Сны Прокофия Сидоровича

Юрий Тарасов-Тим Пэ
      
ИГРА В АМБАР
      
      Если надо уснуть, то хоть лопни, ничего не получится.
      Получится, когда спать не надо. Особенно, если спать вообще нельзя. Когда инструкцией спать тебе запрещено. Этот запрет, пожалуй, лучшее, что может быть от бессонницы.
      Дед Проха таким средством давно владеет, давно пользуется.
      Он играет в «амбар»: амбар он мысленно караулит и тем спасается от недуга, распространённого среди пенсионеров. По-модному выражаясь, занимается аутотренингом.
      С вечера понервничал, расстроился – так и знай, сна не будет. А Прохины нервы треплют постоянно. То мужик какой-то в дверь постучался – квартиру по пьяной лавке перепутал. То кот рыбину со стола стащил. Или сам с телевизором поругался. В любой день есть от чего расстроиться.
      Поэтому с десяти часов дед якобы на работе, якобы караулит воображаемый амбар, чтобы уснуть. Дежурит.
      Едва заступил, уже и в сон поволокло.
      Глаза слипаются. Проха встряхивает головой, трёт глаза, со сном борется – дрёма ещё ненадёжная, и её легко вспугнуть, не дойдя до постели. Спать ещё рановато, а если лечь, сна до утра не хватит – бока заболят. Следует помучиться часиков до одиннадцати, и тогда уж, когда уснёшь, пушками тебя не разбудят до рассвета.
      – Работа!
      Он зевает, крестя рот.
      – Ежели в ночь дежурить, надо терпеть. И в инструкции, и в уставе гарнизонной службы так заведено. Так Богом задумано.
       Схохлившись, сидит за столом, осоловелые глаза без всякого интереса смотрят сквозь стену, нос медленно подаётся вниз.
      От внезапного шума вздрагивает, вскидывает лысым затылком.
      – А-а! Проклятая! – ругается он.
      Это не воры – это муха, влипшая в паутину, трепыхается-бьётся, шаркая по обоям, и жужжит, как осатанелая баба.
      – Окаянная!
      Жужжание оборвалось, щёлкнуло по стене – муха уже на столе, напротив деда сидит. Победно взыкнув, она чешет лапками травмированное заднее место.
      – Ушиблась, бедная.
      Ширкая поникшим носом, дед резко встаёт. Грохот падающей табуретки заполняет до потолка спальню, то есть сторожку. Он таращит глаза в окно, за которым тьма непроглядная. Кряхтя, осторожно перебирается на топчан.
      – На дежурстве не полагается, – объясняет он кому-то, давая понять, что  спать не собирается, инструкции знает, а прилёг он так, всего на минутку.
      – Тут уснёшь! – говорит кому-то. – Ворья полно. Кругом шныряют. Только зевни и…
      Топчан, конечно, не жёсткий, и не топчан вовсе, а домашняя кровать с пружинами, но игра есть игра. И Проха соблюдает правила: кровать считается топчаном, спать здесь нельзя, здесь служба. Он произносит речи, а речи, известно, взбадривают.
      – Амбар – не шутка! – докладывает он. – Мешки импортные, большунные. Попробуй, подними – не подымешь. А всё равно… Всё равно, чуть зевни, и ни одного не будет – всё мигом уволокут. Вот такая у нас служба! Такая у нас программа, – задрав палец выше головы, он зевает.
      Спать ещё рановато, но хочется. Эх, кабы часок-другой давануть! Нет! Не положено. Другим сейчас можно, а на службе не положено, потому что воров полно.
      – Шляются! – строго произносит дед, поворачивается на другой бок и более спокойно выговаривает:
      – На работе у себя спят, а ночью промышляют. Спать людям не дают.
      Что-что, а повадки их знает: кто плохо работает, кто на службе спит, тот всегда норовит хапнуть побольше.
      – Надорвётеся! С мешками-то, – обещает кому-то, мечтая.
      И ему становится легче.
      Будто камень с души убрали. И теперь этот булыжник летит в пропасть, чтобы никогда обратно не вернуться. И бог с ним – пусть летит.
      Улыбка наползает на лицо, воображение, словно рапортуя начальству, рисует приятную картину.
      Вор хочет взять побольше. Озирается. Все мешки одинаковые, все огромные – раньше в них кубинский сахар был, теперь отруби и мука. Вор пробует на вес, выбирает самый грузный: в этот мешок Проха подложил камни.
      Вор кладёт мешок на спину, от натуги крякает и лопается, как мыльный пузырь… Вокруг амбара теперь гуляют люди честные, душа у них не болит, отруби им не нужны…
      И Прохе спокойней. Вообще в сторожке сейчас очень тихо. Лишь изредка кто-то причмокнет сладко и опять слабенько посапывает.
      Две колонны отпетых жуликов окружили амбар. Ушами они водят – сторожа побаиваются – глаза таращат во тьму, замечают приколотое на двери сторожки объявление. Они крадутся ближе, лепятся к двери и читают:
      «Товарищи, я пошёл караулить дальние объекты, работайте здесь спокойно. Стрелок ВОХР, Прокофий Сидорыч».
      В сторожке тихо.
      

КОВАРНЫЙ СОН

      Во снах еще много неразгаданных тайн. Если нам снится что-либо из прошлого, мы можем с уверенностью сказать: «Это было так, а тут напутано». А если из будущего?
      В «будущем» у нас большая научная прореха – опыта в грядущем пока что нет никакого. Слепо принимаем увиденное на веру, пугаемся, что помрем, хотя всё это, может быть, антинаучная ошибка, все это, может быть, брехня.
      Деду Прохе, например, снится из «прошлого». Снится ему двухэтажный дом послевоенной постройки, кирпичный – в квартире номер семь живет Проха, сейчас спит. Будильник – тик-тик, будущее спешит в настоящее, настоящее убегает в прошлое, и попробуй тут уследи: где одно, а где другое и уже задним числом. Полным ходом катит история по Прохиной малогабаритке с печным отоплением. Нет, правда, и телефона, и планировка старая, зато окна – во двор, вид на яблоньку. Там дальше сараи.
      Все точь-в-точь, как при жизни – на вчерашний день. Сараи из горбыля сколочены, и яблонька – под окном растёт. И сами яблочки совсем настоящие: до зимы если не полежат, старыми зубами их не разъешь.
      – Не поспевают! – тужит во сне Проха. – Потому что снимать приходится в зеленках до Спаса, пока мальчишки из соседних дворов с суками не ободрали!.. Потому что яблонька забором не огорожена, потому что общественная, ничья, значит.
      Проха вздыхает, переворачивается на другой бок. Теперь ему пацаны снятся. Гурьбой они к яблоньке топают, но Прокофий Сидорыч, дед Проха то есть, тут как тут – во дворе на скамейке караулит, пацанов пальчиком подманивает.
      – А-я-яй! – он головой качает. – Как нехорошо! Рази можно?
      – А чиво? – спрашивает мальчишка, рукавом сопливый нос вытирая. – 0на ничия!
      – Какая ж она «ничия»? – Прокофий Сидорыч поглаживает себе ладошкой лысину. – Она… яблонька общественная. И вобче, – он прячет в глазах лукавинку и ребяток стращает, – чужое гребут одни злодеи. Бывает, и человек сперва хороший, а возьмет яблочко чужое, другого чево после схватит, и уж мазурик вылитый по кривой дорожке поехал. Во как! – Дед говорит ласково. – А злодею погибель будет – попомните деда старого. Полный мешок себе насыплет, на плечи-то возьмет и лопнет. Вот тут треснет. – Проха показывает на живот. – От натуги. Во, идея-то, какая, мальцы, сурьёзная.
      Мальчишки, конечно, слушают и, понурившись, уходят макулатуру собирать. А Прохе так радостно становится и даже чудится, что среди этих мальчишек и сам он – не дед Проха еще, а Прошка сопливый – шагает на общественно-полезное мероприятие.
      Проха опять вздыхает: не явь это, конечно, это сон. Понимать-понимает, а тем временем во двор какая-то старушонка приплыла. Прокофий Сидорыч стал с ней беседовать, расспрашивать:
      – Слышь-ка, милая. Ответь, зачем эта чепуха мне сию минуту снится? К чему? Растолкуй.
      – К чему? – голову старушка напрягла, растолковала: – Сон, Прокофий Сидорыч, что тебе сию минуту снится, старые люди толкуют так: трясут, милый, яблоньку сейчас.
      – Мою?! – Проха поперхнулся.
      – Какая ж она «твоя»? Она общая, ничья, значит.
      – Э-э, милая! Она под моим окном растет!
      – Ну, как знаешь, а яблоки сейчас рвут, и дай бог им здоровья, ребята кушают.
      – Поди, лопнут! На дармовщину-то!
      Соскочил с кровати, даже не сказав старушке спасиба.
      Гремел динамик, передавали «радио-няню», а пацаны уже сидели на яблоне.
      – Вот я сичас вам! – Проха замахал кулаками. – Зеленки рвать!
      Затрещали сучья, мальчишки с перепугу сыпанули вниз и кто куда – через мгновение уж и след простыл.
      Мешок у Прохи был хороший, объемистый – из-под кубинского сахара. Яблок дед набил под завязку. Взвалил на спину. От тяжести крякнул, в глазах даже потемнело, и мухи замелькали. И будто почудилось: будто бы он сам, не дед Проха еще, а пацан Прошка, только что из-за угла выглядывал, язык высовывал.
      Дед поискал глазами: нет, почудилось?
      Но в ухе ему детский голос нашептывает: «Ох, дед-дед, кто ж с идеями-то сурьезными тяжелые мешки сам таскает?
      А кругом никого. Что за чепуха!
      И вдруг треснуло что-то внутри – то ли в мешке, то ли в животе – не понять где. И тот безобразник ещё вякает: «надорветеся, на дармовщину-то»...
      – Брысь, поганец! – Проха ногой топнул, и – треснуло. Теперь точно не в мешке.
      В больнице дед полежал. Выписали как новенького, как будто грыжи и не было.


СОН СЛАДКИЙ И ГОРЬКИЙ

      На своём веку Прокофий Сидорович повидал во снах всякого – и плохое деду Прохе снилось и хорошее. Как в жизни – бывало разное.
      Одно Проха любил особенно – смотреть сны про детство.
      Эх, детство-детство! За какой угол ты навсегда убежало? Теперь только и осталось, что полюбоваться на тебя из далека далёкого – во сне. И то, если повезет.
      В Крещенье вечером Прохе повезло.
      Со двора, с мороза, принес он охапку дров, запихал три полена в печку, под низ положил газету, поджёг. Газета пыхнула, скручиваясь и шурша, в момент она почернела, но пламя успело-таки лизнуть раз-другой занозистую щепинку – в печи затрещало.
      Как порох дрова, сухие. Уже и разгорелось. Дед распахнул чугунную дверку, и в лицо ему бросило колючим жаром. Но огонь будто задохнулся, распоролось его гладкое полотно, протянутое к дымоходу, и теперь жёлто-красные лоскуты, спотыкаясь на поленьях, зашарахались туда-сюда, как пьяные, языками хватая воздух.
      Пощёлкивает и тихонько шипит.
      На опаленном спиле кипит сок, пузырится – одна деревина сырая попалась. Но взор притягивают две яркие, почти прозрачные головешки, которые уже поделены, расчерчены на квадратики, на будущие угольки. Подрагивает белесая паутинка, и в ней мерцают далекие огоньки. И что-то ещё такое там за огоньками…
      Штука странная! Проха эту картину уже не раз наблюдал. Не головешки – ясно. И не картину вовсе. А что? – Проха сказать не умеет.
      И тепло ему сейчас и вроде покойно, а всё же чего-то не хватает. Будто ОНО зовет к себе, и Проха бы туда с радостью. Но куда идти, он не знает.
      – Мать честная! – Прокофий Сидорыч спохватывается. – Прогорело, размечтался.
      Он кладёт оставшиеся поленья на горячие ещё угли, устраивается на прежнем месте. Смотрит перед собой, а в мечтах уже где-то далеко и слегка подрёмывает.
      Робкий огонёк цепляется за бересту, его колышет, его шатает, глубже и глубже впивается упорный огонек, вытягивается по дереву, опять колеблется и вдруг упругой струей ложится на всё раскаленное полено.
      Доброе лицо бабушки проступает из полумрака – свет пламени играет в ее морщинах, гоняется за тенями.
      Рядом с бабушкой сидит он, «Прошка сопливый», еще не Прокофий Сидорыч, еще не дед. Старая бабка Иринья и малый Прошка греются. Щурятся на огонь, полешки подбрасывают. В печке гудит, постреливает. А на дворе, слышно, ветер воет, гуляет по чердаку домовой, дверкой там хлопает. На дворе стужа, а здесь тепло. В темном углу мышь скребётся – к нагретому щиту лезет за обоями. 
      Прошка суёт в печь полено. Последнее.
      – Бабуся, еще бы охапочку, сходи.
      Бабушка Иринья качает головой.
      – Нет, внучек, не пойду. Ты помоложе – вот и сбегай.
      Прошка, надув губы, сопит носом. Идти в сарай ему не хочется, и жалеет он, что заикнулся насчет дров. Тянули его за язык с идеей! И теперь бабушка не отстает. И вообще, уже не так хорошо и приятно.
      – Сходи за дровами-то, бес! – В голосе бабушки и недовольство, и сварливость лютая, чего раньше за доброй бабушкой не водилось.
      Чувствует Прошка: эта теперь не отвяжется. Придётся ему топать за дровами. А на улице холодища, в сарае темно и страшно. Прошка молчит.
      – Что я тебе сказала!
      Прошка отговаривается:
      – Я первый, бабуся, тебе сказал, – шепчет тихонько он. – Я первый придумал.
      – Тьфу! И в кого рожен такой бес упрямый!
      Проха, наконец, понимает: это не бабушка Иринья, это его баба Катька с ним, задремавшим, беседует.
      Катька уже вернулась из сарая, нанесла холоду, бухнула дровами на пол.
      – Надолго ль этих! – Проха кивнул, попыхивая папироской. – Надо брать посырее. Эти бы на растопку. Они как порох, мигом прогорят.
      И опять Проха жмурил глаза, пытаясь обратно улететь в это далекое и близкое, но Катька прямо у его ног швыркала веником, и говорила, говорила, кудахтала без умолку.
      – Мужик нынче грамотный. Убери ноги-то, опашу! Девки любить не станут... Мужик в конторы сидит. А бабы дрова носят. Мужик им… Расселся, сейчас вот веником! Мужик бабам планирует.
      – Язва тебя с веником! – Проха с табуретки вскакивает. – Я хороший сон видел, а ты, тьфу!
      Катька разогнулась – ее полное тело подрагивало от ненавистного Прохе смеха.
      – Дура я, дура, – стрекотала она, выметая мусор. – Зачем я человека разбудила? Подождать бы, когда носом головешку клюнешь, усы да лысину себе опалишь. А то жёлтые. От табачины проклятой. И все курит, курит... Чего-то решает, думает. Думальщик! А полка в кухне все так и не прибита!
      Проха сморщился как от зубной боли. Смолчал. Плюнув, ушёл спать в свою комнатенку. До пяти часов скрипел там пружинами, ворочался. Под утро лишь на часок забылся, но и это разве сон?! Приснилась ему не бабушка Иринья, а Катька, с которой он давно собирается врозь жить – будь она неладна! Ела она поедом, пилила во сне Проху за неприбитую полку до тех пор, пока он не проснулся. Из-за перегородки несся старухин храп.
      – Кол-лодина!
      Еще было на дворе темно, когда Катьку разбудил стук молотка.
      На кухне, матерясь, лупил по гвоздю Проха, прибивая посудную полку.
      
      В небе взошла утренняя звезда.
      Кому-то, может быть, в это раннее время вспоминались стихи:
      «Верши свой труд, он должен быть свершён. Уж красно-голубым карандашом рассвет линует звёздную страницу. А время тянет люльку на погост. В тот промежуток всё должно свершиться, – впрочем, Прокофий Сидорович этих слов не знал. – А время тянет люльку…»