Гетман

Иван Кожемяко 3
ИВАН КОЖЕМЯКО

361 годовщине
ОБЪЕДИНЕНИЯ
 Малороссии
с Великой Россией
ПОСВЯЩАЕТСЯ

ГЕТМАН


© Кожемяко Иван Иванович
10 января 2015 года


Москва
2015 г.

Весь Киев в эту ночь заходил ходуном.
Да и вся Украйна, от Новороссии до Галичины.
В Лемберге, который мы знаем сегодня, как Львов, даже сорвало верёвки с крюков, крепко державшие языки колоколов, да те и зазвонили, забили тревожно и страшно, словно в набат при набеге ворога на границы Окрайны.
Люди, не зная причины – дома их трясло, словно в самое страшное землетрясение, выбегали в ужасе из домов, смотрели на багровое, страшное небо, которое среди зимы сотрясалось от ударов грома, его просто разрезали на куски небывалые даже в весенние дни молнии, и от страха безмолвствовали, будучи не в силах сказать даже единственное слово.
 
Старый монах, возвращавшийся в Лавру поздно вечером, где он читал акафисты в Храме у тела усопшего настоятеля монастыря, на площади Богдана Хмельницкого упал на колени и стал истово креститься:
– Господи, настал судный день наш! Спаси и сохрани! Помилуй!
Его изумлению и ужасу не было предела – на его глазах, величественный конь, который нёс на себе именитого всадника, ожил, дико заржал, да так, что зазвенели и колокола в Лавре, и спрыгнул со своего постамента на мостовую.
Постоял мгновение на месте, ударил кованым копытом по старинной брусчатке, от чего даже купола Храмов закачались, и медленно понёс своего всадника по улицам застывшего в ужасе Киева.
Уже через несколько шагов коня, под которыми и земля стонала, осколки камней брызнули во все стороны с лица Великого Гетмана, и оно ожило.
Также медленно происходило освобождение всего его тела от каменной неподвижности, и вот уже рука его зашевелилась и грозно сжала богатую, в каменьях и золоте, шаблю.
На его лице, без кровинки, застыла зловещая усмешка, от которой люди, а вернее – нелюди, в масках, с какими-то чёрно-красными знамёнами, которых Богдан и не видел ни разу, их было немало на ночных улицах Киева, теряли здравый рассудок и в ужасе бежали, куда глаза глядят.
И только по всем взгоркам, над Днепром, заалели богатые казацкие жупаны, теснилось и готовилось к приветствию своего Гетмана, его войско.
То тут, то там раздавались громогласные возгласы:
– Будь здрав, Батько!
– Слава Великому Гетману!
– Навеки с Россией, до самого смертного часа!
– Смерть ворогам нашим!
Хмельницкий даже повод не натягивал, конь сам остановился у того места, где стояла казацкая старшина – в пышных одеждах, с богатым оружием у пояса, пистолями с золотой насечкой и перначами в сильных руках - полковничьем достоинстве.
Были отчётливо видны среди них те, кто встречал Хмельницкого открыто, с радостию большой, но особняком стояла группа полковников, во главе с Богуном, Винницким полковником, которые не прибыли в тот судьбоносный день на Переяславскую Раду.
Хмельницкий, бегло, оглядел их, и обратился к Богуну:

– Ну, шо, Ваню, прозрел? Понял, что без России мы мало чего значим? И согнут нас в дугу шляхтичи и иные вражьи дети, если мы будем поводья-то в разные стороны тянуть.
И рука ослабеет, не удержит шаблю против ворога, если пальцы растопыренными будут, а не в непорушном кулаке.
Так ведь и получилось – как дорого стоила Украине ваша неразборчивость… Сорок лет я уже был в жизни вечной, а вы всё бились с шляхтой, австрияками, венграми, да так и не cмогли одержать победу.
Потому что – каждый за себя был при этом, а не вместе, в единстве и братстве…
– Прости, Батьку, давно это поняли, да вот только выправить эту роковую ошибку было трудно. По-одиночке справились с нами вороги, и ты… был уже у Господа, не смог нам помочь, даже затрещину батьковскую врезать, как следует, а надо бы…
Прозрели, Батьку, – и полковники склонили колено пред Хмельницким, признавая его правду и силу, и авторитет непорушный.
– Добре, дети мои. На то он и отец, чтобы и взыскать, если надо, но и пожалеть.
Не значу вины за вами. Не значу, отныне…
Пока Хмельницкий говорил с мятежными полковниками, могучий богатырь, с полковничьим перначом за богатым поясом, бережно погладил коня Гетмана по шелковистой морде, скормил, незаметно, ему кусок густо посоленного хлеба, и, словно у человека, спросил:
– Ну, что, Орлик, узнал? Вижу, что узнал. Спасибо тебе, друже, что верно – века – батьке нашему служишь. Береги его!
Только тут Хмельницкий заулыбался, и обратился, любовно, к богатырю:
– Ты, Пушкар, словно девку пригожую, оглаживаешь Орлика. Ишь, говорят бессловесная тварь, а как помнит тебя, словно и не было долгой, вековой  разлуки.
И тут же, опираясь на руку могучего Мартына Пушкара, тяжело слез с седла на землю, разгладил пышные усы, и сказал:
– Ну, что, брат мой дорогой, обнимемся?
– Обнимемся, Батько! – и Пушкар заключил Хмельницкого в такие могучие объятья, что тот и охнул:
– Ну и сила же у тебя, братку! И рёбра трещат.
Но было видно, как он был рад встрече со старинным товарищем и боевым побратимом.
– Давно, Батько, ждём тебя. Всё порушили, погань клятая, уничтожили нашу вековую дружбу с Россией и переметнулись к ворогу.
– Знаю, полковник, знаю. Они продолжили. А вот те, кто начали отступничество и зраду – где?
Всех, Батько, доставили, всех, никто не укрылся, кроме… – и Пушкар замялся, глядя в очи Богдану.
– Ты, Мартын, хочешь сказать, кроме Юрия?
– Да, Батьку. После твоей руки – не воскрес и не воспрял. Уж как мы просили Господа, чтобы он поддержал его, чтоб дождался этого суда праведного.
Хмельницкий сурово насупил брови, и через минуту заговорил:
– Я тебе всё рассказывал, Мартын, в той, нашей вечной жизни, как было.
Сын, кровь моя, но простить не мог. Не мог. И покарал отступника своей рукой за предательство и измену, за то, что врагов на землю русскую привёл.
Пушкар положил свою руку на плечо Гетмана и стал, молча, вспоминать ту стародавнюю историю, которую ему поведал Богдан Хмельницкий:
««Привёл поляков на русскую землю Юрий Хмельницкий.
Не по праву, а лишь для того, чтобы унизить деяния мои, избрали его Гетманом.
Да и лукавые правители, старшина продажная, во главе с Выговским, расстаралась – надо было опорочить имя отца, и уничтожить его завоевания великие, и разрушить братство единокровное с русским народом.
К этой роли Юрий подходил, как нельзя лучше.
Всё задействовали клятые ляхи – и подкуп старшины, и Юрия, слабого душой, лестью и шляхетскими вольностями совратили.
И, как всегда в таком случае – саму дочь Вишневецкого, красавицу неописуемую, но циничную и уже растленную, предоставили ему.
И погиб казак.
Лично обагрил отцовскую шаблю в крови праведной, не одну православную душу жизни этой шаблей лишил.
Поэтому и не стерпел я, отпросился у Господа, на срок малый, да и ринулся на боевом коне навстречу конной лаве ляхов, вылетающей из ворот старинной фортеции.
«Под всеми всадниками были все, как один, бурые аргамаки.
Впереди других понесся витязь всех бойчее, всех красивее.
Так и летели черные волосы из-под медной его шапки; вился завязанный на руке дорогой шарф, шитый руками первой красавицы.
Так и оторопел  <Богдан>, – говорил о себе в третьем лице Хмельницкий, – когда увидел, что это был <Юрий>.
А он между тем, объятый пылом и жаром битвы, жадный заслужить навязанный на руку подарок, понесся, как молодой борзой пес, красивейший, быстрейший и молодший всех в стае.
Атукнул на него опытный охотник - и он понесся, пустив прямой чертой по воздуху свои ноги, весь покосившись набок всем телом, взрывая снег и десять раз выпереживая самого зайца в жару своего бега.
Остановился старый <Богдан> и глядел на то, как он чистил перед собою дорогу, разгонял, рубил и сыпал удары направо и налево.
Не вытерпел <Богдан> и закричал: "Как?.. Своих?.. Своих, чертов сын, своих бьешь?.."
Но <Юрий> не различал, кто пред ним был, свои или другие какие; ничего не видел он.
Кудри, кудри он видел, длинные, длинные кудри, и подобную речному лебедю грудь, и снежную шею, и плечи, и все, что создано для безумных поцелуев.
"Эй, хлопьята! заманите мне только его к лесу, заманите мне только его!" - кричал <Богдан>.
И вызвалось тот же час тридцать быстрейших козаков заманить его.
И, поправив на себе высокие шапки, тут же пустились на конях прямо наперерез гусарам.
Ударили сбоку на передних, сбили их, отделили от задних, дали по гостинцу тому и другому, а Голокопытенко хватил плашмя по спине <Юрия>, и в тот же час пустились бежать от них, сколько достало козацкой мочи.
Как вскинулся <Юрий>!
Как забунтовала по всем жилкам молодая кровь!
Ударив острыми шпорами коня, во весь дух полетел он за козаками, не глядя назад, не видя, что позади всего только двадцать человек успело поспевать за ним.
А козаки летели во всю прыть на конях и прямо поворотили к лесу.
Разогнался на коне <Юрий> и чуть было уже не настигнул Голокопытенка, как вдруг чья-то сильная рука ухватила за повод его коня.
Оглянулся <Юрий>: пред ним <Богдан>!
Затрясся он всем телом и вдруг стал бледен...
Так школьник, неосторожно задравши своего товарища и получивши за то от него удар линейкою по лбу, вспыхивает, как огонь, бешеный выскакивает из лавки и гонится за испуганным товарищем своим, готовый разорвать его на части; и вдруг наталкивается на входящего в класс учителя: вмиг притихает бешеный порыв и упадает бессильная ярость.
Подобно ему, в один миг пропал, как бы не бывал вовсе, гнев <Юрия>.
И видел он перед собою одного только страшного отца.
- Ну, что ж теперь мы будем делать? -- сказал <Богдан>, смотря прямо ему в очи.
Но ничего не знал на то сказать <Юрий> и стоял, утупивши в землю очи.
- Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?
<Юрий> был безответен.
-- Так продать? продать веру? продать своих? Стой же, слезай с коня!
Покорно, как ребенок, слез он с коня и остановился ни жив ни мертв перед <Богданом>.
- Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью! - сказал <Богдан> и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружье.
Бледен как полотно был <Юрий>; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев - это было имя прекрасной полячки.
<Богдан> выстрелил.
Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова.
Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп.
Он был и мертвый прекрасен: мужественное лицо его, недавно исполненное силы и непобедимого для жен очарованья, все еще выражало чудную красоту; черные брови, как траурный бархат, оттеняли его побледневшие черты.
"Чем бы не козак был? - сказал <Богдан>, - и станом высокий, и чернобровый, и лицо как у дворянина, и рука была крепка в бою! Пропал, пропал бесславно, как подлая собака!”
Пушкар даже головой тряхнул, отгоняя от себя это наваждение.
– Шо, Мартын, вспомнил мой рассказ, как <Юрия> смерти я предал за предательство земли родной, братства нашего, в бранех добытого?
– Да, Батьку, – ответил Пушкар.
И вся жизнь Богдана Хмельницкого, за миг какой-то, пока он тяжело и сурово молчал, прошла у него перед глазами.
Не всеми поступками мог он гордиться, не сразу пришло к нему озарение и понимание того, каким ценностям служить он обязан и должен.
Услужливая память унесла его в далёкое прошлое:
«Владислав IV взял из рук помощника золотую саблю и вручил её Зиновию-Богдану Хмельницкому на протянутых руках:
– За мужество, пан Хмельницкий, в борьбе с москалями.
Вы, со своим отрядом, достойно прославились на полях сражений и Великая Польша этого не забудет.
Хмельницкий непроизвольно взглянул на свои руки, сжал их в кулаки и содрогнулся:
«Сколько же крови на них? Прости, Боже!
Братской, единокровной.
На кого поднимал шаблю?
На братов единоверных…»
Но тут уже и спесь. И чванство – было и это, и признание самим королём Польши его доблести – брало верх. И он, благоговейно, принял саблю, обнажил клинок, поцеловал его и поклонился в пояс королю.
Аудиенция была закончена.
Но Владислав ещё на миг задержался подле Хмельницкого, даже положил ему свою руку на плечо, и заговорил:
- Верю, пан Хмельницкий, что Ваша сабля ещё послужит укреплению могущества Речи Посполитой.
– Господарь, прошу Вас об одном – на несколько дней отпустите домой. Давно не был на своём хуторе.
Неотложное дело у меня там, – и он даже как-то застеснялся, глядя королю прямо в очи.
– В греховной связи живу с Еленой, женой своей хочу её сделать, обвенчаться надобно.
Да и сын младший, без отца, от рук отбивается. Надо приструнить.
Владислав досадливо поморщился, но, тем не менее, милостиво молвил:
– Хорошо, пан Хмельницкий, на две… нет, на три недели отпускаем вас.
Решите все вопросы, и жду вас к празднику Святой Марии Магдалены.
У нас, – и он даже побагровел от ярости, – один враг, извечный – Русь непокорная, заднепрянская.
И ваша сабля ещё послужит укреплению мощи и силы Жечи Посполитой.
Это только болтуны, безответственно, провозглашают её границы – от можя до можя. Где они эти границы?
А мне именно такой и нужна Великая Польша!
Это условие выживания нашей древней державы.
Иначе её сомнут: с Запада – германцы, с союзниками, а с Востока – русины…
Хмельницкий внимательно слушал короля и только поворачивался в его сторону, так как тот имел привычку говорить, расхаживая по кабинету.
– Великой Польше, пан Хмельницкий, никогда не существовать, пока существует независимая Московия.
Это враг извечный и с ним нам не примириться никогда, вовек.
Хочу, чтобы мой лучший лицарь знал: само существование России и её влияние на Правобережную Украину, несёт в себе опасность самого существования Великой Польши.
Мы будем бороться с Россией, пока живы.
Лицо короля исказила судорога, он уже начал кричать:
– Ни один лайдак, пан Хмельницкий, с русской стороны, не только оружный, а даже в мыслях пожелавший нам зла, не должен остаться в живых.
Мы слишком были… э… мягкосердными.
Эта пора минула.
Отныне шляхетное польское воинство должно в беспримерной жестокости покарать русских.
За любую, самую мелкую провинность, садить их на кол.
Не щадить ни женщин, ни детей.
Весь мир должен содрогнуться от нашей жестокости, иначе нам верх в этой борьбе не одержать.
Уже в неродившихся поколениях должен зарождаться такой ужас пред Речью Посполитой, чтобы московиты никогда не смели взять в руки меч.
Отрубать будем эти руки, за одну лишь мысль о возможном сопротивлении нам…
Хмельницкий оцепенел.
А Владислав меньше всего обращал внимание на переживания Хмельницкого.
Он излагал для самого себя и всей шляхты политику, от которой действительно содрогнётся соседний мир, ибо такой жестокости, непомерной, не знали предыдущие поколения.
Польше совершенно не нужен был народ, населяющий заднепрянские земли.
Им нужна была лишь сама земля, богатая и щедрая. Да бессловесные рабы, которые её бы возделывали на благо своих господ.
Хмельницкий замер.
А ведь ещё недавно и он так думал, и так норовил пробиться в верхние этажи шляхты.
И только то холодно-оскорбительное, даже презрительное отношение потоцких-радзивилов-вишневецких его остудило: он понял, что никогда ровней им не будет.
Не примут они его в свой круг.
Поэтому он поклонился королю по завершению разговора и вышел из дворца.
Мысли, думы тяжёлые, не давали покоя:
«На какой путь я встал? Служить Польше, которая всегда выступала в роли палача моего народа?
Единоверного и единокровного.
Нет, Ваша мость, так больше не будет!
Решение я приму сам!»

***

Конечно. Богдан не мог знать, что Украина рано или поздно, но взорвалась бы.
Нестерпимым был гнёт польской чванливой шляхты.
И по всей Украине – то тут, то там – возникали стихийные восстания, которые шляхта топила в крови, ибо они были разрозненны, и не было сильной державной руки, которая могла бы объединить праведный гнев народа.
Но случай, который произошёл с Богданом Хмельницким на его родовом хуторе Суботове, явился детонатором для объединения разрозненных казацких сил в борьбе с заклятыми врагами Украйны.
Сосед Хмельницкого – коренной шляхтич пан (а если уж совсем точно, и это Хмельницкий знал, литовец) Чаплинский, ни во что не ставил геройство сотника, а потом – и полковника Богдана-Зиновия, везде и всегда пренебрежительно и презрительно отзывался о его ратных доблестях, с ненавистью относился к его младшему сыну, которого только и именовал: «Лайдак, байстрюк, сучье вымя».
Наезжая на мальчишку конём, кричал ему в лицо:
– Ты думаешь, Хмель – твой отец? Да эта гулящая сучка-мамашка твоя, прижила тебя от таких же убогих, как и весь род ваш.
Никогда, никогда не стать вам, пся крев, вровень со шляхтою, как бы ни стремился твой отец, так как от вас – за версту, хлевом, навозом разит.
И он огрел подростка нагайкой, с заплетённой свинчаткой в конце так, что у того и кожа треснула и разошлась на детских плечах, и ребёнок, от боли, потерял сознание и упал в придорожный бурьян.
Ярость переполняла душу Чаплинского и он, не удовлетворившись местью, кинулся к воеводе, где оговорил Хмельницкого, что тот-де, собирает казаков против короля, а на самом хуторе организовал склад оружия и боеприпасов.
Верные Чаплинскому люди спрятали в сарае, в скирдах сена на подворье Хмельницкого, непригодное, старинное оружие и несколько бочонков пороха.
И когда служки воеводы нагрянули в Суботов с обыском, всё это, услужливо, было им предъявлено людьми Чаплинского, которые, якобы, неоднократно наблюдали за тем, как завозилось и вывозилось оружие на хутор и с хутора Хмельницкого, да ещё и приплели от себя столько, что решением воеводы Богдан-Зиновий был арестован и посажен в острог.
Так бы и сгинул он, если бы верные ему люди не организовали побег и не помогли, затем, добраться до короля, в Варшаву, где Хмельницкий убедительно изложил монарху все свои обиды к Чаплинскому, и потребовал защиты чести своей, имущества и земель.
Владислав понимал, что накануне новой войны с московитами, ему никак нельзя ссориться с казаками, которые входили в состав войска Речи Посполитой и были его самой боеспособной частью.
И он наказал Чаплинского.
Наказал по-особому, оскорбительно, что вызвало у того новый приступ ярости и ненависти к Хмельницкому – король приказал шляхтичу сбрить один ус и так ходить до той поры, пока он не отрастёт вровень со старым.
Лютую злобу затаил Чаплинский на полковника.
Жажда отмщения полностью заполонила его душу, и он жил только одной ненавистью.

***

Не знал Хмельницкий, что его ждёт дома, на родном хуторе.
Какие-то предчувствия саднили душу по дороге в желанный отпуск, но он старался их гнать прочь, любуясь окрестностями то с седла, то пересаживаясь – годы-то уже были немолодые, в нарядные сани, где его заботливо укутывали волчьей полстью.
Слаб человек!
Не дано ему знать, что его ждёт даже в следующую минуту, миг его жизни.
Мудр творец!
Ежели бы знал человек свою судьбу, свою планиду – сколько бы страданий и горя на земле добавилось, сколько бы судеб до сроку закатились, вовлекая в свою воронку горя даже тех, кто и вовсе безгрешен.
Пока ехал Хмельницкий до своего Суботова – кровью душа его исходила: не воспринимал он раньше столь остро человеческое горе – дома стояли пустыми, без хозяев, а в большинстве – лишь в старых головешках ветер свистел, да бездомные псы страшно выли, так и не покидая родные пепелища.
И везде, вдоль дорог, стояли скорбные виселицы, на которых болтались истлевшие останки холопов, с натруженными и чёрными руками и потрескавшимися пятками.
«Что же я делаю? – думал Хмельницкий, – с кем я?
Разве можно в этом море горя чувствовать себя счастливым, довольным, стремиться к удовлетворению каких-то честолюбивых планов?
И… можно ли стремиться стать ровней тем, кто мой народ за быдло считает и сживает его со свету за любую провинность, а то и без вины вовсе, а лишь за то, что они – русины, и смотрят на Восток, откуда только и возможно спасение».

***

Въезд Хмельницкого в Суботов ударил его прямо в сердце.
Ещё дымились руины. От домов остались лишь гусаки глиняных печей, которые смотрели в небо страшно и сиротливо.
У самой усадьбы Хмельницкого, прямо под копыта его коня, которого он горячил острыми шпорами, метнулся управляющий, да и повис на уздечке:
– Батько, прости. Не сберёг я твой дом, сына твоего не сберёг и Елену твою.
Да, по-правде, змею ты пригрел на своей груди, так как она и не кручинилась вовсе, когда Чаплинский собственноручно запорол твоего сына, нагайкою, до смерти, а тут же приняла его веру поганую, в униатство обратилась, и вышла замуж за этого аспида.
Кровь ударила Хмельницкому в голову и он, пришпорив коня, понёсся, что есть силы, к родному имению.
Да его и не было в том смысле, как он его создавал и холил.
Стояли лишь отдельные постройки. А барский дом был полностью сожжён, и только ветер завывал в чёрных дымоходах.
Только и спросив у управляющего – предали ли земле тело его сына, и, получив утвердительный ответ, Хмельницкий тут же отправился в обратный путь…

***

Даже охрана короля не смела его остановить, молча взирая на его омертвевшее лицо.
Войдя в покои Владислава, который разбирал почту, и удивлённо смотрел на полковника, не понимая, почему он в его дворце, а не дома, Хмельницкий встал у двери и глухо произнёс:
– Ваша мость!
Справедливости и защиты прошу…
И кратко обсказал королю то, что сотворил Чаплинский с его хутором и семьёй.
– Пан Хмельницкий – прервал его король, – в этот раз – я не встану между вами.
Достопочтенные паны имеют сабли, вот пусть на них и докажут свою правду.
И свою способность защитить свою честь.
Не может же король, как простой мужик, вас разводить с этим… э… Чаплинским.
Бросьте ему перчатку, да и … навсегда выясните, кто из вас прав…
Больше меня по этим вопросам не тревожьте, пан полковник!
И он отвернулся от Хмельницкого, всем видом показывая, что больше говорить на эту тему не собирается.

***

И Хмельницкий поднял дарованную королём саблю, яростную и беспощадную, только уже на всю Польшу.

***
 
Уже первые битвы с поляками показали опытному Хмельницкому, который знал реальную силу войска противника, его нравы и обычаи, спесь и лютую злобу ко всему, что тяготело к Московии, что одним казачеством, которое, к тому же – было неоднородно, раздроблено, просто разодрано на клочья, с врагом не справиться.
Внутренние распри и предательство старшины казацкой, усугубляли положение.
Не зря об этом времени на Украине говорили, что на двух казаков сразу появлялось три гетмана.
И это было правдой.
Кто их уже сегодня и помнит – иуд и изменников выговских, тетерь, дорошенков, брюховецких, ханенок, многогрешных, которые на горе народном блюли лишь свой интерес и свою выгоду и предавали, предавали, предавали…
Рек народной крови им было не жаль, только за свою судьбу печаловались, да свои окаянные времена хотели продлить на вечные времена.
И когда Царь Московский прислал своих послов в Переяслав, Хмельницкий понял, твёрдо и однозначно, что главное дело его жизни состоялось.
С Россией на все времена – только в этом было спасение Украины, её защита и её будущее.

***

Даже в жизни вечной, где отмечен он был Господом по заслугам и получил право на пребывание в раю со своими верными соратниками, Хмельницкий не испытал и не пережил того, что легло на его сердце 18 января 1654 года.
Переяслав бурлил, просто кипел от людских масс.
Везде – с богатым оружием и в нарядах самых лучших, безбрежное людское море выходило их берегов, колыхалось от края до краю на самой большой площади Переяслава.
Люди ждали его слова.
И он, под приветственный гул толпы и звон колоколов Храмов Православных, вышел на помост, с булавой в правой руке, поднял её над головой, добиваясь тишины на площади, и заговорил:
««Особое у меня к вам, братья, слово сегодня.
О самом событии единения нашего с Великой Русью ещё скажут и напишут потомки.
Будут вороги наши злобствовать и борьба завтра не прекратится, не раз ещё будут пытать наш союз на прочность.
Но сегодня завершается эпоха нашего одиночества в борьбе с врагом беспощадным.
Отныне – и навек, мы едины с матерью-Россией.
«Ведомо то вам всем, как нас Бог освободил из рук врагов, гонящих церковь божию и озлоюлящих все христианство нашего православия восточного, что уже шесть лет живём мы без пана в нашей земле, в беспрестанных бранех и в кровопролитии с гонителями и врагами нашими, хотящими искоренити церковь божию, дабы и имя русское не помянулось в земле нашей, что уж вельми нам всем докучило, и видим, что нельзя нам жити более без царя... православный христианский великий царь восточный есть с нами единого благочестия, греческого закона единого вероисповедания, едино есми тело церкви с православием великия России, главному имуще Иисуса Христа. Той-то великий царь христианский, сжалившийся над нестерпимым озлоблением православныя церкве в нашей Малой России, шестилетних наших молений беспрестанных не презревши, теперь милостивое свое царское сердце к нам склонивши, своих великих ближних людей к нам с царскою милостию свое прислати изволил, которого естли со усердием возлюбил, кроме его царския высокия руки, благотишнейшаго пристанища не обрящем».
Когда он завершил свою речь, площадь всколыхнулась, в воздух полетели шапки, возгласы здравиц заглушили всё окрест:
– Батько, будь славен в веках!
– Навеки с Россией!
– До скончания веку – вместе!
– Ворогам нашим – смерть!
После того, как здравицы стихли, на помост поднялся посол Царя Московского и зачитал Указ Государя о вхождении Украины в состав России, под её покровительство и защиту.
Казаки, в шрамах, боевых отметинах, плакали, как дети, тут же обнимались со служками московской делегации и вновь провозглашали здравицы на общую судьбу, единство и дружбу.
И никто из участников Переяславской Рады не знал, да и сам Гетман не знал, что ещё долгие сорок лет будет длиться война с Польшей и её пособниками, своими предателями, из своих глубин.
И до окончательной победы ещё немало крови прольётся и немало казацких жизней закатится до срока и устремится к своему Гетману, который уже давно будет пребывать под Господним покровительством и служить Ему в той, Вечной жизни.

***

Все эти картины молнией пронеслись в голове Хмельницкого, пока его верный конь шествовал по ночным улицам Киева.
Народу на площади прибывало.
И Хмельницкий, выждав паузу, обратился к казакам, с которыми бился за свободу и независимость Малой России против шляхетства польского.
– Браты! У меня сегодня к вам несколько вопросов.
Вы все знаете, что я родного сына не пожалел за измену.
А что будем делать с этими выродками? – и он указал на жалкую кучку бывших гетманов-предателей – и стародавних, и уже иных времён, после него наставших.
– Батько, на крюк их подвесить, чтоб каждому было видно, что ждёт предателей и изменников!
– Верно, на крюк! Да на этих вековых дубах и каштанах и вздёрнуть!
Более всех визжал при этом Выговский.
И когда казаки сорвали с него богатый жупан, разорвали, от горла, тонкую батистовую сорочку, расшитую кружевами, из-под пояса вывалилось рыхлое, жирное тело.
Дюжие казацкие руки тут же свалили его на землю, и уже через минуту он, с истошными воплями, стал возноситься на ветку могучего дуба, поддетым крюком, в крови, за свои рёбра.
Тугая пеньковая верёвка натянулась, как струна. И на ней повис, дрыгая ногами и истошно вопя от боли и страха, первый предатель.
Такая же участь ждала и остальных отступников.
К одному из них подступил Хмельницкий и глядя прямо в очи. Медленно проговорил:
– А тебя, пан гетман, что-то я не знаю?
Из какого ты времени?
– Батько, батько, да это Мазепа, из той же породы, что и эти выродки. Привёл ворогов наших, после твоих времён, шведов, на русскую землю, Государю изменил, который его собственноручно удостоил высшего отличия России – ордена Андрея Первозванного, вторым после себя, а он, погань, всё запродал – и совесть, и честь, и имя казацкое.
– Тогда, хлопцы, и ему такая же участь, как и этим запроданцам.
И он отвернулся от Мазепы, грузного, который тут же стал валиться на колени пред Богданом, хватая его за полы богатого чекменя и только хрипел, где-то в утробе своей:
– Пощади, пощади, Великий Гетман…
Хмельницкий ногой оттолкнул предателя, которого тут же подхватили казаки и он разделил судьбу с уже покаранными изменниками.
Правда, дух свой поганый испустил раньше, нежели его на крюке, под рёбра, подняли на ветви могучего дуба.
Ничтожен и слаб даже в эту минуту оказался Мазепа…
– Любо, Батько, давно уже не видели такой заслуженной участи за дело богомерзкое, за Христопродавство.
– Всех выведем под корень, предателей Руси Великой и Единой!
Хмельницкий поднял булаву и призвал соратников к вниманию.
Братья, хочу слово сказать!
 "«Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество.
Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Все взяли бусурманы, все пропало.
Только остались мы, сирые, да, как вдовица после крепкого мужа, сирая, так же как и мы, земля наша!
Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство!
Вот на чем стоит наше товарищество!
Нет уз святее товарищества!
Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать.
Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя.
Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек.
Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей.
Вам случалось не одному помногу пропадать на чужбине; видишь - и там люди! также божий человек, и разговоришься с ним, как с своим; а как дойдет до того, чтобы поведать сердечное слово, – видишь: нет, умные люди, да не те; такие же люди, да не те!
Нет, братцы, так любить, как русская душа, - любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал бог, что ни есть в тебе, а... – сказал Богдан, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал:
- Нет, так любить никто не может!
Знаю, подло завелось теперь на земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их.
Перенимают черт знает какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке.
Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чеботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства.
Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства.
И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело.
Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество!
Уж если на то пошло, чтобы умирать, – так никому ж из них не доведется так умирать!..
Никому, никому!..
Не хватит у них на то мышиной натуры их!»"
Казаки дружно загалдели:
– Верно, Батьку, в самую суть, в душу самую заглянул!
– Спасибо за науку, Батьку, а то кое-кто забыл уже об этом.
Так мы напомним!
Очистительной грозой пройдём по всей Украйне, и ослобоним её от нелюдей и врагов поганых.
– Да, дети мои, уж коль явились мы по воле Всевышнего, вновь в этот мир, надо сполна исполнить миссию свою и волю Господню.
Видите, сколько нечисти новой на нашу Украйну насело.
Хуже ляхов.
Даже те не были столь ненасытными и кровожадными.
Он молодо вскочил на коня, сжал его бока столь сильно своими ногами, что тот и заплясал под ним:
– За мной, дети мои! На Раду, там окопалась главная нечисть сегодняшней Украины.
И грозная толпа казаков устремилась за своим Гетманом на  улицу Грушевского.
Когда в зал заседания Рады вошёл Хмельницкий с казаками, по рядам разомлевших от безделия депутатов, прошёл ропот, адресованный председательствующему:
– Вы, милейший, коль дали добро на съёмки фильма, то хотя бы нас известили.
– Я никакого разрешения не давал, – только и успел сказать тот, ошалелыми глазами сопровождая каждый шаг Хмельницкого.
Грозен и величав был Гетман.
Взошёл на трибуну и словно с неё и обращался к народу всю жизнь, заговорил:
– Ну, что, панове зрадники – продали Украину!
За сколько же сребреников?
Как же посмели вы забыть реки праведной крови, пролитые за вольности наши и единство с Россией?
Вы – есть предатели самые страшные в истории Малороссии, скрытые и злобствующие.
И прощения вам не будет до веку!
Депутат Ляшко пытался что-то сказать, взирая ошалелыми глазами на происходящее, но могучие казацкие руки так тряхнули его за воротник, что он безвольно свалился в кресло и даже утратил способность к здравой оценке происходящего.
– Хлопцы, а ну гоните этих мерзавцев на улицу, к народу, пусть он их и судит.
Не хочу и руки свои поганить об вас, дышать от этой скверны нечем мне, братья…
Не успел он договорить, как за дверью заседаний Рады раздались крики:
– Батько, Батько, ты только посмотри, какого мы ксёндза униатского изловили! Прятался, клятый, даже своей манишки не снял.
И толпа казаков втащила в зал упирающегося изо всех сил Турчинова.
– Это он, батько, как сказывал нам Святой Николай Угодник перед тем, как Господь на землю нас с тобой, для суда праведного отпустил, начал войну на Донеччине и в Луганске.
Скольких детей, нелюди, убили!
Сколько женщин вдовами стали до срока!
- А что это за земли, не знаю...
- Батько, Великая Россия, в разные времена, передала Украйне свои исконные земли, 12 губерний, с Крымом, получается.
- А что, и Крым Украиною стал?
- Долго билась за него Россия, Батьку, с турками, и только через сто лет после тебя признала права России на Крым. Был, Батько, долгие годы он в составе России, а уже через три столетия после Переяславской Рады зрадники земли русской отдали его Украйне. Да вот эти , Батьку, так себя повели, - и казаки указали на Турчинова и иных стоящих безмолвно депутатов Рады и чиновников,- что не вытерпел народ Крыма и вновь в Россию вернулся...
И тут же новая волна казачьего возмущения затопила весь зал заседаний Рады:

– Дозволь, батько, на кол его!
Нету ему пощады!
И беспощадные казацкие руки утащили упирающегося и визжащего от страха Турчинова на улицу, где уже собрался простой люд и с интересом наблюдал за действиями казаков.
И когда вверх взметнулся гладкий кол, на вершине которого извивался рыхлый и толстый Турчинов, в толпе народа раздался одобрительный ропот:
– Так его, палача!
– Заслужил такую кару!
Всю нечисть, со всей Украины, собрал в Киев, чтобы держать народ в страхе, да за кровью и пожарищами спрятать истинные цели свои – поработить Украину, продать её в рабство иноземцам.
Тут из потаённого подъезда, спрятав лица в богатых шалях, метнулись две женские фигуры.
Хотели смешаться с толпой киевлян.
Но те сами вытолкали их к казакам, да и указали:
– Сущие иуды, хоть и в женском обличье – это Тимошенко, главная мошенница новой Украины, и Фарион…
– Странная фамилия, таких и не водилось на Украйне, – произнёс Хмельницкий, глядя в расширившиеся от ужаса глаза Фарион.
– Да обе, Батьку, чужеземки, поэтому и не жаль им Малороссии. Не их это страна.
Самые лютые ненавистницы России. Всю жизнь лихоимствовали, обирая народ, а теперь – его же, ещё и толкают, обманом и ложью великой, на вражду с Россией.
– И что с ними делать, шановни? – спросили казаки обывателей.
– Как они нашу жизнь, – закричали люди, – превратили в каторгу, так и сами пусть до конца дней своих на каторге и пребывают.
Тут же казаки содрали с пленниц роскошные наряды, дорогие шубы, обрядили в тряпьё и увезли на возке до тюрьмы.
– Батько, Батько, ты только погляди, кого мы на чердаке нашли, укрывался, вражина, стрелял даже и убил сотника твоего Горицвета.
И пред Хмельницким предстал помятый, с лиловым синяком под глазом, Тягнибок.
– О, вражий сын! Сколько времени минуло, а род твой поганый так и продолжает пакостить Украине.
Твой стародавний предок хотел меня отравить, да на горе мне – сынок твой, Мартын, – обратился Хмельницкий к полковнику Пушкару, – успел первым выпить бокал, да и вознёсся к Господу, который его за подвиги великие и жертвенность братскую к себе приблизил, на охрану Золотых Ворот поставил с верными казаками, чтобы проходимцы не миновали суда Божьего.
Ты помнишь, Мартын, узнаёшь этого изувера? Не переменилась порода, похож на своих предков, как две капли воды.
– Узнаю, Батько. Минули века, а суть звериная этого рода не изменилась.
Ишь, как зыркает, так бы всех и испепелил своим взором.
Молнией сверкнула шабля в руке Богуна, и голова нелюдя покатилась но залу Рады, меж оцепеневших от страха депутатов.
– Батько, а ещё помнишь, как по воле Чаплинского твой хутор жёг и его лайдак Ярош?
Так отпрыск его рода тоже в этом змеином логове окопался, хлопцы и его задержали с оружием в руках.
Что с ним будем делать?
– А пусть вослед за тем ксёндзом идёт! Нет ему пощады за невинно пролитую кровь!
…Долго ещё продолжался этот праведный суд.
Все получили по заслугам, кто принёс на Украину кровь и боль, слезы матерей и пожарища.
Омерзительнее всех вёл себя Яценюк.
Он всё хватал Хмельницкого за замшевые сапоги и норовил их поцеловать:
– Не по своей воле, Великий Гетман! Поверьте, не по своей…
Меня заставили…
– Кто же тебя заставил, выродок, так вести себя в отношении народа, обирать его, сеять ненависть и вражду между Русью Великой и Малороссией?
Это же всё равно, что резать пальцы на одной руке – болит одинаково…
Как же разделить наши народы – и по вере, и по крови – единые?!!
– Пощади, Гетман, те, кто действительно сегодня правит Украиной из-за океана, заставили…
Да германцы, с поляками, другие недруги России…
Что я мог в этих условиях?
За ними – сила, а я – сир и убог…
– Иван, брат, – обратился Хмельницкий к Богуну, – убери ты этого, золотушного, а то я сам срублю ему этот кочан, – и Хмельницкий брезгливо посмотрел на страшное, синюшное лицо Яценюка, у которого и глаза вылезли из орбит от страха и осознания неминуемой расплаты за сотворённые грехи…

***
 
– Ну, братья, а теперь всем казацким кругом судите главных супостатов, которые повинны в развале Великой державы, реках крови и народных бедах.
Казаки вытолкнули в центр зала Горбачёва, Ельцина, Кравчука, Шушкевича, Кучму, Ющенко со своей американской женой, Януковича и Порошенко, Авакова и Порубия, живых ещё палачей и карателей, которые служили фашистам.
Хотя и не знал этого слова Богдан, но сразу всё понял.
Все они утратили дар речи и не могли даже стоять на своих ногах, ежели бы не дюжие казацкие руки, что держали их за воротники пиджаков и диковинных мундиров, с трезубом на кокардах фуражек.

– Что заслужили, то пусть и получат. Но кровь, в которой они повинны, вопиёт и неотмщённой остаться не может.
От гадливости сморщился и сказал отрывисто:
– Братья, да на улицу их, а то и стоять рядом невозможно, прямо под себя стали нужду справлять…
И казаки, по его воле, потащили главных супостатов на улицу, где их ждал скорый суд и беспощадный.
 
Воротились скоро, и молча стали слушать Хмельницкого.
– Вы, братья, оставайтесь тут.
Народ не зобижайте.
Нелюдям воли никакой не давайте.
А я отлучусь к Господу, испрошу у него позволения ещё задержаться на Украйне.
Не успеем мы в отпущенный им срок навести порядок во всём, да ворога одолеть.
Больше его стало, чем даже в наше время.
И если позволит Господь – будем готовить Киевскую Раду, сродни Переяславской, чтобы порушенное восстановить.
Особенно – с матерью-Россией.
Сильно пред ней мы завинили.
Надо выправлять.
И он, с одним Богуном, вышел из здания Рады и вскочил на своего горячего коня.
Тот затанцевал на месте, но Гетман так и не мог его стронуть с места:
– Что, Орлик, почему ты не повинуешься?
И тут из темени вышел старенький и немощный уже человек, в мундире неведомом Богдану, с обилием орденов и иных отличий на нём:
– Прости, Батьку, это я твоего Орлика задержал.
Не всё задуманное, мыслю, сделаю на этой земле, а сил уже не остаётся, боюсь, что не встречу и завтрашний день.
Поэтому – на минуточку задержу тебя, славный лыцарь земли Русской.
Твоим именем, Батько, был назван орден в новой России, которой ты уже не знаешь.
В пору высших испытаний награждали им наидостойнейших и преданных матери-Родине.
И так случилось, что мне, Батько, и вручили все три степени ордена твоего имени.
Не знаю, достоит ли я был этой чести, но в борьбе с врагами не щадил себя, и мой полк, а затем – и дивизия, корпус – стали гвардейскими за освобождение Украины от фашистов, навеки славой покрыли свои Боевые Знамёна.
Поэтому, по закону совести и чести передаю их тебе, Батько, для укрепления духа и силы твоей души.
Прими их, эти ордена, как награду от поколения уходящих фронтовиков, и не сверни с дороги, Великий Гетман, правды и совести, доведи дело освобождения Украины от врагов до конца.
Только на тебя и надёжа.
Хмельницкий, молодо, соскочил с коня, преклонил колено пред старым ветераном, дождался, пока тот закрепит ордена на его кунтуше уже дрожащими, от старости, руками, поднялся, крепко обнял тщедушное тело, поцеловал, трижды, по православному обычаю, и заверил:
– Не сомневайся, отец, с дороги, на которую встал, никогда не сверну.
И пока Малороссия не станет свободной и не вольётся в состав Великой России, с которой только и возможно её процветание и развитие, не выпущу эту саблю из своих рук.
Вскочил на Орлика, гикнул на него, и тот понёсся так, что и Богун еле успевал на своём вороном…

***

Минули годы…
Молодой монашек, убираясь возле памятника Богдану Хмельницкому, рассказывал эту историю толпе зевак, среди которых был и я.
– Отец мой был свидетелем того, что я Вам вначале рассказал.
А уже последнее и я знаю.
Долго пустовал этот постамент, – и он указал рукой на известный всем людям гранитный постамент под памятником Богдану Хмельницкому.
– А вот два года, как минуло, вернулся Гетман на своё место.
Вернулся!
И не просто вернулся, а лишь после того, как вся нечисть исчезла из украинской земли.
И Киевская Рада прошла.
И не только Россия с Украиной объединились, а и множество иных народов, которые, казалось, и по вере от нас далеки, и по обычаям, но поняли, что новую жизнь отстраивать можно только в союзе и единстве сил добра и правды.

Видите, ещё даже копыта Орлика не успели окаменеть, да и Батько, словно живой, на нём сидит и указует булавой своей золотой в сторону матери-России.
Довеку пусть так будет!
А на Владимирской горке, при этих его словах, вспыхнула яркой радугой стела, и на ней засияли сбитые в окаянные времена слова:
«НАВЕКИ – ВМЕСТЕ!»
Малыш, мать которого вместе с толпой зевак слушала монаха, вырвав свою ручку из рук матери, бегом побежал к памятнику Богдану, и трогательно и красиво, словно осознавая свою особую миссию, возложил цветок к нему и счастливо при этом засмеялся, протягивая к маме свои ручки.
Стая белых голубей взмыла над памятником, а из Храмов Лавры ударили колокола, славя жизнь и единство наших народов.
Богдан, на которого я при этом смотрел, светло улыбнулся мне, и ещё крепче сжал руку, в которой крепко была зажата гетманская булава, указующая в сторону Великой России.


***