След хромой собаки. 12. Бабушка Спятиш

Абрамин
Как хорошо! На дворе – самый канун лета. Вокруг разлита предвечерняя благость. Сладкие минуты счастья сулит ночь, которая уже отнюдь не за горами. По-особому воспринимается эфир – совсем не так, как в городе. Вернее сказать, в городе он вообще не воспринимается – он просто неощутим, как и положено быть эфиру. Здесь же, на лоне роскошной природы, всё не так. И эфир здесь – не эфир, а нечто другое, большее; и именно потому другое и большее, что ощутим. Он проникает сквозь одежды, ластится к телу, заползает во все три миллиона пор кожного покрова, погружает в нирвану.


Поляна, на которой остановилась кибитка, была уже в тени, а верхушки окружающих деревьев – всё ещё осияны солнцем. Жевжик спрыгнул с облучка, засунул голову вовнутрь возка и приказал, кивнув на Милю: «Вот про неё – никому ни гугу! Слышали? Про Милю – ни-ко-му! Все слышали? Хорошо слышали? Трио ВАЭТИ – Валя, Эмма, Тина – слышали? Потому что это именно к вам относится, персонально». – «Да слышали мы, слышали, не глухие чай», – недовольно, хоть и в один голос, прогундосили те. – «Смотрите же, не подведите! – уже не приказывал, а просил он. – Валя, отвечаешь головой, потому как ты – старшАя! А ты, Миля, сиди и не высовывайся, я скоро приду и отгоню тебя вместе с лошадьми и кибиткой куда следует. Они пусть идут, а ты замри и не дыш, жди меня».


Дав команду на высадку – всем, кроме Мили – Жевжик поспешил к начальству докладывать о прибытии. Из нутра задрапированного возка задом, чисто по-женски, полезло трио: Валя – раз, Эмма – два, Тина – три. Оно (трио) высыпало  прямо на сено, скошенное не далее как вчера, специально к визиту гостей. Свежескошенное сено гораздо ароматнее, нежели когда подсохнет, а тем более когда полностью высохнет, поэтому его и скосили накануне; с ним пока ничего не делали: не ворошили, не сгребали – как упало под косой, так и лежало. Получился естественный благоухающий ковёр.


На крыльце бревенчатого дома (собственно заимки), через поляну напротив, стояла бабушка Спятиш, старая революционерка, лично знававшая ещё Веру Засулич. Приставив ладонь к благородному лбу, она бесцеремонно, чтоб не сказать нагло, вглядывалась в приезжих. Её взгляд говорил: «А-а-а... приволоклись наконец. И кто же пожаловал на этот раз?» Потом, не отнимая ладони, она скользнула по мужчинам – надо же знать реакцию противоположной стороны, как же без этого! Те одним глазом следили чтоб не спалить жарящуюся тушу, другим – удовлетворяли своё любопытство: «Кого сегодня будем дрючить?»


Никто из мужчин не догадался, что помимо этих трёх девиц, названных Жевжиком трио ВАЭТИ, есть ещё одна, четвёртая – та, что осталась в возке. Никто не догадался, а бабушка Спятиш догадалась. Во как! На догадку её натолкнула Пальмочка: трижды обежав кибитку и удостоверившись, что Миля не намерена представать напоказ, собачка ринулась к бабушке, лизнула её в лытку и вновь помчалась к кибитке, приглашая старушку за собой: мол, тут вот ещё одна девица приехала с нами, скажите ей, пусть вылезает, нечего хитрить – все так все.


Бабушка хорошо знала язык собачьих телодвижений, и этого пальмочкиного метания ей оказалось достаточно, чтобы понять, что там, в кибитке, кто-то есть, а раз есть и не выходит, значит так надо. Она успокоила Пальмочку, дала ей за служебное рвение кусочек сахару, и только потом поманила к себе трио. Пальмочка убежала к мужчинам клянчить мяса. Трио подошло – бабушка спросила: «Ну что, красавицы мои штопаные, шмоньки свои полоскать будете? Или как? У нас тут, правда, особых условий нету, но освежиться из кефирной бутылки можно – вон там, за курятником, в мальвах. Всё душ собираемся соорудить, остановка за малым – воды нету…» И хоть данное трио здесь бывало частенько, эту фразу старушка произносила каждый раз – как какое-то ритуальное заклинание. Прежде чем попасть в распоряжение мужчин, приезжающие девицы получали (или не получали – бывали и такие случаи!) допуск у бабушки Спятиш.


Ах уж эта бабушка Спятиш! Чем бы она ни подкалывала гостей, сколько бы ни бурчала, какие бы замечания ни высказывала – отпора не получала никакого. Ей не прекословили, с нею безропотно соглашались. Соглашались и шавки, и далеко не шавки, и середнячки – все. Другую давно бы уже попёрли с треском, а эту не трогали, словно бы она находилась под защитой самой что ни на есть охраннейшей из всех существующих охранных грамот.


Такую высокую толерантность к какой-то там бабушке Спятиш некоторые объясняли её всезнайством. Служа в Красном Куте – анклаве махрового разврата – кем-то вроде смотрительницы маяка (маяка, на который слетался весь сексуально озабоченный человеческий гнус), она действительно много знала.


Знала про тех, кто в одиночку мастурбировал, пристроившись где-нибудь за ёлкой и втихаря наслаждаясь фантомными ощущениями. Могла, если бы хотела, поимённо перечислить всех любителей жопничества – как активного, так и пассивного. Располагала исчерпывающими сведениями о тех, кто занимался групповым соитием. Не обходила вниманием и тех, кто ничем не занимался – в силу «состояния нестояния»; кстати, последних от души жалела: «Представляете каково им? Хочется, а не можется – не дано. Бедные...» Именно эти четыре категории лиц заискивали перед бабушкой Спятиш больше всех, потому как больше всех пеклись о сокрытии своих тайн. Можно смело сказать, что бацилла бабушкопоклонства прижилась на заимке благодаря им.


Да уж... Им было что скрывать. Их сексуальная порочность, стань достоянием гласности, запросто могла не только карьеру испортить, а и саму жизнь сломать. Поэтому они постоянно были начеку, как бы где не проколоться. Ещё бы! Прокол –  это конец всему. Засмеют, засвищут, затюкают. Загонят в тупик. Обложат как зверя, не оставив шанса на спасение. Короче, ухайдокают не мытьём, так катаньем.


Именно так. А как вы думали ходить с клеймом жопника, например? (Или импотента? Или того же мастурбанта-суходрочника?) Как-то иначе? Нет, иначе ходить не получится, тут уж иллюзий не питайте никаких. Все причастные к этому индивиды хорошо понимали, что «смотрительница маяка» есть locus minoris resistentia (место наименьшего сопротивления), где тайна в первую очередь может просочиться наружу. Потому-то и лезли из кожи вон – дабы обезвредить этот локус. Кнутом его не обезвредить, поэтому обезвреживали пряником. 


Злить бабушку Спятиш было не выгодно никому, даже нормальным развратникам и счастливым секс-бомбам, то есть тем, кому стесняться нечего, скорее наоборот: гордиться бы да гордиться. Но и они осторожничали и никли перед бабушкой как травы после первого мороза – незнамо для чего и почему, с профилактической целью, что ли? – вдруг когда-то на чём-то проколятся. Связываться с нею считалось нелепо, как  нелепо испражняться на собственный хвост. Вот её и не злили, вот и не связывались – терпели. И боялись.


Тут не мешает заметить, что такое примитивное толкование причин бабушкиной «дипломатической» неприкосновенности разделяли далеко не все, многие мыслили гораздо сложнее, оригинальнее и в своих выводах шли гораздо дальше, нежели примитивы. «Нет, друзья, ошибаетесь! – восклицали они при случае. – Не всё так просто и гладко как вам кажется. Бабушку Спятиш терпят не за то, что она много кое-чего знает. Если б только за это – её давно бы уже прикончили, сколько ей надо! – хороший шалабан (щелчок) в темечко – и вся недолга, только ножками задрыгает... Собака тут в другом зарыта. А вот в чём конкретно – надо думать».


Под влиянием «дум» родилась альтернативная версия: что-де бабушке Спятиш всё сходит с рук потому, что она излучает особое вещество – «индейское флюидо»; что это такое? как воздействует на окружающих? – никто не знал, но, по рассказам, его однажды видели, это самое «индейское флюидо». Приводили даже имя того, кто видел, – Женька Шлык. Вещество было наподобие синего жара в зрачках, а зрачки  почему-то приобрели на тот момент форму больших капель, узкой частью направленных не вверх, как характерно для любой висячей капли, а вниз. Поэтому казалось, что капли хоть и готовы вот-вот сорваться с бабушкиных глаз, но не для того, чтобы упасть долу, а для того, чтобы улететь ввысь. 


А ещё: бабушке Спятиш якобы было присуще свойство «затачивать мысли» на отдельных предметах и таким образом перемещать эти предметы в трёхмерном пространстве по собственному усмотрению. Вспомните, как расправлялся гоголевский Пацюк с варениками – сначала бросал их из тарелки в сметану, потом из сметаны прямиком в рот, и всё делал взглядом, без помощи рук – и вам станет ясно, о чём идёт речь. Гоголь – не дурак, знал что писал; уж кто кто, а он бы не позволил себе распространяться о том, чего не было. Значит, что-то было. Вот и за бабушкой Спятиш что-то такое водится...


Словом, ведьма она, ваша бабушка Спятиш; тут даже не надо быть семи пядей во лбу, чтобы допетрить, что ведьма. А народ перед ведьмами  немеет – язык у него в одно место затягивает (давно известный факт). Оттого и молчат, сопя в две дырочки. Даже самые отпетые народные говоруны – и те рта не размыкают. По данной версии всё получалось ладно и складно, кроме одного: бабушка была еврейка, а еврейки  ведьмами не бывают. «Видьмы – це суто наш вынахид» (ведьмы – это сугубо наше изобретение), – сказал дед Довбня. Сказал – и... как отрубил.


Возникло противоречие, которое никто так и не смог разрешить. Отсутствие единого мнения давало повод для новых измышлений, перечислять которые нет смысла – не в них суть.


Интересно, что сама бабушка Спятиш беспрекословное повиновение публики объясняла именно своим всезнайством – то есть версией №1. Когда её спрашивали, как ей удаётся всех этих жеребцов и «жеребчих» ставить по стойке «смирно!», она гордо восклицала: «О чём вы спрашиваете! Элементарно удаётся! – Дальше шла довольно длительная речевая пауза, и только потом звучал момент истины: – Висеть у меня на крючке – и быть со мной в контрах?! Ну, знаете ли… Это уж слишком». И честно признавалась, что таки да, её проще убить – и похоронить все тайны разом – нежели тронуть пальцем.


Но кому надо убивать курицу, несущую златые яйца! Где потом найти человека взамен, чтоб умел так стоически молчать и делать вид, что ничего предосудительного на заимке не творится? Поэтому её и не убивали, и не трогали, и даже не ругали – пусть уж будет, какая есть. Тянет лямку – и хорошо. Держит рот на амбарном замке – и прекрасно; как раз то, что надо. Отсюда и пошло: бабушка Спятиш всегда права,  спорить с ней – себе дороже.


И вообще... бабушка Спятиш – это нечто выскакивающее за пределы человеческого воображения. Она появилась в здешних местах пять с лишним лет назад при весьма странных обстоятельствах. Заимка (охотничий домик) ещё только строилась. Как-то часов в десять утра в управление Лесхоза приходит посыльный от рабочих – и прямиком к директору. Секретарша вспархивает с мягкой – антигеморройной – подушки и кидается ему наперерез: нельзя, мол, занят директор. А тот ничего не хочет слышать: у него, видите ли, срочное  сообщение. 


Испросив разрешения, секретарша всё же впустила пришлеца в директорские чертоги. Впущенный пришлец рассказал, что сегодня утром, придя на объект, рабочие обнаружили старуху, причём очень даже приличную на вид, которая, похоже, не имеет соображения. «В смысле ничего не знает, потому что ничего не помнит, – уточнил гонец. – И ничего не говорит: ни бэ, ни мэ, ни кукареку. Но главное – уходить не собирается. Что делать?» Директор распорядился гнать бабку в три шеи, невзирая на приличный вид. «Наверное, малахольная какая-нибудь, сбрендила от старости, вот и чудит, – сказал он брезгливо. – Смотрите только, чтоб дубу не врезала. А то, не ровён час, отвечать придётся, – территория-то наша…»


Так и сделали: двое ребят почти ласково взяли её под локоточки, отшвартовали подальше от заимки и легонько подтолкнули в том направлении, куда вела дорога. «Идите, бабушка, вот этим путём. Там внизу – деревня, и автобус ходит… два раза в сутки». Старуха нехотя поплелась. «Только осторожненько, не споткнитесь, а то здесь уклон...» – заботливо предупредили парни. 


Но на следующее утро она снова была обнаружена… как говорится, на том же месте и в тот же час. Более того – в той же позе: сидя на дрючках у входа в строящуюся заимку. Словно бы и не уходила вовсе. И снова отрядили за советом к начальству того же гонца что и вчера. На этот раз гонцу повезло: не пришлось препираться с секретаршей –  он столкнулся с директором  прямо в дверях приёмной. Тот узнал его, и, как старого знакомого, приветливо, хоть и  вскользь, спросил: «Ну, что, вырядили божьего одуванчика? – и не дожидаясь ответа, на ходу продолжил: – Чего тебе ещё надобно, дружочек?»


Посыльный, семеня ножками, чтоб поспеть за размашистым директорским шагом, весьма внятно доложил «чего надобно». Директор вначале фыркнул, а потом стал философствовать: «А ты знаешь, – остановился он в задумчивости около большого коридорного окна, на котором мучился огрызок кокосовой пальмы, – у старых людей такое бывает. Далеко ходить не надо: вот, к примеру, мой дед по матушке, царствие ему небесное, тоже…  направился как-то к воротам собственного подворья вытащить газету из почтового ящика – и исчез, прямо в калошах. Пропал, как сквозь землю провалился. Нашли месяца через два… в Крыму… почти за триста вёрст от дома. Правда, вскоре умер, бедолага. Но хоть в своей постели, а не где-то там, под забором. И то хорошо». 


Директор велел привезти бабку к нему в управление с тем, чтобы передать милиции. Старуху привезли. Кстати, её никто ни бабкой, ни старухой не называл, даже заглазно, – только бабушка; у местных жителей почему-то не поворачивались языки называть столь колоритную личность иначе. Уже одно это кое о чём да говорило – о всеобщей симпатии к ней как минимум. Правда, один раз – в прошлом, високосном, годе – её осмелился назвать иначе колхозный механизатор Петька Сыкунов (настоящая-то фамилия у него была Ссыкунов, но он  одно «с» поопускал во всех документах, в каких только можно было и в каких не можно, благо паспортов колхозники в те годы не имели, и это ему легко удалось). 


Было чудесное утро, Петька шёл на работу. И тут из-за угла – бабушка Спятиш. Парень был в хорошем расположении духа и решил пошутить – взял да и крикнул насмешливо: «А, старуха Изергиль… собственной персоной! Драсьте вам пажалуста, хи-хи-хи…» Бабушка Спятиш на это не то чтобы обиделась, а слегка «насопила» брови и погрозила пальчиком: «Не смей болтать глупости, Петька. Нарвёшься на неприятности. Какая я тебе Изергиль! Слышал звон, да не знаешь, где он. Вот накажу –  попляшешь тогда у меня». – «Ой-ой, и шо вы мине сделаете? На фост соли насыпете, чи што ли?»


Она остановилась и копируя неправильность его речи ответила: «Скорее под фост, а не на фост... Вот тогда будет тебе и драсьте, и пажалуста... И хи-хи-хи будет... Всё будет. Говорить правильно не научился, а балуешься…» – «А шо я такого сказал? – немножко возмутился Петька. – Не с той ноги небось встали и теперь на всех срываетесь. Изергиль, видите ли, не понаравилася… Подумаешь! Чи й не оскорбление! Нам в школе вечерней молодёжи про неё рассказували…»


Бабушку аж передёрнуло – видно, она сочла его глупым, и это её раздражило. – «Ах, да ты к тому же ничего и не понял! Ну, теперь держись, теперь точно накажу». – «Ну, давайте, давайте. Когда начнёте? Сёдни? Завтря? Послезавтрево? Посмотрим, что у вас получится… Дажить интересно. Може, й на самом деле перестану балваца. А чем наказувать собираетесь – лозиною чи батогом?» – Петька рассмеялся во все тридцать два зуба и, смеючись, убежал.


А на работе с ним случилась неприятность. Он начал косить пшеницу, укладывая её в валки, и только вошёл в рабочий ритм, как вдруг ему срочно захотелось «по чижолой». Петька остановил агрегат, слез и, не рискуя бежать до ближайших кустов (до них можно было не донести), сел тут же, у агрегата. Благополучно опорожнился – и вспомнил, что у него нет ни клочка туалетной бумаги, вернее, не бумаги, а газеты, потому что туалетная бумага считалась по тем временам непозволительной роскошью, ею никто не пользовался, да и в магазинах она не продавалась, – все пользовались газетами.


Выход из положения, однако, был найден: схватив пучок им же скошенной пшеницы – прямо из валка – Петька употребил его вместо бумаги. «Ловкость рук и никакого мошенства», – радостно произнёс он, довольный своею находчивостью. Но радость была недолгой: множество устюков впилось в петькину перианальную зону (не говоря уже про сам анус), и он взвыл. Вынуть устюки оказалось делом совершенно безнадёжным – «ззаду у людыны глаз немае».


На ощупь, вслепую Петька тёр и тёр утыканное устюками место, используя всё, что попадалось под руку: сорные травы, росшие среди пшеницы (выбирал которые помягче); стебли той же пшеницы, на сей раз, естественно, очищенные от колосков (хорошая мысля приходит опосля). А что ещё подручного можно найти на свежей стерне? Да ничего! От отчаяния он даже хватал горстями землю и совершал ладонью рефлекторные движения, похожие на те, которые совершают домашние хозяйки, когда речным песочком чистят закопчённые казаны и кастрюли.


Нервозность, перешедшая в остервенение, усугубила положение вещей. В порыве ярости Петька готов был на всё, да только неоткуда было это «всё» взять. Он вертелся в разные стороны, извивался в бублик, изобретал самые что ни на есть вычурные способы самопомощи. В общем, старался изо всех сил. Увы. Старания ничего не дали – наоборот, пошли во вред: прилипшие устюки распались на мелкие фрагменты, но отпасть от тела не отпали, а как какие-то живые твари лезли всё дальше и дальше – как вширь, так и вглубь. От мучительных ощущений Петьку выгнуло в вертикальном опистотонусе. Он растерянно посмотрел по сторонам – кто бы мог помочь? Никого не было. Да и вряд ли бы он стал взывать о помощи к кому-то чужому, даже если бы кто-то и был, – стыдно. Всеобщее осмеяние было бы гарантировано. И уж, конечно, ничего хорошего оно не сулило.   


Он напряг musculus levator ani*, посмыкал им, поиграл очком – и понял, что на сегодня он – не работник: продолжать покос не сможет, надо отпрашиваться. И, заглушив мотор, в раскоряку помчался домой. Естественно, всю дорогу вспоминая «старуху Изергиль» и её вещие слова: «нарвёшься на неприятности», «накажу», «не на фост, а под фост». Буквально на бегу крикнул проходящему мимо скотнику Жукову, чтоб тот как-то передал бригадиру механизаторов, что Сыкунов, мол, выбыл из строя – заболел, с животом что-то – пусть поставит замену. 


Дома жена, Катя, вначале накричала на него: «Так тебе и надо, дурбалай! Кто ж пшеницей вытирает заднее место! – это же грех, потому что хлеб едят, а не…» Но потом смилостивилась – куда денешься? – и сделала ему в эмалированном тазу холодную марганцовую ванночку. Ванночка подействовала как мёртвому припарка. Тогда она пинцетом для бровей стала вытаскивать каждый устючок по отдельности, складывая их на оторванный календарный листок – «для отчётности».


Удалила все (филигранная работа!) Насчитала сорок четыре  фрагмента, включая мельчайшие. «И как ты только умудрился так раздолбачить их, ну прям наухналь, почти что в пылюку?! – удивилась Катя. –  Захочешь не сделаешь, а ты умудрился. Ну ничего, теперь, кажись, нету ни одного... Справились. Отдыхай. Да, промежду прочим, с тебя пол-литры... И ещё кой-шо...» – игриво пошутила она, ещё не отойдя от его промежности. А напоследок набрала в лёгкие побольше воздуха и подула туда, где, как ей казалось, ему сейчас сильнее всего щипало. Петька вздохнул с облегчением, победоносно глянул на поверженные устюки, лежавшие жалкой, ничтожной кучкой, и погрозил им кулаком: «У, г-гады…»


Но тут новая незадача. Его снова «припёрло». Удобства у Сыкуновых были во дворе. «Ой, Катя, дай проскочить, – взял он жену за плечи и отодвинул в сторону, – мине, кажись, снова приспичило… Опщим, надо бежать, бо подступило, за-р-р-аза, под самое немогу, боюсь как бы не тово…» – и выскочил пулей. По пути схватил какую-то салфетку, лежавшую на кухонном столе, на самом видном месте, как будто её специально приготовили для этих целей, даже слегка помяли. «Ну и заботливая же у меня жена. Как знала…» – мелькнула мысль.


Вернулся через несколько минут сам не свой: глаза навыкате, весь бледный, даже с прозеленью; с воплями «ай, ай, ай» стал маршировать из угла в угол, держась за зад. Потом вышел на середину комнаты, повращался вокруг собственной оси – и напустился на жену: «Шо за салфетка у тебя тут на столе валялась?» Катя, не поняв, к чему он клонит, недоуменно ответила: «Как шо за салфетка? Салфетка как салфетка. Перец молотый там у меня был завёрнутый… сегодня вот последний израсходовала… перед твоим приходом… маринад делала… кила два огурчиков насобирала в тепличке, как раз на бутылёк… такие хорошие огурчики уродилися, как никогда: ровненькие все, ну прям один в один… Замариновала... А шо? При чём тут салфетка?» Петьку всего аж перекособотило; он вознамерился было придушить жену – по крайней мере, такой жест  был сделан – да, видать, передумал. Руки, сжатые в кулаки и занесенные над горлом супруги, медленно и нерешительно, но всё же опустились.


Развели повторную марганцовую ванночку. Петька долго «откисал» в ней, а Катя в это время беззвучно хохотала на веранде, куда вышла, чтобы муж не видел и не слышал, как она, закрыв рот фартуком, давится от смеха. На этот раз ванночка помогла – всё «откисло». Напоследок проблемное место просушили мягким полотенцем, смазали подсолнечным маслом – и инцидент, как говорится, был исчерпан.


Лишь дня три спустя, когда чувство унижения мужского достоинства у «дурбалая» притупилось, Катя осмелилась признаться, что так хохотала «с него», так хохотала, что чуть было кишки не порвала**. «Дурбалай» не стал развивать эту тему: «Не надо, не напоминай, шоб ни слова больше. И смотри ж нигде языком не ляскай, а то я тебя знаю – в жопе вода не удержится». Катя поклялась: «Ты шо, Петя! Я – молчок. За кого ты меня принимаешь! Шо я не понимаю чи шо...»


С тех пор механизатор Петька Сыкунов стал бояться бабушку Спятиш; завидев её, шарахался в сторону, дабы избежать лобового столкновения. Но ещё больше он боялся, что жена – по забывчивости ли, по бабскому ли недержанию тайн – нарушит обет молчания и где-нибудь проговорится, тем самым выставив его на посмешище перед всем честным миром. 


Итак, тогда, пять с лишним лет назад, «божьего одуванчика» привезли с заимки и посадили перед ясные директорские очи. Наслышанный про то, что она «ничего не знает, потому что ничего не помнит», директор не стал терять время на выяснение обстоятельств. Он вызвал заместителя и кивнул в сторону сидевшей на диване женщины: «Вот тут старушка... с провалом памяти. Говорить с ней бесполезно: молчит как партизанка. А может быть, вообще глухонемая, и скорее всего что глухонемая. Прибилась к строительной бригаде, что в лесу. И не уходит. Как кошка: в одну дверь вышвыривают – в другую лезет. Её наверно уже повсюду ищут, не иначе как с ног сбились, а она тут... Ещё виноватыми окажемся, не дай Бог чего. Доживают до ста лет, а потом возись с ними… Так вот, даю тебе персональное задание: срочно свяжись с Павловичем, передай ему сей «клад» из рук в руки, пусть занимается, это по его части. А мы – не милиция. И не благотворительная контора».


В следующее мгновение произошло чудо: женщина разомкнула уста и заговорила грубым, прокуренным голосом, причём с таким мажорным начальственным акцентом, что директору аж нехорошо стало. У него зародилась мысль, от которой он буквально сомлел: а не райком ли партии заслал эту стерву к нему в стан – чтобы выведать изнутри чем тут дышат? И взять кое-кого с поличным, если придётся. А что с поличным брать придётся (и его в первую очередь), директор не сомневался – уж слишком много всякой грязи  налипло на нём. Да и не только на нём. И когда незнакомка проговорила: «Ни с кем связываться не надо. Не трудитесь, товарищ. Не порите горячку», – он обречённо сник: таки да, на этот раз, кажется, влип...


Ему стало по-настоящему дурно. Затряслись брыли. Обычно в таких случаях у людей трясутся поджилки – у него тряслись брыли – как подтаявший холодец – и за это он себя ненавидел: потому что лицо – витрина, и окружающим всегда было видно как он напуган. Было видно и сейчас – и заму и ей – он не сомневался. Уж лучше бы тряслись поджилки, по крайней мере они не видны, а то брыли... ну прям позор какой-то. Но... что есть, то есть. Кстати, чтоб смягчить позор, он называл трясучку нервным тиком. Вслед за трясучкой брылей  потемнело в глазах, зазвенело в ушах, засквозило крайнее разочарование жизнью. «Надо же! так жидко опростоволосился...»


Но он всё же совладал с собой, не сомлел, в обморок не грохнулся, более того, мобилизовал силы, причём мобилизовал до такой степени, что смог вскочить – как вскакивают перед большим и грозным начальством. Правда, тут же опомнился и снова сел – ведь это только предположение, что «стерва заслана». Может, и вовсе не заслана, может, она даже и не стерва, а он уже в штаны наложил. Получилось как-то нехорошо: будто и в самом деле на воре шапка загорелась. Он принялся спешно восстанавливать утраченное реноме и демонстрировать собственную значимость, да было поздно: незнакомка уже нащупала его слабое место, у неё даже какая-то презрительная улыбочка заиграла, типа: мужик, а такой серун...   


Женщина поведала, что действительно страдает провалами памяти. «И ничего… как видите», – похвасталась она. От этих слов у директора отлегло. Далее она сообщила, что при себе имеет самую большую драгоценность, какою только можно обладать, – партийный билет, ничем не запятнанный. А больше ей ничего в жизни и не надо. При этом она легонько (будто стараясь не причинить партийному билету боль) постукала кончиками трёх пальцев по тому месту, где у женщин расположена левая часть лифчика. «Есть и паспорт, тоже чистый, – вот тут, с другой стороны», – уже не так пафосно, уже между прочим добавила она.


Далее сообщила, что относится к плеяде тех большевиков, которые полностью посвятили себя делу революции; для которых марксистско-ленинские идеи значат всё, а быт и личная жизнь – ничего. Поэтому она даже манной каши сварить не умеет – то подгорает, то комками получается – хоть всю жизнь проработала в общепите – правда, на командных должностях, но всё же... И каждую планёрку начинала словами: «Итак, что мы имеем на сегодняшний день?» От этих слов у присутствующих почему-то начиналась дрожь во всё теле.


Не преминула похвастаться, что в друзьях у неё ходили две знаменитости – доктор Бухштаб и доктор Брумфон (консультанты обкомовской больницы). Вот это  действительно были кадры! Ну а провалы памяти стали беспокоить её относительно недавно – всего полтора года. Их появлению всегда предшествуют ауры.


Первый провал начался, когда она сидела в гостях у двоюродной сестры, тоже большевички и тоже одинокой. Впрочем, помимо фанатичного большевизма и первородного одиночества у них и других общих черт было предостаточно. Хотя бы вот: и ту и другую звали Фира Львовна, только у одной Фиры Львовны фамилия Спятиш (без мягкого знака), у другой – Лев. У Фиры Лев отца вообще величали Лев Львович Лев. «В общем, сплошные Львы», – улыбнулась рассказчица.


Она призналась, что как-то внезапно, как-то вдруг стала заговариваться. Даже помнит слова, на которых впервые споткнулась: вместо «икра баклажанная» сказала «баклажа икранная», вместо «бункер фюрера» – «функер бюрера». Сёстры не придали этому значения, посмеялись – и всё. Лишь постфактум до них дошло, что это и была аура, ибо всё, что случилось после ауры, оказалось покрыто мраком неизвестности.


В частности, из гостей Фира Спятиш тогда не вернулась, хоть уйти ушла. Фира Лев засуетилась, стала наводить справки: что с сестрой? куда делась? – всё тщетно. Через восемь дней пропажа объявилась сама, цела и невредима. Где была, что делала  – так и не вспомнила. Сознание вернулось, а ретроградная амнезия осталась.


Потом было ещё два провала, и оба с такими же аурами – типа не «комар», а «макар», не «жабоцыцкастый***», а «цыцкожабастый». Последний провал, из-за которого произошёл сыр-бор с заимкой, был, таким образом, четвёртым. Он благополучно разрешился сегодня – как всегда, спонтанно, без всяких яких, то есть без каких бы то ни было предвестником. И вот теперь она сидит перед хозяевами леса, как лист перед травой, и рассуждает вполне здраво, даже более чем. Правда, сколько дней провела в беспамятстве, сказать не может – не знает.


Мужчины (сам и зам, то есть начальник и полуначальник) с огромнейшим интересом выслушали бабушку, нашли её большой оригиналкой, классной собеседницей, к тому же редкой хохмачкой – это было видно по их перекрёстным взглядам. От души насмеявшись, они задали главный вопрос: «Так чего вы, Фира Львовна, от нас хотите?» Та ответила: «Чтобы меня оставили на заимке. Зачем? Ну, хотя бы затем, чтобы пыль вытирать с мебели, – назовите это так, если угодно. Я без зарплаты согласна, пенсия у меня хорошая. Ем я как воробей. В нарядах не нуждаюсь... А вам без зоркого женского глаза  не обойтись. Конечно, женщин там у вас будет ох как много, а женского глаза – ни одного. Парадокс? Да, парадокс. Но вспомните Пушкина, в школе небось учили: "И гений, парадоксов друг"». До мужчин на удивление быстро дошёл глубинный смысл этих слов, и бабушку оставили «смотрительницей маяка» – так в шутку назвал новую должность раздухарившийся начальник. В завершение пообещал: «Покажете себя с хорошей стороны – на полный оклад посадим, а пока – четверть...»


С той поры прошло пять с лишним лет. Случались ли у бабушки новые провалы памяти – никто не знал. Вполне возможно, что нет, не случались, – сыграло роль благоприятное стечение обстоятельств: свежий воздух, перемена обстановки, ломка  жизненных стереотипов, исключающих разнообразие как таковое, когда каждый день – одно и то же, в лучшем случае, как говорят, «те же яйца, вид сбоку». А тут, на заимке, какое-никакое, а разнообразие. 


Все эти пять с лишним лет она  была на хроническом дежурстве и только о том и пеклась, как бы  личные тайны клиентов не проникали в массы. Если, паче чаяния, они проникали (было такое), бабушка сбивала массы с панталыку, уверяя, что всё это ерунда и совершенно не так. И массы верили – как под гипнозом. Волна нелестных слухов тут же затихала. Так она отмывала запачканных подопечных. Благодаря бабушкиным заботам принцип «всё хорошо, прекрасная маркиза» торжествовал. Без её ненавязчивого (а порой и вообще незримого) присутствия не обходилась ни одна оргия. Когда разврат в Красном Куте стал на поток и работы поприбавилось, а сил у бабули поубавилось, прислали Жевжика – под видом управляющего хозяйством. Физическая часть проблем легла на него. За ней остался эксклюзив – следить за общим порядком. Общий порядок – весьма растяжимое понятие. И лукавое. И не каждый может его навести. Она – могла.

*(лат.) Musculus levator ani – мышца, поднимающая анус.
**(сленг) Рвать кишки – сильно смеяться, до колик в животе.
***(сленг) Жабоцыцкастый (происходит от выражения «Жаба цыцки даст», что означает обречённый на гибель).

Продолжение http://www.proza.ru/2015/07/23/464