Неволя

Александр Кочетков
   …Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз…

А. Ахматова.



Рассвет, всё же осилив расставленные ежи-рогатины на пути к отступлению, жидкий и блёклый, но неумолимый, будто суд присяжных, наступил. В окнах облупленных домов, по пыльным фрамугам распахивался электрический свет, подталкивая спешащих и сонных одновременно, прихлёбывающих эрзац - кофе квартирантов, на постылую работу. Город настороженно вступал в очередной день григорианского календаря, что бы вечером, прожив его, уснуть, накрывшись стрёкотом звонких парковых кузнечиков. Пока же, прибудем знакомы, Фёдор Игнатьевич Смирягин, заскрипев нудным панцирем кровати, под аккомпанемент невольно вырвавшегося стона, опустил вздрагивающие, белые ноги, на лохматый коврик, имевший близкое сходство с растрёпанной собачонкой. Старику тоже следовало торопиться, дело, задуманное им, не могло ждать более, по той простой причине, что отпущено ему было всего два премиальных, не в зачёт этой жизни, дня. Врач, смачно попахивая пролитым в себя, казённым спиртом, убившим запах малосолёного огурца, так и сказал, щурясь от въедливого дыма любимейшей им сигары, причём предельно откровенно (чем мог ему ответить дед?):

- Не более того, любезный, не более того.

А что, я спрашиваю? Зато честно, без проволочек. Болело всё, – обе ноги, поясница, закованная в кость черепа голова, но особенно горько зажигало внутри, за самым столбом позвоночника, под левой лопаткой. Фёдор, не устыдясь заплакал, муть быстро заволокла взгляд, беспризорная слезинка покатилась по трёхдневной щетине, и, оставив на каждом волоске по махонькой частице самой себя, иссякла. В квартире было хмуро и непогоже, смутно пахло одиночеством, кем то и когда то подвешенном на деревянные плечики, стародавней, скрипучей вешалки. Оно давным – давно не очищалось зубастой, одёжной щёткой, даже во времена большой уборки, предвосхищавшей очередной светлый праздник, когда игривое солнце блестело на покатом небе, довольное. Год уж пробежал, как прошествовала в мир иной его наивернейшая спутница, его незабвенная Настасья, полёживает теперь в уютной могилке, под чёрным памятником, однако, не забывая здесь и сейчас приглядывать за ним, с живописной картины на стене. Абсолютно никто не знает, как отвратительно плохо без неё, до золотой свадьбы сподобились, тоже прибаливала по чуть - чуть, но настырничала, шмыг – шмыг. Вот теперь забирает к себе, всё ж таки, до встречи.
Шёл прогорклый июнь, две тысячи тридцать четвёртого года, самая середина очередного олимпийского цикла, Боги, заведовавшие этим событием, спокойно отдыхали на своей недоступной горе, с избытком  набираясь, столь любимых ими
божественных сил. Ф. Смирягин Богом не был. Попробовал устойчивость, после того, как приладил непослушный торс в горизонтальное положение, за остовом позвоночника осатанело закипела боль. (Прости, мой Господи, за то, что всуе вспомнил имя врага человеческого, за то, что согрешил себе в ущерб, не оброни в Гиену огненную.) Постанывая, совершил нелёгкий путь на кухню, включил, когда-то весь белый, а теперь, прямо скажем непритязательного, жёлтого цвета чайник, без всякого интереса посмотрел на вспыхнувшую контрольную лампочку. Всё прошло в мгновенной, некрасиво суетливой жизни, осталось неисполненным абсолютно одно, губительное, данное самому себе, слово.
Два дня всего… Казалось бы, познал и должно стать жутко, но старик то не боялся безносой, знал и продолжал жить, вот чай собрался пить, не считая часов на циферблате будильника. Представил своё вытянувшееся тело в тесноватом гробу и удовлетворённо хмыкнул, ведь нигде болеть не будет: ни кости, ни мозги, ни измучившаяся с ним, многолетняя подруга – душа. Кипяток поднатужился и зафырчал в пластмассовом корпусе, и тонкая струйка пара метнулась на свободу из – под носика, превратившись в липкие пузырьки конденсата.

- Эх, грехи наши тяжкие, - заворчал старик, с переменным успехом, пытаясь выловить в чёрном зеве кухонного столика, надтреснутую чашку от старинного сервиза. Вспомнил – сахар закончился ещё позавчёр, вопреки тому, что несколько чахло худых  пакетиков заварки, по всей видимости должны с лихвой обеспечить бравым напитком жалкие остатки его бренной жизни.

Солнце раскалялось, меланхолично почёсываясь ото сна, отчего аж нагие огненные искры сыпались вниз, на землю. Летом светило категорически не высыпается, день длинный, как товарняк, ночки микроскопические, не успеешь до опочивальни укататься, а уж петухи – беспредельщики по заборам горло дерут. Даром, что лужёные, какие же ещё? Светилу не умирать (вот и мы решились на это нелюдимое словечко, простите Христа ради), пробежится ещё по спеющей пшенице, завернёт в укромку дубовой рощицы, выбьет пыльные ботинки бабьими вальками, над земной веной - речкой. Ужо хлебнул старик ярого кипятку из битой посуды, крякнул, боль обожжённого языка на миг заслонила всё остальное, остыв бусами - росинками на бледном, исполосованном морщинами, лбу. Сегодня и завтра ещё, увидит он восход, полюбуется каково могуче встаёт над крышами, вечная огненная сковорода, хотя вот ведь учёные люди невзначай объявили, остывает, мол, матушка, сушите сухари. А чай взял и ещё разик ошпарил язык, невольные слёзы вновь колко скатились по седой щетине, что бы выстроиться в кровь израненными, на подбородке.
Сверху, по несвежему потолку, загрохотало круглыми булыжниками, это два хмыря погодка, отошли от сон – дурмана и, причмокивая, по – братски деля скудную, последнюю дозочку, били друг дружке злобные морды. Закалённые в подобных битвах, каждый норовил себе щепоть, пылинкой больше. Визгом визжала в звонкий унисон мамашка иха, почти пенсионного возраста, так сказать, женщина, и по – молодости то сильно недалёкая, теперь же бессмысленная, рябая,
лубяная, как лапоть. Безо всякой дури дура, но сама собой в восхищении, готовая исцеловаться изнутри и снаружи за то, что вот она, присутствует среди прочей шелухи недостойной.
…Противотанковая граната, чуть–чуть заржавевшая у рукоятки, возлежала на месте, в хранилище, под стопкой чистого белья…

***

Прошлое, человека не отпускает от себя, без разрешения набивается в самые отдалённые от центра, гостеприимные поры, оккупирует серое вещество головного мозга, терроризирует поджелудочную железу. Иногда оно выряжается в шикарный костюм и шёлковый галстук, иногда в попахивающие лохмотья, в основном же, так себе штучка, в клетчатой рубашечке, с короткими рукавами. Как бы так избавиться от него, прямиком, не моргая, смотреть в неведомое будущее, и улыбаться пренебрежительно к тому же. Хорошо ещё вцепилась в тебя память радостная, куда не шло, а войне, скажем и смерть собачья, ещё вот ошибки старые домогаются часто, или скажем зарок…Неволя.
Помнит старик, ослепительно молодой ещё был совсем, волосы причёсывал до плеч, только – только дочку с супругой родили, а уж въезжал на белом коне, да под перезвон фанфар, в новенькую, благоухавшую свежей масляной краской, оклеенную сиреневыми обоями, новенькую квартиру, из двух комнат. Другие всю жизнь ждут, которые и не дождутся совсем, а ему подфартило. Когда занавес задёрнулся за спиной всей своей тяжестью, стало понятно, везло часто, чаще чем среднестатистическому гражданину, заселившему горькие просторы Российские, до Урала, и за горами тоже. Так часто, что неудобно стало перед Богом, перед полем, покрытом тёплым туманом, нежно волновавшимся по зелёной ковыль – траве, перед двумя мгновенными, последними днями. Как молодой и здоровый был, так и не замечал, почто нам, жизнь идёт, и что ей будет? Кому-то должно и везти.
Фёдор Игнатьевич трясясь ненадёжными коленями, привстал над столом, в животе полыхнуло горелкой боли, муть напала на глаза, и дряблые веки неохотно прикрылись. Боль хозяйски заполняла сосуд его неподотчётного тела, как струя воды, набивающаяся в оцинкованное ведро, вначале пенно ударив в зазвеневшее дно, и уже не в пример покойнее поднимаясь по стенкам посудины вверх. Отчего то замёрзли перевитые кровяными сосудами ноги, скупо пошевелил пальцами, увенчанными огрызками жёлтых ногтей, те, не верные, послушались, вздрогнули сгибами, но уже готовые отойти вослед за стариком, за занавес, в нескончаемый мрак небытия.

- Хорошая квартира – хрипло вздохнул Фёдор. – Почти полста лет, а верой и правдой, много больше половины жизни…две трети почитай…отец ещё гостил, его уж сорок пять, поди, нету? Рад был…

Только вот уравновесили происходившее, в занебесной канцелярии, вместе с
квартирой вручили крест, который нёс он всё это время, терпя, поколение за поколением, проживавших одним этажом выше, с позволения сказать, людей. Тяжёлая ноша, невыносимая и неисправимая, всегда и везде, днём и ночью, больным и здоровым. Хулиганили всепостоянно, до остервенения, до потери человеческого образа. Иногда казалось, стая павианов, с обезьяньими соблазнами и потребностями. Давай тихонечко мы с тобой поплачем, старик, вроде и непереносимо жалко, не в жизнь не исполнил бы, да только зарок…Неволя… И опять заплакал Смирягин, тяжело слизывая с пересохших, бледных губ, неразличимую вкусом влагу, достал из надорванного кармана мятый носовой платок, высморкался. В ответ, сверху зловредно ухнуло, затопали, очень похоже на стадо буйволов в североамериканских прериях, зазвенело невинное стекло. Не в кайф братьям, один другого крутит в самый настоящий бараний рог, гнусно и непотребно матершиня высокоэтажными словами.
Тогда, срок полвека тому, наверх въехали трое. Шофёр – крутило баранки (за завод гонялся, лучшее занятое «пилотом» место было двадцать девятое, о том и многотиражка писала, с издёвкой). Да супруга, с криво накрашенными губами, в поликлинике документы разные с ошибками выписывавшая (Фёдору справку для поступления в институт заполняла). Да дочь небольшая (она, теперь, если вы догадались, и визжала, она, и вершила мерзкую связь поколений), вторая то уж тут родилась. По ночам не спали. В диковинку сие было, это теперича сплошь и рядом, а среди кучно заехавших новосёлов, они одни были такими, свет, тёмным временем суток, не гас в проёмах окон, переливался. И весёлая собака глаз не смыкала, за ней и топотала молодая соседка, в сандалиях с негнущейся подошвой, не зная устали и печали. Приустанет чуть, воду в ванной комнате, на полную мощь влепит, освежалась так. Зато вот, когда весь народ днём на работе, они спокойненько, в тишине и отсыпались. Даже пёс не лаял.

- Разберёмся – отвечал на жалобы водила - аутсайдер, глаз долу не поднимая, от гордости.

С ним надо было б разбираться, когда младшая дочурка, вырываясь голышом из квартиры, икая от испуга, носилась обезумевшая по холодным лестничным маршам. Почему-то это происходило, интересно же, когда никого больше дома не было. Исключительно они. Двое.
Мутно на душе у старика, настырные, чёрные кошки скребутся там, боль за позвоночником нарастает, отпущенная на незаслуженно широкую свободу, и, откуда–то издалека матерела в звеневшей голове чёрная тень, обволакивала. Хотелось тишины, да пугливого шуршания часовых стрелок по круговому забегу, мышиной возни за плинтусом, под мойкой.
Вместо этого, поверху поскакали. Старший брат, когда и малой то был, не остывал от лошадиного галопа, но не мог постичь Фёдор, сей вакханалии, не мог взять в толк творимой непорядочности, так и нёс породнившийся крест, нёс, пока здоров был, и  нёс, как заболел от этого. Человек, на то и человек, что бы мыслить, а в обезьяну превратиться проще простого, назад трудно. Вверху, ночью
проживавшие и не пытались, хорошо ещё хвосты не повырастали.
Через какой то промежуток, слабо образованная медсестра взялась в тёмное время суток, считай несколько раз (час туда, час работы с клиентом, час назад), исчезать добровольно из квартиры. Каблуками по голове: - Цок, цок, дверью хлоп, уйдёт, пройдёт около трёх часов, вернётся. Дверью хлоп, каблучками: - Цок, цок, тут скоро и телефон звонит…цок, цок, цок… Один раз набрал их номер, захотелось проверить догадку, точно:

- Две тысячи в час…

Не умещалось внутри его угловатое негодование, как только мог, как только пытался, и ладонями, и внушением, и матерно загнать обратно, в полон, но оно не уменьшалось, выпирало наружу. Теперь уж заканчивал старик жизненный путь, а так и остался с углами, торчащими из него тут и там. И детей можно полюбить, они ж не понимают, только как, когда острые, тупые и прямоугольные давят на сердце, падают прямиком в невинное скопление клеток, и те послушно отмирают, не пригодившись. Внимательно посмотрел на потрескавшуюся икону, Господь, не мигая ресницами, безошибочно перечитывал его мысли, и казалось, осуждающе покачивал головой, или же это у Смирягина квартиру било волной, словно на корабле. Даже в ушах шумело, как на море, волна катит, катит упирающуюся гальку вверх по отмели, бросает её там, и, возвращаясь обратно, прихватывает камешки, подталкивая в спину, к воде.
Боль теперь уже прочно овладела телом старика, она была везде, на диване, в телевизоре, в холодильнике, под крышкой чайника, даже за шторою притаилась. Сейчас бы яро зубами поскрежетать, да только где ж красавцев взять, иных уж нет, а те далече, имеются ввиду острые резцы и устрашающие коренные. И, потемнело в зрачках, хотя ясно видно, что сидит за круглым столом матушка, только совсем молодая, как на той жёлтой фотографии и семейный альбом лежит рядом с ней, по правую руку.

- Здравствуй, Федяша. Что ж грустный? И лицо каменно, прямо как у заговорщика, тайное. Чего, милый дружочек, задумал? Не надо этого, простил бы ты их, у тех разных грехи потяжельше валунов будут, что теперь? Пу – усть!

- Нельзя, мама…Зарок…Неволя…

И долго – долго смотрел ей в след, разглядел даже дырочку на чулке, какая то мысль вбежала под черепную коробку, но он не обратил на неё внимания, никак не среагировал. Мать, захотела обернуться, но что-то ей помешало, и тогда горько растворилась в воздухе, а боль осталась. Жгла. И не сгодился он, взять эту жгучую шатенку, за мятые лацканы двубортного пиджака, с треском сорвать его с плеч, и наслаждаясь стыдом той, засмеяться прямо в лицо, прямо в лицо, в морду… Это та, оказалась ловчее, воняя гнилыми зубами, прихватила за шею, сплюснула виски, напихала истязание везде, беспрепятственно.

***

К вечеру стало чуть полегче, не болело снизу, уже до самых колен почти, а пяток то словно не было, и пальцами пошевелить не смог… Так и жили, терпели, стучали шваброй в потолок, унижались, потому, что те, верхние, хулиганили от этого инструмента для мытья полов, в разы наглее. Уже образовалась внутри него ненависть, смачно росла и матерела, всё живое кругом не понимало беспредела чинимого. Грязная работа на шпильках, но лёгкая и денежная, фу ты! Оттого и работник баранки покинул, в один прекрасный день, приют хамства, к молодухе свинтил, и пожаловаться кому не стало.
Во дворе тускло забрезжил ранний вечер, под серым, закатным небом, как и положено ему, тихонько остывал, изначально неправильно уложенный асфальт, с угрожающими жизни человеческой выбоинами. Автомобили с ходу тыкались в них носами, стыдливо стучали от ушиба подвесками. За колдобинами, как обычно, разлеглись поперёк проезжей части, полосатые, словно речные пескари, наголо постриженные колёсами, полицейские. Машины, надо сказать правду, опять скулили отчаянно выхлопной трубой, нервничали, ухудшали экологию. Выбоины лукаво улыбались.
Старик глубоко вздохнул, застегнул верхнюю пуговицу на рубашке, и немо, по – матроски покачиваясь из стороны в сторону, геройски отправился в родную спальню. Добравшись, со скрипом открыл дверь старенького шифоньера, добыл из недр его пахнувший нафталином чемоданчик. Раскрыл, покрывшись с ног до головы холодным потом, погладил, расправляя внутри, узловатой рукой. Поверху покоилась ладанка, наполненная тем, чем и положено ей, ладаном. Восковые свечи, аккуратно перевёрнутые в кулёк из газеты «Советский спорт». Розовый целлофановый пакетик с пересохшим чернозёмом, когда–то привезённым неприметно ото всех, с молчаливых родительских могил, им и предадут земле, с ним и вернётся в неё. Тапочки. Рубашка, с пуговицами на воротнике, галстук, чёрные, даром, что серебряные, запонки, на первую свадьбу ещё подарены, шестьдесят лет, как один день. Носки серенькие, одноцветные. Выпала, и покружившись чуть–чуть, прилегла на пол молитва. Белая, хлопчатобумажная майка, большеватые трусы с кнопками на ширинке. Траурного цвета костюм – двойка висел тут же, на дремавших плечиках. Вроде бы ничего не забыл, а там кто знает, уже не подскажешь ведь, когда разляжешься красавцем. Приладил всё на диване рядком, добавил кусок банного мыла и безопасную бритву китайского производства, пущай подерёт. Поднял, на законное место молитву. Довольный своей прытью хрипло вздохнул.
Последняя ночь, вот она пришла, можно потрогать за колкие звёзды, сигналы жёлтого такси, шаги прохожих. Последний раз стрелки будильника пройдутся по цифрам циферблата, встанут.
А уж когда дочка шофёрская выросла, половина спального района побывало у неё на приёме, никому не отказывала, страшные, мерзкие, и будьте любезны – страхуилы. Каких, простите, только не было, ну прямо беда, в маму, далеко от яблоньки не упала. Губошлёпили бывало недовольно, ревновали друг у друга. А запотом случился казус, любитель женщин бывших в употреблении, взял, да и женился, придумал здесь золотые горы, а нету… Тут он взъерепенился, тут он пошёл в разнос, да поздно. Уж этот альфонс кипел злобой, в полиции надо сказать прислуживал, друзьям бахвалился, те приезжали, водка Волгой текла, всё понимали гости, не трудно. Шиш вот тебе, а не богатство, жена – коротышка, народом спробованая, два сына по пьяному угару соструганные, первый то точно придурок. День и ночь вихрем по квартире как страус, принесётся в один угол, по тормозам, встанет, а уж и не помнит, зачем бежал. За ним сам другой страусёнок, младший, этот всё в слёзы, жалел себя. Круглые сутки одно и тоже, спать падали в полночь, а уж поутру, в половину восьмого как штыки. И летели по сторонам птичьи перья, потолок гнулся, гулять не ходили на улицу, в садик тоже. Теперь вон траву делят, из жилища всё – всё распродали, прокурили, профукали.
Темь, приплюснутая с одной стороны поздним, летним закатом, загадочно и чёрно уставилась невидящим взглядом в хрупкие стекляшки раскрытых окон. Ног, получается так, не было уже до самого паха, отчего Игнатьич перепугано заволновался, целый лестничный марш вверх карабкаться, а после дела назад, ежели повезёт. Под стопкой белья ждала своего часочка граната. …Альфонса не было дома…На него обиды больше всего накоплено. За всю то жизнь ох, много! Красиво как слал Фёдора куда надо, водила, тот себе не позволял.
Фёдор Игнатьевич Смирягин, старик, восьмидесяти двух лет от роду, тихо и незаметно умирал. Что теперь? Все туда уходим. И ничего, если б не зарок…
Неволя…
Поклялся тогда, страшно поклялся и неотвратимо, смертельный грех на себя брал, думал время и не наступит, а гляди ты, вот оно, потрогать можно, и если хозяин своему слову, то держи железобетонно, если хлюпик – отступись. Хозяин. Ледяная луна, укутавшись от холода зыбким ореолом, взошла над пропыленным городом, и, глядя на неё, дед скупо всхлипнул от жалости к себе, видя как оттуда, из-за луны, надвигается на него чёрная пустота, заполняя собой всё вокруг, и, видимо не было от неё спасения. Эй, эй, а ну подожди костлявая немного, дело то ещё не окончено, даром, что ли жило все эти годы возмездие, каждодневно таилось от других глаз.
Наверху грохнула, ещё не проданная дверь. (Как лишь откроют её обезьяны, гранату туда внутрь, и захлопнуть опять, откатиться ещё за угол успеть).

- Пришёл – удовлетворённо зашептал старик. – Теперь комплект, четвёрка.

А там закипал бой, восемь обутых ног (четыре пары), топтали потолок вдоль и поперёк, в охотку, и с диким мастерством. Фёдор покряхтел, встал вертикально, раздвинул пелену, вставшую перед ним, добрался до боеприпаса, тяжко подняв руку, вытер со лба гнусно пахнувший пот. Зачем–то потрогал чеку, та закачалась приветливо, тихонько звякнула, дотянувшись до корпуса.

- Жива железная – глухо заговорил сам с собою Смирягин. – Только б не подвела, как там, в вечности потом, неудачу переживать, без шансов поправить?
А залунная чернота была уж тут, копошилась в углу, за диваном, но тела не было по – пояс, только в грудной клетке свирепо грызла плоть, нестерпимая боль, ровно безжалостная мясорубка. Но он, невзирая на неё, крепко зажав ладонью правой руки прохладную насечку рукоятки, зашмыгал деревоногами – ходулями к далёкому выходу из квартиры. Странный и страшный путь совершал Фёдор, даже теперь, когда казалось можно и нужно простить, не прощалось, тянуло возмездием за руку, и в спину толкало.
И всё в квартире было готово к тому, что до рассвета он не дотянет, умрёт внутри дикий огонь, и пожалует за ним вечность, постыдно жадная до человеков. Фёдор Игнатьевич заканчивал, плохо ли, хорошо ли, прожитую жизнь, как сумел, так и сподобился, пусть время и рассудит, пусть расставит по местам. Всему в мире бывает конец, всему…
Звон разбитого стекла, заставил его мелко вздрогнуть, следом что – то гулко и твёрдо приложилось к тому самому асфальту, издав печальный вскрик, и ещё раз, спустя несколько секунд, продублировав. Вот и здесь пришёл конец, и если б не зарок, тихо помолились с поклоном Богу, попросили прощенья…Неволя…
А и за окном, в тихой заводи позднего вечера, под тусклым светом щербатого фонаря, на жёсткой подушке бордюрного камня, лежали рядышком, бесноватая тень несчастного альфонса, и всю жизнь слабенькая мозгами, его коротковатая спутница. С седьмого этажа, в разинутую пасть битой створки, жутко хохотали, перепутавшие сон с явью, чему пособила последняя дозушка дури, братья. Отца сковырнули легко, разве он ждёт такого, подлого, следом не дали опомниться матери, пока та сообразит, пока мозгами шевельнёт. Теперь свобода. Выходит, и подсобили наполовину старику.
Поняв, он вернулся в спальню, закатил назад, под подушку, металл гранаты, и тяжело извернувшись, лёг в кровать. Получалось, что не выполнил он слова, дал осечку, на этих двух обиды ниже среднего, не хватает до запала. Уже лёжа, взял да перекрестил христианским знамением впалую грудь, закрыл глаза, и крохотная капелька влаги в последний раз выползла из – под ресницы. Хамоватая чернота накрыла всё – всё сплошь, не поленилась, что ей, дело привычное.
Только сон в остывающем мозгу пригвоздил сопротивлением беззубую, взмахнувшую было зазубренной косой, как в запинающийся звонок затрезвонили, настойчиво так:

- Открывай дед!.. Ахтунг! Ты нас, борода, достал своей добротой дырявой, грошики готовь, у нас вишь анархия, шнурков смочили!!!

- Открыто – словно того ждал, очнулся Смирягин. – Заходите гости дорогие.

Те уже и сами поняли, вошли и остановились в нерешительности, смиренная аура потусторонности, прямо таки осязаемая на ощупь, повстречала их тихо в коридоре, на пороге самом. В зеркале колебалось папиросным дымом марево, чёрное покрывало шурша потянулось туда прямо из под ног старшего брата. На кухне звякнули фарфором незатейливые чашки, будто кто-то выпил из них чаю.

- Позолоти ручку, сосед, от твоих шишмарок кровь стынет, протрезвляешься мигом – не испугался махинаций с накидкой младший.

- Денег нету – прошептал старик. – Посмотри вот под подушкой, продашь на рынке, только учтите, вас за родителей в пожизненное заключение кинут, на огненный остров. Как пить дать. Хотя вы мне сильно помогли, смочь надо, а где силы брать?

- Не говори гоп! Кусок дохлятины! Тебя, в натуре, тоже надо толкануть на взлёт, помашешь ручонками, вверх – вниз. Хочешь, воздух попортить?

Но граната обнаруженная под головой деда их сказочно обрадовала, уж они подбрасывали её и так и сяк и эдак, глаза блестели совсем по детски, и на волю рвался бессмысленный рык. Вот этого им хватило, что б забыть обо всём, на этой счастливой волне, как и зашли быстро, так, не задавая ненужных вопросов, и исчезли восвояси, чисто по - английски, не попрощавшись, и руки не пожав. С интересом, тайком друг от друга, заглянули в зеркало, то не ответило им ничем, кроме вековой тоски.

- Как бы чека не вывалилась на народе – глухо произнёс свои последние слова Фёдор, остановился робким взглядом на иконе… и пошёл, пошёл, пошёл по широкому маковому полю, за выпуклый, манящий горизонт, спрятанный под кустами бузины, рядом с белыми телами берёз, на тот берег. Закачалась в заводи просмалёная лодка, рябью вздрогнула вода и разошлась широченными кругами по поверхности.

Уже на самом первом этаже, взялись братья привычно бузотёрить, вырывать себе любимому добытый без проблем боекомплект. Силы были равны, и никто не сдавался. С детства выбирали, кто у них наиглавный, кому подливка, а кому каша перловая. Жизнь их так и не рассудила, оба с минусом, ниже среднего, ничья, при равной игре, в общем. В один прекрасный момент граната вырвалась…

***

Скученную толпу любопытных горожан испугал неожиданно строгий голос полицейской сирены. Присев укоризненно, тупым задом, затормозил возле них патрульный автомобиль. Скромно попросился стать рядом, белый транспорт, с красными, симметричными и туда и сюда, крестами. Накрыли упавших мятыми накидками - простынями, соразмерные уголки которых нескромно приоткрывал, время от времени, залетевший с Москвы-реки назойливый ветер. Народ затаённо помалкивал, отмахиваясь от нудных вопросов следователя, с кожаной папкой под мышкой. Франт тот ещё, голубоватый.

- Квартира, какой номер? – сделал круглое лицо на видавшую виды, полную,
седовласую консрьежку. – Ни на кого, вдобавок, положиться нельзя, премию зарабатываешь, потом и кровью, а эти…чего в окна сигают, в школах летать не учат, там рукоделие. Жена ещё в кино одна ушла.

И тут, разворотив наружу пластиковые рамы окон, колобком выкатился на свободу взрыв. Ударился правым боком о щербатую стену соседнего горемыки – дома, отчего раскололся на мелкие брызги, и теперь великое равномножество взрывчиков, зашлось разноголосицей эха. Зеваки, как по команде, присели на корточки, прикрыв головы ладонями. Дворник даже рванул в мусорную камеру, и там опрокинулся между измятым сухим мусором и готовыми на вынос пищевыми отходами. Ого!!! Ого!!!
И недоумение легло на квартал города, звенящее легло, долгое…Приведён в исполнение зарок…
Неволя…

***

А Фёдор Игнатьевич Смирягин, серьёзно нахмурив восковое лицо, ехал в кузове «Газели», по колдобинам провинциальной дороги, слушая, как матерится шофёр, подпрыгивающий на измятом, хоть дерматиновом водительском сидении. Домой направлялся, на малую родину, в деревню, где баньки в полую воду мыли невидимые ноги в пахнувшей соломой, речушке – девчушке, где выжидали его на кладбище давно соскучившиеся родные. Пахло сосновым гробом, в чёрном муаре подкладки, дубовый крест, прислоненный боком к правому борту, постукивал перекладиной, как барабанной палкой. Сопровождавшие, грустными глазами поглядывали на его заострившийся нос и скрюченные пальцы выбившиеся из – под белого, тюлевого покрывала, что - то пережёванным шёпотом пересказывая друг другу. Наступила тишина, лишь над самым горизонтом ревел двигателями в сутолоке дней уставший самолёт, да каркали грачи, сами не зная отчего.

- В церкви отпевать будем? – чуть слышно спросил кто-то.

- Обязательно. Восстановили земляки наши храм Божий на старом месте, он почитай первым будет – и заплакала красными глазами, отвернувшись к окошку.

А там, в атакованной суховеями, властями и Господом забытой деревушке, уже собирались, повязанные в траурные полушалки, старушки - одноклассницы, рассаживались на толстоногие, самодельные скамейки, внутри частокола из струганных рубанком штакетин, держали в руках малюхонькие узелки. Дрожали иконными, загорелыми лицами, словно поддакивали кому-то, привидевшемуся.
Ждали.

г. Москва. 2013г. весна…