Река

Владимир Борейшо
Повернулся боком конь, я взглянул в его ладонь.
Он был не страшный. Я решил – я согрешил.
Значит, Бог меня лишил воли, сердца и ума?
И ко мне вернулся день вчерашний? В кипятке была зима?
В ручейке была тюрьма? Был в цветке болезней сбор,
Был в жуке ненужный спор – ни в чём я не увидел смысла…
Бог, ты, может быть, отсутствуешь? Несчастье…

А. Введенский.
Л. Федоров.

Белочка подожгла ручеёк. Плеснула из примуса керосин, бросила пожелтевший от времени ворох газет, чиркнула спичкой. Ветер будто ждал – дунул вдоль водоворота, полыхнула тёмная торфяная гладь, поплыл огонь вдоль омута. Сонные окуни лениво шевельнули муаровыми хвостами - отвернулись. Закрыли снежные створки лилии.

Тихо звенела слепнями трава. Пахло куриной мятой и вязкой тиной. За горой лязгнуло громом – через болото шли грозы. Маленький костёр плыл, исчезал за поворотом, а следом вёз детство. Лодочку, полную милых сердцу игрушек; друзей, что исчезли; звёздную россыпь.

Бог создал мир этот не для меня. Полный тоски, лжи и горькой вины за несделанное, но только помысленное -  я так и не познал сути. Для чего суждено быть здесь, что делать?
Думать? О чём? О ком? Жить для чего?

Тысячи, миллионы вопросов равнодушно горят холодными звёздами.
Тонут, тускнеют трупами светлячков в тёмной воде, по которой плывёт огненная спираль жёлтых газет, керосина и ветра, который несёт из-за покатой горы дождь.

Сложно. Темно в голове. Есть ли душа у меня? А если есть, то зачем?
Миллион вопросов. Ещё больше не-ответов.



Трудно дышать, цепляя на повороте к ночному ларьку, острую битым щебнем крапиву. Смешно наблюдать за мотыльком, закинув утреннюю баклагу чего-нибудь средней тяжести, непослушными пальцами выдирать корни травы.
Глупо писать слова, наделяя безумной формой Настоящего чернильные пятна и знать, что это прошло, сгинуло. Чертить на бумаге след пролетевшего самолёта, зная, что он никогда не вернётся.
Слишком много «зачем», велико число «почему». Впору наградить звёзды этими именами - "Почемучка" и "Навсегда", но выбрать из бесконечности, что вечно летит над тобой конкретных птах - трудно.

То, что закручивается над нами сегодня, никому не было интересно вчера, не будет и завтра.

***

Воздух над ручейком был вязок и сух. Пах тмином, шафраном, едва уловимой ноткой горя.

Я выдернул цепь из ржавой колоды, достал подгнившие вёсла, вырулил на середину.
Столько прошло лет – мною не считано. Неизменной осталась речушка, серый пень спиленной двунадесять лет назад ольхи, окунячьи мальки в ямах под разросшимся кустом. И небо, всматриваясь в прозрачную глубину которого, хотелось лечь на жёсткие доски и спать, спать, спать.
Так я и сделал. Дремал до того, пока лодка не уткнулась носом в первый бобровый затон.

Люди плавали здесь, по всем статьям, давненько - непиленные брёвна склизко болтало рваной шкурой в быстрой воде. Немерено развелось зверья за последний пяток лет.

Тихо журчала река под густо замазанным битумом днищем. Солнце катилось сквозь мокрые от недавнего ливня листья. На громоздких тарелках древесных чаг сверкали крупные капли.

Я пошарил в подсумке,  достал самый мелкий – двухсотграммовый патрон. В заскорузлом от пыли и тягучих сезонов в сарае планшете был спрятан завёрнутый в целлофан хлеб, консервы, запасная леска с тяжёлой пайки куском свинца.

Планшет был найден в брошенной строителями сторожке у моста, там же валялся кусок лесы, свинчатка, пластмассовый пузырёк поплавка. Остальное купил в ларьке у заправки.

«Если протянуть лодку под стволом, спилить пару сучьев, быстро перелезть – можно спокойно плыть до следующего завала, и только потом тормознуть», - так подумалось, и было исполнено.
Лодку волокло по стремнине, влажно дышал июлем торфяник, ныли назойливые комары.


Всё началось пару ночей назад: я выбрался спросонья за пивом и вдруг – какое же злое, паскудное это «вдруг» -  решил уехать. Но, по дороге к вокзалу, потерял остатки разума, накатив  как следует; совесть, попытавшись спьяну обдурить бомбилу; душу, когда пошёл в отказ; деньги как итог. Просто под кирпичной стеной заброшенного завода нахлобучили чёрный, как бабкин платок, траурный пакет, забегали под веками искорки, и почти сразу стало темно.

Я очнулся, зажатый в углу павильона трамвайной остановки. Совсем пустой. Без сумки со шмотками. Пришлось поехать туда, куда хватило денег, которые ссудил знакомый мент, пока я отогревался в дежурке. Он был должен давно, с той самой поры, пока я кружил с операми вдоль Обводного канала в поисках впечатлений.

Вот и вышло: автобус, куча прекрасных скабаритянок, два любопытных парняги. Ехали на мою бывшую родину – тусклую нынче закатом полуевропу – Себеж. Единственное, что ждало  –  кладбище, полное родственников, дух Гердта, который имел сомнительную честь  родиться в этом скромном еврейском чистилище для понимающих Тору и влюбленных в рыбалку и форшмак по шаббатам. Пока всех не посадили бодрые пацаны из штурмовой бригады СС, или не расстреляли латгальские гансы. Псы те ещё были, бабка рассказывала.

Артисту нравился праздник Пейсах. Он любил закусывать тимофеевкой  свежую терпкую брагу. Лежать на пригорке у цветочных озёр, собирать в пригоршни волны себежских водоворотов.

Потом -  умер. Стал звездой, всходящей над подкошенной временем церковью. Если бы из нас каждый достиг таких вершин, светилось небо. Но оно до сих пор чёрное. Знать, неспроста.

Я доехал до Луги в муках. Автобус скрипел коричневыми от жары сиденьями. В своё время, Довлатов свернул за Островом и потерялся в Пушкинских полях. Ему хорошо там стало, несмотря на похмелье.

А мне, наоборот, хуже. Наверное, потому что автобус поехал прямо к Опочке. Ни водка не помогла в трактире за автовокзалом, ни пирожок. В Себеже я выбрался, страдая от водочной чумки, и пошёл вдоль дороги по направлению хрен знает к чему, но к бывшему дому. Семнадцать вёрст по одной вырастали перед глазами, зажатые огрызками сосен.

Вечер набирал силу, темнел обочиной. До крайней развилки совсем оставалось чуть, но солнце укатилось за гору и пришлось лечь, спрятаться под можжевеловый воротник. Колючий, тёплый. Тускло катилось за горизонт мягкое вечерним теплом шоссе. Рядом взбулькивала речушка. Небо, похожее на мамину стиральную доску, старательно прятало опухший от пьянства медный земной фонарь.



Вот так и нам бы, спрятать своё «не хочу», «не могу» в небе. Я вырвался из короткого сна и пошёл пробивать тропинку к речке. Лет десять назад, кто-то из пацанов много лет тому назад говорил, что там растяжки. Правда, они наверняка сгнили уже.

Не словишь того, что не суждено. Кому повешенным быть – не утонет. Потому, не озираясь, шёл. По правую руку мерно звенела стремнина. По левую – комары. Ночь накатывалась на затылок. Было не страшно. Грустно – да, слезой пробивало – да. Но не так, чтобы печально совсем.

А когда лодку нашёл, то рядом с ней улёгся и снова уснул. И не буду про сон тот писать, у реки который.



Утро выдернуло из лета, качнув лодку от пыхнувшего горячим лося – тот тяжело шлёпнул брюхом, переплывая речку -  волна пошла. Лодка была вполовину в воде. Если б не зверь – утонул и не заметил. Вычерпывая воду снятым ботинком поглядывал, как над сизой туманной дымкой летят птицы. Много их было  – не сосчитать. Тёмные треугольники. Словно души.

И вот тогда подумалось, что больше-то ведь нет никого – ни любимых, ни поводырей. Сам себе святой, льстец, бог, игрок, сатана.

Перемешал в кучу мысли, вытащил из сумки второй шкалик, да и задвинул – пропади оно всё пропадом – дальше плывём. Речка, насколько кинь взгляд, была свободна от сплава, плотин бобровых, кувшиночных полян. Плыви, думай, живи. На засмоленный чёрный нос плоскодонки уселась синяя стрекоза. Вычерпав последний сапог, я закинул руки за голову.

Под днищем мягко катилась вниз травяная дребедень. 
Горело подо мной солнце, и чёрные пятна птиц летели над.
- Шиворот-навыворот, - подумал я.
И снова уснул.



Мы пили пиво у разъезда. Редко шли поезда, но когда гружёный щебнем состав, тяжело дыша, проходил мимо, бетонные опоры моста дрожали, и с ласточьих гнёзд осыпались безумные птенчики и говно их родителей.



Пили брагу в лесу за станцией. Над дрожащими в дыме костра верхушками сосен плыли алюминиевые облака. Вика, по-моему, её всё-таки звали Вика, недолго бежала в лес. Было холодно от росы, немного страшно, но весело. Потом горела сторожка, и мы допивали брагу, а в пляшущих призраках дымного искропада суетились наши мечты. Там и сгорели. Превратились в пепел, который смял утренний дождь.
И до сих пор дрожь пробирает, когда вспоминаю лица друзей, ушедших ныне так далеко, что догнать их довольно сложно. Хотя стараться никто не запрещает.



Последнее время, мне часто снятся сны, которые вроде и не забываешь, проснувшись, но и вспомнить трудно. Больше всего не нравится, когда они повторяются. И уж совсем мне противен один из них – который оставляет самый горький осадок, словно прокисшее сусло позапрошлогодней браги, случайно найденной на чердаке. Как мимолётный шелест страниц поминальной книги. Как запах бабушкиного платья, смешанный с нафталином, духами «Осень» и ветхим мышиным духом. Сон, в котором я вдребезги пьяный выхожу из машины и попадаю в мир, который как будто мой, но немного другой: серый, полный грязного снега, оранжевых дуг дешёвой рекламы, ненастоящий. Но, в то же время, живой.
Я не понимаю куда приехал, зачем, и, самое главное, как мне вернуться обратно. Тихо падает снег, серый, как пепел. Где-то за огромными корпусами слепых высоток, тает чужой клубничный закат. Телефона нет. Водила ушёл купить сигарет и пропал. И пусто. Так пусто, что сердце начинает ныть от грудины до правого локтя. А потом, из судорожных сгустков метели, появляется троица в кованных сапогах, с рук их свисают обитые гвоздём сучья.



Я путаюсь в именах. Часто забываю фамилии. Если слышу знакомый голос – лихорадочно пытаюсь запараллелить услышанное с песней или, упаси Боже, вслух зачитанным текстом. И от того, и от другого тошнит, поэтому прикрываю лицо руками, уткнувшись в ледяное стекло, плачу.

Я был не прочь сбежать ото всех в Лимассол, или, как капитан Имре, в Танжер – но никто не предложил. Потому я здесь. Тоже тепло. Водка под рукой. И вода.
И тишина.



Это не исповедь, так… К слову пришлось. К тому же я здесь совсем один и сложно поверить, что в радиусе пяти километров пусто, как в Антарктиде. Вот, над головой совсем-совсем низко, скользнул лунь цвета дубовой коры.
Кто коснётся моей руки, когда придёт время? Кто проводит?



Мне терять нечего. Дети выросли и забывают набрать короткий номер даже на выходных. Жена любит копаться в садике возле дома и не помышляет о скудных дарах турпутёвок к небесным фьордам или жующим плоть вьетнамским рыбкам. Больше всего мне нравится спать – вовсе не потому, что в это время я отдыхаю. Нет, не настолько, кажется, устал. Дело в том, что там, над пропахшей потом подушкой, мой разум возводит замки, которые не снились и облакам. Оседлав драконов, он мчится над пустошью, нет начала которой и конца нет. И умирает, едва взойдёт над покатым горизонтом оловянный щит древнего бога - Солнца.

***

Лодка ударилась носом в чёрный от гнили топляк, и меня дёрнуло, сорвав со скамьи. Падая, зацепив рукой уключину, я всё ещё продолжал спать. Но резкая явь настойчиво стучалась в голову внезапно занывшим плечом, заледеневшей от хлынувшей за борт речной воды. Ухнул в ивовых надкустьях болотный бугай. Тренькнула сорванной тетивой стрекоза. Хрустнула ветка. Снова откачивать воду я не стал. Скинул на берег ржавую цепь, выскочил следом на валкую кочку и потянул лодку к топкому берегу. До сухого места было метров сто. Навскидку - рядом. Я подтаскивал лодку за цепь сквозь узкую извилистую протоку, перескакивал с кочки на кочку, тащился к Заборской горе.

Там, по словам отца, водилась всякая нечисть. А уже в моё время пацаны рассказывали, что по ночам даже плечевые с  трассы Рига-Москва ссали подходить близко к коварным склонам. Тогда мне казалось, что намного страшней лезть в кабины евротраков к бухим гансам и безо всяких гарантий, но они говорили: - нет. Там – хуже.

Мы с парнями смеялись, поскольку давным-давно исходили все тропки и утлые лакуны Заборской горы.



На самом деле, далеко мы не забирались. Так, на полшишки. Малинники росли там в рост. Спела причудливым узором июльская костяника.  Когда мне было, дай памяти Бог, четверть века, Светка, сестра тракториста Андрюхи Белого, сгинула в тех оврагах. Менты приезжали, дознаватель ходил по избам, пытаясь в каждой урвать по стопарю… Да что там, кого искать. Вдоль-поперек полста верст. И река с болотами по краям. Померла, видимо. Хоть и не видел никто как.

А перед смертью, когда последний раз бабку приехал навестить, та сказала, чтобы не плавал по речке ни вдоль, ни поперек. И близко не подходил. Шептала мне про мост хрустальный, про косы девкины, которых трогать ни-ни, крей бог…
Держал её холодные, цепкие пальцы и думал, что, наверное, так и не приеду больше.

Оказалось – ошибся.
Приехал.



Божьи мельницы мелят медленно, но если соорудить запруду, то жернова закрутятся.

Всё чаще мамины звонки начинались со слов: - «Знаешь, умер…».  Так, снимая телефонную трубку, я проводил за горизонт дюжину. Язык не повернётся друзьями назвать – нет у меня их, и не было никогда. 

Да и правда – неужели похороны старого пса, рыбалка, глупые звёзды над тусклым костром, собранные хабарики пополам - дружба?
Я не знаю, правда, что это было. Но мне теперь кажется, что дороже не было ничего. Даже когда ловцы девяток с авторынка лупили из обреза, а мы с Харевичем катались по грунту, пытаясь зарыться  под колёса.

Да и то, старый наркот Юра был родом из той же деревни.
А вот потом как-то сразу всё кончилось. Как мор напал.



«Знаешь, солнышко, мне уже годов-то сколько - до жопы край не ровнять, – толковала после стакана старуха. - Попила, да попела своё, внучек». Мне нравился её напевный говор, в котором смешался суржик и латгальский, мова и беларусь, сказка и оповодырь библейский. «В рот я Сталина, Хитлера в путь ему и туда же высерков с западов, но усатого уважала, бо дюже крепок был». 

Потом, когда подрос и по классификатору её из высерка нехристем стал, показала, где в тайной скрине, подполом, таится склад с бутылями. А через пять лет, когда умер дед,  я крестился и начал их оттуда таскать.



Десяток лет прошло, а туман по утрам всё гуще замешивал августовский циклон. И похож был белый водоворот на сметану, в которой вязли шиферные уголки приозерных бань, корявые лодочные причалы, звон дешёвых колоколов.



«Помни только, что по мосточку тому, не каждый взойде, - шептала она, хватая рукой, - помни, только с ягодкой взойдёшь, милый, милый…»

Потом уже, когда бить её тоска стала и боль нам неведомая, выгнулась дугой, и крикнула: - Подвинься, Серёженька, муж мой…

И отошла.



А когда лодка уткнулась носом в хрустальный мост, я поднял голову и увидел их.

«Привет,  - кричал худой бородатый, такой радостный, в разорванной напополам красной куртке, - Привет, братуха! Привёз чего, или как?».

«Вова, ну ё-моё тыж знал… И так долго», - вторил ему, выгибая грудак бодрый старикан, то ли деда товарищ, то ли мой из сна забытого .

«Ёжика читать только под гитару буду», -  свесился через перила худой пассажир с языками чёрной татуировки, выглядывающей из-под свитера.

«Ты ж меня-то, меня зачем бросил?»,  - билась в прозрачных досках женщина, которую я не помнил.

Мне было так неловко, оттого, что они меня знают, а я их нет, что я сгорбился, проскочил под блестящими обсидианом шпалами и, неожиданно, оказался наверху. Лодку со мной, спящим, кто-то неведомый волок дальше к берегу по узенькой, едва видной в густых камышах извилистой протоке, а они радовались и хитрый Бог подглядывал сквозь облачную излучину. Улыбался, подмигивал, намекал.

Гладок лик был Его, как яйцо - никаких сомнений не наблюдалось в нём.

Ряд радостных незнакомцев, тянущийся вдоль хрустальных мостков и заворачивающийся вверх к голубым небесам, звал, обещал, просил верить.

Я снова тянул за цепь, но дряхлый кораблик набирал воду, а потом, зачерпнув раздутым бортом, встал, тяжко зарывшись в ил. Я потянул сильней, кочка ушла из-под ног, небо накренилось, встал горизонт на дыбы, покатились с него звёздочки и всё пропало.

***

Было холодно. Посудина, сгнившая напрочь, торчала серым остовом на мелководье. Там же, где я её нашёл. После почти безвылазно проведенных в городе десяти лет, звёзды горели так  же ярко, как их отражения в реке. Мокрые сапоги валялись рядом, два пустых флакона дешёвого зелья крутились в водовороте под кустами. Кажется, окушки скоро найдут себе новый дом. А я? Что найду я?

Ветерок зашептал в кустах, погладил мягкой ладонью бритвы осота, исчез. Где-то вдалеке, то ли за вторым омутом, то ли за пятым, виднелся оранжевый огонёк. Беличий костёр то гас, то снова разгорался.

Я вышел к дороге ночью. Вдоль трассы изредка мелькали огни проезжавших фур. Охранник заправки, стеклянный куб которой обосновался на повороте, попросил прикурить. Выдав ему сигарету, я спросил который час.
Ссутулившись от ветра, он предложил четверть второго. Я согласился. Ночь, так ночь.

- Пойдём, - добавил, - согреемся хоть. - Чего маешься?
Опрокинув последний, за грузной бочкой с надписью «ОГНЕОПАСНО», я спросил:
- Русалки как,  не ходят?

Он рассмеялся и проводил к списанному фургону. Поверх него тянулась оранжевым неоном надпись «Мотель».

Прощаясь, махнул рукой:
- Соскочишь, заходи. У меня пересменок через час, накатим.

Денег на водку и шлюх я никогда не жалел.
Жизнь.