Творческий процесс

Евгения Кордова
Вот не пишется. Ни слова. Ни тебе в линейку, ни тебе в столбик. И мысли – ни одной, даже самой убогой. Ладно. Надо пошерстить в загашнике, что там у нас, из незавершённого?
Ага, вот.
«Она…опаздывала.
Да бог его знает на сколько.
Ой, ну, конечно, с запасом. И что?! Если всё, как всегда - маслом вниз.
Пробка эта дурацкая! Без видимых причин.»
Что это было, о чём?
«...он растерялся… и примёрз на перроне. Когда двери беспощадно сдвинулись, она улыбнулась ему – в последний раз – и помахала, прощаясь. И весь его облик с растерянно разведенными руками и синхронно поднятыми плечами и бровями вопрошал вслед поезду: - Ну, куда же ты?! Как же так?! Ну, зачем?!
Поверь, так лучше.
Она опаздывала.»
 
Ой, кажется, вспомнила: она его любила, не этого, который на перроне, а другого, он её, по закону жанра – нет, ушёл, чего-то там искал, видимо, не нашёл, решил вернуться, но её уже любил тот самый, который на перроне, а в конце она их обоих бросает, первого, потому что любит, второго, потому что не любит, вот дура, глупость какая,  сопли и патока, не буду дописывать.

Та-ак, а здесь что?
«Ой, да что вы мне со своей любовью? Любовь, любовь... Напридумывают и носятся с ней. А всё значительно проще – либо ты хочешь её трахнуть, либо нет, либо – уже – нет. Вот и вся любовь»
 Как интересно, ну ка, ну ка.
«Но иногда… Вот эта пустота. Когда стоишь на вершине, весь такой крутой, породистый, скакун, бля, и попираешь её ногами, и она вся – под тобой, и вокруг – только ветер. Только ветер. Мммля… Один только ветер. И ни хрена больше! И вот эта пустота. И хочется… Да не знаю я чего! Чтоб она тебя увидела, на этой вершине. И прониклась, что-ли.
Или сделать что-то такое… чтобы все больные дети… или нищие старухи… и чтобы все войны… и все предательства… И найти её восхищенные глаза. И в этих глазах – только ты. И чтобы в груди…
Да х***я это всё на постном масле.
Бабы, они для чего? Для удовольствия. Согнуть её и…»
Ух ты! Это тоже я написала? Боже мой! Как я могла?!
Ах, какой мэн! Ну, какой же мэн! Круче, чем варёные яйца. Причём, его же.  Скакун, плин, породистый. Жэрэбэц.
- Женя, не пошли, - строго сказал внутренний голос.
Куда «не пошли»? Я и не собиралась.
- Женя! 
Ладно, ладно – не буду. А прообраз прямо перед глазами стоит, как живой, вместе со своими начищенными, как медный самовар… всё молчу, молчу. Я-то тут при чём, если он в каждую бочку… Да, да – уже заткнулась!

А над рассказом стоит подумать. Может получиться забавно.
 
Ах, если бы не эта привередливая муза. Где ты, Муза? Ау-у-у. Или хоть, как её, лошадь эта крылатая, конь, плин, жеребец.
Внутренний голос: - Опять?!
Да не об этом я!

И ночью приснилась крылатая лошадь, наверное, Пегас (а кто ещё?) Он сидел на книжной полке, висящей... да ни на чём! уютно умостив живот между ног, хлопал крыльями, как грифон в Понедельнике Стругацких, нестерпимо вонял конским потом (что естественно, но неприятно), вздрагивал ноздрями и бил по стене - ёлки, откуда взялась стена? - свисающим копытом, косил маслянистым выпуклым глазом и зазывно ржал. И похож был… ну, как две капли…  не важно, проехали. А потом воспарил, трепеща крыльями, как колибри – слонопотамчик порхающий – задрал хвост и… ну, понятно. Вот гадёныш. Гадёныш заземлился и как-то незаметно утратил крылья, его голова с шеей стали вытягиваться вверх и трансформировались в налитой мышцами упитанный мужеский торс, на крепких плечах которого укоренилась  прямоугольная голова в завитках чёрных с проседью редких волос, с похотливо бегающими маленькими  глазками, синими до отвращения.
Кентавр, боком, как ретивый жеребец, подпрыгивая от возбуждения, тряся жиром и поигрывая мышцами - мол, как я, хорош? а то! Ален Делон и Бельмондо в одном лице, с уклоном в Жерара Депардье - в полной боевой готовности загарцевал… видимо, ко мне, не давая усомниться в твёрдости и приподнятости его намерений.
Я, почему-то китаянка, или японка, не знаю - азия аутентик - пружинисто присела, широко разведя колени, плавно задвигала ладонями, выставляя их рёбрами и, крикнув  «ЙЙЯЯ!»,  выбросила ногу в сладострастную морду. 

Муж зашипел, рыкнул и сгруппировался, как перед прыжком: - Лягаешься, как кобыла!
 – Я не хотела, - пробормотала я сквозь сон, подбирая под себя ноги, - господи, приснится же такая бредятина.  И проснулась.
И тут же в голову вереницей полезли гениальные фразы. Они роились и отталкивали друг друга локтями, и оттирали плечами, и вытягивали шеи, пытаясь прорваться вперёд: я, я первая, меня, меня запиши! Стараясь не потревожить свернувшегося клубком травмированного мужа, в темноте намацала блокнот с ручкой – он завсегда рядом с кроватью – и, не открывая глаз, принялась  строчить, как из пулемёта, пока фразы не иссякли.
После чего стянула на себя одеяло, укуталась – что за дурацкая привычка открывать окно, когда на улице минус десять? – и уснула.

Под утро приснилась муза. Предположительно. А кто же ещё?  То есть, я точно знала, что это муза. Смутно знакомая деваха – где же я её видела? – гренадёрша в платье а ля барышня-крестьянка. Муза пыталась надменно смотреть на меня сверху вниз – куда уж ей? получалось только сверху вниз – круглыми, плоскими и абсолютно пустыми, карими глазами на бескровном острочертном лице – а это точно муза? какой кошмар! – сквозь свисающие каштановые пряди волос, разделённые на прямой пробор, недовольно поджимала тонкие изогнутые губы и капризно топала золушкиной ножкой – сорок второй мужской – в ботфорте, приподняв юбку оттопыренными пальчиками. «Господи Боже, что ж это такое, ну почему у других музы как музы, воздушные и возвышенные, всё, как полагается, а у меня вот такая верста коломенская, дура дурой, и что с такой музой можно написать?» - горевала я во сне, сердито отворачиваясь от этого монументального недоразумения в рюшечках.

- Ну и плевать, - подумала утром, припомнив ночные видения, - главное, у меня есть гениальный текст, - и открыла блокнот. Три страницы были заполнены неотчётливыми, слабо прописанными и абсолютно нечитабельными каляками-маляками поверх густого убористого текста, обосновавшегося на этих страницах ранее.

Не пишется. Ни строчки, ни слова, ни тебе в линейку, ни тебе в столбик, ни тебе прозой, ни тебе стихами. И мысли – ни одной, даже самой убогой.