Горькая полынь Ч2 гл5

Бродяга Нат
Глава пятая
Стон альраунов

Три года, последовавших за переездом во Флоренцию, Эртемиза провела словно в каком-то затяжном и нелепом сне, спасаясь лишь в своей работе. Впервые узнав о том, что скоро станет матерью, она внутренне взбунтовалась: это означало, что снова не она сама, а кто-то извне будет распоряжаться ее временем и силами. Кто-то, связанный с тем и навязанный тем, кого она не любила и считала в своей жизни посторонним пришельцем.
Художником Пьерантонио оказался слабым и притом ленивым, и будь в их семействе только один живописец – в его лице, – мастерская и весь инструментарий в маленьком домике, где оно поселилось неподалеку от набережной Арно, быстро заросли бы паутиной и пылью. Нелюбимому ремеслу Стиаттези, а именно так, по фамилии, всегда и звала его жена с первых же дней их совместной жизни в Тоскане, предпочитал азартные игры, и супруги постоянно сидели в его карточных долгах. Эртемиза никогда и представить не могла, на какие ухищрения ей придется идти, чтобы изыскивать средства для оплаты дома и покупки необходимых рабочих материалов, она не отказывалась даже от самых ничтожных заказов и частенько скрывала от Пьерантонио источники доходов – в ином случае, узнавая о размере полученных сумм, он разорил бы их окончательно. Жаловаться дядюшке, изредка приезжавшему сюда из Рима, она считала делом недостойным и всегда скрывала от него постыдную истину. Аурелио и без того принимал в ней куда большее участие, чем в судьбе родных дочерей, хотя, как думалось Эртемизе, вовсе не обязан был этого делать, особенно после всего, что произошло. Видеть же отца она не хотела, никогда не спрашивала о нем дядю, и лишь редкими ночами, когда весь старый дом погружался в глухую тишину беспробудного сна, а ее бросал на берегу реки Забвения ворочаться среди воспаленных мыслей под еле различимое клацанье стрелок огромных часов в гостиной, Эртемиза начинала воображаемый диалог с Горацио. Там, в этой полудреме-полуяви, она говорила отцу всё, и он, образ синьора Ломи, был принужден смиренно выслушивать ее монолог, а иногда – выслушивать и согласно кивать. Однако облегчения это не приносило ни для души, ни для переживания семейных неурядиц, как до смешного мягко называли подобное благовоспитанные флорентийские матроны.
Ко всему прочему, когда фигура жены изменилась до такой степени, что стала вызывать у Стиаттези лишь отвращение, он принялся пропадать сначала днями и ночами, а потом неделями, иногда не стесняясь приводить домой своих дружков и потаскух, которых подбирал в игорных притонах. Однажды, уже будучи едва ли не на сносях, Эртемиза не вытерпела. Услышав грохот на крыльце, она протерла руки тряпкой, повела затекшими плечами и твердым шагом покинула мастерскую. Пьерантонио был пьян, как и его спутники, несмотря на еще не поздний вечер, и на вопрос, почему бы им не убраться туда, откуда они все пришли, ответил лишь смехом, который подхватили и гости. Жена невозмутимо предложила ему пойти следом за нею на веранду, где вдруг облеклась каким-то зловещим флером, а в черных от ярости глазах ее засквозил дьявольский огонь. Не повышая голоса, она медленно проговорила всего одну фразу:
– Если еще раз ты посмеешь привести сюда это, – и, указав большим пальцем через плечо в сторону шумной толпы снаружи, завершила: – я тебя прокляну.
Стиаттези отчего-то сразу поверил: проклянет. Может, виной тому было опьянение, преувеличенно мрачно рисовавшее ему картину мира, но он в самом деле напугался тогда настолько, что душа ушла в пятки.
– Хорошо, хорошо, мы уже уходим. Не злись!
Он и в самом деле никогда больше не посмел нарушить ее запрет. Даже получая скудные заказы по ремесленной части, Пьерантонио понимал, что хозяин положения – не он, что без денег жены им не протянуть и что она и в самом деле, если разгневается, будет способна выполнить свою угрозу. Когда однажды на исходе октября Эртемиза пришла домой с заказа и велела его подмастерьям сходить за вещами к повозке, Стиаттези даже удивился, почему это вдруг супруга изменила своим привычкам и перестала корчить из себя самостоятельную, сильную и независимую особу. Все выяснилось, когда после ухода ребятишек она окликнула служанку:
– Абра! Будь добра, приведи акушерку, у меня по дороге отошли воды, – и та, охнув, сломя голову бросилась за подмогой.
Все так же равнодушно жена сообщила уже Пьерантонио, что заверенное у нотариуса завещание на случай ее смерти в родах лежит в старом секретере на средней полке, среди закладных и прочих документов. В ответ на суеверное восклицание не кликать своими словами беду Эртемиза сказала, что ее мать умерла из-за этого и потому она хочет быть готовой к подобному исходу, если он предрешен судьбой.
Ее предчувствия были не беспочвенны: мучилась в схватках она очень долго, и многие другие женщины на ее месте умерли бы, не выдержав затяжных страданий. Однако Эртемиза не только выжила сама, хоть и сильно покалечившись, но и родила живую девочку, которую, не особенно интересуясь мнением мужа, назвала позднее Пруденцией, в честь своей матери.
Единственным положительным следствием этого процесса оказалось лишь то, что она, выздоровев, перестала испытывать бесконечную боль при каждой супружеской близости, хотя и получать какое-то, пусть малейшее, удовольствие после этого не начала. В дом была приглашена кормилица, и Эртемиза, плотно перетянув грудь, быстро избавилась от неприятностей, связанных с притоком молока, что позволило ей продолжать работу без оглядки на бытовые дрязги.
К ее неудовольствию, Стиаттези оказался еще и плодовитым, точно племенной баран, и не успела она прийти в себя после рождения Пруденции, как снова обнаружила, что находится в тягости. Может быть, из-за ее ослабленного здоровья или по какой-то иной причине, но долго это не продлилось, о чем Эртемиза ни капли не сожалела. Оповестить мужа ни о первом, ни о втором событии она не успела, и что-то ей подсказывало, что Пьерантонио тоже не был бы огорчен, а отсутствие или наличие знаний подобного характера нисколько не мешало ему выполнять, как он считал, свои обязанности в отношении жены. Стиаттези и в голову не приходило, что всякий раз она в одной и той же позе молча терпит его нашествие, изучая потолок, а то и попросту закрыв глаза в темноте и считая про себя до тысячи. Когда Пруденции исполнился год и два месяца, у нее появилась сестра Пальмира, похожая, по убеждению отца, на него самого: «Такая красавица!» Решив хотя бы изведанным способом обезопасить себя на ближайшее время, эту дочь Эртемиза взялась кормить самостоятельно. Где уж там! Разве можно спастись от плодовитости племенных баранов? Муженек исчезал на недели, потом сваливался как снег на голову, выгребал из комода все имеющиеся деньги, чтобы заплатить кредиторам, делал ей очередного Стиаттези и снова уходил в дальнее плавание по картежным заведениям. Правда, до поры до времени все эти истории заканчивались тем же, чем и вторая беременность, без всяких усилий со стороны синьоры Чентилеццки. Но только до поры.
Получив на исходе третьего года жизни в Тоскане известие о том, что старая герцогиня намерена предложить ее кандидатуру для учебы во флорентийской Академии искусств, обрадоваться Эртемиза не успела, поскольку попутно узнала и то, о чем узнавать не любила. Как назло, этот наследник рода Стиаттези сдаваться не собирался и решил обязательно увидеть свет, о чем стало ясно, когда прошли все мыслимые сроки, а выкидыша не случилось. Ко всему прочему акушерка предрекла ей рождение мальчика, заметив, что уж больно скоро она раздалась в талии – не так, как было с Пальмирой и Пруденцией. «Лишь бы не единорог», – ответила Эртемиза и, заставив Абру подыскать приличествующий наряд, в котором ее положение было бы не слишком заметно, отправилась на виллу Галилея в темно-зеленом платье с золотистой шелковой накидкой на плечах. И там, к своей радости, она повстречала Ассанту, давно уже ставшую маркизой Антинори, но, если не считать фамилии, ничем более не изменившуюся.
До чего же в тот день разошлись «страхолюды»! В «Бонавентуру» их набежало целое полчище, все они скакали, кувыркались и устраивали еще массу всякоразличной возни, иногда заставляя Эртемизу, которая, казалось бы, за многие годы должна была привыкнуть, что кроме нее этих тварей не видит и не слышит никто, невольно вздрагивать и опасливо озираться по сторонам. С приходом Ассанты они и подавно взбесились не на шутку – ёрничали, пели в честь красавицы маркизы фривольные гимны, шептали всякие непристойности, отчего их хозяйке невольно приходилось повышать голос, чтобы в этом гвалте слышать саму себя. Некоторые из них, как зачастую и прежде, принимали облик обычных детей, отличаясь от тех только характером проделок и легко обходясь без детских истерик и капризов. Одного подростка – красивого, словно ангел, мальчишку – Эртемиза сочла поначалу альрауном, хотя он и не безобразничал, а просто очень внимательно, стоя неподалеку, взирал на нее синими глазами; но когда присмотрелась, поняла, что это обычный ребенок, внук той пожилой синьоры, что с интересом следила за работой учеников мессера Аллори над портретом Великого герцога. Было в мальчике что-то необычное, на нем невольно задерживался взгляд, но за постоянными расспросами подруги по монастырю и кульбитами «страхолюдов» сосредоточиться на нем Эртемиза никак не могла. Он был в бархатном фиолетовом камзоле, коротких, до колена, пажеских штанах поверх чулок и в кипенно-белой блузе с прикрепленным поверх широким гофрированным воротником, полностью скрывавшим под собой всю шею, а на волнистых темных волосах прелестно сидела шапочка, одновременно похожая и на тонкий берет, и на детскую аксамитку, украшенную яркими перышками и жемчужинами. Когда же к ним подошел муж Ассанты, вся толпа альраунов неожиданно взвыла, сорвалась с места и помчалась к выезду с виллы, где закладывали карету для герцогских детей и няни, и как только Эртемиза ощутила укол опасения, не вытворили бы они чего по своей подлой натуре, тут же все и случилось. Самый отвратительный из них, похожий на обезьяну с бараньими рогами, свистнул остальным и, убедившись, что хозяйка смотрит в его сторону, играючи толкнул лапкой древко с гербом Медичи в костер, а потом, сморщив морду, издевательски закукарекал. Другой «страхолюд» тут же вырвал из пламени вспыхнувший штандарт и, перебрасываясь им с подельниками, будто при игре в мяч, метнул полотнище прямо в лошадей, которые, неизвестно чего более испугавшись – огня или альраунов, – дернулись прочь, не разбирая дороги.
В сумятице паники Эртемиза успела заметить, как одним из первых на помощь устремился юный синеглазый «ангел», и уже за ним побежали Раймондо Антинори, супруги герцог с герцогиней и еще несколько вельмож. Остальные гости, рано или поздно осознав, что происходит, тоже начали выскакивать изо всех уголков сада, но время было упущено, и догнать карету могли бы только те, кто умчался в первые мгновения. Сами же виновники беды, напакостив, куда-то исчезли, как не бывало.
– Они догонят! – уверяла Ассанта, на ходу хватая подругу за руку. – Вот увидишь!
Прошло совсем немного времени – и в самом деле из-за поворота на дороге показались кони герцогов, на которых помимо их высочеств сидели маленькие отпрыски Медичи, хватаясь за гривы: с Марией Магдаленой сидела Маргарита, с отцом – хмурившийся Фердинандо. Сопровождали правителей Тосканы Раймондо на своем скакуне и тот мальчонка, необутый, в одних чулках, и без шапочки, верхом на тонконогом расседланном жеребчике бурой масти, прекрасном, как аргамак Мерхе из ее детства. Другие вельможи и герцогские слуги вели под уздцы распряженных вороных и волокли задом наперед, так и не развернув на узкой дороге, громоздкую карету.
– Я же говорила! – и маркиза Антинори с гордостью подалась к мужу, как будто это не он, а она сама сейчас поймала на дороге цуг понесших лошадей.
Чтобы искупить вину своих «страхолюдов» перед собравшимися, Эртемиза была готова на что угодно, и когда Мария Австрийская предложила ей увековечить в портрете юного героя, она согласилась, не раздумывая ни секунды.
Страх пришел потом: уже дома, сидя возле беззаботно что-то мурлыкающей на кухне Абры, она почувствовала, как дрожат руки и пульсирует жилка в углу левого глаза. Пение служанки почему-то раздражало, и Эртемиза с некоторой желчью в тоне произнесла:
– Что-то слишком ты весела в последнее время, не иначе как сын цветочницы добился своего?
Простодушная Абра не уловила ее недовольства и только, стыдливо хихикнув, с таинственностью промолчала. До чего же легкомысленно подлое лакейское племя: давно ли эта девица рыдала над остывающим трупом своего возлюбленного…
Писать портрет будущего пажа предстояло в приюте для сирот Оспедале дельи Инноченти, где мальчик брал уроки музыки – герцогине захотелось видеть его в сочетании с лютней или клавесином. Поразмышляв, Эртемиза сделала вывод, что стечение обстоятельств вышло удачным: воспитанник доньи Беатриче Мариано заинтриговал ее какой-то своей неуловимой необычностью, а разгадывать все необычное и ловить неуловимое было любимым увлечением продолжательницы ремесла семейства Ломи-Чентилеццки.
В Приют она приехала нарочно чуть раньше назначенного часа, чтобы осмотреть помещение и определить стратегию планируемой картины. Погруженная в свои мысли и хлопоты, Эртемиза совсем забыла постучаться в классную комнату и вломилась туда без всякого приглашения, грохоча мольбертом и ругая про себя опять показавшихся со всех сторон альраунов. Они высыпали отовсюду, как бродячие кошки к молочнику, и теперь норовили занять места поудобнее, чтобы таращиться на нее, пересыпая простые насмешки сальными шуточками, коих прежде избегали.
В классе ее встретил учитель юного Дженнаро, и если судить по выражению его лица, он явно предполагал увидеть на месте Эртемизы кого-то другого. А она даже обомлела, когда встретила лучезарный взор поразительных в своей красе глаз кантора. Они сочетали в себе одновременно отметку опыта, что приходит только с возрастом и жизненными тумаками, и мальчишеское озорство, которое редко остается у взрослых, и оттого Шеффре внешне казался много моложе, чем, вероятно, был на самом деле, если судить по его умному, даже мудрому взгляду. Наученная выхватывать главные приметы наружности каждого нового знакомого настолько, чтобы впоследствии суметь сделать набросок по памяти, Эртемиза помимо изумительной ласковости глаз заметила у музыканта округлую мягкость всех черт лица – если разглядывать их отдельно друг от друга, то, возможно, далеких от канонов классической красоты, но в сочетании являвших образец природной гармонии. Мягкость эта вкупе со странными изменчивыми глазами нисколько между тем не вредила его мужскому облику, хотя и намекала на влияние каких-то иноземных кровей. Телесно же он и вовсе был сложен безупречно, и, сразу подумав о своих изобразительных экзерсисах в амбаре много лет назад, художница утвердилась в мысли, что Шеффре походит на куда более изящную и уменьшенную в росте копию Алиссандро. При виде него Эртемиза неожиданно для себя вновь ощутила давно уже и накрепко забытое замирание в груди. Тронуло ее и то, что учитель мигом справился с удивлением, когда узнал, что писать картину будет именно она, а затем сразу предложил ей свою помощь. Чаще всего знатные господа, встречая работающую женщину, тут же ставят ее в один ряд с прислугой и перестают обращать внимание, а уж тем более у них не возникает и мысли, что такой женщине тоже может быть нужна поддержка. По их представлению, дама имеет право нуждаться лишь в том, чтобы кавалер подал ей руку при выходе из экипажа или проводил по улицам города, избавляя тем самым от неловкости и даже неприличности путешествия в одиночестве. Даром что все манеры выдавали в Шеффре человека из аристократических кругов, он и в этом проявил себя эксцентрично – взял да и затащил ей на мольберт подрамник из коридора.
Когда явился Дженнаро и настала пора приниматься за работу, альрауны опять начали выкидывать штучки, а ко всему прочему браслет как будто исчез с ее руки, и пришлось пользоваться старым проверенным способом: бесплодно повозив кистью по немому холсту, Эртемиза взялась за фор-эскиз, потом за этюды на картоне. То, что композиция не складывалась, ее тревожило, она не понимала, в чем причина, а зубоскалы не давали сосредоточиться и обдумать вопрос.
– Песенка твоя спета, – ерничал альраун-обезьянка. – Удел твой – муж-игрок и вечные карточные долги. Или не помнишь, что тебе было сказано в ночь, когда ты обрела эту реликвию?
– Да! Не помнишь? Ты думала все получить задарма? Не избежать смерти без страданий, не преодолеть забвение без жестоких потерь! Браслет охотницы и имя хозяина – лишь полдела. Остальное делаешь ты сама! Ты сама! Ты сама!
– Или не делаешь! Не делаешь, не делаешь!
– Да о чем мы с нею толкуем, когда она даже не понимает, о какой смерти идет речь!
– Глупая, глупая, глупая! Ишь, упустила столько шансов!
– Ну вот и пусть живет теперь со своим Барабао1, не нужно было предавать призвание во имя глупой гордости!
____________________________
1 Барабао – в фольклоре венецианцев злокозненное, проказливое существо, от которого нет никому покоя, особенно женщинам.

Эртемизе хотелось схватить себя ладонями за голову, зажав уши, но она держалась. Верно: Барабао! Барабао он и есть, как же верно они его назвали, даром что бесы…
Никогда раньше они не совались к другим людям, и вот впервые одной жертвы им показалось мало. Оставив ее, они занялись Шеффре и Дженнаро, и если мальчику они просто слегка мешали, переворачивая под видом сквозняка ноты, за кантора негодяи взялись основательно. Эртемиза не знала, что именно они делают и какие мысли нагнетают, но лицо молодого учителя помрачнело, а на смену золотистым искрам в аквамарине зрачков всплыла и тоскливо разлилась траурная муть. Это было так омерзительно с их стороны, что от злости она даже задохнулась, понимая при этом, что воспрепятствовать им не сможет, как ни старайся. Утешало лишь то, что Шеффре не был способен их слышать. Но тут, издевательски Эртемизе подмигнув, альраун-обезьянка обратился напрямую к нему:
– И ты, конечно, не хотел бы вернуться домой!
Как треск грома среди солнечного дня для нее прозвучал ответ задумавшегося кантора: «Я не знаю», – признался тот рогатой твари.
Эртемиза едва не выронила кисть, а Дженнаро перестал играть. Смутясь, Шеффре вышел из комнаты; к счастью, он так ничего и не понял.
– Я тоже это слышал, – вдруг сказал мальчик.
Легкий, но жгучий укол в запястье возвестил о возвращении браслета.

Тогда-то, во время сеансов живописи в классе кантора Шеффре, у Эртемизы возникла идея нового сюжета. Будто клином застряли в памяти слова Ассанты: «Посмотри, как они все его изображают. Разве могут быть такие глаза у женщины? Посмотри на переносицу, на это средоточие воли. Это не женская воля, разве ты не замечала?» Эртемизе нужна была своя Горгона. Настоящая! Способная взглядом повергнуть в летаргию и взглядом же вернуть из преисподней – такая, о какой толковала маркиза Антинори. И, кажется, Эртемиза нашла идеальный прообраз такой Медузы, но вот способно ли масло, способны ли кисть и мастерство художника передать саму магию этого взора, когда в реальности в нем могут за минуту промелькнуть, сменяя друг друга, все времена года?
Она писала портрет мальчика, а сама беспрерывно думала о своем змеевласом Страже2, но тем живее получался на полотне Дженнаро, застегнутый на все крючочки до последнего и немного зажатый.
_____________________________
2 Имя обезглавленной Персеем горгоны (Медуза) переводится с греческого как «стражница», «защитница».

Эртемиза думала о том, как бы уговорить кантора побыть для нее моделью, и почему-то первый раз в жизни у нее для этого никак не поворачивался язык. Самое же главное – она боялась отказа, а раньше никогда не переживала на сей счет: откажут, так всегда можно найти замену. Но тут был другой случай. Она делала наброски и этюды по памяти, когда оставалась в своей мастерской одна, но ни один из вариантов Медузы не устраивал ее. Нужна была живая натура, от которой исходит яркая, почти осязаемая жизненная сила, а в каждой черточке лица, а каждой мышце тела сквозит энергия мифического существа, не женская энергия и не мужская – чародейская.
К тому времени Шеффре уже увидел многие ее прежние работы, и особенно впечатлила его «Юдифь». Но «Юдифь» впечатляла всех: даже Козимо II заказал копию полотна для Палаццо Медичи, – а здесь исход был неизвестен, поскольку вряд ли кто-то верно понял бы замысел с «перевертышем» идеи античной легенды. Кантору могло не понравиться ее намерение показать Медузу не просто мужчиной, а жертвой жестокой божественной интриги, где его, оболгав, бросали на меч храброго, но не слишком умного, согласившегося взирать на противника через кривое зеркало щита, героя по имени Персей. И дело даже не в отрубании головы – на этот раз она не собиралась никому ничего отсекать, вместо этого желая показать предшествующий убийству момент поединка. Дело в самом искажении канона, было в том что-то дерзкое и крамольное, Эртемиза чувствовала это в приливе творческого куража и немного опасалась гневной реакции публики. Осторожность пришла к ней – она точно это помнила! – вместе с рождением первой дочери, как будто ей снова изуродовали пальцы инквизиторской пыткой, и теперь не было в них той легкости и отчаянности, как прежде, когда она была свободна, будто ветер южных морей. Эртемиза и во сне теперь летала, с трудом отрываясь от земли и низко-низко, через силу…
Все получилось как-то само собой, во время последнего сеанса. Когда она вынимала из сумки банки с краской, оттуда вывалился мягкий разноцветный комок и покатился ей под ноги. Под свист и дурной смех альраунов женщина подняла с пола сшитого из ярких лоскутков игрушечного шута – она сама не так давно купила его на ярмарке для старшей дочери. Девочка часто разбрасывала свои вещи по комнате, а потом они находились в самых неожиданных местах или терялись уже навсегда.
– Пруденция, Пруденция… – с укоризненной улыбкой пробормотала Эртемиза и, торопливо, почти украдкой, поцеловав шута в колпачок, хотела спрятать игрушку обратно в сумку, как вдруг заметила, что Дженнаро пристально на нее смотрит. Улыбнувшись уже ему, она показала куклу.
– У меня была точно такая же… – тихо и медленно проговорил мальчик. – Я помню. Только ее и помню. Меня тогда смешили, звенели бубенцами и показывали Арлекина…
В эту минуту в музыкальный класс вошел кантор, весело с ними поздоровался, но когда увидел куклу и растерянное лицо ученика, посерьезнел, а улыбка соскользнула с его губ. Эртемиза поскорее убрала шута в сумку и, не раздумывая больше, спросила напрямик:
– Синьор Шеффре, не откажете ли вы мне в одной любезности? Мне, право, неловко, но ваш облик столь точно подходит под задуманный мной образ, что я…
– Да! – не дослушав ее велеречивую фразу до конца, живо откликнулся Шеффре, и глаза его засияли. – Да, конечно!
– Но… вы поняли, о чем я вас хотела попросить, и вы действительно не против?
– Синьора, я буду только рад послужить вашему замыслу.
Они переглянулись с Дженнаро, Шеффре подмигнул ему, а мальчик звонко рассмеялся в ответ. Это был самый оживленный из сеансов, во время которого кантор с учеником играли в четыре руки, Дженнаро, слегка балуясь и дурачась, пел что-то шутливо-пафосное сочным, но совершенно девичьим голосом («Это сопрано?» – «Это меццо-сопрано, сударыня, но, увы, только до тех пор, пока он ребенок и его голос не начал меняться!»), а Эртемиза накладывала завершающие мазки на полотно и впервые за много лет безмятежно улыбалась.

Чада Латоны нет
В мире прекраснее.
О, Артемида, нам
Нет и милее тебя!..
Сколько чарующих,
Сколько небесных дев,
Ты между них одна,
Девственно чистая,
Солнца отраднее
Ты, Артемида, нам!*

____________________
* Еврипид «Гимн Артемиде»

Продолжение следует...