Сорока. Вкус апельсина и печали

Архив Конкурсов Копирайта К2
Друзья, К2 приветствует вас!

Игра «РУССКАЯ РУЛЕТКА »  (правила игры  здесь http://www.proza.ru/2013/06/19/16 ) продолжается.

Наш следующий участник – Сорока.
Освежаем в памяти полученное Отчаянным малым ЗАДАНИЕ:

Написать рассказ объемом до 30 тыс. зн. в жанре женская проза, по теме:
 
«Герой/ня попадает в экстремальную ситуацию и вынужден/на остановиться на ночлег в незнакомом месте.  Очень скоро он/она понимает, что совершил/ла роковую ошибку. Финал открытый»

АНГЕЛ -  Сарацин Ал
 ЧЁРТ – Рия Алекс

***

ОБРАЩЕНИЕ  КООРДИНАТОРА:

Друзья, несмотря на острую необходимость приобретения новогодних ёлок и подарков, я вместе с автором очень надеюсь на активное и конструктивное обсуждение работы.


ВКУС АПЕЛЬСИНА И ПЕЧАЛИ…

31 254  зн.


– Агния?

Инге узнала меня сразу. Это я еще минуту вглядывалась в её лицо, ворочала наслоения памяти, пытаясь узнать в этой женщине с каменно-холодным лицом, кого-то давно знакомого. И память смилостивилась.

Школьная линейка, тоненькая девочка с золотыми волосами чеканит слова:

- Правофланговая комсомольская группа 10 «Б» класса на торжественную линейку построена.

Она тянется в струнку, и все  мальчишки от пятых до десятых классов замирают, наблюдая, как из-под узкой парадной юбки выглядывают круглые коленки. Инга. С очень трудной фамилией  Асачавичуте.  У них в семье вообще была путаница, сыновья, и отец были сплошь Асочавичусы, мать – Асочавичувен, а вот Инга требовала, чтоб называли её именно так «Инге Асочавичуте». 

И ей это прощалось, она – единственная отличница в нашем классе. А ещё и первая красавица школы, похожая на заморскую красавицу из журналов, что доставались, привозились и распространялись подпольно,  переходили из руку в руки. Их бережно приносили  дочери начальника заставы, близняшки Оксанка и  Снежанка Жакуть или Наташа Нурмухамедова, дочь политрука. И давали посмотреть тайком на часик. Но Инге никогда запретного «чтива-смотрива» не листала. И брезгливо морщилась, если разноцветная корочка, касалась её ноги, пока очередная счастливица шуршала страницами «Космополитен» или «Бурды».
 
Инге была не с нами, она всегда была над и чуть-чуть в стороне. И даже мальчишки, ставшие к 10 классу пошлыми и нахальными, никогда бы не посмели намекнуть ей на что-то большее, чем экстренное комсомольское собрание. Но провожали взглядами, как по команде поворачивая головы вслед за черным форменным платьем – такое короткое могла себе позволить только она. От Инге точно исходил странный, неяркий,  манящий свет, как от настольной лампы, прикрытой кашемировым платком. И этот свет манил мальчишек и заставлял морщиться девчонок.

В  8 классе Инге полюбила бывать у нас, на заставе,  и официально считалась моей подругой.  Вот только я никогда не любила её, и  близким человеком не считала, хотя преданно встречала на КПП каждое воскресенье. Суровый часовой забирал Ингин паспорт и открывал тяжелые ворота. А мне оставалось терпеливо выносить: несравненную красоту подруги, и считать минуты до окончания аудиенции. Но вот беда, и мама, и бабушка смотрели на Инге с неизменным:

– Cud jahwe! (чудо господне - польское)

И нашей дружбе радовались чрезвычайно.  Ужасно переживая, что из-за частой смены школ я не научусь заводить друзей. Однако,  я в друзьях не нуждалась. Да и перемена места жительства меня не смущала. И очередная застава мне вполне нравилась. Две трехэтажки, вкратце называемые ДОСами, синяя лента Аргуни, коробка заставы и два пенала казарм, вышки, и шесть рядов колючей проволоки и КСП между нами и внешним миром, похожим и не похожим на наш.

Гражданские принимали нас не без чувства зависти. Одетые лучше поселковых девчонок,  дочери офицеров, обитательницы таинственных ДОСов,  чуть-чуть небожители. Чуть-чуть, но марку надо было держать на всю катушку. Мы же – заставские. И нам даже нравилась эта легкая зависть в глазах одноклассниц.

И только Инге однажды сказала:


– Я никогда не смогла бы жить за колючей проволокой.

Но каждое воскресенье, она шла за эту проволоку. Зачем?

Мы пили чай с ореховыми мазурками. Обсуждали  дела в школе, причём, если отец был дома, то чаще говорили он  и Инге, а мы молчали, удивляясь уже тому, что с моим отцом оказывается  можно спорить.

Потом Инге неизменно предлагала помочь помыть посуду, ей неизменно отказывали. Мы шли «заниматься своими делами» в мою комнату.  Свои дела укладывались в полчаса, и она уходила, под едва сдерживаемый вздох облегчения.

–  Что она к тебе таскается? – спрашивала  Наташка Нурмухамедова, чернявая, пышнотелая, вечно страдающая от усиков над верхней губой.

– Ей у нас нравится,- отвечала я.

– Ага, -  посмеивалась Наташка всепонимающе. – У вас нравится, или кто-то нравится.

Сколько всё это длилось? Год, два, три? Теперь мне это время кажется  то бесконечностью, то мелькнувшим мгновением.

Инге приходила, мы пили чай, Наташка подсмеивалась:

– Ей не просто у вас нравиться, ей у вас  кто-то нравится.

И давила на «кто-то», и вскидывала руку к воображаемой фуражке, как вскидывал её отец, уходя на службу или  возвращаясь со стрельб, учений, караулов.

Мой отец. Мой красивый отец. Теперь бы сказали «брутальный», да так и говорят, видя папкины фотографии. Но в набор брутальности, помимо широких плеч, ямки на подбородке и насмешливого прищура глаз неизменно входит толика необузданности, в чем-то циничности и жестокости. Мужчина, что идет по судьбе, не оглядываясь, на кого наступил сапог, и, не теряя своего обаяния. Отец был другим. Он больше напоминал офицера белогвардейской армии, с удивительным флёром умершей, растворившейся эпохи – с её мазурками, вальсами, благородством и беззащитностью.  Мне безумно нравилось смотреть на него, как он ест, улыбается, делает зарядку. Как я гордилась им! Помню, в детстве я всегда ждала, когда он поцелует меня на ночь. В тот миг он был только мой. Но с возрастом привязанности слабнут, и ты уже не ждёшь его, поминутно выглядывая в окно, и не позволяешь себе проскочить два пролета лестницы, чтоб повиснуть на шее и вдохнуть запах офицерской шинели, и заглянуть в спокойные серые умные глаза.

Я не помню, когда прозвучал гром среди ясного неба. Возможно, когда мать Наташки сказала, все тем же тоном всезнания и понимая:

– Твоя подруга так мило беседует с твоим отцом…

Или когда он попросил меня передать Инге кулек с апельсинами?

А может раньше, когда он отругал меня за то, что я не сказала, что Инге вот уже неделю лежит дома  «кажется, с гнойной ангиной».

– Как это кажется? – нахмурился отец.

Я пожала плечами:

– Ты что даже не потрудилась узнать, чем больна твоя подруга?

– Так её в школе нет?

– И ты до сих пор не сходила к Инге?

В его голосе угрожающе рокотнуло негодование.

– А почему она должна была к ней идти, вдруг там инфекция? – подала голос мама.

– Она её подруга! – отрубил отец.

Мама больше не спрашивала. С отцом не спорили, особенно по столь щекотливым вопросам.

Утром он передал мне пакет с апельсинами. И они меня просто убили, расстреляли оранжевым залпом. Мои любимые апельсины. Их не было в продуктовом довольствии, положенном отцу,  и в заставский ларек их привозили редко, в поселковый магазин еще реже. Дефицит. И ничего я так не обожала, как эти рыжие фрукты. 

– Апельсины! – взвизгнула  от предвкушения.

Отец свел тугие, стрельчатые брови к переносице:

– Это Инге, – и добавил для особо бестолковых,  – она болеет.

– А мне-е-е? – обиженно протянула.

– Давали только по килограмму.

Знаете, сколько апельсинов входит в килограмм? Четыре – больших, знойно-рыжих с черными ромбиками нашлепок. Жгучая восточная сказка в сером продмаговском кульке.

– А мне, что совсем не купил? – уточнила, ещё надеясь на чудо.

– Это Инге.

И вдруг  добавил:

– Маме об этом знать не стоит.

Вот, наверное, когда грянул первый гром. Отец даже не увидел моей обиды, или не захотел её видеть. Он довез меня до посёлка, наверное, чтобы убедиться, что я не сойду с нужного курса.

Странный дом был у Асочавичусов – крепкий, но, какой-то приземистый. Среди типовых двухквартирок поселка, он выглядел, как кочан капусты в зарослях укропа. Все вокруг хрупкое и буйно тянущееся к небу, а этот сидит себе и сидит, широкий, мощный и никакого неба ему не надо.

– Ну! – угрюмый старик открыл ворота, глянул исподлобья, будто мерку снял.

– Я к Инге.

– Подождите.

Да, он обратился ко мне на «вы», как к взрослой, но от этого «вы» стало ещё холоднее. Через минуту, кутаясь в вязанную шаль из дома выскользнула Инге. Маленькая, худенькая  с волосами стянутыми в старушечий пучок, в калошах больше ноги на три размера,  в растянутом свитере. Это было так странно. Так непохоже на неё:

– Ты зачем? Зачем? – схватила она меня за руку и потащила прочь от ворот. Отчего-то успела заметить, что забор вокруг дома был не как у всех – из штакетника, а плотный высокий из струганных досок – маленькая цитадель.

Инге зашептала:

– Не надо было приходить, отец не любит, когда ко мне приходят.

– А это отец был? – удивилась. – Такой старый?

–В школе скажи, что я приду через два дня. Всё иди. Иди…

И вдруг порывисто обняла меня.

– Спасибо, спасибо.

Злополучный пакет хрустнул.

– Подожди! Вот. Папка просил передать.

– Андрей? – лицо Инге мгновенно порозовело на острых скулах.

Она так ясно и так нежно выдохнула его имя, просто имя без отчества. Без  добавки «дядя», что я смешалась, хотела, как-то одернуть, поправить, она никакого права не имела так называть моего отца – было в этом что-то очень взрослое и запретное, недозволительное. Но Инге ткнулась лицом в кулек с апельсинами и вдохнула сладкий запах, безмятежно счастливая. Вдруг яростно и зло захотелось вырвать у неё пакет, и швырнуть в лужу, увидеть, как плавают они в черной жиже, сверкая солнечными боками, и чтоб её лицо перестало быть таким счастливым. Но она вскинула глаза и я помню тот мгновенный испуг, что мелькнул в них.

– Валентинович… - торопливо добавила она, и скулы вспыхнули еще ярче.

Уж лучше бы не поправлялась. Одной короткой оговорки хватило, чтоб  шарик со всеми материками затрясся по ногами, переворачивая привычное и устойчивое с ног на голову.

«Инге и отец? Отец и Инге?» - застучал в висок назойливый «дятел».

«Не  может быть» – попыталась  успокоиться.

«Маме лучше об этом не знать» - ядовито напомнила память.

– Инге! – гортанный, низкий голос тяжело рыкнул что-то на незнакомом языке.

Всё тот же старик взял кулек из рук дочери и брезгливо протянул мне.

– Нам не надо, девушка, у нас всё есть.

Инге не прощаясь юркнула за ворота.

«Нет у неё никакой ангины» -  подумала зло.


– На, – вручила я отцу ненужный кулек. – Инге сказала, что ей не нужны твои апельсины.

Он застыл с пакетом и отчего-то неловко попытался ослабить узел форменного галстука.

– Он на резинке, – хмыкнула я.

Впервые, я говорила с отцом так вот с плохо прикрытым презрением, будто случайно выскользнувшее «Андрей» дало мне это право.

– Я сам отвезу – ответил он и посмотрел в глаза, так будто не он, а я была выше ростом.

– Какой ты заботливый, папа, – пожала плечами и демонстративно натянула наушники плеера. Си Си Кетч забулькала нечто радостное, танцевальное, под что нельзя было реветь, но включив воду ванной, я ревела навзрыд. «А к кому она ходит? К кому она ходит?» - вопрошала меня дискодива голосом Наташки Пирмухамеддовой. «Я видела, я видела» - звенела голосом Наташкиной матери. Поверить было страшно. А не поверить трудно.


– А папа апельсины купил! – радостно сообщила мама, когда я выползла из ванной.– Всем по одному!

– Я не буду! – отрезала резко.

Мама покачала головой:

– Агнешка, папа из-за них, наверняка такую очередь отстоял. Сам!

– Вот пусть сам и ест! – и хлопнула кухонной дверью комнаты.

– Агния!

– Переходящий возраст… переходный… – забормотал отец.

Я не могла слышать это бормотание, мне вдруг захотелось, чтоб он закричал на меня, и тогда я бы имела полное право заорать в ответ. И всё как-то бы разрешилось, может, он сказал бы мне, что Инге сама напридумывала, что он совершенно к её придумкам не имеет никакого отношения. Но отец никогда не повышал голос.

Инге появилась в школе через три дня. И ничего не изменилось. Она так же приходила в гости, я так же встречала её у ворот, и так же были «мазурки» или торт. И долгие беседы. Только теперь я смотрела за всем этим настороженно и внимательно, окопавшись за шестью буквами папкиного имени, замечая то, что не видела раньше, и что упорно не желала видеть  мама и бабушка.

Инге всегда безошибочно чувствовала дни, когда  можно было застать отца дома. Откуда? Как? Угадать режим офицера практически невозможно. Можно приспособиться к нему, у мамы постоянно стоял «тревожный чемодан», и иногда казалось, что по лаю собак в вольерах она способна угадать, что сейчас прозвучит резкое и злое, ввинчивающийся в мозг звук сирены «Застава в ружье».  Но и она ошибалась. А  Инге … не помню, чтоб хоть раз она пришла впустую, не дождавшись отца. И едва он появлялся, её глаза становились безмятежно спокойными, будто вот только он и мог гарантировать покой и безопасность. Я видела, как прятала она волнение, спрашивая отца  какой-то бред:

- А  вы китайцев близко видели?

Кто же их не видел? Аргунь – не Черное море, и китайский городок в метрах пятистах, не больше. Но она спрашивала и спрашивала, а он отвечал всегда спокойно и доходчиво. И не бабушка, не мама, а папка подливал ей чай. И нередко он сам провожал её до ворот КПП. И я наблюдала в окно, как идут они рядом взрослый мужчина и юная девушка, не стыдясь, и не смущаясь, что к ним сейчас прикованы десятки взглядов.

Почему этого не замечала мама?

Она как-то сказала:

– Мне надо было родить тебе пятерых детей, ты просто светишься, когда говоришь с девчонками.

«С девчонкой»  - едва не поправила, но прикусила язык. Мама улыбалась. И тащить эту тайну мне предстояло в одиночку.

Вот только ноша оказалась неподъемной, иногда она казалась мне осьминогом, непрерывно растущим осьминогом, он обитал в узком аквариуме души, с каждой минутой переполняя его всё больше.

Я ненавидела себя за то, что верю, и ненавидела себя за нежелание верить, Словно, не отец нас, а  я предавала его. И на мне теперь лежал двойной грех молчания и подлости.

А время текло себе, и текло…

В апреле Оксанка Жакуть принесла в класс «Бурду». Мы готовились к выпускному, и очень-очень хотелось сшить себе такое, что б все открыли рот и вдруг разглядели, какая красавица.

Среди глянцевого мелькания спинок, кокеток, басок, регланов, втачных и не втачных рукавов – случайное фото, вложенное в журнал. Сидя за рулем невероятно блестящего мотоцикла улыбался принц. Короткая джинсовая безрукавка, тугие мыщцы, лукавый прищур.

¬ – Ааааааххх! – продолжительное тягучее.

И только после:

– Какой мальчик! Я сейчас умру-у-у-у-у-у!

– Не ах, а Юрий Шатунов, – вскинула пальчик Оксанка. – Девочки, как он поёт!!!! Ка-а-а-а-ак он поёт!!!

–Дай посмотреть!

– Дай!

– Не жабничай Ксюх!

– Цивильный парниша-а-а-а-а!

– Какие глазки!

– Павлин! – вдруг холодно проронила Инге. Видимо, кто-то от доброты душевной подсунул фото и ей.

– Что? – разом взревела рота обожательниц.

Но Инге уже смотрела не на фото, а за окно, туда, где тянулись ряды колючки, отгораживая ленту Аргуни.

– Ей мужчины постарше нравятся! – ввинтила зло Наташка.

И Оксанка и Снежанка понимающе переглянулись и хихикнули. Наташка вскинула руку к воображаемой фуражке и пропела ужасно фальшиво «А на плечах у нас зеленые погоны, а мы опять, дружок, с тобой идём в наряд…» Девчонки закатились радостным гоготом и уставились не на Инге, они уставились на меня.

– Нравятся! – спокойно согласилась Инге, не поворачивая головы – Очень.

– Куда, Орлова? – выкрикнула наша биологиня, когда я едва не сшибла её с ног.

Инге догнала меня на спортплощадке, и решительно ухватила за плечо.

Она хорошо бегала, наша отличница спортсменка комсомолка и просто красавица.

– Стой, – потребовала решительно.

И я остановилась, чувствуя, как глухо поднимается во мне мой дремавший «осьминог».

– Агнешка, не слушай никого – странно, что Инге была спокойна, как лёд, она должна была пылать от стыда, гореть, рассыпаться в пепел.

– Они ничего не знают ни обо мне, ни о нём, – начала она неторопливо.

–  О нём? – взревела  я.  – О нём? Он тебе не он!!!

И  что было сил, ударила кулаком в ненавистно-красивое лицо.

Инге охнула, и тогда я ударила второй раз. И ещё и ещё. Она не закрывалась, только отступала к турникам, беспомощно пытаясь мне что-то сказать.

- Не смей, не смей, не смей подходить к моему отцу! Не смей!  Не смей!

Не помню, как я остановилась, зато помню, как сидели мы у турника, прижавшись к нему спинами, чувствуя друг друга.

До тех пор, пока не примчалась Анна Ивановна, директриса, окруженная стайкой малышни.

– Вот, вот, они дрались, дрались!– верещали наперебой мальчишки.

– Девочки! – только и смогла сказать Анна Ивановна. – Вы же девочки!

Мы шагали в её кабинет как-то уж совсем безразлично, пустота  и не более того, чёрная дыра во внезапно опустевшей душе. Она твердила свое: «Девочки, вы же девочки». Мы молчали. Даже мальчишеские драки были тогда редким случаем, а уж чтоб до крови зло и остервенело сцепились девчонки…

 – Я хочу понять причину, – настаивала Анна Ивановна, выдворив Ингу в туалет, умыться.

Я молчала. Потом за дверь выставили меня. И молчала Инге.

И потом вместе мы убойно молчали под бесконечно-долгую лекцию о женской гордости и нашем предназначении облагородить мир.

– Это …любовь? – отчего-то шепотом спросила директриса.

– Любовь! – расхохоталась я, – лю-ю-ю-ю-бовь.

И закатилась до слёз, и добрейшая Анна Ивановна суетилась  вокруг меня, поднося к клацающим зубам стакан с водой.

Инга даже позы не изменила и каменно смотрела в окно, туда, где, впрочем, все вы уже знаете и про ряды колючки и про Аргунь.

– Любовь не должна быть выше гордости!– заклинала она нас.

– Не должна! – повторяла я эхом.

– Если любовь меньше гордости, это не любовь, Анна Ивановна, – очень взросло и устало выдохнула Инге.

Директор поставила на стол стакан с водой и сказала неожиданное:

– Я не скажу родителям, идите. Но когда дерутся девочки… какое странное и жестокое время.

Ах, Анна Ивановна, Анна Ивановна, жестокое время ещё только-только топталось у дверей.

Мы с тех пор так и не сказали друг другу не слова. Странно, что отец не спрашивал, почему не ходит к нам Инге, мама и бабушка единодушно решили, что всё дело в экзаменах и ставили мне её каждый раз в пример, отбирая постороннюю книгу.

А в мае мы сдавали кросс, три километра по нормам ГТО. Кросс в рамках выпускного экзамена по физкультуре. Я всегда не любила физру, за короткую форму и толстые ноги. Но мне нужна была четверка в аттестат. Я готовилась в педагогический. И очень боялись именно физкультуры – это был единственный предмет, который мог «испортить аттестат».

– Для тебя и пятнадцать минут – победа, – уверял физрук.

Пятнадцать это на «тройку». Восемь кругов по асфальтовой, раскалённой дорожке.

Нет, со старта я взяла резво, даже  слишком и уже на четвертом круге видела спины одноклассниц сквозь радужные пятна, но мне надо было, надо было добежать. И я бежала, как руками цепляясь взглядом за ярко-красную футболку Инге. Но футболка всё отдалялась и отдалялась. Я шлёпала бодренькой рысцой, семенила, топала, ползла, пока обреченно не рухнула на траву возле дорожки.

Физрук засвистел:

– Вставай! – требовал он, – Вставай!

Наверняка, я бы не поднялась, но именно в этот момент красная майка Инге склонилась надо мной. Наш Дима даже не закричал, он застонал:

– Асочавичу-у-у-ус! Ме-даааа-ллль…

 – Вставай, – потребовала Инге и дернула меня за руку.

Я села и мотнула головой.

– Не могу!

– Значит скисла.

И не побежала, нет, а демонстративно пошла по чёрной бесконечной дорожке.

И я поднялась, ненависть – действенный стимулятор для подвигов.

Мы так и завершили кросс, Инге почти шагающая и я потная и красная ползущая трусцой…  Но теперь я шла за ней, как идут корабли в бурю на свет маяка. Есть только эта алая футболка и ни изнуряющей жары, ни раскаленного асфальта, ни планеты Земля.

Нам обоим поставили четвёрки. Инге это стоило медали.

Вы думаете, я после этого трепетно и нежно привязалась к ней? Чёрта с два. Именно после этого, моя ненависть раскалилась до цвета Ингиной футболки.

Благородство врага, бьёт сильнее презрения друга.

И единственное, что меня утешало, это мир,  возвращенный в семью, исключительно моими усилиями,  хотя воевала я тогда в одностороннем порядке.

Выпускной бал назначили на 18 июня. Недели за две до него меня таинственно заманила в заставский ларек продавщица Ольга:

– Все спросить хочу, платье-то подошло?

– Какое? – не поняла я.

Платье в эти дни могло быть только одно – для бала. Мне шили его бабушка и мама по все той же «Бурде». Нежно-розовый шелк, летящая юбка, и впервые в жизни глубокий вырез. Оно до сих пор где-то лежит себе в шкафу. Первое взрослое платье, столь же священно, как свадебное.

– Для выпускного. Отец твой заказывал. Шифоновое…

Наверное, на моей физии было написано всё, я ведь в ту же секунду поняла, кому мог мой отец брать шифоновое платье.

– Не подошло? Жаль-то как, итальянское. – Радостно спросила Ольга. – Ты скажи, пусть мать принесет, я заберу!

– Подошло! – буркнула я и швырнула с вызовом, будто не отец, а Ольга была моей обидчицей – Отлично сидит! Прекрасное платье!

– Ну, хорошо, – расстроилась Ольга. – Я боялась сорок шестой размер, куда тебе? Тебе сорок восьмой нужен. Или даже пятидесятый.

И потеряла ко мне всяческий интерес.

Шифоновое платье, на жёстком модном корсете. Я нашла его там, где и предполагала, в ящике комода, в котором отец хранил какие-то бумаги, документы,  иногда прятал кобуру с пистолетом, если забегал на минуточку пока «начкарил». Никто не устанавливал запретов и не вешал замков, просто в нашем доме само собой разумелось, что у человека могут быть свои тайны.

Мой личный дневник, модно тогда было вести всяческие дневники и альбомчики, мог запросто лежать на журнальном столике. Да, прямых запретов не было никогда. Но отчего-то теперь, вспоминать о том, как открывала я этот злополучный ящик, как лезла туда – стыдно, будто воровала…

Но платье, туго затянутое поверх серой бумаги, рядом шпагата было там.

Это платье…Жемчужно-серое, удивительно элегантное. Без ненужных рюшек и басок, простое платье на корсете, отделанном серебряной нитью. Каким же пошлым и безвкусным теперь показалось мне мое нежно-розовое шёлковое очарование.

Платье. На два размера меньше моего, платье, которое можно было подарить только любимой женщине. Его было крайне трудно резать, особенно корсет. Но я постаралась. Помню глаза отца, когда я высыпала перед ним ворох лоскутов. Раненые глаза.

– Убери! – вот и все, что сказал.

И тогда говорить стала я, всё долго и упорно сдерживаемое, всё, что томилось, пеклось, готовилось, жгло и горело – все выкрикивалось, выталкивалось, вываливалось грязным, мятым комом.

–Замолчи! – жёстко и требовательно вцепилась в мои плечи мама. – Замолчи.

Отец молчал.

– Замолчи?!! – просипела я, разом потеряв голос от изумления. Мне отчего-то виделось, что мама обязательно встанет на мою сторону, начнет метаться по комнате, скидывая в чемодан вещи, а потом мы уйдём, хлопнув дверью.

Куда? Уже не важно, важно, что уйдём, дальше фантазии не бежали.

– Замолчи, – повторила она. – Он – твой отец!

– Мама, да весь ДОС и Аргунск, мама, все уже говорят! Даже в школе, даже в школе… Ты одна, одна ничего не знаешь!

Не скажу, была ли в моем голосе мольба, но мама отчего-то вдруг обняла меня, и прижала к себе так крепко, будто боялась, что я открою окно и упорхну куда-нибудь за ряды колючки.

– Я знаю, - тихо шепнула она. – Знаю, что говорят. Не надо верить сплетням. Верить надо родным.

И закачалась, будто убаюкивая меня и себя.

– Она всего лишь несчастный ребенок, всего лишь ребенок, твой отец…

 – Несчастный? Инге, несчастный? Да она, она…

Грязное слово никогда не употребляемое в моей семье обожгло язык и вырвалось тяжело, неловко, но вырвалось:
– Она – шлюха! Шлюха! Шлюха!
Вот тогда меня впервые ударил отец, мой отец никогда не повышавший голоса.
– Никогда не смей так говорить о человеке. Даже тень, слышишь, даже тень на эту девочку упасть не должна!
А дальше… дальше отца перевели. В этом не было ничего удивительного, нас часто перебрасывали. У меня не было выпускного бала, я не пошла, Наташка сказала, что и Инге не появилась. Мы уезжали из поселка на служебном УАЗике, наши немудрёные пожитки, вывезли еще раньше.
До сих пор не знаю, сам ли он подал рапорт о переводе, или всё же так сложились обстоятельства.
Но  помню, фигурку Инге у ворот заставы, и как побежала она следом за машиной. И как смотрел отец, не отрываясь в зеркало. И всю дорогу до Приаргунска мне казалось, что она бежит следом.
В середине девяностых армию сокращали, урезали, трясли, отец ушёл на «гражданку». Я благополучно окончила институт. В девяносто восьмом не стало бабушки, а через два года нелепый случай забрал и маму. И всё, что сейчас есть у меня это сын от неудачного брака и мой отец, мой по-прежнему красивый отец.
Об Инге мы оба и не вспоминали. Но вот напомнилось. Само собой, непрошено. Судьба иногда любит сталкивать лбами прошлое и настоящее.
Я стояла у ворот и не знала, что делать.
– Проходи, – сказала постаревшая Инге, пропуская в ограду.
Сказала так, будто нет ничего необычного в том, что прошлое постучалось именно в её калитку, без малого, через двадцать лет.
– У меня машина сломалась, – пыталась на ходу объяснить я. – Мне бы просто узнать, СТО или может быть кто-то знающий.
Инге остановилась.
– Какое СТО ? Это же дачный поселок. Машина где?
– У ворот.

– Я позвоню, попрошу дядю Мишу-сторожа  присмотреть. Заплатишь ему, сколько сможешь. Утром сосед приедет, я попрошу его, он глянет. Мне он не откажет. Заночуешь у меня.

Вот так просто.

Мы сидели за столом в круге света от зелёного абажура и разглядывали друг друга с бесцеремонностью двух соперниц. И ни одна из нас не могла начать разговора, или не хотела его начинать. Я думала о том, как странно умирает красота, или не умирает, но переходит в иное качество. Инге, пожалуй,  даже не постарела, нет, ни седины, не морщин. Но тот особенный свет, что всегда горел в девочке  Инге  будто погасили. Женщина Инге была по-своему хороша, но теперь красота её напоминала красоту гипсовой статуи из провинциального музея. Да, Инге нынешняя была копией себя прежней. Но копией сделанной неумелым скульптором, он чётко передал пропорции лица и фигуры, не исказил черт, но не вложил души, и оттого смотреть на скульптуру было скучно.

– Постарела? – усмехнулась она.

– Нет-нет, ничуть, – поспешила я заверить и сменила тему. – Ты одна живешь?

– Отчего же одна? Такса есть и попугай… Пей чай, остынет.

И мы обе застучали ложками, размешивая чай, гораздо громче, чем полагалось приличиями.

– А таксу как зовут?

– Линда. Терпеть не могу маленьких собачонок.

– А зачем тогда держишь?

– Подарили. Не выбрасывать же?

Умная собака тут же подала голос. Инге отломила кусочек печенья и сунула в пасть собаке.

– Я её избаловала, целиком не ест, требует, чтоб ломали – объяснила она.

И опять стук ложечек, и монотонное тиканье часов.

– А у тебя муж, дети?

– Сын…Мы развелись…

 – Значит, тоже не сложилось?

– Не сложилось.

– А ты…

Я хотела спросить «А ты почему одна», но сбилась, в тридцать восемь не имея детей и мужа женщине обидно слышать такие вопросы.

– Не боишься тут, одна?

– Нет, – она опять сунула в собаке печенье. – Привыкла. А потом мне тут нравится и одной нравится.

И глянула прямо, не отводя взгляда:

– Я выходила замуж. Трижды, самое большее – полгода. Могу сравнить и сказать точно. Одной мне лучше.  Я тебе на диване постелю, комната у меня одна, но, думаю,  не подерёмся.

«Подерёмся» - гулко отозвалось из давнего-давнего. И усмехнулась невесело.

– Помнишь тогда, в школе... Глупость, блажь.

– Не блажь, – оборвала Инге щелкнула выключателем, яркий, такой неуютный свет залил комнату. Диван, кровать у стены, стол, полки с книгами, компьютер и портрет моего отца. Неудачное фото на паспорт увеличенное до размера портрета.

– Я твоего отца любила. Действительно любила.

– Но у вас ведь… ничего… - неуверенно начала я.

– Если бы у нас  что-то было. Я бы уже не отпустила его. Таких, как Андрей уже не делают. Сняты с производства.  Старомодные, честные, настоящие. И мне плевать было бы на тебя, на твою мать и на всех на свете. Если б только он захотел, если б захотел…

Инге опустилась на диван, застеленный для меня, и щелкнула зажигалкой.

– Он маму очень любил, – тихо объяснила я.

– Нет, – мотнула головой Инге. – Он тебя любил, больше самого себя. И…больше меня…

 – Он любил мою мать, – повторила я твёрдо.

– Нет, уже нет. Он как-то сказал, что взяв женщину, мужчина несёт за неё ответственность и он не имеет права её бросить, какую бы великую страсть он не повстречал. Разве так говорят о любимой жене? Вам ничего не грозило, он бы не ушёл. Ни-ког-да.

– Ты ребенком была  для него.

– Не была…

 – Так вы все-таки…

 – Я же сказала – нет. Однажды мне показалось, что всё будет, вот-вот будет, но Андрей сам остановился. Только однажды.

Мне вдруг как в детстве дико захотелось заорать «Он тебе не Андрей».  Не заорала. Я вообще не понимала, почему не заткну ей рот, не встану и не уйду. Наверное, только потому, что сама хотела знать, всё знать. И в тоже время не хотела. Заткнуть уши и слушать, закрыть глаза и видеть – вот, что я хотела…

 – Вы встречались?

– Встречались. Не так, как обычно, просто гуляли, говорили. Стихи читали. Мы редко виделись, очень редко. Но Андрей единственный, кому я была нужна. Единственный, ты видела как мы жили? Отец, он же из репрессированных, его ребенком сюда родители привезли в сорок четвертом. И он всю жизнь жил в России и ненавидел её. А вместе с ней и меня, и мальчишек, и маму. Он считал, что из-за нас не может вернуться на родину.

–  А на самом деле?

– Не знаю, денег не было или так ненавидеть привык, что без ненависти уже бы не смог.  А я жить хотела, где угодно, только не с ними. Мы дома даже не говорили друг с другом, только если по делу. А Андрея, помнишь, в восьмом классе он на классный час пришёл, ещё пальто тебе на улице застегивал, и шапку поправлял, а ты кривлялась, Я тогда удивлялась, что есть отцы, которым не стыдно дочку обнять. И глаза у него такие были в тот момент, что я хотела, очень хотела, чтоб он на меня так смотрел.  И уже сама не понимала: дочкой я ему быть хочу или женщиной.

Инге дотянулась до пепельницы и затушила окурок, выпрямилась и вдруг стала той Инге, что знала я с детства. Мягкий свет темно синих глаз, эта странная улыбка то ли счастья, то ли бесконечного покоя и уверенности:

– Ты думаешь, я его соблазнить не пыталась? Пыталась. Книжка такая была, «Мужчина и женщина». Украла в библиотеке и, как учебник, вызубрила. Всё представляла, как у нас с ним это будет и где. Но Андрей сказал, что он через все предрассудки мог бы перешагнуть, но есть обязательства. И ты. Как я тебя в ту минуту ненавидела. И любила, ты же часть его, он так тобой гордился. Так боялся, что в институт не поступишь. У Агнии есть мечта… Да у тебя была мечта.  У меня её не было.

Инге рассмеялась.

– А апельсины помнишь? Вот смотри, – она распахнула дверцы шкафа.

В плетеной корзинке лежало пять ярко-оранжевых апельсинов.

– Пять, как тогда. Всегда покупаю пять. И не ем, у меня аллергия на цитрусовые. А вижу и не могу не купить. Ты ешь, ты же их любишь.

– Тогда четыре было.

Она машинально отложила один в сторону.

– Пусть четыре… Даже хорошо – четыре. Ладно, не слушай меня. Спать давай.

Инге щелкнула выключателем.

Я слушала, как она раздевается, как ложится, как скрипит панцирная сетка.

– Инге, а рапорт он сам подал? – я была уверена, что она знает ответ.

– Сам. Сказал, что вместе мы быть не можем. А мне не нужны сплетни, мне ещё замуж выходить, быть женой и матерью. Вот тогда я и решилась, я к нему, как собачка ластилась, мне ведь ничего не надо было, хотя бы ночь, и может ребенка, мальчика, похожего на него.

– И одна ты из-за него.

Она фыркнула в ладони, но смех вдруг прорвался сквозь сжатые пальцы:

– Ты только не жалей меня, Агнешка! Я ведь на самом деле счастливая. Знаешь, если бы плёнку назад перемотать, я бы снова за ним хвостиком бегала… Иногда стоит ради чего-то настоящего отказаться от ширпотреба.

Я ещё долго лежала  глядя в никуда, в пустоту и всё виделась мне вытянувшаяся в струнку девичья фигурка у ворот заставы.

– Ни  одна тень не должна упасть на эту девочку…

Милый мой папка, как же чисто, трогательно и преданно ты любил маленькую Инге, так сильно, что берег её даже от самого себя. И как же бесконечно сильно и так же бесконечно молчаливо любил меня. И как же теперь, скажи, мне оправдаться перед тобой, да и перед самой собой, и какой верой искупить недоверие?

Папка, папка… Что мне делать скажи?






© Copyright: Конкурс Копирайта -К2, 2014
Свидетельство о публикации №214122702126 


Обсуждение здесь http://proza.ru/comments.html?2014/12/27/2126