мольбе о помощи. Земля вокруг лежит в трауре, черная, как ночь, мокрая, вязкая, вся в непросыхающих лужах, как в слезах. К вечеру дождь прекратился, и на землю пал густой туман. Он обнимался с тучами и плакал от тоски, источая мелкие, холодные капли.
В этот день, в семь часов вечера я отправился на урок к генеральскому сыну. Было уже темно, и я, страдавший с малых лет острой близорукостью, очень плохо видел и то и дело попадал в грязь и лужи, выскакивал из одной и тут же попадал в другую, обдавая все вокруг себя грязными потоками воды. Расплачивалась за эту слепоту мою в первую очередь нижняя часть моих брюк. От такого «хождения по водам» они, брюки мои, были грязные и мокрые до колен, хоть выжимай. Вдобавок, когда я очутился уже, наконец, в парке и стал двигаться к особняку по узкой вымощенной дорожке, которую тоже не видел в этой непроглядной тьме, меня занесло куда-то в сторону. Я сбился с дорожки и попал в перекопанную по обе ее стороны полосу цветников, на которой пластами лежал жирный, мелкий, как смола, чернозем. Он немедленно обхватил мои галоши, как клещами, намертво пристал к ним и не выпускал из своих железных цепких объятий, все больше и больше налипая. Я с трудом вытаскивал ноги из этого круто замешанного месива, увеличивавшегося в весе. Казалось, на ноги мне повесили пудовые гири. С трудом выбравшись на дорожку, я очутился, наконец, у парадных дверей и позвонил. Девушка «моя», горничная, открыла дверь и с удивлением осмотрела меня с головы до ног: я это, или не я. Нет, она ничего не сказала мне, она была достаточно хорошо вымуштрована на своей работе и знала, как надо себя держать.  Но одно только восклицание все же сорвалось с ее уст: о, боже! Я осмотрелся, увидел свое отражение в стоявшем в передней большом трюмо, и готов был провалиться сквозь землю. Предстать перед глазами этой милой, всегда идеально опрятной девушки, в таком виде, - это, поверьте, тяжелое испытание.  Но что поделаешь, я разделся и направился к своему ученику.
Через час я закончил урок и вышел в прихожую, где меня ждала уже горничная. Она сняла с вешалки и подала мне мою шинель, не успевшую еще высохнуть. Я надел ее и нагнулся к галошнице, чтобы взять свои галоши. К моему удивлению обнаружить мне их не удалось. Как я ни искал, как ни старался, галош там не было, они почему-то исчезли. Понимая, что в этом богатом доме мои старые, облепленные грязью, галоши никому не нужны, я усердно продолжал поиски. Увы, безуспешно, - галош не было. И вот стою я так на корточках, пригнувшись к галошнице, и слышу тихий милый голос стоявшей сзади меня горничной: «Паныч, что вы там долго ищете?» Я продолжаю копаться в галошнице и смущенно отвечаю ей: «Не могу, Маша, найти свои галоши. Ума не приложу, куда они могли деваться?» Я выпрямляюсь, смотрю на светлое, улыбающееся ее лицо, на лучистые голубые бездонные глаза и слышу в ответ: «Паныч, милый, вот же они стоят. Они были очень грязные, и я их помыла. Я и шинель Вашу хотела почистить, но она еще мокрая». Она отстраняет меня, нагибается и подает мне, вместо моих облепленных грязью, совершенно чистые, почти до блеска вымытые, неузнаваемые мною поэтому, галоши. Она ставит их перед моими ногами, выпрямляется, и я вижу ее лукавую улыбку на сияющем лице, ее очаровательные ямочки на щечках, ее непослушные белокурые волосы, девичий пушок на чуть-чуть припухших губках. Я стоял перед ней, как завороженный, и любовался ею: она похожа была в тот момент на добрую фею, сошедшую со станиц сказок Андерсена. Господи, как она была хороша, эта милая очаровательная девушка!
Мы были одни в прихожей… Не переживайте, читатели этих строк, не ждите тонких эмоций, объятий, поцелуев… Не надейтесь, ничего этого не было и не могло быть. Я взял ее руку, крепко пожал ее и сказал тихо-тихо, чтобы никто случайно не услышал: «Спасибо, Машенька, большое вам спасибо. Какая вы хорошая. Но у меня будет к вам большая просьба, - пожалуйста, не называйте меня панычем. Я не паныч, я такой же, как и вы, вышел из простого народа, как, вероятно, и вы. Мои родители такие же бедные простые люди, как и ваши. Прошу вас очень, Маша, не называйте меня никогда больше панычем». Она улыбнулась и тоже тихо, почти шепотом, ответила: «Хорошо, не буду больше. Я немножко знаю о вас. Я прислуживала за обедом, подавала и убирала кушанья, и слышала, как генерал рассказывал барыне, какой вы хороший, хотя и бедный, но хороший, как вы хорошо учитесь и как директор училища хвалил вас. Я вам завидую, я тоже хотела учиться, это была моя мечта, но мой отец, бедный почтовый служащий, умер год тому назад от тифа и оставил маму с пятью детьми на руках без всяких средств. Вот и рухнула моя мечта стать телеграфисткой, пришлось, чтобы помочь маме, пойти в услужение горничной. А я так хотела учиться, но прошла только несколько классов и оставила школу».
На этом наш разговор закончился. Я прощаясь с нею и, тронутый до глубины души краткой, но скорбной повестью, услышанной из уст этой девушки, вышел и поплелся домой. Стояла ненастная погода. Моросил дождь. Все вокруг  было мокрым, темным, печальным. Печально и грустно было и у меня на душе от только что выслушанной исповеди, изложенной в нескольких скупых словах…
Вот и все. Вот при каких обстоятельствах я услышал в свой адрес слово «паныч».
***
Хотите знать, как реагировала на все это Шура моя. Могу ответить и на этот вопрос.
Шура тогда еще не была тем, чем стала для меня впоследствии. В то время ничего между нами еще не было. Она была просто моей знакомой гимназисткой, сестрой моего товарища Левы, с которым мы дружили, вместе часто готовили уроки, гуляли. Помню, возвращаясь тогда с урока домой, я зашел к Леве, чтобы взять у него учебник Рыбкина по тригонометрии. Я посидел у него немного. Зашла к нам и Шура и я рассказал им о случае с галошами горничной Машей, под свежим впечатлением, которого я тогда находился. Они посмеялись, но смех этот был с довольно горьковатым привкусом. Шура некоторое время в шутку иногда называла меня панычем. Встречая меня, она, бывало, нет-нет да скажет: ну, паныч, как ваши дела? А потом это забылось. Но я не забыл и до сих пор хорошо помню, словно это было вчера. И уже много лет спустя, когда мы были уже пожилыми, Шура, бывало, попросит: Расскажи, как ты стал панычем. Я ей рассказывал, а она внимательно слушала и каждый раз воспринимала по новому. Хорошим она была человеком, с добрым сердцем и любовью к людям, особенно к людям простым, бедным. Однажды, выслушав в который раз эту печальную повесть о девушке Маше, Шура несколько минут сидела молча, потом тихо с грустью в голосе сказала мне: «Исюнька, напиши об этом. Сами почитаем, дети и внуки наши прочтут и призадумаются над тем, что и как было, поймут, что такое в старое время значило быть генералом, и что такое горничная.
Вот я и написал….   (ноябрь, 1975)

***
Уважаемый читатель! Если вы  знаете тех, о ком здесь написано, то напишите мне в графе «рецензии».  Для меня это очень важно.


Рецензии