За тридевять земель

Буковский Юрий
– Хвостик, мы с тобой такие домоседы, – прибежал цыплёнок Желток к другу своему, котёнку Хвостику. Тот в это время, сидя на тёплом, нагретом ярким, утренним солнышком крылечке, спросонья умывал лапкой мордочку. – То в саду мы играем, – продолжал запыхавшийся цыплёнок, – то в огороде. В молодости надо попутешествовать. Пока силы есть. Мир так велик! Я только что в дырку в заборе подглядывал — у соседей совершенно иная жизнь. Пиу, пиу, пиу!             

– Какая ещё иная жизнь? Мяу… – не понял Хвостик. Но, вспомнив про обиду, нанесённую соседями его любимому лакомству, от возмущения даже перестал умываться. – Да там только молочко иное – магазинное! Из-под нашей Звёздочки они, видите ли, не берут! Даже для котят! Они, видите ли, брезгуют! Они, видите ли, жука майского из подойника выловили! Какой, видите ли, мяу, кошмар! – с жаром принялся котёнок защищать своё, домашнее, коровье молочко. – Им бы, соседям бы, подумать – почему жук в подойник прыгнул? А не в бутылку полез! Да потому что Звёздочкино молочко лучше магазинного! В тыщу раз! Мяу, мяу, мяу! – шумел котёнок. – Им бы, соседям бы понять, что молочко тут вообще не причём! Что жук просто-напросто топиться собрался! У него, видите ли, натура утончённая – он не какой-нибудь жук-долгоносик и не навозный жук – он, видите ли, майский! И ему весна и жужелица знакомая голову вскружили! Им бы, соседям бы разобраться, что он не для себя, а для этой жужелицы в подойник нырнул! Знал, жук, что молочко через марлечку процедят и его спасут! Вот, жук! Мяу! – порядком подустав, закончил, наконец, котёнок непривычно длинную для себя, несвязную и горячую, в защиту своего, домашнего, молочка речь.

– Хвостик, ты не понимаешь, – выждав немного, возразил цыплёнок. – Молочко – не главное. У соседей вообще всё иное. Понимаешь – во-о-бще! Совершенно другой мир. У них даже на цепи не дворняжка, как у нас, а помесь чау-чау с бультерьером гавкает. У них даже в подполе смесь Барсика с сиамской кошкой за мышами гоняется. У них…

– Вот поэтому эта смесь ни одну мышку поймать и не может, – перебил друга котёнок. – Потому что она, видите ли, смесь, а мышки в подполе не смесь – все чистокровные, деревенские. И вообще – что ты так распетушился? Ты как в этот иной мир путешествовать собрался? Если даже через забор перелететь не можешь! Вы, курицы, птицы не перелётные. Да и вообще – не птицы.

Выговорившись, Хвостик немного успокоился, жёлтое солнышко пригревало его серенькую шёрстку, он сладко прищурился и снова разлёгся на тёплой ступеньке крыльца. Считая, видимо, что спор окончен, он со6рался было и вовсе снова задремать, и даже тихонько начал мурлыкать «Му-ррр… му-ррр…» от удовольствия.

– Через забор перелетать вовсе не обязательно, – не дал ему поблаженствовать беспокойный друг. – Мы можем и подкоп под оградой прорыть. Или доски там, где дырка в заборе, раздвинуть и пролезть. – И помолчав немного, цыплёнок добавил с досадой: – Всё-то ты, Хвостик, норовишь про меня какую-нибудь гадость сказать. Пиу.

– Это ты про неперелётную? И не птицу? А что ж тут обидного? Уж, как есть, так и есть. Курицы – они и неперелётные, и не птицы. Му-ррр… му-ррр… му-ррр… – пытаясь одновременно и дремать, и мурлыкать, и рассуждать, бормотал котёнок. – Вот ты попробуй как воробей с места, взлететь. Не можешь. И с разбегу, как гусь, тоже не можешь.

– Почему ж тогда дергача не птицей никто не обзывает? – прислушиваясь к скрипучему крику в поле за деревней, с обидой в голосе возразил цыплёнок. – Он тоже не летает. Только бегает.  Пиу, пиу, пиу!

– Потому что дергач каждую осень пешком в Африку отправляется. А весной обратно идёт. Поэтому и считается перелётным, – объяснил котёнок. – А курицы – они оседлые. Им не дано ни летать, ни бегать в дальние края.

– Оседлые – это вовсе не значит, что я всю жизнь за забором сиднем должен сидеть. Как морковка в грядке, – совсем огорчился цыплёнок. Но вдруг его осенило: – Если я птица оседлая… – решил он всё-таки именовать себя птицей, – значит мне надо кого-нибудь оседлать! И путешествовать в седле! Верхом я должен скакать – вот, что значит оседлый! Осталось только найти кого бы… кого бы… приспособить… под седло… – начал он усердно крутить головой. – На ком бы… на ком бы…

– Ну, уж только не на мне. Мяу! – встрепенулся и даже пробудился, и даже привстал со ступеньки, Хвостик.

– На тебе далеко не уедешь – где сядешь, там и слезешь, – смерив его взглядом, успокоил друга цыплёнок. – Может оседлать Звёздочку?

Предложение превратить его любимую, дающую такое вкусное молочко корову в ездовую кобылу, очень огорчило Хвостика.

– Звёздочку нельзя оседлывать, это некрасиво. Есть такое выражение: «как на корове седло», – поспешил он произнести первое, что пришло ему в голову. – Седло на корове будет очень некрасиво выглядеть. И всадник на нём некрасиво будет сидеть.

– Красиво… некрасиво… Можно осёдлывать и без седла… – начал было спорить цыплёнок.

Но тут за забором кто-то громко всхрапнул. Затем жалобно тявкнул, видимо также, во сне: «Вау… Вау…»

Спорщики переглянулись и дружно направились к ограде.

– Вот кого надо оседлать – пса, – обрадовавшись, что нашлась замена Звёздочке, шёпотом подсказал Хвостик цыплёнку.

– Пёс – это неплохая лошадь. Собаки бывают ездовыми, - согласился с другом Желток. – Ему и через забор перелезать не нужно – он уже и так в иных краях сидит.

– Правильно! А Звёздочка – как она через забор перепрыгнет? И перелететь тоже не может. Корова – животное оседлое.

Произнеся "корова" и "оседлая" Хвостик очень испугался. Эти слова вырвались у него случайно, из-за недавнего спора о дергаче. "А вдруг Желток вернётся к мысли оседлать Звёздочку?" – перетрусил котёнок. 

Однако тот видимо всерьёз вознамерился поездить по иным краям именно на псе.

– У него и кличка для путешествий подходящая – Оукей! – продолжал находить всё новые и новые ездовые достоинства у соседского пса цыплёнок. – И под его лай «Вау! Вау!» не стыдно будет по иным краям ездить. Это тебе не то что, как на корове седло, под мычание «Му-у!» скакать!

– И за его уши, чтобы не упасть, удобнее, чем за коровьи держаться, – с радостью подхватил Хвостик. – И для руления они лучше приспособлены – одно большое, другое маленькое, одно висит, другое торчмя торчит. Легко запомнить где левое, а где правое, чтобы дёргать за уши, когда поворачивать будем налево или направо. Мяу!

Доски в том месте, где в заборе была дырка, раздвигались с трудом и совсем чуть-чуть. Но маленькие путешественники дружно поднажали и по очереди протиснулись на соседний участок.

Мир там, и в самом деле, показался им совершенно иным. И травка, на которую они ступили, росла по-другому – почти вся была выкошена, вытоптана и торчала лишь местами, клочьями. И деревья росли только вдалеке, по краю участка. И ветерок пахнул на них незнакомыми запахами. И даже солнышко светило не так. И в самом деле – совершенно иной мир!

Друзья осторожно, на цыпочках приблизились к собачьей будке, около которой спал, растянувшись на боку, Оукей.

Эта помесь чау-чау с бультерьером была существом странным не только по придуманной его хозяевами кличке, но и внешне. От предков по китайской линии пёс унаследовал округлость форм и жирок. Можно было предположить, что и приятный вкус. Ведь породу эту китайцы вывели для пропитания – как пищу, как лакомство. Шерсть Оукей унаследовал от своих английских пращуров – она была короткой, бойцовской, вроде мужской причёски "под бокс". Однако боевой вид потомку булей портили не только жирок и округлость форм, но и болтающаяся под его мордой, длинная, тощая бородёнка. Хотя и она же, не смотря на свою жидковатость, придавала Оукею некоторую солидность и мешала думать о нём, как о мясном блюде. И даже заставляла подозревать, что в прародители к нему затесался ещё и какой-нибудь псовый испанский гранд. Уж очень эта его свисающая под мордой растительность напоминала эспаньолку – благородную испанскую бородку. И особенно, когда лаял Оукей "Вау! Вау!", или выл, гордо задирая эспаньолку вверх и вперёд. Гранд из собачьих, да и только!

Окрас у него был белый, с чёрными пятнами, как у далматинца, под животом горели рыжие подпалины, как у колли, хвост был мохнатым, как у сеттера, левое ухо свисало, как у спаниеля, а правое торчало несгибаемо и настороже, всегда начеку, как у овчарки, и размером было раза в два больше левого.

Характер у Оукея, был под стать внешности – противоречивым и вздорным. Безразличная покорность животного, выращиваемого на заклание, удивительным образом уживалась в нём с необычайной злобой потомственного бойца. В чём-то он был даже ещё более свиреп, чем его воинственные британские предки – к их злости охранников и драчунов, примешивалась в Оукее ещё и ненависть на весь мир существа, предназначенного в пищу.

И вот единственно к ней, к еде, Оукей и был искренне неравнодушен. Сколько чувств вызывала она у него, какую бурю страстей! Еду он обожал и ненавидел одновременно. Ненавидел, потому что сам по своему происхождению был мясным блюдом. А обожал тоже по происхождению и вдвойне: так обожают обжираться и нагуливающая перед забоем жирок свинка, и боец, накапливающий сил для предстоящих битв.

К работе благородный, как сам он о себе мнил, потомок англичан, китайцев, а возможно, что ещё и испанцев, относился с презрением и дом не сторожил вообще. Беспокоила Оукея только сохранность его собственной миски. И то лишь, когда она была наполнена снедью. В это время пёс становился злобным и лаял грозным басом на всю округу «Вау! Вау!» И рвался с цепи, заметив за забором на дороге прохожего. А если был отвязан, то напрыгивал передними лапами на ограду и сопровождал путника до конца участка, перемещаясь вдоль забора боком, скачками, оскалив зубы, гавкая и свирепо рыча.

Но как только плошка его становилась пустой, он тут же терял к ней всякий интерес. И тогда, набив брюхо, в холодные времена Оукей залезал в будку и засыпал, а летом спал рядом с ней, в тени.

Чтобы сделать Оукея хоть каким-то подобием сторожевого пса, хозяевам приходилось постоянно добавлять в его посудину еду. Всю сразу, чаще всего, поглотить её он не мог, и поедая частями, на какое-то время невольно становился сторожем.

В общем, служба у этого охранника собственной миски была странной и несложной: он обжирался, спал и жирел, обжирался, спал и жирел.

Во взаимоотношениях с дворовой живностью Оукей был кичлив и заносчив, считая себя иноземцем. Запросто общался он только с кошкой по кличке Вуаля. И лишь потому, что она была смесью местного мордатого Барсика с заезжей сиамской голубоглазой блондинкой, отдыхавшей как-то летом со своими хозяевами на даче на соседней улице. Казалось Оукей постоянно оценивает собак, кошек, коров, коз, поросят, курочек, петушков, гусей, уток, ласточек, воробьёв, синичек, сорок и ворон по одной, очень строгой мерке: а понимают ли они, насколько знатнее он, по сравнению с ними, в происхождении? Осознаёт ли вся эта неотёсанная, по его меркам, деревенская живность какая редкая он, заграничная смесь?

К тому же жуликоватая рыночная торговка, всучившая щенком Оукея доверчивым покупателям, наплела им с три короба о том, как чау-чау веками услаждали длинные, южные вечера китайским императорам. Не уточнив, правда, в качестве чего – закуски к сладким китайским винам, или как существа для общения? Поведала она и про неустрашимость его предков по линии булей при охране английских лордов, и про многотонную мощь их челюстей. И под эти россказни продала, развесившим уши покупателям, за дополнительную немалую плату, нарисованную ей же самой, в виде раскидистого древа, удивительную Оукеевскую родословную. В неё она поместила не только собак, услаждавших императоров и охранявших лордов, но также и львов, тигров, снежных барсов, пум, ягуаров и даже гималайского медведя.

Поэтому наш метис, возомнивший себя отпрыском знаменитых собачьих и звериных фамилий, требовал от дворовой живности заискивания, поклонения и подобострастия. И не только напрочь отказывался сторожить – мол, не для того я создан! – но ещё и тявкая «Вау!» и визжа, требовал порой деликатесную, достойную его небывалой смеси еду. То каких-то невиданных в деревне жирных азиатских гусениц, то ящериц или змей. А то и бифштексов в пудинге, политом острым, испанским, под стать его эспаньолке, соусом. А иногда и неслыханных, зажаренных на дровах – непременно из баобаба! – рёбрышек австралийских кенгуру. В качестве запивки Оукей клянчил обычно, жалобно скуля, выдержанное в дубовой миске не менее пяти лет, французское божоле.

И вот это-то чудо-юдо и собирались оседлать желторотый цыплёнок Желток и его друг, серенький котёнок Хвостик. О чём они только думали? Что там ковбойские скачки? Что укрощение мустангов? Что быки и корриды? Путешествие на Оукее могло оказаться дельцем и потруднее, и поопаснее любых скачек и коррид!

Однако трудным и опасным оно могло представляться для кого угодно, но только не для самоуверенного Желтка.

– Давай, просыпайся! – пнул он лапкой храпящего Оукея. – Мы будем тебя осёдлывать. Пиу-пиу! – пропищал цыплёнок, хотя собирался, конечно же, пропеть гордое и грозное «Ку-ка-ре-ку!»

Но у пса в миске было пусто, поэтому он и ухом не повёл. Лишь мотнул похожим на помело рыжим хвостом, отмахиваясь от незваного гостя как от надоедливой мухи. Желток от этого удара кубарем покатился по траве. Но тут же поднявшись, и обежав по дуге опасный хвост, решительно вскарабкался на толстый бок спящего Оукея. И подал крылышко котёнку, помогая залезть и ему.

– Н-н-о! Мы тебя оседлали! Н-н-о! – принялся понукать спящего сторожа, не отросшими пока шпорами, маленький петушок. – Пиу, пиу! Скачи в дальние страны! В иные края! Н-н-о!

– Он по-нашему, наверное, ни бум-бум. Мяу! – видя, что скакун не просыпается, решил котёнок. – Прикажи ему по-китайски!

– Н-н-о! Гутен морген, гутен таг! Н-н-о! Хау ду ю ду! Пиу, пиу! Н-н-о! Н-о-о! – в ухо постарался крикнуть псу, как он посчитал, по-китайски, Желток.

– У него в миске хоть шаром покати, поэтому он и храпит. И на нас, поэтому не лаял, когда мы на участок пролезли, – догадался котёнок и спросил: – А куда мы скачем?

– Пока, как видишь, никуда. А когда этот ездовой пёс проснётся, поедем в Китай. Пёс – помесь с чау-чау, поэтому дорогу знает и быстро должен туда доскакать. Там Жёлтое море и горы Тянь-Шань. Пиу! Пиу! Пиу! – ткнув крылышком в жёлтую стену соседского дома, объяснил маленький путешественник.

– Отлично! Будем купаться в Жёлтом море в Тянь-Шаньских горах! – Котёнок тоже стал подгонять скакуна, колотя его лапками: – Н-н-о! Н-н-о! Мяу, мяу, мяу! Хау ду ю ду! Н-н-о! Н-н-о!

Однако обленившийся, разжиревший на своей непыльной службе пёс, никого и никуда везти не собирался. Он как возлежал на боку, так и возлежал. Мало того, от понуканий всадников Оукей, казалось, захрапел ещё громче.

– Ничего не получается. На этой собаке нам никуда не доскакать, – устав колошматить по толстой псиной шкуре, решил цыплёнок. – Оукей – плохой конь. Пусть он будет поездом! Он храпит как паровоз! Пиу, пиу, пиу!

– Поезд – это очень хорошо. Мяу! – поддержал друга Хвостик. – На поезде очень удобно ездить. Можно даже и подремать, – представил он, как прикорнёт, будто в спальном вагоне, на жирном, вздымающемся от дыхания боку Оукея. – Му-ррр, му-ррр, му-ррр, – размечтавшись, даже заурчал он.

– Я, чур, машинист. Ту-ту! Пых, пых, пых! – загудел и запыхтел Желток. – А ты, Хвостик, пассажир. Пиу, пиу, пиу!

Он усадил котёнка сзади на широкий собачий круп, сам, вцепившись в шерсть на псиной холке, водрузился впереди и снова закричал:

– Ту-ту! Пых, пых, пых! Мы мчимся со скоростью сто километров в час! Вдали белеют горы Тянь-Шань, и желтеет китайское море! Пиу, пиу, пиу! Ту-ту! Пых, пых, пых!

Котёнок посмотрел в ту сторону, куда направлял состав машинист. Там желтел обшарпанной краской хозяйский дом и белели за участком кусты черёмухи. И котёнок легко смог вообразить, что впереди Жёлтое море и белые горы Тянь-Шань. И, что домчавшись до них, можно будет полазить по крутым кручам и побултыхаться в тёплой, морской воде. И ему тоже очень захотелось побыть машинистом, поуправлять поездом, погудеть и попыхтеть «Ту-ту!» и «Пых, пых, пых!»

– Желточек, а когда мы меняемся? – спросил он. – Мне надоело быть пассажиром.

– Да хоть сейчас. Ту-ту! Пых, пых, пых! Пиу, пиу, пиу! Теперь ты – проводник. А я снова машинист. Срочно свешивайся со ступенек вагона и маши жёлтым флажком! Это будет означать, что всё в порядке и можно мчаться дальше! К Жёлтому морю! К горам Тянь и Шань! Пиу, пиу! Ту-ту! Пых-пых-пых!

Никакого флажка у котёнка, конечно, и в помине не было. Он быстренько спрыгнул со пса-поезда, сорвал одуванчик, проворно вскарабкался обратно и, свесившись с широкой собачьей спины, стал размахивать жёлтым цветком и кричать:

– Я проводник! Это означает, что всё в порядке! Можно ехать дальше! Мяу, мяу, мяу! К Жёлтому морю! К горам Тянь и Шань! Желточек, – поинтересовался он у машиниста, – а проводник может кричать «Ту-ту!» и «Пых, пых, пых!»?

И тут, спрашивая, котёнок как-то неловко махнул одуванчиком и свалился с Оукея на землю. Он очень испугался, ему показалось, что поезд сейчас умчится вдаль без него.

– Постой, машинист! – отчаянно закричал Хвостик. – Срочно давай задний ход! Проводник нечаянно выпал из вагона! Мяу, мяу, мяу!

– Ту-ту! Пых, пых, пых! Пиу, пиу, пиу! Срочно даю задний ход! Ту-ту! Пых, пых! – запыхтел цыплёнок. – Вечно из-за этих падающих проводников поезда выходят из расписания! Ту-ту! Пых, пых, пых! Хвостик, вскакивай обратно в вагон и маши флажком! Это будет означать, что ты влез и всё в порядке! Пиу, пиу! Пых, пых! Ту-ту!

Котёнок быстро забрался на Оукея, подал знак одуванчиком и поезд снова помчался вперёд.

– Желточек, скоро будет море, а я так и не побыл машинистом! – с обидой в голосе крикнул другу котёнок. – Мяу, мяу, мяу!

– Тогда меняемся ещё раз! Ту-ту! Пых, пых, пых! – смилостивился цыплёнок. – Ты – машинист, а я – главный машинист. Садись рядом со мной! Ты зорко вглядываешься вдаль и сообщаешь мне о разных опасностях! А я зорко слежу за поездом и за тобой, чтобы ты снова не вывалился на ходу. Мы мчимся вниз с горы Тянь со скоростью тысяча километров в час! Пиу, пиу, пиу! Ту-ту! Пых, пых, пых!

– Желточек, а когда мы на эту гору залезли? – удивился цыплёнок. В его воображении они должны были подъезжать сейчас к Жёлтому морю. – Пожалуйста, не гони так быстро, – попросил он друга. – А то я совсем мало успею побыть машинистом! Я ещё не кричал «Ту-ту!» и «Пых, пых, пых!»

– Давай, кричи, срочно! Надо вместе! Помогай! – попросил главный машинист. – Ту… ту… Пых… пых… пых… – с натугой продолжил цыплёнок. – Пиу… пиу… Пых… пых… Поезд Оукей залезает на следующую гору Шань! Ему тяжело! Подъём крутой!.. Пых… пых… – силился главный машинист. – Хвостик, помогай, пыхти! Ту… ту… Пиу… пиу… Пых… пых…

Однако ни погудеть, ни попыхтеть толком, котёнку так и не удалось. А поезд так и не сумел взобраться на вершину Шань. В это время к собачьей миске подлетела сорока Стрекотуха. Вначале она, как и положено сороке, громко затрещала и потрясла длинным чёрным хвостом. А потом вдруг звонко клюнула пустую железную миску.

Что она в ней нашла? Может быть какую-нибудь крошечку? Хотя вряд ли – прожорливый пёс обычно старательно вылизывал свою посудину дочиста, до зеркального блеска.

Сторож от этого звука проснулся. И обнаружил перед собой пустую миску и сороку возле неё. Спросонья ему почудилось, что белобокая воровка склевала его еду. Он совсем забыл, что сам опустошил плошку, перед тем как заснул.

Оукей грозно зарычал и с лаем «Вау! Вау!» бросился на воровку. Его зубы щёлкнули совсем близко от её длинного хвоста. Но Стрекотуха ловко вывернулась и взлетела на забор. И уже оттуда продолжала трясти хвостом и стрекотать, будто дразня толстого сторожа.

Но к забору улетела не только сорока. Когда пёс ринулся за ней, его цепь вначале растянулась на всю длину, а затем остановила охранника, рванув за крепкий ошейник. И оба сидевших на нём машиниста – и главный, и его помощник – слетели с резко затормозившего поезда, и кубарем покатились к ограде.

Эти кувырки оказались на руку путешественникам – они очутились за пределами досягаемости собачьих зубов. Ведь кто знает, что творилось в заплывшем жиром мозгу этого охранника собственной миски? Он запросто мог решить, что его плошку опустошила не одна сорока-воровка, а вместе с цыплёнком и котёнком! А по тому, как он рвался за стремглав улепётывающими к забору друзьями, и как свирепо гавкал им вслед «Вау! Вау!», можно было предположить, что думал сторож именно так.

Друзья нырнули в спасительную щель и на своём участке почувствовали себя в безопасности. Они помолчали, будто прислушиваясь, как поезд-призрак, грохоча колёсами на стыках и стрелках, мчится всё дальше и дальше, к морю, к горам. Но уже без главного машиниста, без машиниста, без проводника и без единого пассажира.

– А ведь совсем чуть-чуть не доехали. Мяу, – вздохнул котёнок. – Уже и гора Шань прямо перед носом белела.

– И море китайское перед клювом желтело. Пиу, пиу, пиу, – тоже посетовал цыплёнок. – Наверное, сейчас уже загорали бы и купались. Если б не эта глупая Стрекотуха.

– Но ничего, – попытался успокоить и себя и друга Хвостик. – Завтра попробуем добраться до Жёлтого моря на межконтинентальной ракете. Мяу!

– На межконтинентальной ракете очень хорошо добираться, – поддержал котёнка цыплёнок. – На ней можно не только до Жёлтого, но и до Красного или даже до Чёрного моря долететь. Пиу… пиу… ку-ка… – вдруг получился у цыплёнка почти петушиный крик.

И тут сорока, всё это время продолжавшая трещать и трясти хвостом, вдруг сорвалась с забора и полетела вглубь соседского участка, собираясь видимо разносить повсюду свежие сплетни. Туда же, вслед за ней стало удаляться и гавканье «Вау! Вау!». И друзья услышали шипение соседской кошки Вауля. И увидели, заглядывающую в дырку в заборе, её хитрую и злую мордочку.

– Оукей с цепи сорвался! Ш-ш-ш! – шипела и пугала она чужаков. – Оукей хороший сторож! Он гонятся за ворами! Он вас съест! Ш-ш-ш!

И кошка побежала в дом – жаловаться хозяевам на незваных гостей, а может быть и науськивать на них злобного охранника собственной миски.