3. По дорогам войны - с Дона на Припять

Ольга Сафарова
На фотографиях -  Саща Ассорин старшина 1-ой статьи, мой отец Головянко Алексей Гаврилович - командир отряда ЭПРОН и Саша Музафаров старший матрос, !943 год.

продолжение
 А потом отец получил новое назначение своего водолазного отряда ЭПРОН, и прислал в Сосновку за нами своего ординарца, незабвенного Ваню Тузова, чернобрового паренька лет 20-ти, в красивой морской форме, с бескозыркой, тельняшкой, черными клешами и блестящей пряжкой с якорем. Он имел задание (и вероятно какую-нибудь бумагу с печатью) привезти нас в город Калач-на-Дону, где и находилась отцовская часть – водолазный отряд.
И началась эпопея нашего путешествия  по военным и прифронтовым дорогам. Отъезд из Сосновки я не помню, наверное, на поезде, а вокзал в городе Вятка запомнился поразившими меня своей красотой и необычностью нарядными марийскими   одеждами на каких-то женщинах – много красного, яркие вышивки, головные уборы в виде шапочек-кокошников с подвесками пушистых розовых шариков из, как мне сказали, гагачьего пуха, с множеством бус и браслетов. По какому случаю в военное лихолетье они так нарядились – не знаю, правда, Вятка – это был глубокий тыл (или не был?), может быть, национальный праздник был какой-нибудь?
Вокзалы и железные дороги во время войны – это что-то невообразимое! Пассажирские и товарные вагоны, часто вперемешку в одном составе, узловые станции, забитые поездами с ранеными, с военной техникой, с новобранцами, с действующими воинскими частями, перевозимыми на другой фронт или на переформировку, цистерны с горючим, запломбированные товарные вагоны, открытые платформы с горами угля, ломаные вагоны и обгоревшие остовы чего-то железнодорожного и скелеты строений. Тут же составы со штрафниками, с заключенными, с разношерстным гражданским населением, едущим по своим надобностям в том числе – и беженцы, и спекулянты-мешочники, потому как «кому – война, а кому – мать родна…»
Ваня Тузов вез нас лихо – где документами помашет, где покурит-покорешится – бравый морячок, такой приметный в сухопутном тылу, везет семью командира, чудом выбравшуюся из блокадного Ленинграда! Мне он стал нянькой, а маме Шуре и тёте Вере –  этим  двум замученным блокадным женщинам, изнуренным тяжелой работой, неустроенностью, плохо одетым и вечно мерзнущим от истощения и лютых вятских морозов, Ваня стал  надежным помощником и опекуном. Помню забитый людьми и узлами общий вагон, мы с Ваней на 3-ей багажной полке, он как-то страхует меня, чтобы не свалилась во сне.
Поезда шли зигзагами, в объезд по разным причинам, то стояли подолгу, то неслись на предельной скорости мимо станций, то загонялись на запасные пути и ехали обратно, пропуская военные эшелоны. Ваня ходил на разведку, разузнавал маршрут в нужном направлении, пересаживал нас, где законно, а где и незаконно. Апофеозом его действий стала поездка до нужного промежуточного пункта на платформе с пушками, накрытыми брезентом и с часовым. Он каким-то образом уговорил часового спрятать нас под брезентом, рассказал про командира, ждущего семью из блокадного Ленинграда, покурил с часовым и доставил нас куда-то для пересадки. Еще какой-то отрезок пути мы таким же манером ехали с танками под брезентом и с охраной. На вокзалах и полустанках мы спали, как придется, -  на узлах, а я на большом ребристом чемодане, продавленном с одного бока и обвязанном веревкой, ноги на земле, т.к. я была уже длиннее чемодана, а с год назад, во Мге под Ленинградом, когда началось наше долгое странствие, я еще умещалась на чемодане целиком. Ваня нянчился со мной, заботливо спрашивая бывало: «Олечка, тебе, наверное, посрать или поссать?» – деревенский паренек, он не знал этих наших городских эвфемизмов для простых отправлений организма, а я застенчиво отвечала: «Да надо бы, и то и другое…» и он меня сопровождал через толпу, лежащих вповалку людей и багажа, куда-нибудь в более или менее укромное местечко и сторожил. Если же ехали в товарном вагоне долго без остановки, то справляли нужду на ходу, в приоткрытую раздвижную дверь, выставив задницу, а кто-нибудь держал за руки для подстраховки;  было не до стеснительности. На непредсказуемых по времени и месту остановках Ваня, рискуя отстать, бегал за кипятком и какой-нибудь едой, что удавалось достать или выменять. На станциях,  где была военная комендатура он легальным путем получал талоны на питание,  а  с гражданским начальством – наверное, рассказывал свою (нашу) историю про семью командира их блокады и добывал что-нибудь съедобное и иногда литеры на проезд. Мне было тогда лет 8, и многого я, наверное, не знала и не понимала, всё это путешествие помню набором разрозненных эпизодов, не всегда в реальной последовательности, и не могу сказать, сколько времени длилось это путешествие, помнится, потом говорили, что около месяца, не знаю, поддерживал ли Ваня какую-нибудь связь с отрядом отца в Калаче-на-Дону, может быть, представлялась возможность пару раз дать отцу телеграмму со станций, где была почта при вокзале, т.к. отлучаться от вокзала надолго нельзя было рисковать, эшелон мог тронуться в любой момент.  Многое не  помню или не  знаю, взрослые никогда об этом при мне не говорили, тогда каждый день был очередным днем выживания, события, как правило, -  плохие, да и текущие трудности не давали времени для воспоминаний и обсуждений того, что уже прошло, жизнь подкидывала новые неприятности и неожиданности. Тем не менее, Ваня Тузов геройски доставил нас в Калач-на-Дону! Сейчас ему, если он жив, за 90 лет, он писал отцу в Ленинград после войны, что-то до 50-х годов.
Кажется, была начало лета – Калач-на-Дону, южный город, наверное, отцовский водолазный отряд формировался и базировался на окраине города. Помню только берег широкой реки, дощатая пристань, несколько пришвартованных катеров, плашкоутов и самоходных барж, ворот, лебедки на берегу… Я сижу на  этой дощатой пристани, прозрачная вода плещется о сваи, торчком плавает округлая деревяшка, достаю ее из воды – это отвертка, плавает вертикально железкой в воду, ручка торчком над водой, кто-то уронил, наверное. Мне интересно, почему вертикально, а не плашмя? Вот какая ерунда запомнилась, а более важные вещи – нет;   к примеру,  не помню дом (или барак), где мы поселились, не помню, как нас встретил отец?.. А вот американская тушенка, в  высоких блестящих металлических банках, открывавшихся специальным приложенным ключиком с прорезью, куда вставлялся язычок, торчащий сбоку на стенке у верхнего торца банки,  и надо было ключик  крутить – наматывать жестяную ленточку – и вот… верхняя часть отделяется в виде крышки, и там пахучая розовая плотная масса; в больших пластмассовых (бакелитовых) черных банках со свинчивающейся крышкой американское же эрзац-масло.Помнится, тетю Веру взяли в отряд на работу хлебопеком, а маму уборщицей – вольнонаемными – так это называлось. И начались наши странствия с отцовским отрядом, сначала вниз по Дону, потом вниз по Днепру и в конце вниз по Припяти, с лета 1943 года до зимы 44–45-го…
А тогда в Калаче помню широкий спокойный Дон, песчаный берег, песчаные балки (овраги такие), выходящие к берегу и изрезавшие его в направлении к воде; зной, скудная сухая растительность, кладбище сбитых самолетов недалеко от берега. Кто меня туда привел – не помню, но четко помню, как лазала по кабинам – приборы, покореженный металл, остатки плексигласовых колпаков на кабинах (или как назвать это «ветровое стекло» на самолете?). Из этого толстого плексигласа (пластмасса такая) местная публика и наши отрядовские матросики делали портсигары, отцу подарили один такой с якорем на крышке (куда делся?).
Там же, в Калаче, видимо, шло обучение водолазной команды, помню 2 матросика (лет по 18) в рабочих робах качают помпу, гонят по ребристому шлангу воздух водолазу, шланг уходит под воду, рядом с ним сигнальный конец – трос такой, водолаз, дергая за него, подает сигналы. Вот, наверное, дал сигнал «поднимай», и еще какой-то трос идет наверх, еще двое матросов крутят лебедку, и из воды возникает громадный сверкающий медный круглый шлем с 3-мя круглыми толстого стекла окошками – спереди и где уши. Возникают плечи серо-зеленой резины со свинцовыми нагрудниками. Двое, постучав костяшками пальцев по шлему, начинают его откручивать (винтовая нарезка на горловине), и появляется голова старшины водолазов – дяди Володи Обедиентова – он улыбается, на рыжей голове вязаная шапочка из верблюжьей шерсти. Снимают какие-то наплечники, вроде царских барм, и Володя вылезает из толстенной резины, которая оканчивается сапогами с громадными и толстыми свинцовыми подошвами (для устойчивости хождения по дну). Дядя Володя Обедиентов – гигант, да и все водолазы – ребята исключительно крупные и здоровые, наверное, предки Володи были англичанами, и фамилия его произошла, вероятно, от английского слова obedient – послушный. Одеты водолазы под резиной в рейтузы и свитера, тоже из верблюжьей шерсти, бежевого такого цвета, эта шерсть очень теплая и легкая. Мне к зиме водолазы тоже такой подарили из списанного комплекта, ушили по мне и зимой было тепло, т.к. вывезенное из блокады плюшевое пальтишко было подбито ветром и сильно мало, рукава по локоть. Кроме помп и лебедок отряд был оснащен воротами и подъемными кранами. Ворот, помнится, был на берегу, а краны на самоходной барже.
Водолазы сначала обследовали дно, что где затонуло и как лежит, замеряли и фиксировали, докладывали отцу, тот делал чертежи и расчеты, потом водолазы закрепляли в расчетных местах тросы и кранами, лебедками и воротом тянули на берег затонувшие танк ли, пушку, катер, баржу, какие-то обломки, вагоны, да мало ли что оставалось на дне при форсировании реки войсками при оборонительных и наступательных затяжных ужасных боях.
Отцов отряд был снабжен и оружием – карабины, автоматы и ящики с патронами, на которых на плашкоуте было оборудовано мне спальное место. Численность отряда я не могу сказать точно, наверное, человек 30, некоторых помню поименно – Саша Ассорин, Хамидулин, Саша Музафаров, Костя из Одессы, ну, конечно, Ваня Тузов.
В Калаче же произошли два несчастных случая: на вороте при подъеме-вытягивании чего-то на берег лопнул трос, и одному матросу стальным концом отрезало ногу, и он умер от потери крови, отец кручинился, писал семье похоронку (так назывались извещения о гибели), что матрос геройски погиб при выполнении боевого задания. В действительности это и были очень важные боевые задания - наш отряд приходил иногда на место недавнего сражения с тяжелым форсированием реки (Днепра ли, Дона, Припяти) на 2-ой – 3-ий день, после минёров, т.к. надо было очищать фарватер для возможности судоходства и транспортировки военных грузов и людей к линии фронта.
Второй несчастный случай в Калаче – застрелился молодой лейтенант из другого ЭПРОН’овского отряда, худой и бледный юноша, стриженный ежиком по фамилии Петухов, наверное, кроме меня его уже никто и не помнит. Бедный, бедный… его объявили дезертиром (нельзя, мол, стреляться в военное время) и зарыли (отец возмущался) как собаку – голым и без гроба…
В Калаче у меня в бочке жили 2 ужа, такие серо-стальные, с красными пятнышками по сторонам головы, чем они и отличаются внешне от гадюки, они не ядовитые, и если их взять в руки (не из воды) – они не скользкие, а шелковисто-сухие. Перед тем, как нам отправиться с отрядом вниз по Дону, я ушла в дальнюю балку и выпустила их на мелководье в воду – как сейчас вижу, как они плывут красиво, головки торчат над водой…
В Калаче же местные мальчишки научили меня доставать порох из патронов и поджигать его дорожкой и по-разному (патронов на кладбище самолетов и танков, да и вообще вокруг было сколько угодно); а отец научил меня стрелять из карабина по консервным банкам.
Последовательность событий в моей памяти очень условна, в Калаче было начало лета 1943, а одиссея наша длилась до зимы 45-го. Какое-то время, помнится, базировались в хуторе  Пятиизбянка, были  и другие хутора на Дону – беленые хаты, шелковицы, абрикосовые и вишневые сады, вишня вялится  на плоских крышах каких-то клунь, печурки и самогонные аппараты во дворах. Абрикосы всевозможных сортов росли буквально вдоль дорог и улиц хуторов, есть их прямо с ветки можно было сколько угодно (рай для блокадного ребенка, который ел все, что росло, однажды поела бузины до рвоты и температуры). Полы в хатах были глинобитные, иногда устланные сухой, пахучей травой, по беленым стенам вышитые рушники и в больших и средних рамах множество фотографий чубатых казаков с шашками и лампасами, иногда держащими напоказ в руке наручные часы, женщины в нижних юбках с кружевами по подолу, торчащих из-под верхних юбок слегка.  Иногда мы жили на плашкоуте, но  часто, видимо, если задерживались в хуторе подольше – в хатах на постое. Отец урывками занимался со мной, в основном – математикой.
Помню белейший хрусткий снег, слепящее солнце, оранжевые отблески на сугробах, синие тени от торчащих из снега кустов тальника-краснотала, снежные лунки у основания редких стволов сухого бурьяна – это я иду утром, закутанная во что попало из хутора на берег, где зимуют во льду наши баржи и плашкоут, –иду на урок к отцу показывать решения задачек, которые он мне задал на неделю, а сам безотлучно был на барже.
    А зимой чтобы спустить водолаза на дно, сначала выпиливают в толстом (см 30) льду квадратную полынью-прорубь, помпа стоит на льду, ее качают, она шипит, вот из проруби появляются  сильней и сильней пузыри выдыхаемого воздуха, вот – сверкающий медный шлем, плечи в свинцовых нашлепках дяди Володи Обедиентова, вот он по пояс на деревянной лесенке, приткнутой к кромке льда и – вглубь, а в руках у него громадный и толстый, как средняя свинья, усатый сом. Володя в глубине под корягой поймал руками в толстенных резиновых перчатках  снулого  от ледяной воды сома, вернее сомиху – был целый противень икры. Сомятину ели всем отрядом, пареную, жареную и в виде ухи, хозяйка-Казачка приносила с погреба квашеную капусту, в ней маленькие соленые арбузы и моченые яблоки, американская консервированная ветчина казенного довольствия – пир горой! После блокады-то!.. Выходили в снежную степь, палили из карабинов и автоматов трассирующими очередями в честь освобождения нашими войсками какого-либо населенного пункта – у отца был радиоприемник ( или рация?). Тетя Вера-хлебопек по локоть запускала руки в квашню – месила тесто для хлеба, тесто раскладывала в прямоугольные железные формы, и на лопате – в русскую речь, тяжелейший труд. Вся эта «идиллия» рядом с действующим фронтом, канонада, иногда всполохи далекого боя, зарево на горизонте, сожжённые деревни вдоль дороги с остовами печных труб, пуганые и пугливые местные жители – бабы, дети и старики – только-что из-под оккупации и оборонительно-наступательных боев, похоронки в каждой хате, военные патрули. На маме – уборка и стирка отрядного белья, адов труд, в помощь ей дневальный матросик.
Вот – посмотрела в интернете: Калач был под немцами с августа 42-го по конец ноября 42-го, мы туда приехали к отцу в начале лета 43-го.
Киев в оккупации был уже в сентябре 41-го, а война-то началась 22-го июня! Освободили Киев в ноябре 43-го, а мы были где-то на Днепре уже, когда  салютовали этому событию трассирующими. В Киеве мы с отцом были дважды – в первый раз  его вызывали за приказом о новом назначении и отправкой отряда на переформирование, видимо, с Дона на Днепр и  с Днепра на Припять. Оба раза мы жили по несколько дней в какой-то еврейской семье (по разнарядке военной комендатуры, наверное), где была девочка моих лет и девушка – скрипачка, которую лупил старик – дед, заставляя заниматься. Помню ее визгливые бесконечные гаммы  на скрипке. Во второй приезд, зимой, перед Новым, 1944-ым годом – помню заснеженные, ледяные скользкие киевские горбатые улицы, базар с разноцветным крашеным ковылем и цветными полистироловыми гребёнками на лотках у безногих инвалидов – артельщики уже понаделали ширпотреба! Бусы разноцветные и заколки, леденцовые петушки зеленые и красные на палочках, зеркальца… Наверное, было что-то еще, более дельное, но мне запомнилось именно все яркое и мишурное.
Этот  киевский базар со всем на свете, -  трофейным имуществом, домашним скарбом и какой-то едой. Взрослые говорили, что на этом киевском базаре можно было купить любое оружие, боеприпасы, любые советские ордена с незаполненными орденскими книжками, любую советскую и немецкую военную форму. Перед Новым годом люди даже несли по улицам ёлки (сейчас даже не верится, война ведь, разруха…), но помню, мне нравилось подбирать обломавшиеся кончики еловых веточек, припорошенных снегом на гористой улице и нести в квартиру маленький пахучий, радостно зеленый, колючий пучок. Помню мама кипятит белье в кастрюле, на углях в догорающей кафельной печке у наших хозяев, забывает о нем, и вот -  запах гари и уродливые прожженные дыры на простыне – вода выкипела,  всё стало пригорать… Ну, что же – ставились заплатки, обычное в то время дело… Тети Веры с нами не было: хлебопек, по-видимому, оставался в отряде.
После Дона нас перебросили на Днепр, в Кременчуг, помню, была осень, ну, правильно, вот опять из интернета: Кременчуг был под немцами с сентября 41-го по сентябрь 43-го, вот тогда мы в него и приехали  всем отрядом. Надо сказать, что все переезды слились у меня в памяти, различаясь не по годам, а по способу перемещения и по погоде. Это бывало и в товарных вагонах на нарах, на подводах, запряженных стреляными, пугаными списанными фронтовыми лошадьми,и на самоходной барже, на бортовом грузовике,и на лодках-«дубах». Все эти переезды были в прифронтовой полосе.
Особенно страшно – поезд идет по степи, по высокой насыпи, самолет раз за разом заходит вдоль состава и бомбит прицельно, а, отходя на новый заход, бьет из пулемета. Люди сыплются на ходу из теплушек, поезд то тормозит, то набирает  скорость,   то останавливается – машинист старается сбить расчеты бомбометателя,… мы тоже кубарем скатываемся с высокой (мне помнится – как до потолка в комнате) насыпи, спрятаться-укрыться негде, степь с хилыми пучками сухой травы… Крики, кто бежит, кто лежит, кто корчится, накрыв голову руками; бьются и ржут раненые лошади; вой самолета, очереди, взрывы, грохот, разваливаются вагоны… Что было дальше, как составляли уцелевшие вагоны и платформы, ждали ли нового паровоза, куда нас отогнали на переформировку – этого не помню!..
Состав наш был сборный – с военной техникой, с людьми, с нашим отрядом, с цистернами с горючим, с лошадьми… Самолет улетел, расстреляв, видимо, весь боезапас…
Еще одна бомбежка и обстрел на ходу поезда – мы в теплушке на верхних нарах, вой самолета, грохот… Мама накрыла меня собой и тем избежала осколка в голову – на уровне ее головы – дырка в стенке вагона и рваный кусок железа с мизинец в мягком каком-то нашем тюке; отца зацепило совсем мелким осколком по верхней губе по касательной – кровищи  было!..
А вот жуткая легендарная узловая станция Дарница под Киевом, которую все боялись, с ужасом ждали, но не было возможности миновать; туда подвозились свежие и разбомбленные составы, переформировывались и направлялись к фронту и в тыл; санитарные поезда, цистерны с горючим… По ней прицельно и регулярно бомбили. Все завалено покореженными, обгоревшими обломками вагонов и паровозов, какие-то дрезины, пары колес, запах гари, черные пятна на захламленной земле между путями, сходящиеся и расходящиеся рельсы, стрелки, водокачки, снующие толпы людей, параллельно и, казалось, наискосок стоящие составы, вагоны с буйными штрафниками, местные бабы с горячей картошкой, самогон, гармошка – и все чего-то ждут… Отец говорит: штрафники – это уголовники, их везут на фронт, они – ударная сила, им терять нечего, «Голова в кустах, или грудь в крестах», или погибнешь – или амнистия за геройство. Вот такие эшелоны стояли  вперемешку, а рядом с нашим  стоял вагон, единственный уцелевший из разбомбленного накануне состава, вагон загружен был штабелями овчинных военных тулупов и сержант при них – охраной. Бомба, пробив крышу вагона, застряла в мягкой груде тулупов – и не разорвалась, сержант единственный уцелел из всего своего подразделения. В Дарнице его должны были с грузом тулупов куда надо направить, и он пошел в комендатуру за назначением и, возвращаясь в свой «счастливый» вагон, купил по дороге молока и нес его в солдатской «манерке» (котелок такой  плоский  алюминиевый с дугообразной ручкой), и он уже влезал в свой вагон с этим котелком в руке. А в это самое время пьяный и расхристанный, кажется, лейтенант, вчера из боя, тоже ведь уцелел, и дожидаясь с остатками своего взвода переформирования и все это празднуя , – вышел на порог своего вагона и в пьяном кураже стал палить из автомата в божий свет, как в копеечку, и между составами веером… И единственный, кого он застрелил, – это накануне уцелевший сержант с котелком молока в руке. Стрельба, крики, очередь прошивает котелок – молоко струйкой, очередь прошивает сержанта, кровь хлещет, он падает… Не судьба ему была уцелеть во вчерашней бомбежке одному из всех!.. Судьба исправила ошибку рукой пьяного, тоже уцелевшего, лейтенанта… Кто-то из старших офицеров срывает с него погоны, лупит погонами по морде,.. говорили, его тут же разжаловали – и к штрафникам – воевать дальше.
А вы говорите нынче: « ах, нервы, ах, депрессия, ах, жизнь теперь какая ужасная..».
Покидаем «гостеприимную» Дарницу, трясемся на нарах дальше, я гадаю нашим матросикам на картах выпивку и  «марьяжную постель» (десятка червей и десятка пик рядом). Они хохочут: «…бабка Оля, погадай и мне…», а мне 9лет, гадать научилась в деревне у хозяйки хаты на хуторе Дериёвка в 40 км под Кременчугом – сейчас вот в интернете посмотрела, где же эта достославная Дериевка на Днепре.
А тогда в Кременчуг, который освободили от  немцев в конце сентября, мы и  прибыли осенью. Сухие желтые бахчи с убранным урожаем, вишневый сад у хозяйки, где остановились на постой, вишни уже сняты, сад запущенный. По улице ведут пленных итальянцев, они, маршируя, поют что-то красивое грустными голосами: «Джовинеца», только полвека спустя я узнала, что красивая «Джовинеца» (юность) – это гимн итальянских фашистов. Хозяйка хаты, где мы были на постое, красивая женщина средних лет, рассказывала, как тяжело и долго умирал молодой немецкий офицер (тоже был у нее на постое), а потом переключилась на рассказы о домовом, что поселился в ее хате после этого.
Отцов отряд получил в Кременчуге новое назначение – на северо-запад, вслед за нашей наступающей армией, и мы отправились сначала в теплушках по ж.д., потом на подводах, запряженных списанными с фронта стреляными лошадьми. Уже настали морозы, выпал снег. Где-то в заснеженной степи мы в ноябре салютовали из карабинов трассирующими разноцветными очередями взятию нашими Киева, отец по радиоприемнику получил это известие. Мне тоже позволили пострелять, никогда не забуду – белый снег, черное небо, красные и зеленые нитки очередей из оружия и приседающие в испуге наши стреляные кони.
Дорога была тяжелой от деревни до деревни, от хутора до хутора, разоренных войной. То психопатические кони заносили нас в лесной овраг, приходилось нашим матросикам разгружать тяжелое оборудование, вытаскивать его и  сани из оврага и снова загружать – а вот не помню: телеги это были или сани?
И вот деревня Довляды –  Довляды - вдоль воды – шутили матросы, теперь это зона чернобыльского поражения (Наровлянский район, Гомельская обл. Белоруссия), в пойме реки Припяти, освобождены от немцев 30 ноября 1943 г. (из инета).
В этом селе, куда прибыли к ночи, где отцу, как всегда, надо было предъявить председателю колхоза или начальнику комендатуры документы и определить отряд на постой, мне пришлось спать на ящиках с карабинами, автоматами и патронами, для отвода глаз и маскировки что ли, -  то ли нападения банды ожидалось, то ли дезертиров опасались – мне не объяснили.
Мне было 8-9 лет,  и те полтора года  переездов (с лета 43-го до зимы 44-45-го) по рекам, городам и поселкам, по ж/д вокзалам, теплушкам (товарным вагонам), плашкоутам  и самоходным баржам  слились, наверное, у меня в памяти . Реки – Дон, Днепр, Припять, Южный Буг; Сталинград (освобожден 2 февраля 43-го), 2 раза Киев, Калач-на-Дону, Кременчуг, Днепропетровск, Запорожье; хутора, деревни и станицы – не все названия помню. Смутно помню, что в Днепропетровске и Запорожье отец искал родственников своего отца – Гавриила Ильича Храпко-Головянко, уехавшего оттуда в 1900-х годах в Петербург… Нашел,… не нашел? – не говорил.
Помню  бурю на Днепре, мы с плашкоута плыли на большой лодке под названием «Дуб» – мама, я, 4 матроса на веслах и отец на руле, чуть не утонули, волны били в борт и заливали, а когда причаливали к берегу – вплыли в яркую радугу, вставшую с одного берега на другой.
Помню вокзал и разрушенные обгорелые дома на заваленной черными обломками привокзальной площади в Сталинграде; новогодний зимний Киев (44 г.). Киев был оккупирован с 19 сентября 41-го до 6 ноября 43-го. Запорожье освободили в октябре 43-го и Днепропетровск тоже в конце октября. Это я сейчас в интернете уточнила эти даты, значит – отряд отца, как всегда, продвигался по только что освобожденной территории. Осталось ярко в памяти, – наша самоходная баржа с плашкоутом причаливает к берегу (Дон? Днепр?), весь пологий берег в громадных растянутых мотках тонкой проволоки,  в которой застряли трупы наших и немецких солдат, уже полураздетых и без сапог – мародеры поработали. Эту проволоку немцы применяли, чтобы затруднить форсирование берега. Вот такие детские воспоминания…
Почему-то помню (кажется, осенью на Дону) как хозяева хаты молотят снопы с зерном цепами и веют шелуху от зерна, на плоской крыше вялятся на солнце вишни, ветки абрикосовых деревьев ломаются в садах от тяжести спелых плодов, земля под шелковицами усыпана черными ягодами, во всех дворах курятся самогонные аппараты в трофейных железных бочках, военные патрули расстреливают бочки из ППШ, а на следующий день – дырочки замазаны и залужены (от слова – лудить) – и опять курится дымок и капает первач, самогон гнали из фруктов. Сапожник сидит в будке на углу и деревянными колышками подбивает кожаную подошву, протыкает дырочки шилом. Отцветают «золотые шары», мальвы и ноготки, и я зачем-то собираю спелые семена ноготков в палисаднике.
На Припяти я заболела малярией –приступом лихорадки, температура 40, озноб, беспамятство, в бреду мне казалось, что мое тело удлиняется и ноги вытягиваются на километры в степь и болота, лечили меня хиной, но это не помогало, и мама повела меня к местной колдунье, она обливала меня отваром трав из закопченного чугунка и шептала заговоры,  но всё равно был еще один сильный приступ малярии, а потом – прошло. Еще яркая картина (где?) в какой-то хате на постое у хозяев мрут кролики от чумки, прямо у русской печки перед смертью вертятся волчком на полу, застеленным сеном. Еще где-то, летом во дворе режут свинью, кровь из горла собирают в тазы – делают кровяную колбасу, за забором ссорятся цыгане, доходит до поножовщины.
На каком-то полустанке перегружаемся всем отрядом в другой состав, вдоль вагона бредут две страшные бабы в лохмотьях, у них нет носов, просто гниющие ямы на лицах – кто-то говорит: «сифилис». В очередной станице (Дон?) наших матросиков местные молодки пригласили на «вечёрку», к ночи моего «няньку» Ваню Тузова приятели тащат под руки пьяного, черный кудрявый чуб висит из-под бескозырки, клеши метут пыль по дороге. Отец вынужден ради поддержания дисциплины посадить моего «няньку» в холодный погреб под арест. Утром наш обоз уезжает, девки и молодки провожают вчерашних своих кавалеров, две самых бойких издали кричат отцу, показывая на смурного Ваню: «Командир, оставь нам этого чернобрового на семя, на развод, мы тебе за него бычка отдадим, а то ведь у вас консервы всё». Действительно, в провианте у нас были ящики с американскими консервами и маргарином немецким трофейным.
  Интересно, я вот только сейчас сообразила, что никто (кроме кременчугской хозяйки о смерти молодого немца) , никто ни об оккупации, ни о боях, ни о смертях – никто ничего не рассказывал и не говорил. В психиатрии это называется «вытеснение», человек не может и не хочет вспоминать ужасы, чтобы не свихнуться. И мы с тетей Верой и мамой никогда никому и между собой не говорили о блокаде, обстрелах, бомбежках и  этих прифронтовых и фронтовых дорогах.
Зимой 44-го отряд отозвали с Припяти в Киев, почему – не знаю, отца ожидало какое-то новое назначение, надо было ехать за ним в Ленинград через Москву.
Работа его отряда состояла в водолазной разведке фарватера рек на отвоеванной территории и иногда - в расчистке дна и фарватера от затонувших судов и разной военной техники, для чего он делал чертежи залегания всего этого на дне и расчеты для подъема. Его орудиями  были -  логарифмическая линейка, стол в хате, старые дореволюционные и военные карты, собственная голова и керосиновая лампа.  А как он держал связь с командованием и сообщал о своих продвижениях? -  из комендатур и из сельсоветов, там, где они были, а иногда на только что освобожденной земле их  ещё и  не было?  Наверное, какая-то связь была, может быть, -  рация? – но мне это  неведомо… Сейчас, по воспоминаниям,  мне кажется, что это были какие-то фантасмагорические автономные блуждания по неведомым просторам сказочной,  но опасной и бескрайней  страны…И это только сейчас представляется, что  мы  иногда  куда-то не туда заезжали, если на стреляных лошадях, а  то и в товарных вагонах по абсурдным  прифронтовым  железным дорогам?
Но вот зимой 44-го мы едем в Москву уже в нормальном плацкартном вагоне, с нами ехал молодой лейтенант – туркмен, гладил меня по косичкам и рассказывал, что у него на родине девочки плетут «… много-много косичек и на кончик каждой привязывают монетку…» На обеих руках у него от запястий почти до локтей были вплотную надеты трофейные часы разных марок и золотые в том числе.
В Москве был лютый мороз, или так казалось от худой одежонки: довоенное пальтишко уже не по росту давно, рукава до локтя, поддето под него что-то перешитое из списанного водолазного белья верблюжьей шерсти. Помню только этот лютый холод на остановках переполненных людьми трамваев, мама прижимала меня спиной к себе, пытаясь согреть. Помню салюты в честь взятия очередного населенного пункта, ликующий голос Левитана из репродукторов на улицах. Тетя Вера разыскала родню уже расстрелянного (она тогда еще не знала) мужа, дяди Андрея Введенского – и осталась в Москве у них, у Нюбергов.
И вот зимой 44-го (или уже 45-го?) мы вернулись в Ленинград, через 1,5 года скитаний. На Московском вокзале – облава, патруль, пропускной пункт.   И  занятая чужими людьми  дедовская квартира…