Потерянное эхо

Андрей Растворцев
               
   Что-то было не так. Неправильно. Старый раздолбанный вездеход ГАЗ-71, лязгнув напоследок траками гусениц, застыл в снежной круговерти на въезде в деревню.
   Деревня, слегка изгибаясь единственной улицей, уходила в лес. Неправильным было то, что в домах не было огней – по крайней мере в тех, что были видны. И следов: ни санных, ни человечьих не было. И дым из труб не шёл. Низовая метель крутила позёмку, мешая обзору.
   Только этого не хватало.
   До базы добираться уже поздно, к утру если дочапаешь. А с утра, что – обратно? Ничего себе ближний свет! И других деревень, судя по карте, поблизости нет. А ночевать в промёрзшем кузове тоже не выход. Вот врюхались!
   Иван, выпростав наполовину тело своё из верхнего люка, чтобы виднее было, вглядывался в темноту заснеженной улицы. Ни огонька.
   «Ну-ка, танкист, трогай. По улице. Даст Бог, найдём кого. Только не гони по дурному – людей бы не переполошить».
   «Да кого полошить-то, Афанасич? Пусто ж кругом».
   Лязгая гусеницами и утробно порыкивая, вездеход медленно двинулся вдоль домов.
   Деревня была большая, навскидку - шесть-семь десятков изб. Стояли они, проглядывая чёрными остовами из-за занесенных снегом изгородей. Крытые по северному варианту единой крышей с надворными постройками, избы казались  огромными давно вымершими чудищами.
   За поворотом, сквозь свет фар, метнулась, перебегая улицу, тёмная фигура человека.
   «Тормози, танкист!».
   Иван, выдернув себя из люка, кинулся к воротам, за которые фигура успела юркнуть.
   «Хозяин, слышь, хозяин! Не бойся – геодезисты мы. Нам бы ночь где переночевать. Не пустишь?».
   «Не пущу. Иди, разбери, кто вы есть. Назваться кем угодно можно. Днём приезжайте, тогда может и пущу. Нечего по ночам людёв пужать!».
   Голос из-за ворот был женским. Старушечьим.
   «Слышь, мать, а может, сговоримся? Мы заплатим. Если что, то и тушёнки подкинем пару банок, гречки там. А?».
   Минуты две голос за воротами себя не обозначивал – видно информацию переваривал.
   «Кузьма разрешит – пущу. Только про тушёнку ему не говорите. А и впрямь она у вас есть?».
   «Есть, есть. Как же нам без неё-то. А что за Кузьма? Где его найти?».
   «Через три избы, на той стороне, что к лесу. Изба-то у него приметная, одна такая, каменная. О двух этажах. Собаки нет. Смело входите. Скажет пустить – пущу. А так – нет. И гречка взаправду есть?».
   «Не волнуйся, мать, всё есть. Не обманем. Даже сгущёнка есть. Впятером-то мы у тебя поместимся?».
   «Да хыть вдесятером! Только пусть Кузьма сначала дозволит».
   Переговоры высоких сторон закончились. Иван, обернувшись к вездеходу, махнул рукой: «Езжайте за мной».
   На переметённой снегом улице тропинки не было. Только полузанесённые бабкины следы. Проваливаясь глубоко в снег, слегка матеря про себя бабку за несговорчивость и неизвестного ему Кузьму, Иван двинулся по улице.
   Изба Кузьмы походила на терем. Первый этаж каменный, второй деревянный с крутобокой двускатной крышей и высокой трубой, из которой в ночное небо тянулся беловатый дым.  В окнах горел свет. За спиной Ивана, разворачиваясь, крутнулся на одной гусенице, мазанув светом фар по окнам, вездеход.
   Поднявшись по высоким ступеням крыльца, Иван постучал в обитую войлоком дверь.
   «Не заперто. Входи».
   В проёме двери стояла, вытирая руки о передник, грузная пожилая женщина.
   «Валенки не сымай. Так проходи. Только от снега оббей».
   Обстучав валенок о валенок, Иван, через тёмные сени, вошёл в избу. У круглого стола, что стоял посередь большой комнаты, освещаемой одной лампочкой без абажура, стояли ещё две женщины. В годах. Одна раскатывала пустой бутылкой тесто, другая вырезала перевёрнутым стаканом кружочки для пельменей.
   «Здравствуйте, хозяюшки!».
   «И вам не хворать».
   «Мне бы с Кузьмой переговорить».
   Над широкими полатями русской печки чьей-то рукой отдёрнулась цветастая занавеска.
Показалось, слегка заспанное, лицо крепенького старика.
   «Я Кузьма. А ты кто будешь, гость ночной? Звать-то тебя как? И об чём разговаривать будем?».
   «Зыков я. Иван Афанасьевич. Геодезист. Пятеро нас. Мы тут недалёко нефтепровод привязываем. Припозднились сегодня, а до базы далеко, да и не резон на неё возвращаться. Завтра ведь опять сюда. Переночевать бы нам».
   «Нефтепровод привязываете? Он что, сбежать куда надумал?».
   «Да это я так – термины профессиональные такие: привязка, отвязка. Короче измеряем инструментально его местоположение и на карту наносим. Если по-простому».
   Дед, хитровато прищурившись, оценивающим взглядом оглядел Ивана.
   «По-простому оно нам понятно. По-простому что ж не понять. Гидизисты, говоришь? Ну-ну. Цыгане, значит».
   Иван усмехнулся: «Чего это, цыгане?».
   «А как не цыгане? Ни кола, ни двора, всё барахло с собой таскаете. Истинно табор. Где встали – там и дом, где легли – там и кровать. Цыгане и есть» - дед хохотнул. Опустил ноги с полатей, нашарил не глядя, ногами, валенки на скамье. В один попал, второй упал на пол.
   «Нюрка! Растудыть тя в коромысло! Подай обувку-то! Вишь, я с раздетой ногой!».
Грузная женщина обула Кузьме валенок на ногу. Дед опять хохотнул: «Гля, какой гарем у меня! Не завидно?».
   Иван подыграл деду: «Завидно. Только люди у меня там, на улице. Не май месяц. Может, о деле поговорим?».
   «А я об чём? Не о деле, разве? Глянь скока баб у меня – куды я вас помещу? Про меж них что ли? Так вы мне их, не приведи Господи, всех потопчете. Те ещё петухи. И мне не оставите. Оголодали до баб-то, небось? Да, ладно, не зыркай на меня глазом, не зыркай – шуткую я. Зачем вам старухи… Ты вот откуда знаешь, где я живу, да что Кузьмой меня кличут? Бывал что ль у нас?».
   «Нет, не бывал. Соседка ваша, что через три дома, на той стороне улицы, сказала.
И ещё сказала – Кузьма дозволит - переночевать пустит».
   «Петровна, что ли?».
   «Может и Петровна. Не знаю. Она со мной из-за ворот говорила».
   «Петровна. Кому ещё на той стороне быть-то. Тока-тока к себе ушла». И без перехода: «Пьющие?».
   «Мы, что ли?».
   Дед засмеялся: «Ну, не я же. Про себя я и так знаю. Люблю это дело в охоточку. А спрашиваю, чтобы не набедокурили чего».
   «Выпивающие. Только сейчас не до этого. Да и взять негде. Так что, с ночлегом-то?».
   «А что с ночлегом? У Петровны и ночуйте. Изба у неё большая. И поболе вас табор уместиться может. Топила она её сёдня – не замёрзните. Скажешь – Кузьма не против, да и располагайтесь. Через часок сам загляну – погляжу какие вы. Мне ж все эти бабы под присмотр их дитями на зиму оставлены. Один я у их мужик-то. Случись что с меня и спрос. Впятером тут зимуем. Летом-то в деревне народу прорва – а зимой… » - дед махнул рукой: «Кому мы на хрен в этой глуши нужны. Слава Богу, свет ещё не отключили. В других-то деревнях уж при свечах живут. Идите, идите к Петровне. Она бабка хорошая. Обустроит вас»...
   Часа через полтора, когда в жарко натопленной Петровной избе бригада расположилась за столом и загромыхала ложками по мятым алюминиевым мискам, сметая горячую гречневую кашу с тушёнкой, пришёл Кузьма со своим гаремом. Ещё раз поздоровались.
   Телогрейки и полушубки пришедшие снимать не стали – бабы только размотали свои шали, а Кузьма снял с головы мохнатый треух. Обустроились на длинной крашенной скамье, что стояла у беленой стены русской печки. От предложения разделить трапезу с бригадой, чинно отказались.
   Пока геодезисты ужинали, гости сидели молча, исподволь разглядывая амуницию приезжих и раскладушки с брошенными на них спальными мешками.
   Но вот от круто заваренного чая, забелённого сгущёнкой, отказаться не смогли. Поданные кружки приняли с благодарностью; сидели, прихлёбывали мелкими глотками и, время от времени, смахивали пот со лба.
   Первым, опорожнив кружку с чаем и удовлетворённо откашлявшись, заговорил Кузьма: «Смотрю, Иван Афанасьевич, ни хреновым вас провиантом снабжают. Или всё за свои кровные куплено?».
   «Снабжают. Пока. С баз мелкооптовых. Специальные расходы на это предусмотрены – полевое довольствие называется. Без жратвы, ведь, какая работа? А уезжаем-то не на один день. Где ж мы провиант по лесам-то искать будем? Вот и снабжают. Сами ж знаете, что в ваших сельских магазинах купить можно – шиш да маленько. Да и в городах сейчас так же».
   «Это так, это так. Иной раз хлеба по две недели не завозят. Сами печём. Летом–то сыновья да дочки на выходные приезжают, чего ни того с городу привозят, а зимой редко когда автолавка пробьётся… Да-а-а. И давно вы по нашей тайге лазаете?».
   «С месяц».
   «Вона как – месяц. А ты на цыган разобиделся. По мне так цыгане и есть. Летом думаю, оно всё ничего – палатки-то, небось, есть, ночлег соорудить можно. А зимой-то как обходитесь? А, не приведи Господи, не пустит никто? Или там жилья поблизости нет? Тогда как?».
   «Ну, чтобы никто не пустил, такого не припомню, а вот когда жилья рядом никакого нет – бывает. В кузове ночуем. В спальных мешках. Не раздеваясь, только валенки скидываем. Раскочегарим паяльную лампу и мордой её в перевёрнутое ведро, чтобы пламя вовнутрь, в днище ведра било. Чуток кузов прогреем и спать. Всё-таки пятеро – не один. Не Гагры, а куда денешься?».
   Петровна покачала головой: «Так хоть плотют вам за эти страсти?».
   Кузьма не дал Ивану ответить: «А как не плотют? Что ж они за ради интереса работают? Бесплатно нынче никто работать не будет. Это ж не мы, дураки старые,  которые на энтузиазме коммунизму строили. Меня вон десять лет никто не спрашивал, хочу ли я на Воркуте, кайлом в шахте махать. Без права переписки и айда, за спасибо, перед Родиной вину заглаживать. Только кто бы мне сказал – в чём вина-та моя была. В том, что власть мне ваша поперёк горла?».
   Иван с интересом взглянул на Кузьму: «Не боишься, Кузьма, власть-то перед чужими ругать?».
   «Старый я, Иван Афанасич, чтобы перед властями трястись. И уважать мне её, власть вашу поганую, не за что. Она меня всю жизнь не уважала, так что любви от меня она не дождётся. Я с нею в забоях воркутинских навсегда разошёлся. У неё своя жизня, у меня своя. Немного мне осталось, и живу я без касательства с властями. Меня для неё давно уже нету».
   «А дети?».
   «А что, дети? У дитёв своя жизнь. Два сына в городе живут. Институты позаканчивали. Внуков мне народили. Дочка с мужем в Москве. По заграницам катается. Он у неё дипломат что ли, то ли торгпред какой-то – не разбираюсь я в этом. Так вот твоя власть-то и ей жизнь хотела попортить – всё мою анкету тыкала, враг народа, мол, папаня твой, а ты куда лезешь? В какие-такие заграницы? Что ж мне всё власти простить и взасос с нею целоваться? Ты вон бабок-то спроси, много ли они радости от власти-то Советской видали? Я-то с шахт возвернулся, а у Нюрки и мать и отец, и брат старший – так и сгинули в лагерях. Это как? А у Петровны муж, орденоносец, с фронту колченогим пришёл, думаешь, его пожалели? Когда он пьяному парторгу, за то, что тот к жинке его приставал, морду в кровушку раскрасил, враз пять лет тюрьмы выписали. Там он и остался. Даже похоронить не отдали. Вот Клавдия, она ж роду-то дворянского, вся её родова офицера да генералы, все кровь свою за Россию проливали. А пришла власть Советов – и объявила их врагами родины. Кого под расстрел, кого на этап. И исчезла красивая русская фамилия – извели под корень. Клавдия малолетством только и спаслась. В наши дебри её сослали. Всю жизнь учителкой в нашей школе проработала, детей грамоте учила. Как же её дети-то любили! Даже сейчас бывает, объявляются, приветы да подарки с оказией шлют. А власть? Власть спасибо хоть ей сказала? Мордой не вышла – анкета у неё плохая. Крови она голубой, красного в ней мало… А-а-а, да что говорить. Революционер с меня никакой, но и любить то, что противно душе моей не могу. Одно знаю, когда-нибудь аукнуться наши слёзы этой антихристовой власти».
   «Как же тебя, Кузьма, такого умного власть вторым кругом-то на этап не пустила?».
   «Умным-то про себя надо быть, без показу. А на людях и почудить, под недалёкого сыграть можно. С дураков-то спросу меньше. Ну, а если не можешь гордыню унять, когда спесь с тебя прёт, от тщеславия пучит – тогда что ж, кичись умом, кичись. Только на пользу ли это? Не ум это – видимость одна. Это я к старости осмелел. А так жизнь почитай тихо прожил. Душа плакала, а морда улыбалась. Только уря-уря по любому приказу кричать так и не обучился».
   «Всё равно, чтобы так рассуждать смелость иметь надо. Многие ведь живут и помалкивают, не геройствуют зря, да ещё на чужих глазах. Люди-то разные, шептунов и сейчас хватает».
   «Я тебе, Иван, так скажу, не про себя. Мужик ты смотрю нормальный, может, поймёшь чего. Ты думаешь герой тот, кто храбрее или там смелее? Тот, кому страх неведом? Где-то может, оно и так. Да не совсем. Страх не самое страшное – стыд страшнее. Я вот тебе для примера – посуди – тонет мальчишка соседский, а ты мимо идёшь, и ты плавать не умеешь. Можно отвернуться, вид сделать – ничего не вижу, ничего не слышу. Или за помощью бежать за незнамо сколько километров. Малец к тому времени десять раз утонет. Ну, а как потом в глаза людям смотреть, особливо родителям того пацана? А?
   Вот и кидаются люди спасать того пацана, наплевав на себя. Бывает, спасают. Бывает и  тонут. Зато и жили и умерли без стыда. Пословицу: стыд не дым, глаза не выест, считаю, подлецы да сволочи сочинили, бессовестность свою оправдать. Стыд-то глаза может и не выест, а вот душу, ежели она есть, всю выжжет, так что и жизнь не в жизнь станет.
   Или вот Александр Матросов. Герой? Герой. Безо всякого. В первом же бою добровольно вызвался дот уничтожить, чтобы, значит, пулемёт того дота друзей его насмерть не косил. Только вот воин-то он был ещё никакой. Зазря и гранаты и патроны потратил, а пулемёт не успокоил. Вот и разумею я, что от стыда за своё неумение солдатское, что от друзей своих смертный огонь не отвёл, и лёг он на ту амбразуру пулемётную. Страшно ему было? Страшно. Хотел он жить? Хотел. Только вот со стыдом своим перед друзьями живыми и мёртвыми, жить не смог. Правильно говорят – мёртвые сраму не имут. Так, что подвиги это дело совестливых. А с меня какой герой – так, языком почесать. Таких власти не боятся, иногда только язык прищемляют, чтобы, значит, лишнего не балаболил».
   Бабы, попивая уже подстывший сладенький чаёк, сидели молча, иногда только покачивали головами, соглашаясь или подтверждая рассказы Кузьмы. Видно было, что говорено об этом у них было уже много раз. А тут свежие люди. Кто их, когда ещё выслушает. Приезжим тоже разговор интересен был. Ведь словно целый пласт живой истории выворачивался. То, о чём можно было прочитать в книгах, и то не во всех, сейчас пересказывалось живым и ёмким языком.  Видать за долгую зиму люди так соскучились по свежему общению, что говорить могли на любую тему, запретную и ли простую житейскую, бытовую.
   Евдокия Макаровна, сухонькая остроносая старушка, с очень молодыми голубыми глазами, почему-то шёпотом и оглядываясь, стала рассказывать, как в войну ездили они на лошадях за триста вёрст в Казань, в военный госпиталь. Забирали к себе домой раненых на долечивание. Тогда ить не всех сразу выписывали и на фронт. Многих, чтобы койки освободить, выписывали на месяц другой домой долечиваться, сил набираться. А дом-то у кого под немцем, у кого у чёрта на куличках, на северах, да в сибирях. Вот и разбирали таких по домам. Кому ж мужик в доме не нужен? И по хозяйству помощник, да и для бабьего счастья, пусть и недолгого, очень уж к месту. И так бывало, свой-то мужик на фронте, а тут у него дети нарождаются. Что уж говорить, жизнь-то у людей одна, и всю её прокуковать одной, да ещё и без ребятёнка? Сколько было таких-то, что только перед самой войной обженились, даже намиловаться не успели, детей не нажили. А годы-то летят, а вернётся ли любимый или нет с той войны проклятой, а войне и конца края не видно. После войны и разводы по такому делу были, и рукоприкладство, и пьянство горькое…
   Под разговоры вскипятили ещё чайничек. Тут уж никто не упирался, все кружки подставили. Петровна масло домашнее на стол выставила да варенье черничное: «Угощайтесь, сынки. Черники в энтот год прорва уродилась. Думала сахару не хватит на варенье. Уж и в город внукам варенье отправляла, и соседям, а оно всё не кончается».
   Кузьма, распаренный чаем, распахнул полушубок: «Ну, что, Иван, не замучили мы вас своими разговорами? Редко кто по зиме-то к нам заглядывает, уж не обессудьте. Живём как отшельники – ни кому до нас дела нет. Я тут сейчас одну побасенку вспомнил.
   У нас тут библиотека была. Ходил я туда: книги, журналы почитывал. Другой жизнею интересовался. Так вот, в году семьдесят третьем, четвёртом ли, не важно, в журнале «Юность» рассказ я один прочитал. Шёл он под вывеской «Невыдуманные рассказы». Геолог один написал. Точно не скажу где это было, не помню, помню, что они с корабля оборудование да снаряжение геологическое шлюпкой на один из каких-то заполярных островов завозили. Часть завезли, а потом шторм начался, разгрузку-то и прекратили. Остались они вдвоём с товарищем на острове шторм пережидать. К ночи палатку средь ящиков поставили, чайку сгоношили да спать наладились.
   Посередь ночи проснулись одновременно. От голосов людских, да воя бабского и детского. А ветер! Палатку полощет, слов не разобрать, но явственно слышен плеск вёсел, крики. Потом галька зашуршала, как вроде, шлюпка носом в неё ткнулась. Голосов стало больше да всё ближе они и громче. И так-то отчётливо крик бабский: «Ой, да пропадём мы здесь все!».
   Ну, мужики спохватились, из палатки и выскочили – может, помощь какая нужна. А на берегу никого. Они туда-сюда побегали – нет никого. Голоса только то тише, то громче. А кто, откуда – не понять. Ветер только облака вдоль луны гонит, да море крутой волной гальку по берегу катает. Что за напасть? Поматерились на дело непонятное и в палатку – сны досматривать. А через малое время опять вскочили из-за криков на берегу да воя бабского. Всё действо слово в слово. А на берегу ни души. И так за ночь ещё несколько раз. Мужики сначала с опаской друг на друга поглядывали – может, умом тронулись. Так оба враз не должны бы. Под утро голоса пропали. Да и шторм стал утихать. Но волна шла ещё крутая и разгрузкой заниматься было опасно. Под это дело решили они по острову походить, посмотреть, может, чего ночью не разглядели. И недалеко, у входа в ущелье между скал, метрах в трёхстах от места выгрузки, наткнулись на полуразвалившуюся землянку. Из развалин её торчали остатки ржавого скарба, куски сгнившего тряпья, непонятного предназначения, и детали корабельного такелажа. Парусного. А чуть правее, среди каменной осыпи, две могилы крупными каменьями обложенные. По всему видать – дело давнее. Может и века другого. Видать, здесь бедовали люди, что в крушении выжили. Сколько их было, что с ними стало – понять трудно. Одно ясно точно – двое из них здесь навсегда и остались.
   Ближе к обеду волна улеглась и разгрузку закончили.
   Сезон на том острове геологи отработали спокойно, без всяких приключений. А по его окончании, геолог, что голоса слышал, в Москве к учёным обратился. Мол, объясните мне тот феномен, на который мы с сотоварищем моим натолкнулись. Большинство учёных смешками отделались, только один всё серьёзно воспринял и толково всё объяснил. И объяснение то мне в голову запало. Ясное оно и понятное. По учёному если – эффект потерянного эха.
   Когда крушение было, и люди с криком и воем выбирались на берег, ветер дул в определённом направлении – в ущелье между скал. А ущелье то замкнутое. И все голоса ветер в то ущелье и загнал. И всё бы ничего, но как только ветер начинает опять дуть в том направлении, эхо этих голосов начинает метаться по замкнутому кругу. Мечется оно между скал, а выйти и пропасть навсегда в просторах не может. Вот и крутится оно, как запись на магнитофоне.
   Вот и думается мне – мы, старики, и есть как то потерянное эхо. Сидим за печками – не видно нас, и не слышно. А появится кто свежий, выползем, прошелестим воспоминаниями и опять нас не слышно: есть мы, нет ли нас и дела никому нет. А напомним о себе – удивление кругом: кто это, что это, откуда? Так-то вот, сынки.
   И винить-то некого – мы так со своими стариками поступали, с нами так жизнь обошлась, да ить и с вами, черёд придёт, тоже будет…
   Тяжко это, жизнь свою, эхом потерянным доживать…».
   Утром, как и обещал, Иван расплатился с Петровной за ночлег. Отдал ей килограмма три гречки да три банки тушёнки. Хотел оставить больше, да бабка и это-то брать не хотела: «Вам и самим, сынки, кушать надо – при такой-то работе, когда незнамо где переночуете, да чего перехватите». Но Иван настоял и Петровна, нехотя, плату взяла. Но тут же крутнулась за печку и вынесла две связки золотистого лука и небольшой холщёвый мешочек с чесноком: «Бери, бери, Иван – по зиме лук, чеснок незаменимая вещь. Может от простуды убережёт».
   Пока перекидывали снаряжение и инструменты в вездеход, подошёл проводить бригаду и Кузьма со своими подопечными. Отозвав Ивана в сторону, сунул ему за отворот телогрейки бутыль белёсого самогона: «На вечер, для сугреву. На пятерых много не будет, а для аппетиту в самый раз».
   Утробно рыкнув и обдав провожающих выхлопом из трубы, лязгая заиндевевшими гусеницами, вездеход рванул вдоль улицы.
   Иван, стоя в открытом люке, оглянулся. Четыре бабки и крепенький старик стояли у ворот и глядели им вслед. Петровна мелко крестила отъезжающий вездеход. Позёмка перебегала дорогу и заносила следы. Следы к потерянному эху…